Надо было срочно съезжать из комнаты на Семнадцатой линии Васильевского острова. Гэмо не оставалось другого выбора, как снять сарай в Озерках, за детской железной дорогой Малая Октябрьская. Он хоть и был утеплен, с плитой, но все же сарай, в котором хозяин когда-то держал кур. Понадобилось несколько дней, чтобы хоть немного привести в жилой вид жалкое помещение, состоящее из двух частей: пространства возле плиты, рассматриваемого как кухня, и небольшой комнаты, где Гэмо соорудил с помощью хозяина, отставного военного, два лежака, а также просторный письменный стол из старой двери, положенной на два деревянных бочонка. Стены оклеили обоями, повесили занавески, и жилище получилось совсем даже неплохое, если не считать того, что дров на зиму не было, уборная находилась во дворе, а вода в колонке. Для самого Гэмо, еще не забывшего суровые условия чукотского жилища, этот домик представлялся весьма уютным, здесь, по сравнению с ярангой, было электрическое освещение и печка-плита. Единственное ощутимое неудобство — до города было довольно далеко, на трамвае дорога до университета занимала более часа. Ребенок связывал Валентину, и, чтобы выбраться в город, ей надо было брать с собой сына, тяжелого, требовательного, взявшего привычку орать благим матом в общественном транспорте.
Первое время было неплохо. Гэмо почти регулярно получал какие-то деньги в Учпедгизе, и ему даже удалось уплатить за жилье до весны.
Самым привлекательным для Гэмо в домике был письменный стол, который настойчиво приглашал, звал, чтобы удобно расположиться за ним, зажечь специально купленную настольную лампу и приступить к сочинению. Гэмо знал из книг, что следует начинать с так называемых малых форм, с рассказов. Для начала Гэмо проштудировал сборники рассказов Чехова, Толстого, купил несколько выпусков «Библиотечки «Огонька» с произведениями советских писателей. Сюжетов и разных историй, готовых лечь на белые страницы рукописи, в голове у начинающего автора было достаточно. Он живо представлял, как его земляк Кукы с шутками и прибаутками тащит подвесной мотор на берег, чтобы поставить его на снаряженный для китовой охоты вельбот, слышал голос собственной матери, которая, сшивая куски нерпичьей шкуры, вполголоса как бы тренируется для словесных битв со своими соседками. В памяти вставала картина родного селения Уэлен, два ряда яранг, протянувшихся с запада на восток по длинной галечной косе, световой маяк, протягивающий пронзительный луч от моря до тундры. Луч вращался на башне и выхватывал то ярангу, то мокрую железную крышу школы, машущий крыльями электрический ветродвигатель на полпути от селения на полярную станцию. Люди в воспоминаниях и в воображении казались удивительно живыми и обступали Гэмо не только наяву, но и во сне, часто будя его среди ночи.
Валентина как-то заметила:
— Ты что-то стал много говорить по-чукотски во сне.
— Это, наверное, потому, что я мало говорю на родном языке наяву.
Но стоило усесться за стол перед листом белой бумаги и попытаться перенести на нее живой, говорящий, движущийся, разноцветный мир, как он тускнел, деревенел, превращался в бледный оттиск, похожий на старую выцветшую фотографию с неподвижными плоскими лицами. Читать написанное было мучительно, стыдно, и мысль о собственной бездарности обессиливала, выбивала перо из рук.
В эти минуты Гэмо выходил из домика, сажал на санки Сергея и уходил в поле, благо оно расстилалось сразу за домом и заканчивалось лесом. Углубляться в зеленые, заснеженные дебри Гэмо не решался, опасаясь замкнутого, сумеречного пространства. Хотя оттуда веяло такой тишиной, какая бывает лишь под скалами Сэнлун на пути от Уэлена в эскимосское селение Наукан. Удары собственного сердца кажутся ударами огромного, обернутого ватой молота внутри тебя, и чуткое ухо, казалось, может услышать звук катящейся по насту снежинки.
