1
За толстым стеклом университетской двери стоял человек в красивой форме. На рукаве золотой лентой вился знак, как у полярного капитана.
Ринтын робко постучал.
Человек в красивой форме широко распахнул дверь и сиплым голосом спросил:
— Вы кто? Абитуриенты?
— Нет, мы чукчи, — объяснил Кайон.
Человек в красивой форме медленно закрыл дверь и остался по ту сторону толстого стекла.
Ребята понуро отошли.
Над Ленинградом спускалась ночь. Бежали звонкие трамваи, подмигивая разноцветными огоньками. От реки тянуло ночной сыростью и какими-то незнакомыми запахами.
Кайон и Ринтын шагали вдоль набережной. Справа темнели громады домов. Кое-где в окнах горел электрический свет — уютный, теплый. Навстречу попадались прохожие. Они шли мимо Ринтына и Кайона, прижимаясь к гранитному парапету.
Черная речная вода билась о каменные берега, отраженные в ней огни переливались и мерцали. Иногда проплывал маленький буксирный пароход и тонко посвистывал, приближаясь к мосту.
— Что будем делать? — спросил Кайон. — Есть хочется.
— Надо найти магазин и купить чего-нибудь, — ответил Ринтын. — Перейдем трамвайную линию. Там должны быть магазины.
Ребята долго ждали, пока между двумя мостами не будет трамвая. Они быстро перебежали линию.
— Ты смотри! — толкнул Ринтын друга. — Кто жил здесь!
На фасаде тесно лепились мемориальные доски: Павлов, Стеклов, Якоби, Карпинский, Ферсман, Чебышев, Остроградский.
— Вот это да! — проговорил Ринтын. — Столько знаменитостей!
Они медленно обошли фасад, читая каждую доску. Шепча про себя великие имена, они испытывали восхищение перед этими людьми, украсившими человечество своим талантом, своим умом. Ведь рядом университет. Так ли они начинали, как завтра начнут Ринтын и Кайон?.. Тоже приехали издалека… Голова кружится. Будто взобрался на высоту и смотришь оттуда на пенные следы волн, угоняемых ветром вдаль от берега.
Ребята нашли булочную и купили два батона. Они шли по улице и жевали булку, отламывая куски. Чемоданы оттягивали руки, усталость сокращала шаги, хотелось куда-нибудь приткнуться, сесть, лечь…
— А где будем спать? — спросил Кайон.
— Надо устроиться на берегу, — решил Ринтын. — Это приметное место. С утра пойдем прямо в университет.
Они снова пересекли трамвайную линию и остановились. Прямо на них смотрел каменный сфинкс. Ринтын повернулся и увидел второго. У этого был отбит подбородок, и он выглядел добродушнее.
Взгляды обоях каменных чудовищ были устремлены вдаль, поверх многоэтажных дворцов, золотых шпилей и куполов, поверх мостов и бегущих по ним трамваев. Сфинксы смотрели в свое прошлое, в покинутую родную пустыню.
— "Сфинкс из древних Фив в Египте перевезен в град Святого Петра в 1832 году", — громко прочитал надпись Кайон и сказал: — Земляк.
— Какой же он земляк? — удивился Ринтын. — Читай: "из древних Фив в Египте…"
— В том смысле земляк, что тоже издалека, — пояснил Кайон. — Хоть бы улыбнулся нам… А что-то у них в лицах есть… Да, Ринтын? Вроде улыбки?
Кайон смотрел на каменные чудовища, громко говорил, но чувствовалось, что он немножко растерян, ему еще не верится, что наконец-то кончилась долгая дорога, завтра им не нужно никуда ехать. Он сдвинул шапку на затылок, открыв выпуклый, выдающийся вперед, как у олененка, лоб; узкие, широко расставленные глаза блестели от возбуждения и любопытства.
Под сфинксами у самой воды стояла полукруглая каменная скамья.
— Здесь и устроимся, — сказал Ринтын. — Можно даже лечь.
Ребята спустились к воде, поставили чемоданы на каменную скамью, уселись и блаженно вытянули ноги.
— Устал, — вздохнул Кайон.
— Я тоже, — признался Ринтын. — Знаешь, а ведь прошли-то мы совсем немного. Больше ехали.
— Это потому что ходили по камню, — догадался Кайон. — Ведь тундра мягкая, а тут земля закрыта асфальтом и придавлена камнем.
У ног плескалась вода. На другом берегу реки тускло блестел огромный купол собора Исаакия. Ринтын узнал собор, который раньше видел на фотографиях.
— В этом соборе висит маятник Фуко. Он показывает вращение Земли, сообщил он Кайону.
— Знаю, — ответил Кайон, занося ноги на каменную скамью.
— Ты бы разулся…
— Да? — удивился Кайон, но опустил ногу и принялся развязывать шнурки.
Ринтыну не спалось, хотя было поздно. Прохожие больше не появлялись, огней становилось все меньше и меньше. Воздух был теплый, густой.
Только сейчас, когда Кайон заснул, Ринтын осознал, что он в Ленинграде, в городе, о котором мечтал много лет, видел во снах, грезил наяву, читал в книгах… Вот он, лежит вокруг: за рекой, за спиной, справа и слева — огромный, живой, еще непонятный… Сегодняшний день еще принадлежал тому Ринтыну, который мечтал о Ленинграде, а завтра начнется новая жизнь, и сам Ринтын станет другим, оставившим за чертой дня и ночи детство и отрочество.
Сгущалась темнота. Над рекой поднимался ночной туман. Ринтын привалился спиной к холодному камню и закрыл глаза. Он часто просыпался и каждый раз видел один и тот же сон: он спит на берегу моря, а в ногах шумит океанский прибой. Сон возвращал его на родину, на холодное ветровое побережье и, просыпаясь, он ожидал увидеть синие горы, дальние мысы, льдины, освещенные низким полуночным солнцем, услышать птичий гомон над горным ручьем… Но река плескалась тихо, сфинксы безмолвствовали, а океанский гул шел отовсюду, от всего города.
Сквозь туман пробился рассвет. Вместе с ним откуда-то справа донеслись пароходные гудки. Ринтыну невольно пришли на память дни, когда он работал грузчиком в бухте Гуврэль. Как много осталось позади! Если вспомнить день за днем, получится, что прожито не так уж мало… Ринтын усмехнулся про себя и посмотрел на проступивший сквозь туман мост. Что такое! Мост переломился пополам! Ринтын глянул налево. И этот мост задрал к небу две свои половинки.
Ринтын растолкал Кайона.
— Что случилось? — Кайон недовольно протер глаза.
— Гляди, мосты сломались!
— О! — воскликнул Кайон. — Будто распилили за ночь! Постой! Я где-то читал об этом. Это называется: разводить мосты… В книге о революции читал: когда «Аврора» входила в Неву, разводили мосты. Точно!
Теперь и Ринтын вспомнил об этом. По Неве шли корабли. Большие и малые. Вон проплыл буксир с плотами. На плотах стояли избы и сушилось белье. Из домика вышла женщина. Она была босиком, волосы спутались — видно, со сна. Она посмотрела на двух парней, стоящих с разинутыми ртами у самой воды, и улыбнулась.
Ринтыну захотелось махнуть рукой, но почему-то он постеснялся. Он лишь улыбнулся в ответ.
— Вот бы сесть на такой плот и поплыть, — мечтательно произнес Кайон. Всю Россию посмотрели бы.
Ринтын только вздохнул.
Утренние берега Невы были освещены далеким солнцем, встающим за каменными горами домов. Утренние берега… Они только поначалу кажутся чужими, но ведь именно с них начинались дальние дороги. Сколько было их у Ринтына и Кайона! Сначала вельбот причалил к галечной гряде, отполированной ледяными волнами студеного моря. Потом была низкая коса у Анадырского лимана, утренние зеленые берега России у Владивостока, красный каменный пояс Кремля над Москвой-рекой, и вот эти берега давней и далекой мечты — утренние берега Невы…
Сзади послышались тяжелые шаги. Ринтын обернулся и увидел милиционера. Он стоял, широко расставив ноги, и пытливо смотрел на ребят.
— Любуетесь? — спросил он, стараясь придать своему голосу дружелюбие.
— Да, — ответил Кайон. — Только что встали.
— Ночевали здесь?
— Да. Мы приехали вечером, и нам некуда было деться, — виновато пояснил Ринтын.
— В таком случае следуйте за мной, — приказал милиционер.
Ребята взвалили на плечи чемоданы и послушно зашагали за милиционером, который шел, то и дело оглядываясь: удостоверялся, идут ли за ним.
На улицах было еще пустынно. Тепло одетая женщина в белом фартуке поливала из шланга сырую от ночного тумана улицу. Редкие прохожие провожали удивленными взглядами Кайона и Ринтына и идущего впереди милиционера. Проносились полупустые трамваи, автобусы, одинокие легковые машины.
Ребята не чувствовали за собой никакой вины, но все же было неприятно идти по городу в сопровождении милиционера. В чем их могут обвинить? В том, что спали в неположенном месте, только и всего. Правда, все зависит от того, насколько тяжелым считается преступление — спать на берегу Невы в обществе сфинксов.
Еще издали ребята увидели в светящемся стеклянном четырехугольнике слово «Милиция». У подъезда стояли мотоцикл и синяя закрытая машина с красной полосой, как будто подпоясанная.
Милиционер толкнул дверь, и они очутились в просторной комнате, перегороженной высокой стойкой, за которой дремал, подперев щеку рукой, лейтенант. Он поднял голову, и в его глазах появилось любопытство: эти ребята совсем не походили на обычный "ночной улов".
— Здравствуйте, — почти одновременно сказали Ринтын и Кайон и поставили чемоданы на пол.
— Товарищ лейтенант! — приложив руку к козырьку, начал докладывать милиционер. — Данные лица обнаружены мной при пробуждении на берегу Невы, в районе исторических достопримечательностей.
— Каких таких достопримечательностей? — переспросил лейтенант, продолжая разглядывать ребят.
— Египетских сфинксов, товарищ лейтенант!
Лейтенант протянул руку:
— Ваши документы!
Ринтын и Кайон распаковали чемоданы и вынули паспорта, направления и дипломы об окончании Въэнского педагогического училища.
Лейтенант просмотрел документы. Он был еще совсем молодой, светловолосый и курносый. По возрасту начальником быть бы не ему, а тому милиционеру, который привел их с набережной.
— С Чукотки, значит? — сказал лейтенант.
— Да, оттуда, — ответил Ринтын.
— Учиться, значит, приехали?
— Учиться, значит, — кивнул Кайон и поинтересовался: — А что с нами будет?
— В данном случае наказание такое: во-первых, садитесь, а во-вторых… Товарищ Мушкин, — обратился он к милиционеру, — поставьте чайник и напоите задержанных!
— Каким это образом? — развел руками Мушкин.
— Вам никогда не приходилось ставить чайник на электрическую плитку?
— Приходилось, — ответил милиционер.
— Тогда выполняйте приказание!
Милиционер скрылся за дверью. Лейтенант подошел к ребятам.
— Будем знакомы: Василий Голев, тоже студент университета. Заочник юридического, — он протянул руку. — Издалека пришлось вам добираться, — сказал он. — Через всю страну! Долго ехали?
— Недели три, — ответил Кайон.
— На какой факультет поступаете?
— Нам сказали, что в университете открылся новый факультет — северный, — ответил Кайон. — Туда и будем поступать.
— Жаль, что никто из вас не идет на юридический. Вместе бы учились…
Открылась дверь в глубине комнаты, и, держа в одной руке чайник, а в другой нанизанные на пальцы алюминиевые кружки, появился милиционер Мушкин. Ринтыну показалось, что он оставил в той комнате строгое лицо. Мушкин улыбался во весь рот и был приветлив, как радушный и гостеприимный хозяин.
Он расстелил на столе газету, нарезал белый хлеб, откуда-то принес масло, сахар и разлил чай по кружкам.
— Давайте, ребята, чайку попьем, — пригласил Голев Ринтына и Кайона.
Милицейский чай был крепкий и вкусный. Ребята пили его с удовольствием, не отставал от них и Мушкин. Он снял фуражку, часто вытирал лысую голову большим платком и рассказывал:
— Иду я по вверенной мне территории, прихожу к мосту лейтенанта Шмидта, гляжу, на скамье под сфинксами лежат двое… Ну, думаю, опять Мирошка и Женька с Косо" линии. Нализались с получки. Подхожу ближе. Вроде со спины не похожи. Да и разговор не наш, другой. Ну, думаю, дело пахнет международными осложнениями… А оказалось, студенты!.. На вверенной мне территории студентов много. На Пятой линии общежитие да здесь на Университетской набережной, опять же художники — народ горячий и неорганизованный… Ничего люди, только любят на трамваях бесплатно ездить…
— Мы будем платить, — обещал Кайон.
— Да ладно, чего уж там, — махнул рукой Мушкин, — теперь свои люди, как-нибудь разберемся.
После чаепития Голев снова занял место за барьером. Некоторое время он что-то писал.
Пришел другой лейтенант. Видимо, сменить Голева. Он вопросительно посмотрел в сторону Ринтына и Кайона, но Голев его успокоил:
— Это мои знакомые. Поступать приехали в университет.
Сдав смену, Голев взялся проводить ребят.
Они пошли по знакомой набережной. Голев, поворачиваясь то в одну, то в другую сторону, рассказывал:
— Напротив нас купол Исаакиевского собора, чуть подальше Адмиралтейство… Налево в саду памятник "Румянцева победам". А вот этот дворец принадлежал Меншикову. Сейчас здесь юридический институт…
Ринтын не сводил глаз с Голева. Перед ним был первый университетский студент. Он оказался совсем не похожим на того, каким виделся Ринтыну его будущий коллега. Милиционер — и студент! Это было совершенно неожиданным.
— Вы здесь и учитесь? — спросил Кайон Голева.
— Нет, я учусь в университете.
— А какая разница между юридическим факультетом университета и институтом? — спросил Ринтын.
Голев попытался объяснить, но сам запутался и коротко закончил:
— Университет — это выше.
Прошли мимо трехэтажного зеленого здания.
— Здесь помещаются филологический и восточный факультеты, — сказал Голев.
— А куда мы идем? — спросил Ринтын.
— В главное здание. Спросим там, где ваш факультет.
Вчерашний красиво одетый старик предупредительно раскрыл дверь перед Голевым и взял под козырек. Ринтын и Кайон в удивлении приостановились.
— Здорово, Ефимыч! — Голев фамильярно поздоровался со стариком. Начальство здесь?
— Проректор Иванов-Томский пришли! — важно сообщил старик.
Голев прошел мимо секретарши в дверь с надписью на медной дощечке: "Проректор Иванов-Томский". Ринтын и Кайон остались в приемной. Через минуту дверь открылась, и Голев пальцем поманил ребят.
Проректор оказался еще совсем не старым человеком в полувоенной форме со следами погон на плечах.
Ребята почтительно поздоровались с ним.
— С Чукотки приехали?
— Так точно! — вместо них ответил Голев.
— По-русски понимаете?
— Понимают, — сказал Голев.
— Чего же они молчат? — удивился проректор.
— Не могу знать, — пожал плечами лейтенант и обратился к ребятам: — Давайте рассказывайте.
— Нам бы найти наш факультет, — сказал Ринтын.
— Видал! — Иванов-Томский улыбнулся Голеву. — Да они не хуже нас с тобой говорят по-русски. Ваш факультет в том же здании, где восточный и филологический. Это рядом. Проводи их, Голев.