Может, все дело в материале? Будь герои рассказов Гэмо какими-нибудь тангиганами, людьми цивилизованными, возможно, и на печатной странице они выглядели бы более уместно, чем наряженный в непромокаемый плащ из моржовых кишок Кукы, притулившийся на краешке кормовой рулевой площадки охотничьего вельбота? Порой, заполняя словами страницу, Гэмо чувствован острый запах китовой ворвани и режущий глаза аромат, доносящийся из ночной посудины, заполненной до краев за ночь обитателями мехового полога. Конечно, это не шло ни в какое сравнение с нежными, приятными ароматами от цветов, от скошенной травы, даже коровий навоз наверняка не вызывал слезу, как заквашенная для сыромятных ремней в выдержанной человеческой моче кожа лахтака. И разговоры земляков не отличались многословием. Ведь в жизни они больше молчали, лишь изредка перебрасываясь словами. Они могли обходиться без слов часами, а то и днями. Это не шло ни в какое сравнение со словоохотливыми героями русских писателей. Собираясь описать охоту на морского зверя, Гэмо взял в библиотеке сборник рассказов Ивана Тургенева «Записки охотника» и понял, как далеко ему до классики. А пьесу из чукотской жизни вообще невозможно написать: персонажи часами будут молчать на сцене!
Иногда хотелось бросить все и спокойно переводить, тем более такой работы хватало: в те годы Учпедгиз издавал переводные художественные тексты для школьного чтения.
Гэмо решил перевести повесть Тихона Семушкина «Чукотка». Она была из чукотской жизни, почти документальная и больших трудностей в работе не сулила. Но чукчи, забавные и простоватые в русском изложении, на своем родном языке переставали быть чукчами, превращались в черт знает каких болтунов и шутов или же многозначительных резонеров, с ходу имевших суждение обо всем. Их самонадеянность, потуги на доморощенную «мудрость» вызывали жалость.
В результате всего этого у Гэмо накапливался парадоксальный опыт того, как не следовало, по его мнению, писать. Литературный герой, человек на странице, разительно отличался от живого прототипа, каким бы гениальным ни был автор. Одно дело — живой человек, и совсем другое — человек из книги. Они были разные не только по характеру, но даже как бы являлись существами другой породы, или жителями другого времени, или другого измерения.
С большим трудом удалось довести до конца два рассказа. В одном Гэмо описал впечатления молоденькой девушки, впервые отправившейся на Большую землю на учебу. Разумеется, это были собственные впечатления, но почему-то главную роль он отдал девушке, чтобы как-то отделить написанное от себя, дать простор воображению. Ему казалось, что если бы он писал о себе, то чувствовал бы себя стесненно. Второй рассказ вообще был написан в виде писем молодой русской учительницы, которая впервые приезжает на Чукотку после окончания института. Гэмо понимал, что эти рассказы не бог весть какое литературное достижение, но кроме желания напечататься подпирала и другая причина: после новогодних праздников деньги неожиданно кончились. Перед молодой семьей возникла угроза голода. Сын, лишенный добавочной пищи, так отсасывал груди у матери, что Валентина стала жаловаться на боль.
Аккуратно переписав рассказы, Гэмо отправился в редакцию журнала «Звезда». Она располагалась в том же доме, что и Союз писателей, на набережной Кутузова, но вход, как это водилось в ленинградских зданиях, был не в парадную дверь, а вообще с другой стороны фасада, со стороны улицы Воинова. Через кривой коридор, повинуясь указаниям вахтера, Гэмо добрался до редакционной комнаты, где его встретил круглолицый румяный человек в хорошо сшитом костюме, в белой рубашке и галстуке.
— Что принесли, молодой человек? Рукопись? — быстро заговорил он, едва ответив на приветствие. Гэмо не знал, что журнал совсем недавно подвергся разгромной критике со стороны Центрального Комитета ВКП(б), который даже принял специальное постановление.
Человек явно неохотно взял рукопись, перелистал и сморщил лицо.
— По правилам рукопись должна быть перепечатана на машинке. Ну что же, почерк каллиграфический, разобрать можно… Приходите через две недели за ответом.
— Извините, а кого мне спрашивать? — Гэмо был рад уже тому, что рукопись все же взяли на прочтение.
— Кучерова Александра Ивановича.
В университетской библиотеке Гэмо хотел выписать все сочинения Александра Ивановича Кучерова, но даже в генеральном каталоге не обнаружил ни единого упоминания о его произведениях. Это повергло его в уныние и растерянность: может, этот самый Кучеров просто самозванец? Он поделился своими опасениями с женой, но Валентина успокоила его:
— Может, он служащий? Необязательно, чтобы в журнале работали одни писатели. Ведь в твоем Учпедгизе есть и редакторы, и технические работники…
Две недели тянулись нестерпимо долго. Состояние напряженного ожидания усугублялось нескончаемыми ленинградскими дождями, съевшими свежий снег и занавесившими все видимое пространство сырой пеленой. Гэмо подбадривал себя водкой, смешанной с пивом, писал рассказы. Работа неожиданно пошла, и случалось, что он проводил часть ночи за письменным столом, покрывая страницу за страницей каллиграфическим почерком. Он не любил править написанное, жалко было вычеркивать уже вставшее на свое место слово, но знал, что править надо, находить самое точное, нужное слово. Хотя, с другой стороны, он понимал, что в потоке еще не записанной речи слова как бы сами становятся друг за другом, возникают по зову мысли именно те, которые лучше всего способны выразить ее. Раньше, едва научившись читать, Гэмо полагал, что писатель или поэт по свойству своего таланта переносит на бумагу уже готовое, сложившееся в сознании произведение. Особенно это касалось поэзии. Но как-то ему попалось академическое издание Пушкина, где были напечатаны фотокопии его черновиков. Страницы, испещренные поправками, перечеркиваниями, сплошной чернотой целых абзацев, повергли его в унылое разочарование, которое он долго не мог преодолеть: если уж Пушкин множество раз исправлял написанное…
Через две недели Гэмо бодро шагал по Кутузовской набережной, отворачиваясь от сырого ветра, дующего с Петроградской стороны. Каков может быть ответ? Вот он входит в комнату редакции. Несколько человек встают ему навстречу и восклицают: мы с таким нетерпением ждали вас! ваши произведения прочитаны и немедленно будут напечатаны! не хотите ли получить аванс? мы его немедленно выписываем! касса в комнате напротив! не надо благодарить! это мы должны быть благодарны за то, что принесли рассказы именно к нам в редакцию… О другом Гэмо не хотел думать. Он прошел знакомым коридором до редакции и нашел на рабочем месте Александра Ивановича Кучерова.
— Вам кого? — спросил тот, даже не ответив на робкое приветствие Гэмо.
— Вас.
— Меня? — удивился Кучеров, и Гэмо заметил мелькнувший на его лице испуг.
— Я вам приносил рукопись, — напомнил Гэмо.
— Да, да, припоминаю, — оживился Кучеров. Он долго рылся в бумагах на столе, выходил в другую комнату, пока не появился с рукописью. — К сожалению, ничем не могу вас обрадовать. Рассказы слабые. Но это не значит, что в творческом отношении вы человек безнадежный. Отнюдь! Но вам надо прилежно учиться у классиков, больше читать..
Кучеров произносил именно те слова, которых Гэмо не хотел слышать. Но самое обидное было не в том, что рассказы отвергли. По всему видать, Кучеров их даже просто не прочитал, в лучшем случае просто перелистал их.
Взяв себя в руки, сжав зубы, Гэмо выслушал до конца разглагольствования Кучерова, схватил рукопись и выскочил из редакции. Возле вахтера стояли два писателя, заметно нетрезвые на вид, и о чем-то препирались. С лестницы, ведущей вниз, явственно разносился запах еды — гам помещался писательский ресторан. Спазм сжал голодный желудок Гэмо, он постарался поскорее выбраться на свежий воздух.