— Есть, товарищ майор! — с готовностью сказал Голев и тут же поправился: — Простите, товарищ проректор.
По дороге на северный факультет Голев рассказал, что они с проректором служили в одной части и вместе дошли до Берлина.
— А кто этот важный старик у дверей? — спросил Ринтын.
— У каких дверей? — не понял Голев.
— Которого вы назвали Ефимычем, — напомнил Ринтын.
— Это швейцар. Старый моряк. Тоже воевал в ополчении.
По широкой лестнице в сопровождении Голева поднялись на второй этаж. На одной из дверей висела бумажка, написанная от руки: "Северный факультет. Деканат".
— Здесь я с вами распрощаюсь, — сказал Голев и добавил непонятное: — Ни пуха ни пера!..
2
Ребята сдали вступительные экзамены и поселились в общежитии на одной из линий Васильевского острова.
Комната находилась на последнем этаже большого старого здания. Жили вшестером: Ринтын с Кайоном, нанаец Черуль — студент третьего курса, чех Иржи Грдличка и два венгра — Михай Тот и Ласло Немети.
Когда Ринтын впервые появился во Въэнском педагогическом училище, поначалу все студенты казались ему на одно лицо. Потом такое было в общежитии грузчиков в Гуврэльском порту. Здесь же все жители студенческой комнаты были настолько разными, что при всем желании их невозможно было перепутать. Венгр Михай — низенький, толстый, в очках в тонкой металлической оправе. Он все делал медленно, с толком. Даже к такому, казалось бы, привычному делу, как ко сну, он готовился основательно: разглаживал ладонями простыни, взбивал набитую ватой подушку, долго пристраивался, подыскивая для головы единственно правильное и удобное положение. Высокий и худой Ласло, тонкие жилистые ноги которого не умещались под коротким одеялом, посмеивался над своим земляком и товарищем.
Черуля и Иржи, схожих по телосложению, широких в плечах, тоже не перепутаешь: один белолицый, а другой смуглый, с узкими, как прорез для монеты в телефоне-автомате, глазами.
Старостой комнаты избрали Черуля. Предлагали Иржи, но тот категорически отказался, заявив, что он и так всю войну был вроде старосты в партизанском отряде. Венгры же только начинали говорить по-русски и не годились для объяснений с комендантом.
Черуль был здоровый парень, воевал, имел орден Красной Звезды и несколько медалей.
Он сразу взялся за дело. Составил расписание дежурств по комнате и пригрозил, что будет наказывать внеочередной уборкой тех, кто недобросовестно отнесется к своим обязанностям.
До занятий оставалось еще несколько дней, и Ринтын бродил по широкому Большому проспекту Васильевского острова, смотрел на людей, на дворцы и дома.
На набережной у каменной стенки стоял подбитый немецкий крейсер, обреченный на слом. Пока на нем жили моряки По вечерам у борта садился баянист и играл. Тут же на пыльных камнях матросы танцевали с девушками.
Чуть подальше находилась грузовая пристань, где работал Черуль.
Стояли удивительно теплые сентябрьские дни.
— Бабье лето, — объяснил Черуль.
Как бы ни загадочно называлась эта пора, Ринтыну она была по душе, и он далеко уходил по набережной Невы. Однажды с высоты каменного берега он увидел обыкновенную песчаную отмель, кусок живой почвы. На душе стало радостно, и подумалось о том, что уж очень далеко забрался чукотский паренек, и пройдет много лет, прежде чем он снова увидит суровую красоту родной земли.
За огромными домами, как за горными хребтами, садилось солнце, и последние лучи еще долго играли на золотом куполе Исаакия, зажигали огнем паруса кораблика на Адмиралтейской игле, шпиль Петропавловской крепости. Первое время Ринтын не чувствовал и не понимал красоты города. Он видел отдельные здания, но полностью представить картину великолепия города не мог. Это пришло много позже. А пока он уставал от обилия камня, боялся углубляться в улицы и предпочитал невские берега, где свободно гулял ветер и небо было шире и просторнее.
В Ленинграде еще на каждом шагу попадались следы войны. Арки Гостиного двора были забиты досками, на стенах темнели полосы копоти. Во дворе общежития лежали развалины, и комендант объяснил, что здесь во время войны находился госпиталь, разрушенный прямым попаданием фашистской бомбы.
— Там и студенты жили, — сказал комендант. — Все они остались под рухнувшим кирпичом.
На Невском проспекте, недалеко от Казанского собора, поразившего Ринтына множеством колонн, подпиравших два полукруглых крыла, пленные немцы восстанавливали жилой дом. В простых русских ватниках, перемазанные известкой и раствором, они совершенно не походили на тех вояк, которых Ринтын знал по фотографиям и кинофильмам. Самое удивительное было то, что никто не глазел на пленных. Теперь это были просто рабочие парни, и, если бы кто-нибудь из них вдруг пошел по Невскому, никто не оглянулся бы.
Но Ринтын украдкой наблюдал за ними, и ему горько было от мысли, что вот эти обыкновенные парни рушили и жгли жилища людей, пытались стереть с лица земли целые народы! Это были первые живые немцы, которых видел Ринтын. До этого он представлял их такими, как они выглядели в газетных карикатурах или в старом немом фильме «Пышка», который шел в Улаке всю войну. Фильм привезли с последним пароходом осенью сорок первого года, и пять лет каждую субботу весь Улак наряжался и отправлялся на полярную станцию. Из месяца в месяц, из года в год. От фильма осталось меньше половины, но каждый зритель знал его так, что отсутствие некоторых кусков не портило впечатления. В фильме немцы выглядели настоящими злодеями, гримасничали и ходили так прямо, будто в них вставили железный стержень… И вот они — живые немцы. Как же так? Неужели человек может стать таким необузданным зверем? Это было горько и стыдно.
Иногда, гуляя по городу, Ринтын останавливался перед разрушенным домом. Кое-где на уцелевших внутренних стенах висели клочья обоев, свидетели ушедшей жизни. Людей, может быть, уже нет в живых, а обои, которые они клеили, остались.
Большинство прохожих носили шинели либо пальто, перешитые из серого шинельного сукна.
У рынка на Большом проспекте Васильевского острова женщины торговали каким-то тряпьем, старыми швейными машинами, семечками. Тут же бродили инвалиды войны — безрукие, безногие, на костылях, на маленьких колесных салазках, с грохотом катящихся по выщербленному асфальту.
В городских садах с деревьев облетали листья. Уходило тепло. Все чаще с Балтики задували порывистые холодные ветры. Вода в Неве рябилась волнами, над ней низко стлался сорванный ветром пароходный дым.
А Кайон загрустил. Он целыми днями не выходил из комнаты, лежал на кровати и читал. Он брал книги у венгров, которые изучали русский язык по произведениям русских классиков. На полках у них стояли "Анна Каренина", "Записки охотника", однотомники Пушкина, Блока.
Читал он мрачным голосом и смотрел в окно на красную кирпичную стену с щербинками от снарядных осколков.
— А у нас уже выпал снег, — говорил он с печалью в голосе. — Лед звенит, и ветер острый, как охотничий нож.
Ринтын звал его с собой гулять по городу, но Кайон мотал головой и говорил:
— Что интересного? Всюду одно и то же — каменные дома, улицы — ущелья, река, запертая в каменные берега. Живой земли не видно, неба нет… Вечером выходишь на улицу — звезд не разглядишь. А у нас уже светит полярное сияние.
— Это называется ностальгия, — пояснил чех Иржи, сочувственно посматривая на Кайона. — Тоска по родине. Ничего, пройдет.
Чех был большой и красивый. Он носил роскошное кожаное пальто. Черуль пощупал кожу и тоном знатока заметил:
— Немецкое, офицерское.
— Верно, — сказал чех, — трофей.
— Будет туго зимой с деньгами, есть что закладывать в ломбард, — сказал практичный Черуль.
У Ринтына уже был на руках студенческий билет с фотокарточкой, но он еще не чувствовал себя настоящим студентом. Вот когда начнутся занятия, тогда другое дело.
Накануне начала занятий в общежитии появился Василий Львович Беляев, научный сотрудник института языка и мышления, бывший учитель Ринтына в родном его селении Улаке.
— Что же вы, ребята, не заходите ко мне? — сказал Василий Львович с упреком. — Мы с женой ждем, ждем вас. Я уже стал беспокоиться: может быть, вы не приехали? Зашел в деканат, а вы, оказывается, давно в Ленинграде. Адрес, что ли, забыли?
— Нет, помним, — смущенно ответил Ринтын. — Даже наизусть: на троллейбусе номер пять доехать до остановки Кирочная, выйти и идти до улицы Красной Конницы. Подняться на третий этаж и нажать кнопку на двери с цифрой семь.
— Все верно, — с улыбкой сказал Василий Львович. — Ждем вас сегодня в гости. Чаю попьем, вспомним Чукотку. Приезжайте!
Впервые Ринтын и Кайон отправлялись в такое далекое путешествие по Ленинграду.
Они сели в трамвай на углу Восьмой линии и Большого проспекта Васильевского острова. Вагон сначала шел по набережной, потом свернул на мост. Справа и слева открылась широкая гладь Невы.
— А здесь ничего, — тихо сказал Кайон, толкнув в бок Ринтына.
В открывшейся из трамвайного окна панораме было действительно что-то волнующее. И Ринтыну пришла удивительная и вместе с тем простая мысль: все это ведь создано человеческими руками. Всю эту красоту каменных берегов, дворцы, многоэтажные дома, кружевные мосты и золотые лучи шпилей сделал человек… По-своему хороши пустыни, тундры, горы, тайга… Человек — часть природы, он воспринимает ее как часть себя. Только городской житель, оторванный от земли, по-новому видит и лес, и поле, и горы. И так же тот, кто пришел оттуда, где нет таких каменных сооружений, спорящих величием с созданиями природы, не может остаться равнодушным при виде того, что сделал человек!
Трамвай свернул с моста и покатил по Невскому проспекту. Перед глазами замелькали витрины магазинов, огромные зеркальные окна и множество пешеходов на тротуарах.
— А людей-то! — удивлялся Кайон, много дней не выходивший на улицу. Как комаров в тундре!
— И магазинов много, — также удивленно заметил Ринтын. — У нас в каждом селении всего-то по одному магазинчику, а тут — на каждом углу. И все большие.
По Суворовскому проспекту они шли пешком и искали улицу Красной Конницы.
Немного было досадно оттого, что на этой улице не оказалось даже намека на всадников. Обычная улица, довольно тихая, уходящая вдаль, прорезала скопища каменных домов. Вместо цокота подкованных сапог по асфальту шуршали шины автомобилей.
— Вот, по приметам, этот дом, — сказал Кайон, показывая на большое полуразрушенное здание с пустыми глазницами-окнами.
Ребята поднялись на третий этаж стоящего напротив жилого дома, нашли квартиру и позвонили. Широко распахнув дверь, Василий Львович сказал:
— Раздевайтесь и проходите в комнату.
Ринтыну любопытно было попасть в жилище коренного ленинградца. Гуляя по городу, он заглядывал в окна, видел кусочки чужой жизни, обстановку, большие оранжевые матерчатые абажуры над обеденным столом, господствовавшие почти в каждой квартире. Один и тот же человек совсем другой на улице, в учреждении, в магазине, дома. Входя в собственное жилище, он вместе с одеждой сбрасывает то, что делало его прохожим, служащим, покупателем… Дома человек такой, каков он есть на самом деле. Так полагал Ринтын.
Он оглядел комнату. Одна стена от пола до потолка была заставлена книгами. Художественной литературы было сравнительно немного, преобладали книги по лингвистике, по русской грамматике и по грамматикам других языков. У окна стоял письменный стол с большим чернильным прибором, изображающим приготовившегося к полету орла.
Пока хозяева хлопотали, готовя угощение, Кайон ходил по комнате, рассматривал на стенах фотографии, постоял у книжных полок и, наконец, сел на стул. Вдруг он вскочил, отогнул холстину, которой было покрыто сиденье.
— Ринтын! — позвал он громким шепотом. — Гляди, на что я сел!
Под холстом лежал большой пирог с вареньем. Пирог смялся, варенье размазалось, прилипло к холсту.
— Что ты натворил! — возмутился Ринтын.
— Откуда я знал, что лежит под материей? — оправдывался Кайон. — Зачем прятать еду?
— Не прятали, а покрыли, чтобы не остыл, — пояснил Ринтын, пытаясь пальцем соскоблить варенье с холста. Кое-как ему удалось собрать начинку. То, что не поместилось на пироге, он, недолго думая, съел.
— Как будто ничего, — сказал Кайон, критически оглядев работу товарища.
— Болван! — выругался Ринтын. — Встань посреди комнаты и там стой.
Вошел Василий Львович, держа в руках бутылки. Он посмотрел на Кайона.
— Что же ты стоишь? Садись. Вот сюда, на диван.
Кайон осторожно сел на диван. Василий Львович поставил бутылки и… уселся на тот же самый стул, с пирогом.
— Черт возьми! Что такое? — испуганно проговорил Василий Львович, вскакивая. — На пирог сел!
— Я только что тоже там сидел, — признался Кайон.
— Его надо съесть, — предложил Ринтын.
— Это мысль! — обрадовался Василий Львович и водрузил на стол изуродованный пирог. Он разрезал его ножом и подал каждому по огромному куску.
Вошла жена Василия Львовича с блюдом и ужаснулась:
— Что вы делаете?
— Ириночка, мы же проголодались, — подмигнув ребятам, сказал Василий Львович. — Ах, какой вкусный пирог! Познакомься: Ринтын, мой улакский ученик… Кайон. Он, правда, у меня не учился, но будет.
Ирина Дмитриевна с любопытством всматривалась в лица ребят и приветливо улыбалась. Она была большая, наверно, очень сильная женщина. С широкой спиной, на которой хорошо и удобно носить кожаный мешок с моржовым жиром.
Василий Львович разлил по стаканам вино, поднялся и торжественно сказал:
— Дорогие мои друзья! Насколько мне известно, именно вы — первые чукчи, которые поступают в университет. Помнишь, Ринтын, мое напутственное слово, когда ты пришел в первый класс?
— Я помню, — ответил Ринтын. — Вы тогда сказали: "Мои маленькие друзья, сегодня вы впервые пришли в школу. Я надеюсь, что среди вас нет лентяев. Ведь каждый из вас мечтает стать настоящим охотником. Но чтобы стать им, нужны терпение и упорство. Без этого невозможна и охота за знаниями. Чукчи — народ талантливый. Загляните каждый в свою ярангу — и вы найдете там творения умелых рук. Посмотрите на сумку того мальчика…" — Ринтын сделал паузу и улыбнулся: — Василий Львович, вы тогда показали на мою сумку… "Эту вещь мог сделать только настоящий художник…" Когда я вернулся домой и рассказывал о первом школьном дне, бабушка Гивынэ радовалась, что вы назвали ее художником.
Василий Львович взволнованно слушал. Он подошел к Ринтыну и обнял его.
— Спасибо, Ринтын, не забыл мои слова.
Ужин проходил весело, непринужденно. Вспоминали чукотскую жизнь, старых знакомых, разные случаи из школьной жизни.
Кайон рассказывал Ирине Дмитриевне, которая никогда не была на Чукотке, о своей школе:
— Наша школа помещалась в круглом домике. Это сооружение, внешне похожее на ярангу, внутри было разделено на три комнаты — в одной жил учитель, в других находились классы — первый и третий, второй и четвертый. На все четыре класса был один учитель. Ничего, учились. Считали, что так и должно быть, и этот маленький круглый домик, похожий на ярангу, действительно самое красивое здание, какое только можно придумать для Чукотки,
Ринтын не сводил глаз с книжной полки.