Дождь прекратился, но сырой воздух висел плотной пеленой, и сквозь него приходилось продираться, как сквозь физическое препятствие. К горечи отказа примешивалась обида за небрежение к рукописи, явный обман и эти лицемерные рассуждения о пользе чтения классической литературы. Да, может быть, чтение классиков и впрямь полезно. Но только не для того, чтобы научиться писать. Существующий в книгах мир совершенно не похож на окружающую действительность, он лишь приближается к ней но мере таланта писателя, или же откровенно отдаляется, отстраняется. И эта мера приближения и есть мера писательского таланта и мастерства. Гэмо прекрасно понимал, что написанное им не может претендовать на высший литературный балл, но оно во всяком случае отнюдь не хуже того, что печаталось в современных журналах, а уж по материалу было достаточно интересно.
В домике было холодно, но пахло жареной картошкой с луком. Валентина сразу же поняла все по лицу мужа, но ничего не сказала.
Поискав глазами хотя бы малый кусок мяса на большой сковороде, Гэмо мрачно произнес:
— Он даже не читал рукопись… Если бы он заглянул туда, ну хотя бы оставил какие-то пометки… А тут — ничего!
Валентина присела рядом и весело сказала:
— Значит, у тебя есть шанс.
— Что ты имеешь в виду?
— То, что он сказал о рукописи, он сказал о той, которую не читал. Значит, это не настоящее мнение… А потом, кто такой Кучеров? Ты же сам сказал, что в литературе не существует такого писателя.
Гэмо задумался: жена иногда говорила мудрые слова. Наверное, страшно быть несуществующим писателем. То есть, с одной стороны, как бы числиться в них, быть при литературе, а с другой, ничего не мочь в ней, тайно терзаться своим творческим бессилием и дико завидовать тем, кто печатается, выпускает книги… Как он должен ненавидеть своих удачливых товарищей!
Несколько дней Гэмо пытался всучить какому-нибудь писателю рукопись, но безуспешно. Получив стипендию, он выкроил небольшую сумму, чтобы перепечатать рассказы на машинке. Заведующая редакцией Учпедгиза, вручая аккуратно сложенные в папку листы, сказала:
— Я прочитала рассказы. Они мне понравились. И машинистке тоже. Я знакома с писателем Геннадием Гором, говорила ему о тебе, и он согласился почитать твои рассказы и поговорить с тобой. Хочешь встретиться с ним?
— Конечно!
Неожиданная похвала окрылила Гэмо, и, едва добравшись до Озерков на медленно ползущем сквозь зимний, заснеженный, серый город трамвае, он рассказал об этом Валентине.
— И что ты теперь будешь делать? — спросила она.
Гэмо пристально посмотрел на нее. Она похудела, круглое лицо заострилось, в глазах, в которых он утонул при первой встрече, уже не было прежнего сияющего блеска. Ведь ей не только приходилось изобретать пищу для двух взрослых и растущего сына, но и пилить ножовкой дрова. Вот и сейчас она одевалась, чтобы расколоть несколько поленьев. Выхватив у нее ножовку и топор, Гэмо выскочил на улицу. Яростно распиливая дрова, размахивая топором, он думал о несправедливости мира, когда одни голодают, а кто-то в это время жиреет, набивает свое брюхо изысканной пищей. Денег совсем нет, сообщила Валентина, и это означало, что придется обращаться к единственному источнику — Петру Яковлевичу Скорику, который был поначалу очень недоволен скоропалительной женитьбой своего ученика и соавтора. Однако не было еще случая, чтобы он отказал в помощи, и Гэмо всегда старался вовремя расплатиться с ним.
За чашкой чая, последовавшей за неизменной жареной картошкой с луком, Валентина робко предложила:
— Может, тебе лучше заняться переводами, как раньше?
Да, переводы давали устойчивый доход, и при желании на них можно было неплохо заработать. Но тогда надо отказаться от собственного творчества или же свести писание до минимума. Может быть, она права. Сейчас сосредоточиться на переводах, а потом, когда появится некоторый достаток, можно вернуться и к творчеству.
— У меня есть идея. Если Геннадий Гор скажет, что дело плохо, — пока брошу писать, вернусь к переводам.