Василий Львович это заметил и сказал:
— Чукчи — народ известный в литературе.
Он достал с полки несколько небольших томиков.
— О вашем народе писал Тан-Богораз. Вот эту книгу написал польский писатель, который бывал в ваших краях, Вацлав Серошевский… А нынче вышла отличная книга моего знакомого, бывшего учителя Лаврентьевской культбазы, Семена Зернова — "Человек уходит в море"… Ну, а следующие книги о вашем народе уже надо ждать от вас, Ринтын и Кайон.
Василий Львович и Ирина Дмитриевна провожали ребят до трамвайной остановки. Вечерний город переливался разноцветными огнями. В вышине сияли окна домов, ветер нес запахи перегара бензина.
На прощание Василий Львович сказал:
— Вы теперь знаете дорогу в наш дом. Приходите в любое время, когда вам нужно, с делом и без дела. Наш дом — это ваш дом.
В переполненном трамвае Кайон задумчиво сказал Ринтыну:
— Хороший был у тебя учитель. Вот сейчас посидели у него, как будто съездили на Чукотку.
Поздно вечером Ринтын сел писать письмо в родной Улак, дяде Кмолю. Он описал все долгое путешествие от Въэна до Москвы, стараясь не пропустить никаких подробностей. Он знал, что письмо будут читать многие, и хотел, чтобы каждый читатель мог найти интересные для себя сведения.
"…наконец-то я добрался до той высшей школы, — писал Ринтын, — куда вы меня всем колхозом снаряжали. Плыли мы на пароходе, потом ехали по железной дороге. Кукы может быть спокоен: дорога действительно железная, и никакого обмана нет. Поезд — это множество вагонов-домиков на колесах. Тащит их паровоз, очень сильная машина. Много леса. Деревьев тут столько, как травы в тундре. Может быть, даже и больше. В Москве мы, как наказывали земляки, первым делом пошли на Красную площадь. Там очень красиво. В Ленинград приехали поздно вечером, ночевали на берегу реки, обложенной каменными берегами. Тепло было. Хорошо. Мне здесь нравится, хотя тоскливо оттого, что еще пять лет я не смогу приехать на Чукотку. Если увидите маму, пусть она мне напишет…"
3
Ринтын долго не мог уснуть. Завтра первый день его студенческой жизни. Он уже привыкал к новому дому, который станет ему родным на долгие пять лет, познакомился со своими однокурсниками.
По сравнению с некоторыми народностями Севера чукчей можно было бы по численности отнести к великим нациям. Ломи Торотин, стройный и очень спокойный паренек, представлял в университете нганасан — народность, насчитывающую всего лишь несколько сот человек на полуострове Таймыр. Ринтын и раньше слышал об эвенках, ненцах, нанайцах, саамах, нивхах, юкагирах… Кучерявый, веселый фронтовик Михаил Маликов по национальности оказался селькупом. Этот маленький народ жил на Енисее, по соседству с кетами, и родословную свою тянул из далеких глубин веков, с Междуречья, из колыбели человеческой истории.
Кайон и Ринтын раздобыли у соседей утюг и весь вечер разглаживали и чистили костюмы. Кайон записался на историческое отделение северного факультета, а Ринтын на филологическое. В первый день у Ринтына должны были быть лекции — история освоения Советской Арктики, вводная лекция по советской литературе, введение в общее языкознание.
— Предметы-то какие! — уважительно сказал Кайон, ознакомившись со своим расписанием, которое включало курсы археографии, источниковедения, археологии.
Одно звучание этих слов доставляло Кайону большое удовольствие. Он сказал Ринтыну:
— Теперь я понимаю, почему ты так рвался именно в Ленинградский университет. Действительно храм науки.
Ринтын проснулся на рассвете и больше не мог уснуть. Товарищи по комнате еще спали. Ринтын прислушался. Звенели первые трамваи, далеко-далеко трубил пароход. Ринтын осторожно спустил ноги на пол и босиком подошел к тумбочке Иржи, на которой лежали часы со светящимися стрелками. Было начало седьмого. Поворочавшись еще немного в постели, Ринтын встал, оделся и пошел умываться. Вернувшись, он застал Кайона сидящим на кровати.
— Еще рано, — сказал он другу. — Можешь спать.
— А ты чего? — шепотом спросил Кайон.
— А я больше не могу спать.
— И я.
Ринтын подсел к Кайону. Тот задумчиво сказал:
— Вот мы и добрались до самой высшей школы. Иногда не верится. Кажется, проснешься — и ничего такого нет.
Ринтыну вспомнился первый школьный день в родном Улаке. Как он умывался, пробив ковшиком замерзшую в ведре воду, как собирал сумку, сшитую бабушкой Гивынэ из нерпичьей кожи, украшенной вышивкой из разноцветного бисера и белого оленьего волоса. Холодное осеннее солнце ослепительно било в глаза, отражалось в замерзших лужах, блестело на опушенных инеем моржовых покрышках яранг. Вспоминал первых учителей — Ивана Ивановича Татро, Василия Львовича, Зою Герасимовну… Анатолия Федоровича и его жену радистку Лену, работников полярной станции. Анатолий Федорович даже породнился с ним, отдав ему свое имя, и Ринтын теперь не просто Ринтын, а Анатолий Федорович Ринтын, как об этом написано в новеньком студенческом билете.
Ринтын и Кайон то и дело вставали и подходили смотреть время на часах Иржи. Проснулся Черуль. Он потер кулаками глаза и спросил:
— Вы что, и спать не ложились?
Ребята напились чаю и собрались в университет. Ринтын и Кайон хотели поехать на трамвае, но Черуль их остановил:
— Вы что, миллионеры? Есть кратчайший путь по Тучковой набережной. Пошли со мной.
Так как ни Иржи, ни венгры тоже не были миллионерами, то с Черулем пошли все.
Тучкова набережная отличалась от набережных Большой Невы. Длинные деревянные сооружения, похожие на склады в Гуврэльском морском порту, огромные штабеля дров тянулись вдоль реки от конца Малого проспекта до Пушкинского дома.
Широкая двухмаршевая лестница филфака гудела, как пристань во Владивостокском порту. Все молодые люди — юноши и девушки — казались красивыми, симпатичными. Много было демобилизованных. Они выделялись сдержанностью, одинаковой одеждой, орденами и медалями. Бывшие солдаты и офицеры снисходительно посматривали на вчерашних школьников и школьниц.
Ринтын добрался до своей аудитории. Она оказалась почти обычной классной комнатой, только больших размеров. Стояли столы, стулья, на стене висела черная доска и карта Арктического сектора СССР.
Ринтын сел на свободное место. Из окна открывался вид на Неву, на Адмиралтейство и памятник Петру Первому.
Рядом уселся парень с очень белым лицом, но раскосыми глазами. Он протянул руку Ринтыну и представился:
— Алачев, хант по национальности. Самый старый студент университета.
Ринтын пожал ему руку, назвал себя и хотел было расспросить, почему его новый знакомый считает себя самым старым студентом университета, но тут прозвенел обыкновенный звонок, и в аудиторию хлынул народ.
Через несколько минут в дверях показался беловолосый старик, поддерживаемый под руку деканом.
— Курс по истории освоения Советской Арктики будет читать профессор Визе! — объявил декан и бережно усадил старика на стул.
Профессор Визе оглядел ряды студентов, вынул из кармана футляр с очками и положил на стол.
Так вот он, легендарный человек, сподвижник Седова, участник почти всех знаменитых полярных экспедиций конца и начала века, человек, предсказавший в своем кабинете остров в Ледовитом океане, впоследствии названный его именем. Ринтын с волнением вглядывался в лицо, изборожденное морщинами, как многолетний лед трещинами. На полярной станции в Улаке о Визе говорили с благоговением, и Ринтын хорошо знал, что для географов и полярников имя Визе так же священно, как имена Пржевальского, Потанина…
— Дорогие друзья, — послышался глухой, едва слышный голос лектора. — Мне особенно приятно читать курс вам, — продолжал профессор, — чья жизнь проходит в самых суровых краях нашей планеты. И я должен со всей ответственностью полярного исследователя заявить, что, не будь опыта и помощи ваших народов, ваших отцов и дедов, многие полярные экспедиции не смогли бы быть успешными. Все те сведения, которые я собираюсь преподнести вам в своем курсе, названном "История исследования Советской Арктики", добыты с помощью ваших отцов и дедов… Позвольте выразить вам глубочайшее чувство благодарности и восхищения…
После краткого вступления, взволновавшего студентов, профессор Визе начал неторопливо рассказывать о легендарной ледяной стране Туле — Арктике, о первых сведениях о ней, полученных древним путешественником Пифеем.
Профессор говорил о далеких, пустынных, покрытых льдами берегах с такой любовью, словно они были его родиной. А Ринтыну виделся с высоты мыса Берингов пролив, конец одного материка планеты Земля — Азии и начало другой половины земного шара — Америки. И здесь, в аудитории Ленинградского университета, он с удивительной отчетливостью еще раз осознал истину, что родился и жил он в замечательнейшем месте Земли, там, куда стремились великие путешественники Европы и Азии, Если убрать с глобуса или карты мира Берингов пролив, мыс Дежнева, мыс принца Уэльского, лицо планеты изменит свои очертания, станет другим. Пусть Чукотка не носит наряд из роскошных лесов и берега ее омывают студеные волны, без нее немыслим лик Земли — родины всех людей…
Следующей была лекция по общему языкознанию. Читал ее профессор восточного факультета, специалист японского языка Иоахим Золотович. Это был маленький кругленький человек в очках толстого стекла. За целый год Ринтыну так и не удалось рассмотреть, какого цвета его глаза. Золотович взял мел, подошел к доске и написал: "Глокая куздря штеко будланула курдёнка"..
По рядам прошел легкий шумок. Профессор положил мел в желобок на доске и вытер руки белоснежным носовым платком. Он молча показал пальцем на Алачева и спросил:
— Что вы узнали из этой фразы?
Алачев пожал плечами.
— Вы ничего не поняли?
— Я никогда не слыхал о рогатой куздре, — пробормотал Алачев.
— Ага! — профессор обрадованно потер руки. — Откуда вы взяли, что куздря рогатая?
— Потому что она будланула курденка, — нерешительно ответил Алачев.
Профессор величественным взмахом руки посадил на место Алачева и, вскинув голову, без остановки прочитал лекцию о важности изучения грамматических форм языков. Он поминутно цитировал труды великих ученых и некоторых из них даже называл своими учителями.
Ринтын приготовился было записывать, но его постигла такая же неудача, как на лекции Визе. Он был так захвачен тем, что слушал, так ловил каждое слово, что и не притронулся к тетради.
Прозвенел звонок. Золотович собрал листки на столе, сложил их в портфель и важно удалился.
Первым и непосредственным результатом лекции по общему языкознанию было то, что Алачеву на все пять лет учебы было присвоено прозвище Рогатый Куздря, которое потом сократилось до одного слова — Рогатый.
Ринтын с нетерпением ждал следующей лекции. Литература для него всегда была любимым предметом. Русские писатели открыли ему окно в другой мир, рассказывали ему и о Ленинграде. Где-то недалеко Калинкин мост, сыроватые, мрачные дворы Новой Голландии, горбатые мостики через каналы, через городские реки Фонтанку, Мойку, Невку… Стоит сделать несколько шагов — и вот оно,
Невы державное теченье,
Береговой ее гранит…
Капитан Эрмэтэгин, у которого Ринтын плавал матросом на шхуне «Касатка», любил читать стихи Пушкина, Блока, и многие строки в них были о Петербурге.
В перерыве Ринтын смотрел в окно на Неву. Рыбаки ставили у Дворцового моста ловушку, сколачивали из досок вышку и черпали со дна реки рыбу. Орудие лова имело древний вид, лодки были черны, и Ринтыну подумалось, что и во времена Пушкина точно так же ловили рыбу… Может быть, это то самое место,
Профессора, который будет читать курс литературы, зовут Николай Матвеевич Рыбаков.
Еще не старый человек, он, однако, был совершенно лыс. На большом остром носу крепко сидели очки.
— Успехи советской литературы огромны, — заявил Рыбаков еще на подходе к кафедре. — Мы живем в то замечательное время, когда наши писатели заново переоценивают и обогащают метод социалистического реализма. Об этом свидетельствует неуклонный рост качества произведений.
Профессор лично знал многих ленинградских и московских писателей, приводил их неопубликованные высказывания, и это очень оживляло лекцию. То, что профессор запросто общался с писателями, высоко подняло его в глазах Ринтына. Великие люди, способные создавать художественные произведения, удостаивали его разговора и делились своими творческими планами.
С самого утра Ринтын был в особом настроении, как в большой праздничный день. Да и разве этот день не начало большого и долгого праздника, которого он так ждал? Теперь у Ринтына была одна забота: не пропустить чего-нибудь важного, запомнить каждое слово, сказанное с кафедры. Ведь говорит перед ним не просто преподаватель, а человек, достигший вершин науки.
Ринтын вздрогнул, когда услышал звонок. Ощущение было такое же, как будто видишь удивительно приятный сон и вдруг на самом интересном месте кто-то будит тебя.
Лекцией по литературе закончился первый учебный студенческий день Ринтына. Переполненный впечатлениями, он пошел разыскивать Кайона, чтобы поделиться с ним новыми мыслями.
Друг, видимо, тоже был потрясен. Он был как-то необычно тих и задумчив.
— Ты знаешь, кто у нас читал лекции? — восторженно сказал ему Ринтын и перечислил всех.
— Визе и у нас читал, — ответил Кайон. — Потом академик Струве, академик Орбели… Величины!
— Да, — согласился Ринтын, потом вспомнил: — И у нас тоже есть академик. Спецкурс будет вести Мещанинов Иван Иванович.
Обратно в общежитие шли по пути, показанному Черулем.
В разрывах плотных осенних облаков вдруг показалось солнце. Заблестела, заиграла бликами свинцовая вода в Малой Невке, вспыхнул шпиль Петропавловской крепости. Где-то в глубине дровяных штабелей визжала механическая пила, и ветер доносил запах свежераспиленной древесины.
— Знаешь, Ринтын, — задумчиво сказал Кайон, — вот только сейчас мне подумалось: сколько нам придется потрудиться, чтобы укрепить в себе знания, к которым мы только прикоснулись сегодня.
— Ты прав, Кайон, — ответил Ринтын. — Сколько надо понять! Знаешь, нам сегодня профессор сказал: героями литературы сейчас уже не люди становятся, а производственные процессы и нефтепроводы.
— Что ты говоришь! — удивился Кайон. — Первый раз такое слышу. У нас таких открытий еще не было. Да и откуда? История, она такая — как было, так и есть, уже не подправишь и не исправишь.
— Найдут что-нибудь, — утешил друга Ринтын. — Наука могущественна.
С Балтики дул ветер. Он бил в лицо, но ребята, не сбавляя шагу, шли вперед по древней Тучковой набережной.
4
Каждое утро Ринтын и Кайон на рассвете уходили в университет. Они вставали рано, чтобы идти пешком от общежития до факультета. Им полюбилась эта дорога по пустынной набережной, где местами можно увидеть кусок берега, не придавленного камнями. Здесь был совсем иной воздух и господствовал горький запах свежих древесных опилок.
Под арками главного здания ребята расставались и каждый шел к себе: Ринтын на филфак, а Кайон на исторический, в большое двухэтажное здание, похожее на Гостиный двор.
Ринтын познакомился с долговязым украинцем Петром Кравченко, приехавшим с Печоры. Он был старше Ринтына, воевал в морской авиации стрелком-радистом и носил кожаный шлем с наушниками. Петр писал стихи и в перерывах между лекциями читал их шепотом Ринтыну. Почему Кравченко выбрал именно его — непонятно, потому что на курсе было достаточно ребят, возрастом более годившихся Петру в приятели, чем Ринтын. Кроме представителей народностей Севера от нанайцев до саамов, на северном факультете учились марийцы, якуты и русские. Русские в большинстве своем были родом с Севера, из Архангельской области и Красноярского края. Архангельские говорили, певуче растягивая слова, а красноярцы, наоборот, глотали окончания слов: быват, болтат…
В конце первой недели, в пятницу, Василий Львович Беляев начинал курс чукотского языка. Кроме Ринтына и Кайона, чукотским языком должны были заниматься Петр Кравченко и Наташа Божко, ленинградка, почему-то избравшая своей специальностью чукотский язык.
Для такой малочисленной группы отвели самую крошечную аудиторию, в одно окошко, выходящее во двор.
Ринтын с интересом ждал занятий. Несколько лет назад он с удивлением узнал, что и его родной чукотский язык, оказывается, тоже имеет свою грамматику. Раньше Ринтын был убежден, что грамматики могут быть лишь у чужих языков, у родного — к чему? Ведь это то, что знаешь с детства, чуть ли не с самого рождения.
С русским языком Ринтын познакомился задолго до школы. Поначалу он "играл в русских" со своими сверстниками, «разговаривал», повторяя звуки, которые слышались ему в речи работников полярной станции, торговой базы, школьных учителей. Он очень хорошо помнил время, когда знал всего-навсего десяток русских слов, но назвать мгновение, когда русский язык стал для него таким же родным, как и чукотский, не мог. Это вошло в его жизнь так же естественно, как в жизнь его родичей — рульмоторы, настоящий хлеб из муки, умение решать государственные дела.
Василий Львович первое занятие начал с рассказа о том дне, когда Ринтын пошел в школу, сказал о том, что Кайон и Ринтын — сверстники чукотской письменности, которая создавалась при ближайшем и непосредственном участии знаменитого языковеда, этнографа и писателя Владимира Германовича Тана-Богораза.
Изучением чукотского языка занимались в России издавна. Первые чукотские слова были записаны миссионерами, потом участниками экспедиции Норденшельда, а в 1898 году переводческой комиссией миссионерского общества в Казани был издан первый русско-чукотский словарь.
Василий Львович написал на доске слово "тымэйнылевтыпыгтыркын".
— В этом слове, — объяснил он, — заключены почти все особенности структуры чукотского языка. Одно это слово переводится на русский язык целым предложением: "У меня очень сильно болит голова". А между тем в чукотском языке эта целая фраза заключена в одном слове. Вот почему чукотский язык относится к инкорпорирующим языкам, то есть к языкам, включающим…
В перерыве Василий Львович поинтересовался, как живут Ринтын и Кайон.
— Деньги-то у вас есть? — спросил он.
— Есть еще, — ответил Ринтын. — До стипендии хватит.
— Если что — не стесняйтесь, обращайтесь ко мне. Я узнавал в деканате: скоро вас переведут на полное государственное обеспечение. Но есть еще одна возможность заработать — переводы. В Учпедгизе имеется чукотская редакция. Вы там можете выбрать себе из списка книгу и перевести на родной язык.
— А сумеем ли мы? — усомнился Ринтын.
— Ты же работал в газете, переводил статьи на чукотский язык, напомнил Василий Львович.
— То газета, а тут художественная литература…
— Попробуйте, — сказал Василий Львович. — Если что — помогу.
Через несколько дней Ринтын и Кайон отправились в издательство. Издательство находилось в большом здании напротив Казанского собора. На крыше блестел хрустальный глобус. До революции в этом здании помещалась всемирно известная фирма «Зингер», чьи швейные машины доходили даже до Чукотки. Об этом им рассказал Василий Львович.
Ринтына и Кайона встретили приветливо. Ринтын остановился на книге Чарушина о животных, а Кайон взял повесть Гайдара "Чук и Гек". Ребята подписали договоры, и приветливая женщина сказала, что через две недели они могут прийти в кассу издательства и получить аванс.
Вернувшись в общежитие, они тут же засели за работу. Ринтын увлекся и довольно быстро покрывал аккуратным и четким почерком страницу за страницей. Ему было приятно, когда чужие слова под его пером становились как бы собственными, и в ушах звучала родная, так долго не слышанная речь.
У Кайона, видимо, перевод шел туго. Он пыхтел, что-то бормотал, потирал лоб кулаком и искоса поглядывал на Ринтына.
Ринтын отложил свою работу.
— Что у тебя не ладится?
— Вот тут есть слово "чудак человек", — ответил Кайон, — не могу перевести.
Ринтын задумался: действительно, как это сказать по-чукотски — чудак человек? Немного сумасшедший человек? Необыкновенный человек? Слегка отличный от других человек? Интересный человек?
Ринтын произносил вслух эти слова, а Кайон отмахивался:
— Все это не то, я их пробовал.
Кое-как общими усилиями перевели это слово так, что объяснение чудака человека заняло целый абзац.
— Ты знаешь, Ринтын, — заметил Кайон, — у меня получается больше, чем на русском языке.
Ринтын подсчитал у себя и обнаружил то же самое.
— В пекарском деле это называется припек, — сказал он другу.
— Это хорошо или плохо? — озабоченно спросил Кайон.
— Не знаю, — пожал плечами Ринтын.
Ребята получили аванс и растерялись перед такой кучей денег.
— Какие мы богачи! — сказал Кайон. — Пальто можно купить!
Пошли покупать пальто, но по дороге завернули в галантерейный магазин. Обзавелись запасом пуговиц на несколько лет вперед, носовыми платками и купили по полевой сумке. Потом Кайону понравился саквояж, а Ринтыну красивый чемодан из черного дерматина с блестящими никелированными замками. На пальто денег уже не хватило. А тут на глаза попалась витрина с музыкальными инструментами.
— Знаешь, Ринтын, — проникновенным голосом произнес Кайон, — я всю жизнь мечтал иметь балалайку. Когда еще представится возможность купить? А?
— Зайдем, — решительно сказал Ринтын.
Купили балалайку.
На улице Ринтын спросил Кайона:
— Играть умеешь?
— Научусь, — храбро ответил Кайон.
К вечеру, обойдя почти все магазины на Невском проспекте, увешанные покупками Ринтын и Кайон сели; на трамвай где-то у Московского вокзала и отправились домой. Через плечо у Ринтына болтались длинные резиновые сапоги. Когда он плавал матросом на шхуне «Касатка», такие сапоги были только у капитана Эрмэтэгина. Кайон нес в одной руке балалайку, в другой — саквояж, заполненный разными вещами, среди которых было два бритвенных прибора: сначала он купил металлический, потом ему понравился пластмассовый.
Ринтын попытался удержать друга от покупки второго бритвенного прибора, доказывая, что для его скудной растительности вполне достаточно одного, но Кайон уже загорелся и, чтобы отделаться от первого, объявил, что дарит его Ринтыну.
Медленно поднимались они по лестнице, отдыхая на каждой площадке. Соседи по комнате были дома. Они с интересом разглядывали покупки, только нанаец Черуль заметил:
— Сколько ненужного барахла! Ринтын, что ты будешь делать с резиновыми сапогами в Ленинграде? Может быть, ты рассчитываешь, что в этом году будет наводнение? А ты, Кайон? Приличной рубашки нет у человека, а он купил балалайку!
Он перебирал вещи и с презрением отбрасывал одну за другой.
Что-то внутри Ринтына протестовало против такого отношения Черуля, но с каждой минутой становилось яснее, что покупки не удались, нужные вещи остались в магазине.
Кайон молча собрал все, сложил в саквояж и задвинул его под кровать. А балалайку демонстративно повесил над кроватью.
Все, кто узнавал о покупках, ужасались, жалели зря потраченные деньги и осуждали расточительство Кайона и Ринтына. Ринтын хмурился и чувствовал себя так, будто потратил чужие деньги.
Алачев, сосед Ринтына по аудитории, спросил его, правда ли, что они истратили гонорар на безделушки.
— Болтают, — коротко ответил Ринтын.
— Если ты такой богатый, то одолжи мне немного.
Ринтын с радостью поделился с ним оставшимися деньгами.
Приближалась Октябрьская годовщина. После нескольких холодных пасмурных дней снова появилось солнце, и, хотя настоящее тепло не вернулось, было светло, свежо и празднично. Город украшался флагами, гирляндами электрических лампочек, огромными полотняными портретами, которые надувались на балтийском ветру, как паруса, и громко хлопали.
В Неву вошли военные корабли. Река с крейсерами, миноносцами, подводными лодками и сторожевыми катерами приобрела неожиданно новый облик, и даже показалось, что стала уже. Между военными кораблями сновали маленькие катера, как дети в толпе взрослых.
После лекций Ринтын бежал на набережную и проводил здесь почти все время, любуясь кораблями, праздничными огнями, толкаясь среди моряков, которые гуляли вдоль Невы и заговаривали со студентками.
Готовился к празднику и университет. Назначались ответственные колонн, правофланговые. Кайон был назначен правофланговым ряда. Он даже немного загордился и накануне демонстрации строго сказал Ринтыну:
— Смотри не проспи.
Это была первая в жизни Ринтына большая демонстрация, и он, конечно, не мог проспать. Он встал еще затемно, почистил одежду и долго и томительно ожидал, когда проснутся остальные.
Откуда-то издалека слышался тяжелый шум оркестров. Звуки неслись отовсюду — от набережной Малой Невки, от Большой Невы, от Малого, Среднего и Большого проспектов Васильевского острова. Толпы нарядных и веселых людей спешили на свои сборные пункты. Многие были явно навеселе, как нанаец Черуль и чех Иржи, которые перед выходом из общежития "раздавили малыша", как выразился Черуль; то есть выпили маленькую бутылку водки. Ради такого события венгры тоже пригубили. Попробовали водку и Ринтын с Кайоном, но поперхнулись и долго отплевывались.
— Люблю праздники! — весело сказал Черуль. — Когда мы освободили Прагу, вот повеселились! В немецких городах было по-иному, чем в Чехословакии. А в Праге совсем другое дело! Кругом друзья, почти родственники, славяне тоже! Худо-бедно мы все-таки понимали друг друга, могли объясниться без переводчика.
Разумеется, если строго подойти к делу, то нанаец Черуль, родившийся на берегах Амура и принадлежащий к тунгусо-маньчжурской этнической группе, имел весьма отдаленное отношение к славянам, но сейчас он говорил искренне, и Ринтын, проживший с ним некоторое время, мог с полным знанием утверждать, что чеха Иржи и нанайца Черуля связывает нечто гораздо более прочное и важное, чем внешняя несхожесть и происхождение.
Сборный пункт университета находился на Менделеевской линии. У каждого факультета было свое место, обозначенное большим плакатом, нарисованным на крашеной фанере. За университетской колонной строилась колонна Академии наук. Ринтын разыскал Василия Львовича среди научных сотрудников и поздравил его с праздником.
— Вечером приходите к нам! — напомнил Василий Львович.
В сорок восьмом году в Ленинграде жилось еще нелегко, но каждый, кто явился на демонстрацию, принарядился.
В кругу под аккордеон танцевали пары. Ринтын присоединился к зрителям. Он почувствовал, что кто-то пристально смотрит на него. Ринтын оглянулся и увидел Наташу Божко. Она весело взмахнула рукой и подошла.
— Поздравляю с праздником! — сказала она.
— Спасибо, — ответил Ринтын. — Я впервые на такой большой демонстрации.
С этой минуты Наташа не отходила от Ринтына, и ему было немного совестно, когда он ловил укоризненный взгляд Кайона, который шел рядом правофланговым.
До свиданья, мама,
Не горюй, не грусти,
Пожелай нам доброго пути! — пели в колоннах.
Ринтыну было весело и легко, и он подпевал, песни были знакомые, военных лет.
Рядом шагала красивая девушка, ленинградка.
— Я очень давно интересуюсь Чукоткой, — говорила Наташа. — Еще в школе мне нравилось на карте смотреть на далекий полуостров. Мне снилась пурга, яранги и белые медведи. Недавно я прочитала роман Семена Зернова "Человек уходит в море" и прямо заболела вашим краем. А тут узнала, что в университете открылся новый факультет…
Ринтын не знал, как ему разговаривать с девушкой. Он молчал. Колонны шли по набережной, потом завернули на Первую линию, оттуда на Большой проспект.
— Почему мы идем кривой дорогой? — озабоченно спросил он Наташу.
— Потому что по Дворцовому мосту идут Выборгский и Петроградский районы, а наш путь через мост лейтенанта Шмидта, — объяснила Наташа и взяла Ринтына под руку.
Ничего особенного ведь не случилось, многие шли так — взявшись за руки, под руку. Но Ринтын никогда не ходил с девушкой под руку. Ему стало жарко, даже ладони вспотели.
Колонна остановилась. Снова образовался круг, и появился аккордеонист.
— Я приглашаю тебя после демонстрации к себе в Пушкин, — сказала Наташа.
Она жила в городе Пушкине, совсем близко от лицея, где учился великий поэт.
— Но я иду к Василию Львовичу, — растерялся Ринтын. — Как же быть?
— Смотри сам, Ринтын, — Наташа высвободила руку.
— Я сейчас, — торопливо сказал Ринтын и побежал к Кайону.
Кайон внимательно выслушал друга и важно ответил:
— Я не могу давать советы в таких деликатных делах.
— Как же быть? — с отчаянием произнес Ринтын.
— Подойди к Василию Львовичу и скажи. Он, думаю, поймет тебя.
— Ну, а ты понимаешь меня?
— Я-то понимаю, — с иронией отозвался Кайон.
Ринтын пошел вдоль колонны. Университет занимал весь широкий проспект от Восьмой линии до Первой. Кругом гремела музыка, мелькали разноцветные воздушные шары. Научные работники пели задорную песню. Это так удивило Ринтына, что он забыл, зачем пришел. Он остановился поодаль. Василий Львович вел себя отнюдь не так, как должен вести себя научный сотрудник в понимании Ринтына. Как же объяснить ему? Язык не повернется сказать, что Ринтыну очень хочется провести сегодняшний вечер с девушкой. Ведь такого у него никогда не было.
Ринтын медленно побрел обратно. Он не заметил, как колонны двинулись, и ему пришлось побежать, догоняя своих.
— пели в колонне филологического факультета.
Ринтын догнал своих у сфинксов. В толпе, сгрудившейся на тротуаре, он увидел старого знакомого, Мушкина. Милиционер стоял прямо, торжественно, только маленькая его голова медленно поворачивалась в разные стороны.
Ринтын поздравил Мушкина с праздником. Тот поднес руку к козырьку и крепко пожал Ринтыну руку.
Университетское знамя, которое нес Герой Советского Союза Романютин, уже трепетало на мосту.
Вот и Кайон. Идет так, будто всю жизнь бывал правофланговым на таких больших демонстрациях. Следит, чтобы никто не пристраивался сбоку и не выходил из ряда. Он строго шепнул Ринтыну:
— Нарушаешь порядок.
Наташа шла позади. Ринтын немного отстал и пошел рядом с ней.
5
Ехали в переполненном вагоне, крепко прижатые друг к другу. Вокруг слышались веселые разговоры, обрывки песен. Над головами качались разноцветные шары, прыгали игрушечные «раскидайки» и оглушительно визжали "уйди-уйди".