Геннадий Гор жил в так называемой «писательской надстройке» на углу канала Грибоедова и Чебоксарского переулка. Огромный дом стоял напротив больницы, и пока Гэмо медленно поднимался по лестнице на пятый этаж, вслед ему гремел похоронный марш Шопена, который играл духовой оркестр в переулке, у погребальной процессии.
Геннадий Гор, небольшого роста, совершенно лысый, в очках, сам открыл дверь и любезно пригласил войти гостя в тесную прихожую.
Стены писательского кабинета, как и ожидал Гэмо, скрывались за книжными полками, провисшими под тяжестью томов. Над низкой дверью, ведущей в другую комнату, висела картина. Это был портрет какого-то болезненного, бледного юноши. На лбу его зияла аккуратно вырезанная дыра, в которой виднелся желтоватый мозг с темными прожилками извилин. Геннадий Самойлович слегка картавил.
— Ну-с, — произнес Гор, — давайте вашу рукопись.
Перелистал несколько страниц, заглянул в конец и сказал:
— Пока будете пить чай, пожалуй, прочту ваши рассказы по диагонали.
Из кухни появилась жена Гора, дородная, очень большая женщина, фигурой скорее похожая на памятник, чем на живого человека. Все у нее было плотное и солидное: лицо, блестящая кожа, трудно было поверить, что у такого тщедушного хрупкого интеллигента может быть такая мощная супруга.
Она близоруко и ласково посмотрела на Гэмо, поздоровалась, поставила чашки с чаем на стол, нарезанный белый хлеб и масло и величественно удалилась, пока ее муж, водрузив на нос очки в металлической оправе, быстро шарил взглядом по страницам рукописи.
Гэмо, воспользовавшись паузой, навалился на сладкий чай, стараясь побольше съесть хлеба с маслом. Где-то громко тикали часы, капала из крана вода, а большая, величественная женщина, удалившись в недра писательской квартиры, растворилась в тишине, будто ее и не существовало.
Потом она снова возникла, улыбнулась Гэмо и наполнила чашку гостя свежим чаем. Взглянув на заметно убавившуюся горку хлеба, сказала:
— Кушайте, кушайте! Я еще принесу хлеба.
Но Гэмо уже стало немного стыдно за свою жадность, и он зачем-то пробормотал:
— Не успел пообедать.
— Тогда я вам принесу колбасы, — и через полминуты перед Гэмо стояла тарелка с нарезанной докторской колбасой, и тут уж трудно было удержаться.
Чтение продолжалось минут сорок. Насытившись, Гэмо осторожно встал и пошел вдоль книжных полок. Удивило обилие книг по этнографии и философии. Здесь стояли даже такие редкие тома, как «Золотая ветвь» Моргана, сочинения Леви Брюля, американских этнографов, книги по философии, тома «Еврейской энциклопедии», и множество художественной литературы. На отдельной полке — комплект довоенного журнала «Интернациональная литература».
— Ну-с, — Гор потянулся, аккуратно сложил листы рукописи, — теперь можно и поговорить. Что я должен сказать? Прежде всего — это весьма интересно. Интересно и непохоже на то, что обычно писали о чукчах, начиная от Богораза-Тана и Вацлава Серошевского и до Тихона Семушкина. Понимаете, ваш чукча предстает со страниц ваших сочинений обыкновенным человеком…
— Я именно этого и хотел! — не выдержал Гэмо, обрадованный возможностью наконец-то всерьез поговорить о написанном.
— То есть как? — удивился Гор.
— Я хотел показать, что чукча такой же нормальный человек, как и русский, узбек или эстонец… Никакой особенной психики у него нет, нет особых уж очень отличных от нормальных черт характера…
— А врожденная честность? Правдивость? У вас в рассказах ваши земляки и лгут, и даже воруют! Принято считать, что эти вредные привычки привнесены в вашу среду тлетворным влиянием капиталистической цивилизации.
— Я уверен, что эти черты процветали среди нашего народа задолго до того, как мы встретились с тангитанами…
— С кем?
— С тангитанами, — повторил Гэмо. — Так мы называем всех русских, белых людей.