За окнами проносилась оголенная, приготовившаяся к снегу земля. Посреди чистого поля вдруг возникала одинокая труба — след войны или груда красного кирпича, присыпанная пеплом штукатурки. Кое-где валялись противотанковые железобетонные пирамиды, искореженные железные конструкции и обрывки Колючей проволоки.
Лицо Наташи было так близко, что Ринтын не мог смотреть ей в глаза. От девушки исходил какой-то особый запах, похожий на первый свежий снег. Наташа без умолку болтала, рассказывала о своих родителях, и Ринтын был благодарен ей за то, что она избавляла его от необходимости вести беседу.
— Отец хлопочет, чтобы переехать в Ленинград.
— Разве в Пушкине плохо? — спросил Ринтын.
— Нет, почему же, — ответила Наташа. — Но мы до войны жили в городе. Ездить неудобно. Зато летом прелесть — парк, народу всегда много. Будешь к нам приезжать в гости?
— Буду, — едва сумел произнести Ринтын.
— Мама у меня работает бухгалтером в сельскохозяйственном институте, а в Пушкине у них главная база. В Ленинграде на Загородном проспекте наш дом разбомбило. Все пропало. И пианино. Когда я была маленькая, мама собиралась учить меня музыке. Перед самой войной купили пианино. Мы вернулись — ни пианино, ни дома. В развалинах отец откопал только кусок черного дерева и помятый шарик от кровати…
Ринтын удивлялся: никто из стоящих вокруг особенно и не прислушивался к тому, что говорила Наташа. Видимо, для них все это было привычно. Очень возможно, что многие пережили нечто более страшное, чем просто разрушенный дом.
Пока шли от вокзала, Ринтыну на глаза несколько раз попадались руины, обнесенные заборами. Трудно было не обращать на них внимания. Каждая рухнувшая стена, голый остов бывшего человеческого жилья, отгороженный пустырь возвращали его к тому, что было здесь совсем недавно.
В подъезде Наташа взяла Ринтына за руку, как малыша, и повела за собой по лестнице. На площадке третьего этажа она выпустила его руку и сказала:
— А теперь сам нажми рыбий глаз.
Ринтын растерянно огляделся.
— Да вот он на стене, глаз-то, — показала Наташа. — Кнопка. Ты забыл, что по-чукотски кнопка называется "рыбий глаз"?
— Забыл, — пробормотал Ринтын и нажал черный сосочек, торчащий в стене. Он недоумевал, на каком таком чукотском языке эта штука называется рыбьим глазом, но он был в гостях и не должен задавать вопросы.
Дверь открыла пожилая полная женщина.
— Мамочка! Папочка! — закричала Наташа. — Я его привела!
Она подтолкнула Ринтына в прихожую. Набежало откуда-то много народу. Ринтына окружили и разглядывали с откровенным любопытством.
— Ринтын по национальности чукча, — объявила Наташа. — Он приехал из самой-самой далекой земли и учится вместе со мной в университете.
— Студент, значит, — сказал пожилой человек в очках. — Будем знакомы: Петр Петрович, отец Наташи.
Ринтын пожал протянутую руку.
— Твоя понимай по-русски? — спросил Петр Петрович.
— Понимай, — невольно подлаживаясь под его тон, ответил Ринтын.
Петр Петрович обнял гостя за плечи и повел в комнату, где от стены до стены тянулся большой стол, уставленной закусками, напитками и цветами. Следом из прихожей двинулись гости. Они громко обсуждали внешность Ринтына.
— Симпатичный паренек, — сказал кто-то.
— Скромный, — похвалил другой.
— Опрятно одет, — заметил третий.
Петр Петрович посадил Ринтына на диван, сам пристроился рядом и сказал:
— Говоришь, твоя учится вместе с Наташа?
Ринтын кивнул.
— Вы знаете, какой это замечательный народ чукчи! — обратился к гостям Петр Петрович. — Я читал роман Семена Зернова "Человек уходит в море". Советую всем познакомиться с этим произведением. Необыкновенная честность, выносливость, правдивость отличают этих людей. Одним словом, экзотика!
Петр Петрович засмеялся и нагнулся к уху Ринтына:
— Твоя слушай-слушай — моя говори.
В дверях показалась Наташа.
— Папочка! Что ты как-то странно разговариваешь с моим гостем?
— Как странно? Чтобы ему легче было понимать, — заявил Петр Петрович. Твоя-моя, и все ясно как на ладони.
— Да Ринтын лучше тебя знает русский язык, — сказала Наташа.
— Неужели? — смутился Петр Петрович. — А я-то с ним чуть ли не по-китайски говорю!
Гости оживились.
Наташа села рядом с Ринтыном, оттеснив отца. Она ласково смотрела на парня. Такого с ним никогда не случалось: на душе смятение, и в то же время он был по-настоящему счастлив оттого, что такая девушка обращается с ним как со своим близким, явно предпочитает его всем другим.
В комнату вошла хозяйка и пригласила гостей к столу.
Ринтына посадили на почетном месте — между Петром Петровичем и Наташей.
— Дорогие друзья! — торжественно сказал Петр Петрович, высоко подняв рюмку. — Позвольте мне вас поздравить с праздником Октябрьской годовщины и пожелать вам всего хорошего.
— Ура! — крикнул хорошо одетый мужчина, сидевший напротив, и опрокинул в рот содержимое рюмки.
Ринтын сразу же обратил на него внимание. Человек этот был не только лучше всех одет, но и отличался высоким ростом и полным, пышущим здоровьем, румяным лицом.
Все выпили, и некоторое время в комнате слышался только звон вилок.
— Товарищи! — теперь рюмку поднял хорошо одетый мужчина. — Я предлагаю тост за нашего гостя, представителя Ледовитого океана. Как вас зовут? — обратился он к Ринтыну.
— Меня зовут Анатолий, по отчеству Федорович.
— Позвольте! — вмешался Петр Петрович. — Почему Анатолий Федорович? Я читал, что настоящие чукчи не имеют имен и отчеств. У них одно имя, как у римских императоров и прочих королей. Правда?
— Но меня все же зовут Анатолий Федорович, а фамилия моя Ринтын.
Хорошо одетый мужчина вежливо ждал, пока выскажется хозяин. Тот перегнулся через стол и виновато произнес:
— Ты уж, брат, извини нас. Мы мало знаем ваш народ, ваши обычаи и ненароком можем ляпнуть такое, что тебе будет не очень приятно. Заранее, таким образом, извиняемся. И все-таки мне хочется выпить за тебя, будь ты просто Ринтын, и будь ты трижды Анатолий Федорович!
Все выпили. Петр Петрович задумчиво пробормотал:
— Но все же как это так? Я же своими глазами читал про имена…
— И так тоже правильно, — успокоил его Ринтын. — Когда я появился на свет, мне было дано имя Ринтын. И я с этим именем прожил до шестнадцати лег, пока не пришел срок получать паспорт. Я работал тогда в порту Гуврэль. Начальник Гуврэльского отделения милиции товарищ Папазян сказал мне, что это непорядок: иметь паспорт без имени и отчества. "Как хочешь, — сказал он, — но без имени и отчества за паспортом не приходи". На мое счастье, в тот год начальником Гуврэльской полярной станции был мой давний знакомый, которого звали Анатолий Федорович. Он разрешил мне взять свое имя и отчество…
— Испортили человеку имя! — выслушав рассказ Ринтына, проворчал Петр Петрович. — Бюрократы!
— Как сказать! — возразил хорошо одетый мужчина. — Ведь таким образом Ринтын как бы породнился с русским народом, с нами. Поэтому я предлагаю выпить за это.
Петр Петрович, огорченный тем, что его книжные сведения о чукчах оказались не совсем точными, как бы нехотя выпил и долго ловил ускользающий от него кусок селедки.
Ринтын чуточку захмелел. Он стал громко разговаривать и много есть. Наташина мама все подкладывала ему закуску, просила попробовать то одно, то другое. Ринтын попробовал студень и сказал:
— Самый лучший холодец — из моржовых ластов.
Это услышали все, и кто-то попросил:
— Расскажите о своей Чукотке. Нам интересно.
Ринтын положил вилку и задумался.
— Сейчас у нас уже настоящая зима, — медленно начал он. — Снег выпал. Чистый, белый, скрипучий. Может быть, бушует пурга, заметает новый лед на море, на лагуне. Улакцы самыми первыми в стране закончили демонстрацию. Пели, били в бубен. Собаки бродят под стойками для байдар и вельботов. Одним словом, очень хорошо на Чукотке…
Ринтын рассказывал, и перед ним вставала зимняя Чукотка с пронзительным сильным ветром, зимняя луна в окружении полярного сияния, слышался глухой раскат ледового сжатия.
Столы отодвинули к стене, включили радиолу, и начались танцы. Наташа подбежала к Ринтыну, но парень горестно развел руками:
— Этого я не умею.
— Как жаль, — сказала Наташа.
— И мне жаль, — сказал Ринтын.
Он сидел на диване, смотрел на танцующих и корил себя за то, что не научился этому важному делу. Ведь вроде так просто — шаркай по полу подошвами, обнимай девушку… В педучилище девчата предлагали научить его, а он отказывался. Болван! Теперь сиди кусай локти, смотри, как Наташа улыбается другому, танцует с этим красивым мужчиной, который двигается так, будто танец для него самое естественное дело.
В общежитии педучилища тоже иногда танцевали. Холод был такой, что никто не раздевался. Танцевали в шапках, валенках и рукавицах. Возле раскаленной печки сидели музыканты и играли танец тустеп, завезенный на берега реки Анадырь еще в довоенные годы.
Петр Петрович подсел к Ринтыну. Он был настроен благодушно.
— Милый мой, — обратился он к Ринтыну. — Как хорошо, что ты пришел к нам в гости! Ты, можно сказать, украсил наш вечер.
— Кто этот человек? — спросил Ринтын, показав пальцем на Наташиного партнера.
— Этот? — переспросил Петр Петрович. — Валькин муж. Заведующий мясным отделом нашего «Гастронома». Видный мужик. В своем деле король! Ну кто, глядя на него, скажет, что Коля мясник? Никто. Посмотри, как он одет, как себя держит! Ну прямо хирург, а не мясник! Эрудирован! Не гляди, что он не читал романа Зернова "Человек уходит в море". Обязательно прочтет!.. А не выпить ли нам с тобой? А? Пока наши дамы танцуют?
— Не могу больше.
— Это хорошо! — обрадовался Петр Петрович. — Сказано прямо: не могу. Другой бы стал ломаться, изображать из себя черт знает что, а он — чистосердечно, откровенно. Вот что значит неиспорченность! Вот народ!
Ринтын подумал: предложили бы кому-нибудь в Улаке выпить, с руками бы оторвали.
— Когда Наташа сказала, что пригласит чукчу на наш праздник, все ожидали тебя с большим нетерпением. Думали: вот приедет дикарь. Какой-нибудь Гайавата с томагавком… Кстати, у вас томагавки есть?
— Нет.
— Я так и думал… А Колька спросил: может, принести сырого мяса? А я ему: не надо, студент все же. А ты им всем нос утер. Обыкновенный парень, культурный и, — Петр Петрович немного отодвинулся, — симпатичный.
— Замучили тебя? — спросила подошедшая Наташа. Она слегка запыхалась.
— Да нет, — вежливо ответил Ринтын. — Мне очень интересно.
Петр Петрович часто прикладывался к бутылке и скоро совершенно окосел. Он привалился к плечу Ринтына и продолжал бормотать о томагавках и вигвамах.
Гости понемногу расходились. К Ринтыну подошел Коля-мясник.
— Как настроение, Анатолий Федорович?
— Отличное.
— Хвалю, хвалю, — Коля снисходительно похлопал Ринтына по плечу. — Ты, парень, себе на уме. Не пропадешь в городе.
Коля ушел, и тут Ринтын обнаружил, что из гостей он остался один. Петр Петрович тоже каким-то образом исчез. Должно быть, перебрался в спальню.
Ринтын посмотрел на стенные часы. Начало двенадцатого! А ведь надо еще ехать на поезде, потом с вокзала добираться до общежития.
— Я тебя провожу, — сказала Наташа и оделась.
Открыв дверь на улицу, Ринтын вскрикнул от неожиданности — шел мягкий первый снег. Он нежно ложился на черную землю, и, как ни было тепло, на земле успел образоваться слой снега, на котором темнели наполненные талой водой многочисленные следы.
— Как хорошо! — не сдержавшись, сказал Ринтын. — Снег идет.
Наташа подставила ладонь, поймала несколько снежинок и протянула Ринтыну:
— Тебе в подарок.
Ринтын заглянул, но там уже ничего не было. Только крохотные капельки воды на узкой девичьей ладони.
Наташа засмеялась и поднесла руку к лицу Ринтына. Он, даже не думая о том, что делает, коснулся губами теплой, чуть шершавой кожи и ощутил прохладную капельку.
— Спасибо за подарок, — тихо сказал он.
Наташа прятала лицо от снега, а Ринтын шел, расправив грудь, вдыхая приятный прохладный воздух.
Вино еще шумело в голове, и Ринтыну было легко. Он подумал, что Колька-мясник в общем-то неплохой парень, особенно когда не прижимает во время танца Наташу. А Петр Петрович просто забавный старик. Одним словом, Ринтыну было хорошо. Может быть, влюбился? А почему и нет? Разве Наташа плохая девушка? Пусть не такая, какой он себе ее представлял.
До вокзала путь был неблизкий, к тому же дул встречный ветер. Наташа взяла Ринтына под руку. А он был готов вот так бесконечно до самого утра шагать вместе с ней.
И опечалился, когда они дошли до вокзала. На перроне собралось много народу. Высокий парень с волосами, запорошенными снегом, играл на гармошке, а вокруг него вился хоровод девушек и парней. Они вдруг расступились, заключили в круг Ринтына и Наташу. Гармонист громко сказал:
— Поцелуйтесь!
— Ребята, ну не надо, выпустите нас, — взмолился Ринтын.
— Вон уже поезд идет, — сказал гармонист, — если не поцелуетесь, останетесь здесь.
Ринтын двинулся на крепко взявшихся за руки ребят и девчат, но его отпихнули обратно в круг, туда, где стояла растерянная Наташа.
Приближался поезд. Огненный глаз паровоза уже пробивал толщу летящего снега. Послышался свист.
И в эту минуту Ринтын почувствовал на своих губах прохладные, как ягоды недозрелой морошки, губы Наташи.
Круг распался, молодежь кинулась в вагоны.
Ринтын смущенно, наспех попрощался с Наташей и вскочил в вагон. Он нашел место у окошка. Поезд тронулся, проплыл занесенный снегом циферблат вокзальных часов, а под ним тонкая фигурка девушки.
6
— Сколько мы живем в Ленинграде, а не были ни в театре, ни в музее, сказал как-то Кайон. — Может быть, для начала сходим в Эрмитаж?
О намерении ребят узнала Наташа и обрадованно сказала:
— Я пойду вместе с вами!
— И покажешь музей, — подхватил Ринтын.
— Я ведь в нем тоже не была, — смущенно призналась Наташа.
Кайон как-то странно моргнул и вопросительно посмотрел на Ринтына. Наташа объяснила:
— Музей был закрыт всю войну, а до этого я была маленькой.
На Дворцовом мосту Наташа принялась оживленно показывать во все стороны:
— Вот Петропавловка, а над ней шпиль, а на шпиле…
— Ангел, — сказал Кайон.
— Разве ангел, а не крест? — удивилась Наташа и замолчала, поджав губы.
На мосту дышалось легко, как в море. Вырвавшийся из каменных городских закоулков балтийский ветер терял запахи бензиновой гари, угольного дыма.
Ближе к Университетской набережной из воды торчали сваи рыболовного сооружения.
— То, что вы видите, — заговорил Кайон, показывая на них, — это древнейшее орудие рыбной ловли.
— Почему древнейшее? — с раздражением спросила Наташа, догадываясь, что Кайон ее передразнивает.
— Мы слушаем курс истории материальной, культуры, — ответил Кайон. Вчера профессор показывал в окно на эти сваи и говорил, что такой способ ловли был известен еще в эпоху неолита.
Кайон быстро освоился в городе. Сегодня, глядя, как он уверенно шагает по ленинградским улицам, трудно было предположить, что не так давно он страдал от жестокой ностальгии и проклинал этот каменный город, который даже по ночам шумит, как неспокойный осенний океан.
На перилах моста лежал свежий снег. Ринтын собирал его в ладонь и кидал в темную, закрученную водоворотом невскую воду.
Кайон плелся позади, что-то насвистывал и, видимо, был не совсем равнодушен к тому, что Ринтын шел под руку с девушкой.
— Мне придется Эрмитаж изучать досконально, — рассуждал он вслух. — А сегодня иду так, для первого знакомства. Историку необходимо знание истории искусства для понимания эпохи…
— Какой ты стал ученый, Кайон, — насмешливо сказала Наташа. — И скучный…
Кайон смутился и замолк. И не раскрывал рот, пока в одном из музейных залов не увидел бюро из моржовой кости.
— Ты гляди, Ринтын, — моржовая кость! — крикнул он, будто встретил земляка. — И Ломоносов здесь!
Над бюро висел портрет знаменитого ученого.
Ребята постояли перед портретом Ломоносова, внимательно рассмотрели бюро, отметив, что от времени оно все же попортилось: кое-где моржовая кость облупилась и выкрошилась.
Ринтын часто оглядывался: интересны были не только экспонаты, но и посетители музея. Многие были в солдатских гимнастерках, в сапогах. От картин исходил едва уловимый свет и отражался на лицах людей странными бликами.
Перед картиной, изображающей нагую женщину, возлежащую на роскошном, но неудобном ложе, стояла группа экскурсантов. Худая женщина в черном платье устало рассказывала:
— Перед вами шедевр, созданный великим художником Рембрандтом ван Рейном. Обратите внимание на выражение лица Данаи.
Вместе со всеми Ринтын внимательно слушал экскурсовода. Ему хотелось собственным разумом понять то, о чем рассказывала грустная и очень усталая женщина.
Нагая женщина для Ринтына не была открытием. В яранге дяди Кмоля от жирников была такая жара, что обитатели ее старались сбросить с себя все, что можно. Женщины оставляли на себе лишь плотно прилегающие к телу трусики.
Ринтына больше всего заинтересовало лицо старика на заднем плане картины. Из-под широкого берета светились похотливые глазки, заплывшие старческим жирком. Главным в картине, конечно, был именно старик, а та, что лежала, — его собственность, выставленная на всеобщее обозрение.
Ребята примкнули к экскурсии и вместе с ней переходили из зала в зал. Поражало обилие наготы. Вскоре Ринтыну уже казалось, что в высоких просторных залах тепло от тучных, откормленных телес.
В зале фламандской живописи пышные лошадиные зады странным образом смешивались с лицами людей.
"Как в бане", — подумалось ему. Но вслух он ничего не сказал: рядом была Наташа. На ее лице отражались такое неподдельное восхищение и радость, что Ринтыну даже стало немного обидно: она понимает все, а он — нет.
Навстречу открывались все новые залы, и от пола до высоченных потолков висели картины, картины, картины… Нельзя было не обратить внимания на мастерство, с каким они были написаны: человеческое тело было теплое, живое, лица выразительны, но… они не трогали сердце Ринтына. Инкрустированный паркет нравился ему больше, чем тщательно выписанная дверь в мусульманскую мечеть на картине Верещагина. "Может быть, для того, чтобы понимать такие картины, нужно долго жить в городе? — думал Ринтын. — Не станут же люди собирать в одно место такое, что им не нужно… Надо ходить и ходить сюда, как это собирается делать Кайон".
Очень много было богов. Точнее, изображений Христа. Бледный, тонколицый человек со страдальческим выражением лица висел на грубо сколоченном кресте. На других картинах Христос лежал на земле в одной набедренной повязке, а вокруг него толпились старцы, как охотники у убитого лахтака, только что ножей у них не было в руках…
Ребята покидали Эрмитаж слегка оглушенные. Ринтын глубоко вдохнул свежий, пахнущий мокрым снегом воздух.
— Как это прекрасно! — с восторгом произнесла Наташа и повернулась к Ринтыну: — Правда, Толя?
Ринтын молча кивнул.
Через несколько дней собрались в театр. Билеты брал Кайон.
— Видел? Театральные билеты, — гордо сказал он, показав билеты Ринтыну. — Самый лучший театр в Ленинграде. Так мне сказала кассирша. И пьеса классическая — "Дядя Ваня" Чехова.
До спектакля было далеко еще, и Ринтын, чтобы освежить в памяти текст пьесы, взял в библиотеке томик Чехова. Он читал книгу и вспоминал летний теплый день в Улаке. Он сидел на камне над морем и держал в руках точно такой же томик. Ветер морщил рябью зеленую воду океана. На волнах качались чайки и смотрели круглыми красными глазами на странного человека с бумагой в руках.
"В человеке должно быть все прекрасно: и лицо, и одежда, и душа, и мысли", — говорил доктор Астров, а Ринтын видел своих земляков, которые собирали вельбот на промысел. Каждый несет кожаный мешок, моторист тащит на плече двигатель… А потом ветер наполнит парус, и вельбот заскользит по воде, ломая солнечный луч… Может быть, с точки зрения человека, живущего в городе, у чукотских охотников была далеко не красивая одежда и лица их не сияли великолепием живописных эрмитажных портретов, но души и мысли их были прекрасны, потому что они делали дело, нужное для жизни человека. И вообще — что такое красота? Может ли быть так, что подлинно красивое иногда отталкивает человека, который еще не понимает это прекрасное? Может быть, красота — это только то, что приносит человеку радость?
Кайон пришил новые пуговицы на свое старое пальто и выгладил брюки. Ринтын последовал его примеру.
— Мы ведь с тобой старые театралы, — напомнил Кайон другу.
Несколько лет назад они играли в чеховской пьесе, которую поставил в педагогическом училище Филипп Филиппыч. Пьеса называлась «Юбилей». Кайон играл Шипучина, а Ринтын Хирина. Как они волновались перед выходом на сцену! А на репетициях жалели, что никогда не бывали в настоящем театре. Филипп Филиппыч тогда сказал, что все у них впереди, и настоящий театр в том числе.
Шел редкий мохнатый снег. Он оседал в каменных складках памятника Екатерине II. Лучи электрических фонарей ловили снежинки.
Перед большими тяжелыми дверями толпился народ. Люди были нарядно одеты, особенно женщины. Каждая, проходя, распространяла вокруг себя аромат духов. Многие несли на плечах пушнину — лисьи и песцовые шкурки с аккуратно выделанными звериными головками. Вместо живых глаз в меху тускло поблескивали вставленные стеклянные бусы.
Кайон, как истый тундровик, обращал внимание на каждую шкурку:
— Гляди, горностай! А это песец! Во лисица красная! Огневка. Ты смотри, сколько пушнины носят в Ленинграде! Интересно, есть ли у Наташи какая-нибудь шкура?
Это он сказал, чтобы поддразнить Ринтына, который уже волновался: скоро начало спектакля, а Наташи нет.
Ринтын попросил Кайона постоять у подъезда, пока он сам сбегает на Невский.
— Ты говоришь глупости. Она придет, никуда не денется. А вот ты можешь потеряться — ищи потом тебя. Все женщины одинаковы, — тоном знатока заметил Кайон. — Для них большое удовольствие, когда мужчина ждет.
Ринтын заметил издали белую шапочку Наташи и кинулся навстречу.
— А мы тебя так ждали! — сказал он, пожимая ее холодные ладони.
В театре публика была совсем не та, что в музее. Здесь она казалась наряднее, а лица значительнее, с выражением всепонимания.
Гардеробщик предложил бинокли — маломощные, почти игрушечные. Ринтын повертел один, приложил к глазам и вернул.
— Не надо. Без бинокля лучше видно.
Наташа была в черном платье с глубоким вырезом на груди. Девушка вынула из сумки туфли на высоких каблуках и надела их у зеркала, держась за плечо Ринтына.
"Хорошо бы укрыть ее шею шкурой какого-нибудь зверя", — подумалось Ринтыну. В груди стало жарко, и он глубоко вздохнул.
— Ты чего, Толя? — удивилась Наташа.
— Волнуется, — усмехнулся Кайон. — Он ведь бывший актер. Играл на анадырских подмостках.
— Правда? — воскликнула Наташа.
Незаметно для нее Ринтын ткнул в бок Кайона.
По лестнице они поднялись под самый потолок с облупившейся позолотой. Места находились сбоку. От раскинувшегося внизу огромного зрительного зала доносился людской говор. Сцену закрывал роскошный занавес. Под потолком, на уровне галерки, сияла огромная люстра. На нее было больно смотреть, как на весенний, облитый ярким солнцем снег.
— Нравится тебе? — почему-то шепотом спросила Наташа.
— Да, — ответил Ринтын. Он испытывал волнение перед первым свиданием с настоящим театральным искусством.
Медленно погасли огни. Пополз занавес, открывая загородную усадьбу. С потолка-неба свисала жиденькая зелень, блеклая, будто стираная. Все это выглядело убого и не вязалось с высоким академическим званием театра.
Актеры произнесли знакомые Ринтыну первые слова. Даже на таком далеком расстоянии были заметны грим и неживой, пепельный цвет париковых волос.
Ринтын понимал, что глупо обращать внимание на такие пустяки, что главное — это игра актеров, их мастерство. Но даже усилием воли он не мог заставить себя сосредоточиться на действии. Может быть, не следовало читать пьесу? Тогда не возникало бы внутреннего сопротивления игре актеров, у которых и доктор Астров, и Телегин, и Соня, и Войницкий были совсем другие, не те, которых узнал Ринтын, читая пьесу еще в Улаке, высоко над морем. Слова, которые имели большой скрытый смысл, звучали со сцены холодно. Пожалуй, один только Телегин был хорошо знакомым, и Ринтын всякий раз радовался, когда наступала его очередь произносить реплики.
Кончилось первое действие. Зал загремел аплодисментами. Ринтын некоторое время сидел неподвижно, но его подтолкнул Кайон, и он захлопал вместе со всеми. На сцену снова вышли исполнители и поклонились зрителям.
— Ну, что ты скажешь? — восторженно обратился к нему Кайон. — Здорово?
— Любопытно смотреть, — сдержанно отозвался Ринтын.
— Тебе бы так сыграть? Да? — подмигнул Кайон.
— Что ты ко мне пристал! — рассердился Ринтын. — Ведь сам играл в пьесе роль Шипучина. Целый месяц тренировался, бормотал даже во сне: "Замечательно подлая баба!.."
— Ладно, ладно! — замахал руками Кайон.
Ребята протолкались к буфету и купили по стаканчику мороженого.
— Мороженое должно быть национальным блюдом всех народов Севера, сказал Кайон. — Как это мы не додумались до такой вкусной штуки!
Ринтын был задумчив, и Наташа обратила на это внимание.
— Ты что такой тихий?
Ринтын замялся, но тут, как всегда, к нему на выручку заспешил Кайон:
— Он очень переживает. Все улакские чукчи прирожденные артисты, поэтому любое зрелище для них — это волнение.
Ринтын метнул на Кайона гневный взгляд, и друг осекся.
Постепенно Ринтын перестал обращать внимание на игру актеров. Он просто следил за действием, как будто заново перечитывал пьесу. Только иной раз, когда какой-нибудь актер вдруг старательно начинал «играть», ему становилось не по себе.
Так прошли второе, третье и четвертое действия. Пьеса кончилась, и народ повалил к выходу. Заспешили и ребята.
Снегопад прекратился, легкий мороз холодил лицо.
— Тебе понравился спектакль? — спросила Наташа.
Ринтын, не кривя душой, рассказал о своих ощущениях.
— И со мной было почти так, — заметил Кайон.
— Ребята, — Наташа даже приостановилась, — как вам еще много надо понять! Дорасти до вершин культуры! Придется часто ходить в театр, много читать, прислушиваться к мнению настоящих знатоков искусства. Я, со своей стороны, обещаю сделать все, чтобы вы проделали этот путь быстрее.
— Мне всегда казалось, что я давно сделал прыжок, из первобытности в социализм, — задумчиво сказал Кайон. — А оказывается — вон еще сколько шагать. Да еще с твоей помощью, — он повернулся к Наташе.
— Да, да! — не уловив иронии в словах Кайона, подхватила она. — Трудный путь.
На Невском проспекте Кайон попрощался и отправился домой. Проводив Наташу на поезд, Ринтын возвратился трамваем до угла Восьмой линии и Среднего проспекта, а дальше пошел пешком. Небо прояснилось, и в пролетах улицы виднелись далекие и редкие звезды.
И сердце Ринтына защемило от желания увидеть родное чукотское небо, такое богатое звездами! В эту пору уже полыхает полярное сияние, с которым ничто по красоте не может сравниться. Пусть это не волнует всех, а только одного человека, того, который родился и вырос в скалах, на пустынных берегах, под северным сиянием и холодными звездами. А когда стоишь на вершинах гор, откуда открываются просторы сразу двух океанов — Ледовитого и Тихого, — вот тогда ощущаешь подлинное величие природы.
7
В комнату заглянул комендант общежития и, ткнув пальцем в каждого, сказал:
— Тебе, тебе и тебе явиться в мой кабинет!
Кабинетом коменданта назывался закуток с нестругаными стеллажами из горбыля, на которых хранились кипы постельного белья.
В углу стоял обшарпанный письменный стол, аккуратно покрытый цветной бумагой. За столом восседал незнакомый человек в мохнатом демисезонном пальто и в ботинках на толстой каучуковой подошве. От подошв на пол натекла вода.
Перед незнакомцем лежали толстый блокнот и изящная авторучка.
— Мы же отобрали китайцев, — сказал он, бросив беглый взгляд на Черуля.
— Он не китаец, — поправил комендант, — он этот самый…
— Нанаец, — подсказал Черуль.
— О, нанайская борьба! — заулыбался незнакомец. — Как же, знаю! Хороший эстрадный номер для концерта. Но в цирке не годится. Разве только в клоунаде.
— Товарищи! — официальным тоном заговорил комендант. — Мы вас пригласили сюда, чтобы отобрать из вас участников…
— Позвольте мне! — вмешался незнакомец. — Разрешите прежде представиться: помощник режиссера Ленинградского государственного цирка Янковский… Так вот, друзья мои… К новогодней программе намечается большой пролог-парад, символизирующий нерушимую дружбу народов. Кто вы по национальности? — спросил Янковский Иржи.
— Чех.
— Чехословак?
— Чех, — повторил Иржи.
— Народный демократ?
— Коммунист.
— Годишься, — решительно сказал Янковский. — Так вот, позвольте мне закончить свою мысль. Наш цирк устраивает новогоднее представление, не имеющее равных по идейной насыщенности. В представлении примут участие самые яркие звезды циркового искусства. А вначале пройдут колонны, символизирующие дружбу народов, с флагами, транспарантами… Вы улавливаете мою мысль?