— Интересно, — протянул Гор. — А как же с неиспорченностью натуры? Ведь первобытный человек в какой-то степени человек более чистый по сравнению с современным… Вы, молодой человек, противоречите многим признанным авторитетам этнографической науки, мало того, ваши суждения идут вразрез с положениями книги Фридриха Энгельса «Происхождение семьи, частной собственности и государства».
Гэмо почувствовал страх. Еще этого не хватало.
Он уже слышал о больших идеологических ошибках ленинградских писателей, осужденных специальным Постановлением Центрального Комитета ВКП(б). О них говорил и профессор Плоткин на своих лекциях.
— Я этого не хотел, — выдавил из себя Гэмо, жалея теперь, что пришел с этими рассказами к Гору. — Я просто хотел написать правду.
— Правда как она есть, — наставительно произнес Гор, — к нашей советской литературе не подходит. Правда должна быть идейно направленной, служить строительству новой жизни. В литературе так было всегда. Так что если хотите добиться какого-нибудь успеха на этом поприще, улавливайте, что нужно руководству нашей партии, что в данное время нужно нашему народу… Вы кому-нибудь показывали ваши рассказы?
Гэмо назвал Кучерова. Гор поморщился.
— Для ленинградских журналов сейчас не лучшее время… Точнее, для оставшегося в единственном числе журнала «Звезда». «Ленинград» закрыли. В газеты не обращались? Например, в «Смену»?
Такая мысль приходила в голову Гэмо, но она почему-то не очень привлекала его. Ему казалось, что рассказы, опубликованные в газете, за малым исключением, никто не читает, тем более если это произведение совершенно неизвестного автора.
Гэмо ждал, что Гор захочет сам показать кому-нибудь его рассказы, но беседа, все больше уклонялась в сторону первобытных обычаев чукчей, в чем писатель оказался весьма сведущ по этнографической литературе, которую прочитал в большом количестве.
— Зачатки первобытного коммунизма, которые сохранились у малых народов Севера, — рассуждал Гор, помешивая ложечкой сахар в стакане, — требуют глубокого осмысления. Они могут быть полезны и современному советскому человеку.
Честно говоря, Гэмо не очень хорошо представлял себе, что из древних обычаев его народа могло бы пригодиться, например, такому сугубо городскому интеллигенту, как Геннадий Гор. Спросить об этом прямо как-то не поворачивался язык, притом Гэмо чувствовал, что такой вопрос будет в какой-то степени вызывающим, нарушающим отстраненную академичность беседы. Лично ему не очень нравились этнографические произведения европейских путешественников, где и чукчи, и эскимосы, и другие народы подвергались скрупулезному изучению, как бы пристальному разглядыванию через увеличительное стекло. Все это писалось с нескрываемым высокомерием и чувством превосходства. Даже выражения сочувствия и сострадания нецивилизованному образу жизни дикарей, довольно часто встречавшиеся в текстах, и многочисленные рецепты «спасения» несчастных аборигенов тундры и ледового побережья не вызывали отклика в душе Гэмо.
Попрощавшись с Гором, Гэмо вышел на улицу, заглянул в газетный киоск на углу Невского проспекта и улицы Софьи Перовской, попросил посмотреть последний номер журнала «Новый мир». Он запомнил адрес и, зайдя в ближайшее почтовое отделение, отправил рукопись в Москву. Дома он сказал Валентине:
— Я послал свои рассказы в Москву, в журнал «Новый мир». Если их там возьмут — буду писать, нет — займусь переводами.
— А этот писатель, с которым ты встречался, ничего тебе не сказал?
— Я понял, что рассказы произвели на него впечатление, но он ничего не обещал…
Незнамов вышел из метро на станции «Озерки» и, повинуясь уже привычному внутреннему зову, пошел по направлению к станции детской железной дороги. Сквозь зеленую густую поросль виднелись полуразвалившиеся домики, маленькие, почти игрушечные строения станции. Узкая колея вела в чистое поле, терялась в зеленой полосе подступающего парка.