— Улавливаем, — ответил за всех комендант.
— Каждый участник должен проникнуться сознанием ответственности и представлять всю важность данного мероприятия, — важно закончил речь Янковский и кивнул Черулю: — Снимите рубашку.
— Зачем?
— Я должен посмотреть, подходите ли вы по телосложению.
Черуль с готовностью стянул через голову рубашку и предстал перед помощником режиссера во всем великолепии своих мускулов.
— Отлично! — воскликнул Янковский. — Можете одеваться. — И повернулся к Иржи: — А вы можете не раздеваться — я и так вижу, что вы подходите… А вы, — обратился он к Кайону, — извините, но должны раздеться.
Янковский поднялся со стула и потрогал пальцами небольшие, но плотные мышцы Кайона.
— В середину колонны годишься, — снисходительно произнес он.
Настала очередь Ринтына. Он сбросил рубашку и поежился: в закуточке было прохладно. Янковский кинул на него быстрый взгляд:
— Нет! Для дружбы народов вы слишком тощи! Простите меня за откровенность, но жидковаты для феерического парада. Еще раз прошу прощения.
Ринтыну стало обидно. Он почувствовал, как жаркая волна прилила к лицу, глаза быстро-быстро заморгали… Как-то не приходилось ему видеть себя со стороны, и он не думал, что выглядит так невыразительно, что не может олицетворять дружбу народов. Он стиснул зубы, овладел собой и, пока просовывал голову в вырез рубашки, почти смирился со своей участью.
Но, видимо, все заметили, как он огорчился. Янковский утешил его:
— Я вам обещаю контрамарку на первое представление. А вы, друзья, обратился он к остальным, — должны с завтрашнего дня являться на репетицию в здание цирка. Знаете, где находится цирк?
— Знаем, — снова за всех ответил комендант.
Накануне представления Янковский протянул Ринтыну бумажку:
— Пройдете по этой контрамарке и сядете в директорской ложе.
— А нельзя ли куда-нибудь в другое место? — испугавшись, попросил Ринтын. Слово «ложа» у него связывалась с тем миром, где состоятельные люди "имели собственную ложу" на весь театральный сезон, совершали в ней неблаговидные сделки; он вспомнил, как герои Бальзака в полумраке лож продолжали растленную буржуазную светскую жизнь.
— Чудак вы! — усмехнулся Янковский. — Оттуда лучше всего видно. А кроме того, другие места у нас платные и все билеты на них проданы.
— Хорошо, — покорно согласился Ринтын и взял бумажку.
Ринтын пришел на представление загодя. В цирке еще было пусто. Горели лишь боковые бра, тускло освещая яркий ковер на манеже. Над входом на арену висел красочный занавес с гербом СССР и изображением сплетенных рук, символизирующих нерушимую дружбу.
Ринтын сидел в одиночестве в ложе и в который раз осматривал внутреннее устройство цирка. По числу канатов, тросов и блоков он мог поспорить с большим парусным кораблем. Купол был удивительно будничен и прост. Железные конструкции, перекрытия, выкрашенные в темно-зеленую краску, совсем не вязались с праздничной обстановкой цирка.
Появились первые зрители. Эта была совсем не та публика, какую он видел в Академическом театре драмы, по пестроте своей она скорее походила на эрмитажную.
Скоро даже ряды, находящиеся чуть ли не под самым куполом, заполнились до отказа. Лишь Ринтын сидел в одиночестве в ложе и чувствовал себя неуютно. Хорошо бы сесть вон там, у самого манежа, или забраться под купол, рядом со стальными тросами и канатами.
В зале притушили свет. На минуту весь заполненный людьми цирк погрузился в темноту. Только где-то сбоку светились красные огоньки, как головешки в костре. Тревожно зарокотал барабан, все громче и громче звенела туго натянутая кожа, словно чудом забрался в цирк шаман и схватился за бубен, вызывая духов празднества и веселья. Духи отозвались нестерпимо ярким светом прожекторов, направивших разноцветные лучи на герб и сплетенные руки. Под знакомые звуки марша вышли колонны знаменосцев. Полотнища развевались на ветру, шелест шелковой материи доносился до ложи, а под отблесками праздничного света гордо шагали друзья Ринтына — чех Иржи Грдличка, нанаец Гори Черуль и чукча Вася Кайон. Они сделали круг по манежу, неся высоко над собой знамена, и остановились, образовав живописную группу. За ними вышли цирковые артисты. Они были разные — большие, маленькие, старые, молодые, полуголые и одетые… Группа, где был Кайон, выглядела куда внушительнее и торжественнее…
Ринтыну хотелось встать со своего места и громко крикнуть в темноту амфитеатра: "Товарищи! Это же мои друзья идут! Мои соседи по комнате". Может быть, он, а возможно, кто-нибудь другой первым захлопал в ладоши, и вскоре буря аплодисментов заполнила цирк и поднялась под самый верх, к мерцающим красным светом сигнальным огонькам. Знаменосцы оставались неподвижными, а артисты тоже зааплодировали. Женщина в блестках делала забавные движения, словно срывала что-то с губ своих и кидала зрителям. Ринтын догадался, что это и есть воздушные поцелуи.
Оркестр заиграл быстрее, участники парада снова зашагали и скрылись за занавесом.
Погасли прожекторы. Смолкла музыка. Здоровые молодцы в полинялой, но все еще нарядной форме принялись скатывать ковер. Прошло несколько минут поспешных, но хорошо организованных приготовлений. Высокий мужчина с гладко зачесанными назад волосами, во фраке и в белой манишке объявил первый номер:
— Выступает коллектив артистов Капетинских на подкидных досках!
На арену выбежали атлетического телосложения парни и принялись скакать и кувыркаться, сопровождая свои стремительные движения короткими выкриками.
Ринтын был в восторге. Но прыгуны на подкидных досках оказались еще не самыми интересными. После них выступали воздушные акробаты. Они качались на трапециях, взлетая на головокружительную высоту. Сердце замирало, когда женщина на какое-то мгновение оказывалась без всякой опоры, но ее тут же подхватывал партнер либо сама гимнастка успевала поймать качнувшуюся навстречу трапецию.
Под самый конец представления на опилки неуклюже выползли сивучи, объявленные человеком во фраке и белой манишке морскими львами. Сивучи исполнили несколько команд дрессировщика. Они ложились на бок и хлопали себя ластами по брюху, призывая зрителей аплодировать.
Ринтын вспомнил, как он впервые увидел сивуча. Зверь лежал на скале Ченлюквин и грелся в солнечных лучах. Его вспугнул шум моторного вельбота. Сивуч кинулся в воду с вершины скалы, и это было так красиво, что до сих пор без волнения нельзя вспоминать… А эти… Какие же они морские львы, если для потехи человека делают все, что велит лысый дрессировщик, похожий на улакского заведующего торговой базой Журина?
Даже участие Кайона, Иржи, Черуля в заключительном параде не улучшило настроения Ринтына, испорченного появлением сивучей на манеже.
Он подождал друзей на улице.
— Знаешь, нам еще будут и деньги платить, — обрадованно сообщил Кайон.
— А сивучи тоже получают деньги? — спросил Ринтын.
— Что с тобой? — удивился Кайон.
— Да ничего, — отмахнулся Ринтын. — Просто расстроился, когда увидел, как сивучи хлопают себя по брюху. Глупо, наверное, но мне это не понравилось.
— Это же цирк, Ринтын, — с укоризной напомнил Кайон.
— Да, я понимаю, — покорно согласился Ринтын.
Но все-таки он был недоволен собой. И почему это обязательно надо задумываться обо всем и видеть то, что не нужно замечать? В театре никто не обращал внимания на то, что деревянно скрипит «земля» на усадьбе, что зелень линялая. А в цирке никому не пришло в голову увидеть сивучей на воле, на скале Ченлюквин… Просто надо привыкнуть к другой жизни.
8
Как-то вечером Черуль принес полную сумку покупок. Он выложил на стол банки рыбных консервов, колбасу, пачку сахару, булку и бутылку водки.
— Получка, — объяснил он товарищам, — будем пировать.
Он вручил Ласло большой чайник и отправил на кухню за кипятком. Михая попросил нарезать хлеб, а Кайона послал мыть стаканы, наказав быть с ними поосторожнее. Стаканы берегли, потому что несколько дней назад, убирая комнату, Иржи смахнул сразу три стакана с тумбочки. Это послужило для Черуля поводом лишний раз отметить, что склонность европейцев к порядку и аккуратности сильно преувеличена.
Открывая рыбные консервы, Черуль вспомнил лакомства родного Амура.
— Ты знаешь, что такое тала? — причмокивая губами, спросил он Ринтына. — О! Значит, ты никогда не ел настоящей рыбы. Чтобы по-настоящему ощутить вкус, рыбу надо есть сырой…
— Сырой? — переспросил Михай и передернул плечами.
— Ты сначала послушай, потом фыркай, — бросив в сторону Михая взгляд, невозмутимо продолжал Черуль. — Тала готовится так: берется сазан, амур либо карась и мелко режется. Кости в сторону, чтобы не мешали глотать. Потом все эти куски рыбы надо перемешать с черемшой, диким таежным чесноком… Что там гуляш или кнедлики!
Михай примирительно сказал:
— У каждого народа есть свой хорошая еда.
— Правильно, — согласился с ним Черуль, — но тала вне всяких сравнений… А знаете, ребята, когда мне сказали, что в комнате со мной будут жить иностранцы, я не очень обрадовался. Думал: начнутся всякие международные осложнения — человек я несдержанный и иногда могу сказать неприятное, особенно если что касается справедливости. Но, оказалось, ребята вы свои и ничем особенно не отличаетесь, скажем, от чукчей. Вот Ринтын и Кайон. Они вон откуда приехали! Всякие там Камчатки, Сахалины, Амуры, Курилы — все ближе по сравнению с мысом Дежнева… Но если подумать и представить карту мира, то ведь Чукотский полуостров загибается в западное полушарие. Так что, строго говоря, Ринтын и Кайон приехали с запада, а не с востока…
Ласло заварил чай, разлил по стаканам. Он еще неважно говорил по-русски, поэтому запинался, подолгу искал нужное слово:
— Мы знали эту сторону… эту страну Арктика из географической карты. Она всегда возбуждала у нас… как это называется…
— Любопытство, — пришел на помощь Иржи.
— Наверное, так, — согласился Ласло и продолжал: — Лед, холод, собака, олень, жилище из шкура… Это очень интересно.
— И другие, непохожие на нас люди там жили, — добавил Михай.
— Теперь мы не так думаем, — заключил Ласло.
— Не так, — поддакнул Михай и дружелюбно улыбнулся Ринтыну и Кайону.
— Теперь слушайте меня! — торжественно сказал Иржи и поднял руку. Когда я ехал сюда учиться, я очень радовался. Для нас советские люди, мало сказать, братья. Это наше будущее. И я ехал в свое будущее, в будущее своей страны, в будущее, за которое я воевал… Когда я увидел вас, как мне сказали, представителей отсталых народов, я понял: сам отстал в представлении о вас… Вы хорошие, отличные ребята.
Кайон ерзал на стуле и хмурился, и Ринтыну было неловко от таких похвал. Он и сам бы мог признаться, что поначалу и ему в этой комнате было не совсем уютно. Умом он понимал, что разницы между европейцами и так называемыми азиатами нет никакой, но все же… И что теперь все это прошло.
— Как это плохо, когда людям трудно разговаривать, — сокрушался Михай. Почему так сделано, что все живущие на земле разговаривают каждый по-своему? Пусть будет один язык.
— Уже пробовали, — заметил Черуль. — Эсперанто. Лично я не согласен, чтобы у людей был один язык. Ну как я могу отказаться от своего родного нанайского языка? Это все равно, что отказаться от родной матери. Вот ты бы согласился, Михай, чтобы твои дети родились в каком-нибудь общечеловеческом инкубаторе ради того, чтобы у них был один язык?
Михай отрицательно замотал головой.
— Может быть, я говорю всем известное, — заметил Ласло, — но первая задача: пусть сначала люди будут равноправны в материальном отношении.
— Вторая, — добавил Черуль, — внушить людям, что все они одинаковы, независимо от цвета кожи и своего географического происхождения.
— Для этого пусть они живут в одной комнате общежития, как мы, закончил общую мысль Кайон.
Все засмеялись.
С того вечера Черуль завел по вечерам совместные чаепития. За столом Ринтын часто рассказывал о мысе Дежнева, о Беринговом проливе, о Ледовитом океане. Он увлекался, и ему казалось, что он воочию видит, как из прозрачной глубины океана на поверхность всплывает огромный кит, а его с поднятым гарпуном ждет человек. Он видел наполненные лунной тенью охотничьи следы на снеговых просторах Ледовитого океана. Отсюда, издалека, жизнь на родине казалась еще более привлекательной. Иностранцы перебивали Ринтына, задавали ему, на его взгляд, наивные и глупые вопросы: правда ли, что чукчи едят только замороженное сырое мясо? Почему они не строят такие ледяные хижины, как эскимосы, ведь это так красиво?..
Иногда Черуль начинал расписывать Амур как самое лучшее место на земле. Когда дело доходило до таких утверждений, все перебивали друг друга, потому что для каждого место, где он родился и вырос, было самым лучшим на земле.
9
Ринтыну полюбились прогулки по городу. Он пешком доходил до Главного штаба, чтобы еще раз посмотреть на арку, которой кончалась улица Герцена… Много лет назад в библиотеке Улакской семилетней школы ему попалась книга, на обложке которой была изображена эта арка. Под ней клубился пороховой дым, лучи прожекторов высвечивали Александровскую колонну, площадь, заполненную матросами-балтийцами, перепоясанными пулеметными лентами, красногвардейцев с винтовками наперевес. Внизу стояло название книги — "Штурм Зимнего".
Такое часто бывало с ним: когда долго смотришь на картину, в воображении неподвижные фигуры оживают и слышишь даже звуки или слова разговора. Картинка на обложке книги доносила до берега Берингова пролива далекое «ура» в честь Великой Октябрьской социалистической революции. Когда стоишь на мысе Дежнева, детский глобус обретает размеры и реальность земного шара: две его половины — Азиатский материк и Америка оказываются на расстоянии человеческого взгляда.
И теперь, когда Ринтын стоял под аркой Главного штаба, далекое прошлое становилось близкой реальностью, и ему казалось, что он слышит эхо революции, каким-то чудом сохранившееся в каменных складках архитектурных украшений…
Под аркой проходили люди. Они шли обычные, будничные, с заботами, наверное, совсем несоизмеримыми с теми, с которыми отсюда к Зимнему пошли осенней ночью рабочие, матросы и солдаты Петрограда.
Потом Ринтын садился на трамвай и ехал наугад до кольца. Трамвай громыхал по мостам, мимо глухих деревянных заборов, за которыми виднелись закопченные остатки разрушенных стен… Или вдруг в ровном ряду домов открывался пустырь…
Трамвай привозил Ринтына на окраину города. Здесь кончался асфальт, а дальше шла припорошенная серым снегом земля. Кое-где торчали редкие деревья, кусты, утопали в сугробах маленькие деревянные дома.
Ринтын выходил в открытое поле и шагал прочь от трамвайной линии, вдыхая пахнущий снежной сыростью воздух. Он представлял себе, что идет по тундре или по замерзшему морю мимо торосов. Иногда впереди мерещилось разводье с исходящим от воды паром…
Город был велик. Куда бы ни поехал Ринтын, каменные громады домов тянулись на десятки километров, всюду высились заводские корпуса с красными кирпичными трубами.