Дома на месте не оказалось, как не оказалось и сарая, в котором Юрий Гэмо с семьей пережили зиму 1952–1953 года. Большие многоэтажные жилые дома совершенно преобразили пейзаж. Здесь и намека не было на живописную, зеленую городскую окраину, которая в литературе описывалась как дачное место для небогатых петербуржцев. Не было никакого смысла искать следов пребывания здесь Юрия Гэмо и его семейства.
Немного побродив по Озеркам и неожиданно выйдя на берег озера, Незнамов вдруг почувствовал непонятную тоску. В его сознании возник вечный и неразрешимый для него вопрос: куда девается прошлое, жизнь, которая кипела вместе с ее радостями, горестями, надеждами и разочарованиями? Куда скрывается неуловимая атмосфера, окружавшая уходящую жизнь, тот неповторимый воздух, в котором жили исчезнувшие в провале пространства и времени люди? Быть может, только в хорошей книге, в художественном повествовании, в написанной и воссозданной словами картине можно почувствовать едва уловимый запах ушедшего, как аромат испарившихся духов из старого флакона? Удивительно, но этого нет даже в старых кинокартинах, даже на живописных полотнах, не говоря уже о фотографиях. Такое можно уловить только в словесном художественном произведении, в поэзии. Значит, только писатель имеет силу воссоздания ускользающего времени, только ему дано остановить то мгновение, которое прекрасно и неповторимо, что составляет подлинное ядро, сущность жизни.
Интересно, если у Незнамова был этот самый Гэмо, следы которого напрочь исчезли из этой жизни, существовал ли, в свою очередь, Незнамов для Гэмо? Видимо, тут имелась какая-то симметрия, взаимосвязь.
Если это так, то у каждого ли человека есть такой же двойник, какой оказался у Незнамова? Знают ли все эти идущие, едущие, стоящие на Невском проспекте люди, вот эта девушка в обтягивающих джинсах, молодой человек, прицеливающийся фотоаппаратом в прохожих, тучная женщина, поминутно обтирающая мокрое лицо несвежим платком, знают ли они о существовании параллельного мира, в котором живут их родственные души, иные обличия их человеческой сущности? Незнамов прекрасно понимал, что, с точки зрения не только марксистско-ленинской науки, но и вообще обычного здравого смысла, его фантазии не имеют никакого разумного подтверждения… Но это есть! Это было! Он это не только чувствовал, но и переживал сам. И вся жизнь в утепленном курятнике, мучительные ночные писания на фанерной двери, поставленной на две бочки, голод и холод, когда поутру не хотелось вылезать в стужу из-под теплого одеяла, отрываться от нежного горячего тела жены, — все это было и никак не могло быть просто плодом воображения! Незнамов прекрасно зная возможности собственного интеллекта и осознавая, что он не мог придумать иную жизнь в таких подробностях.
Где-то произошел прорыв, и Незнамов обнаружил свою душу в образе Гэмо. Но случилось ли то же самое с Гэмо? Обоюден ли этот прорыв, или это явление одностороннее? И все равно, в состоянии сладкой жути идешь и идешь по своей иной жизни как бы на ощупь, не удивляясь и не поражаясь откровению.
В большом прохладном зале Публичной библиотеки, что на Фонтанке, куда Незнамов после долгих процедур получил разовый пропуск, в эти часы было немного посетителей. Он заказал всего лишь один номер — номер двенадцатый журнала «Новый мир» за 1952 год. Он его перелистал несколько раз: никаких рассказов Юрия Гэмо там не было и в помине. Незнамов на всякий случай внимательно просмотрел список произведений, опубликованных за весь год, помещенный в конце номера, но ничего похожего!
Шагая по Невскому в сторону Московского вокзала, Незнамов снова впал в сомнения: как газетчик, он прекрасно знал, что напечатанное уже не удалить со страницы: что написано пером, того не вырубить топором. А в том двенадцатом номере не только следа топора не было, а вообще и духа Юрия Гэмо не обнаруживалось.
Но почему его так тянет продолжать бессмысленные и, кажется, обреченные на полную неудачу поиски?