Длинные каменные или металлические заборы возбуждали любопытство и заставляли Ринтына подниматься на цыпочки, чтобы краем глаза увидеть заводской двор, попытаться разглядеть хоть что-нибудь за подслеповатыми, отсвечивающими радугой стеклами цехов. Слово «завод» Ринтын прочитал еще в букваре. Оно стояло под рисунком, изображающим длинный ряд станков. А тут заводы были совсем рядом, за невысокими заборами.
Скитаясь по городу, Ринтын побывал возле знаменитых промышленных гигантов Ленинграда — завода «Электросила», Кировского, Невского машиностроительного. Он знал их раньше: читал о них в книгах или в газетах.
Он видел рабочих, которые входили в проходную хозяйской походкой, и завидовал им, потому что чувствовал: нет большей гордости, чем гордость тем, что человек своими руками умеет делать полезные для людей вещи.
Возле завода «Севкабель» на Васильевском острове какой-то парень подошел к Ринтыну и осведомился:
— Что это вы тут разглядываете?
— Извините, — смутился Ринтын, — мне просто интересно. Я никогда не бывал на настоящем заводе.
— Откуда вы? — спросил парень.
Ринтын назвал себя, сказал, что учится в университете.
— А-а, — понимающе протянул парень, и вдруг в его глазах мелькнул озорной огонек. — Комсомолец? — быстро спросил он.
— Да, — ответил Ринтын.
— Билет с собой?
Ринтын полез в карман и вытащил комсомольский билет. Парень схватил его за руку и потащил за собой в проходную.
— В комитет комсомола идем! — крикнул он женщине в черной шинели, перепоясанной толстым армейским ремнем с кобурой.
Женщина глянула на Ринтына, на комсомольский билет и пропустила.
На заводском дворе высились штабеля слитков. Свинец, цинк, олово, бронза… Парень хозяйским жестом обвел заводской двор со всеми его богатствами и сказал:
— Все это материал для провода и оболочек кабелей. Вон там у нас хранится готовая продукция, — парень показал на огромные катушки с намотанным на них черным кабелем, похожим на толстую моржовую кишку.
— Послушайте! — Ринтын остановился и взволнованно, сбивчиво стал рассказывать о том, что много лет назад он видел точно такую же катушку в родном Улаке, когда в яранги проводили электрический свет. — Я даже очень хорошо помню эти большие буквы на деревянной катушке: "Севкабель"!
— Что вы говорите! — удивился парень. — Вот это здорово! Выходит, мы с тобой давние знакомцы. Меня зовут Иван, а по фамилии Яковлев. А тебя? Анатолий Ринтын? Отлично! Знаешь что, откровенно тебе скажу, ты меня просто тронул, — сказал парень. — К нам разный народ приезжает. Иностранные делегации. Мы ведь и за границу нашу продукцию отправляем. А вот в такую даль, на Чукотку, об этом я даже и не думал…
Яковлев провел Ринтына в один из цехов. Под высокими закопченными сводами стоял грохот. Яковлев подошел к старому рабочему, видно бригадиру, и что-то прокричал ему в ухо. Должно быть, о Ринтыне. Старик искоса посмотрел на гостя и кивнул.
Из прокатного стана, извиваясь, выползали огненные змеи. Рабочие подхватывали их длинными щипцами и отправляли обратно. Змеи становились все тоньше и тоньше, пока не превращались в длинные стержни цветного металла.
— Из таких заготовок потом получаем провод! — прокричал Яковлев в ухо Ринтыну. — Ну, а теперь извини, друг, мне самому пора на работу.
Ринтын и Яковлев вышли из цеха и направились через просторный заводской двор к проходной.
— Большое вам спасибо, — благодарил Ринтын парня. — Вы мне такое показали! Я давно мечтал побывать на настоящем заводе, познакомиться с настоящим рабочим.
— Да чего там! — смущенно бормотал Яковлев. — Вкалываем. По-нашему, значит, работаем. А вот то, что наш кабель есть в вашем селении, — вот это здорово! Подумать только, на самом краю нашей советской земли, где-то в Арктике. Здорово! Ну, будь!
Ринтын постоял немного и медленно пошел по Большому проспекту Васильевского острова в общежитие.
В прогулках по городу часто встречались дворники. В большинстве своем это были еще не старые женщины с печальными глазами. Они жили в подвальных квартирах, и вечерами их окна светили в ноги прохожим.
В метельные дни дворники выходили с большими лопатами сгребать сугробы. Снег в городе был серый, рассыпчатый, перемешанный с грязью ногами прохожих и колесами автомобилей. Обитые по краям жестью фанерные лопаты резко скрежетали по мерзлому асфальту. Гнулись спины женщин, гнулась фанера, а мимо торопливо шли прохожие, обходя кучи снега.
Более бесполезную работу, чем уборка снега, трудно выдумать. Так считал Ринтын. Потому и снег, что зима. Ведь никому не приходит в голову после летнего дождя сушить улицу, крыши домов, деревья, мокрую траву…
На Восьмой линии Васильевского острова Ринтын заприметил одну женщину. У нее были две маленькие девочки, которые каждое утро уходили в школу с кирзовыми сумочками вместо портфелей. Мать долго смотрела им вслед, опираясь на метлу либо на ручку лопаты, потом вздыхала и принималась долбить наросший на асфальт черный лед.
Как-то Ринтын предложил ей свою помощь. Из-под платка глянули испуганные глаза.
— Проходи, проходи, студент, не балуй, — тихо сказала она и посторонилась, давая дорогу.
Иногда думалось: почему бы не выйти всем жителям города и в один час не убрать снег? Зачем валить на хрупкие плечи женщин такую тяжелую работу? Женские руки созданы для ласки, а не для того, чтобы долбить ломом и держать черенок лопаты…
Ринтын здоровался с дворничихой, а она, отвечая ему, недоуменно смотрела вслед.
Однажды Ринтын шел по Восьмой линии вместе с Наташей. Он, как обычно, вежливо поздоровался с дворничихой.
— Она твоя знакомая? — удивленно спросила Наташа.
— Немножко, — ответил Ринтын. — Она убирает снег с улицы, по которой мы с тобой ходим.
Странная зима была в Ленинграде. В день новогоднего праздника шел мокрый снег, который к вечеру перешел в холодный дождь. У рынка в загоне, огороженном досками, продавали елки.
Блестели мокрые трамвайные рельсы, дуга срывала с проводов яркие голубые искры. Вагоны были полны нарядной веселой публики. На площадке парень в мохнатой кепке набекрень рвал мехи гармошки и две молоденькие девушки пели:
В целом мире нет, нет красивее
Ленинграда моего…
В общежитии гремела музыка. Она слышалась уже внизу, у будки вахтерши. Сверху сыпались мелкие цветные снежинки, через перила лестницы свешивались бумажные ленты.
— Где ты пропадал? — строго спросил Черуль. — Ты пропустил свой чукотский Новый год и даже нанайский.
Ринтын глянул на часы. Действительно, уже девять часов вечера. Значит, в Улаке семь часов утра нового, 1949 года.
Кайон выпил и сидел на кровати очень важный и прямой как палка. Его большой олений лоб блестел капельками пота, а глаза обозначились двумя черточками.
— Можешь немного попробовать вина, — снисходительно разрешил он Ринтыну. — Ничего, сегодня праздник. Тут тебя ждала Наташа.
— Она ушла? — огорчился Ринтын.
— Ушла танцевать с Ласло, — сообщил Кайон.
Ринтын поспешно переоделся и спустился на третий этаж. Посреди большой комнаты, где в обычные дни занимались студенты, готовясь к семинарам, стояла елка, украшенная гирляндами электрических лампочек. Высокая, пушистая — настоящая лесная красавица. Вокруг нее кружились танцующие. Ринтын отыскал глазами Наташу. Она была в том самом нарядном платье, что и в день седьмого ноября… Тогда он впервые ее поцеловал… Высокий Ласло низко склонялся к Наташе, что-то говорил ей, а она смеялась, запрокидывая голову, и такое счастье светилось в ее глазах, что Ринтын сразу погрустнел. Ласло был в новом костюме, в белой сорочке с красивым галстуком. А на Ринтыне куртка-москвичка и клетчатая рубашка. Так выглядела бы улакская елка, сделанная из плавника и бумажных ветвей, окрашенных в зеленую масляную краску, рядом с этой лесной красавицей.
Несколько минут Ринтын постоял в дверях и ушел к себе.
Кайон куда-то исчез, в комнате оставались только Черуль и Иржи. Они уже были изрядно пьяны и, перебивая друг друга, вспоминали военные годы.
Ринтын сел на кровать.
На вешалке висело пальто Наташи. То самое пальто, в котором она провожала его на вокзал в Пушкине. В этом пальто она ходила в театры, в музеи, в университет. Он так и не сказал тех слов, которые полагается говорить любимой девушке. Он все ждал. Он берег в сердце чувство, не давал ему воли, и оно для него было такое огромное, живое, настоящее, что ему пока довольно было только видеть около себя Наташу, слышать ее голос и быть уверенным, что и она как-то выделяет его из многих других… Долго Ринтын ожидал чувства, которое зовется любовью. Он верил, что встретит ту, которая так часто являлась ему в неясных мечтаниях… В древних греческих сказаниях красавицы рождались из пены морской. Волна в Ледовитом океане холодная, зеленая, а пена желтая. Значит, рожденная из той пены должна быть тоже темной… Почему-то до той самой минуты, пока Наташа сама не обратила внимания на Ринтына, он относился к ней, как ко многим другим девушкам на курсе. Но вот она посмотрела, улыбнулась, что-то сказала, и он увидел, что она совсем другая, близкая, нежная, слабая, как тундровый цветок. Его поначалу не разглядишь в однообразной холмистой равнине, среди других цветов, пока он не скажет: "Вот я! Посмотри, это кусочек неба отразился в моих лепестках".
В комнату вошли Ласло и Наташа. Она быстро глянула на Ринтына и отвернулась. Ласло подал ей пальто. Этого Ринтын никогда не делал: он не знал, что это долг вежливости мужчины.
Когда за ними захлопнулась дверь, Ринтын тоже оделся и вышел на улицу.
Он брел под мокрым снегом к Неве мимо ярко освещенных окон. Вокруг шумел праздничный город, а в Улаке в эту пору тихо-тихо, только полощется в небе полярное сияние.
По Восьмой линии катились пустые трамваи.
Ринтын столкнулся лицом к лицу с дворничихой. Он впервые видел ее так близко. Она была совсем молодая, раскрасневшаяся от мокрого снега. В глубине шерстяного платка светились синие глаза. От женщины слегка пахло вином.
— С наступающим, — сказал Ринтын.
— Спасибо, — ответила она. — Может, зайдете, студент?
Ринтын молча последовал за ней. Он спустился на несколько ступенек вниз и вошел в жарко натопленную комнатку. На широкой кровати, тесно прижавшись друг к другу, спали две девочки.
— Мои дочки, — сказала женщина, разматывая платок.
— Я их знаю, — сказал Ринтын. Он посмотрел в окно — мимо прошли заплетающиеся ноги прохожего.
Женщина задернула занавески и сказала:
— Раздевайся. Гостем будешь. Меня зовут Верой.
— Меня — Анатолием.
Вера поставила на стол начатую пол-литровую бутылку, соленые огурцы, вареную картошку и толсто нарезанную колбасу.
— Проводим сначала старый, — сказала она, наливая водку.
Ринтын, зажмурившись, выпил. Огненная жидкость обожгла внутренности. Открыв глаза, он увидел перед собой кусок хлеба с колбасой.
Рано утром первого дня 1949 года Ринтын вышел из дома на углу Восьмой линии Васильевского острова и Среднего проспекта. У него было такое чувство, будто он потерял чтото очень дорогое… На улицах никого не было, некого было стесняться, и Ринтын плакал и думал: как это, оказывается, грустно становиться настоящим мужчиной.
10
После очередной лекции Василий Львович задержал Ринтына и сказал:
— Не хочешь ли ты быть моим соавтором?
— Как это? — не понял Ринтын.
— Мы с тобой вместе напишем книгу.
— Книгу?
— Книгу для чтения в третьем классе чукотской начальной школы, пояснил Василий Львович. — Я подберу материал, ты переведешь, и я отредактирую. На обложке рядом будут стоять наши фамилии — Беляев и Ринтын.
Ринтын представил себе даже обложку будущей книги. Автор книги для него всегда был таким далеким, о котором и не задумываешься. Когда человек пьет из чистого горного источника, он не думает о леднике, питающем его. Его не интересует, кто и когда создал этот источник. Он просто существует, и все. И вдруг Ринтын будет автором! Где-то далеко отсюда, в Улаке, дядя Кмоль увидит книгу, увидит напечатанное на обложке имя и скажет: "Это мой племянник. Я всегда знал, что из него получится настоящий человек".
На северном побережье Чукотки в школе работает соученик по педучилищу Саша Гольцев. Он родом из Ленинграда, жил в блокадном городе, голодал, и от этого остался худым на всю жизнь. Однажды он получит учебники, возьмет книгу для чтения и увидит на обложке имя друга. Он покажет книгу ученикам и скажет: "Автор этого учебника учился вместе со мной, в Улакском педагогическом училище".
— Ну как, согласен? — прервал мечты Ринтына Василий Львович.
— Я-то согласен, но справлюсь ли? Одно дело — переводить книгу, а тут выступить соавтором. Боязно, и в то же время отказаться не могу.
— Вот и хорошо, — обрадовался Василий Львович, — значит, будем работать.
Через несколько дней Василий Львович принес первую часть материалов, предназначенных для перевода. К ужасу своему, Ринтын обнаружил, что книга начиналась стихотворением Лебедева-Кумача "Широка страна моя родная". Уж чего-чего, а стихов Ринтыну никогда не доводилось переводить. Он показал их Кайону.
— Что с ними делать?
— Ну и влип же ты, — с сочувствием заметил друг. — Придется изобретать тебе чукотское стихосложение.
Рифмованных стихов на чукотском языке не было. Даже песни пелись немногословные. Мысль следовала за мелодией, варьируясь и повторяясь. Она не представляла собой чеканных строк, как русские стихи. Правда, были пословицы, поговорки и скороговорки, которые подчинялись некоторому порядку, но стихами, разумеется, их нельзя было назвать. Поэзия Ринтыну всегда казалась волшебством, присущим любому другому языку, кроме родного. Ведь расположить самые лучшие слова в наилучшем порядке — с такими способностями надо родиться!
Когда товарищи по комнате узнали, что Ринтын стал соавтором книги для чтения, ему уступили стол у окна, а староста Черуль наказал всем, чтобы было тихо, когда работает Ринтын.
— Творчество! — говорил он и поднимал палец.
Но творческие дела Ринтына не были столь блестящими, чтобы заслужить от Черуля такое уважительное отношение. Помучившись несколько дней над стихотворением, Ринтын отложил его и принялся переводить рассказ Флаэрти о первом полете молодой чайки.
Сколько раз Ринтыну самому приходилось видеть, как пробуют крылья выросшие за лето птицы. Под скалами стоит звон от птичьего крика, на воду снежинками падают пух и перо, смачно шлепается птичий помет. Над головой вдруг пролетает чайка, и ухо отчетливо слышит свист воздуха, рассекаемого острым крылом. Понемногу Ринтын увлекся переводом. Иногда ему казалось, что он сам пишет, сам создает картину птичьего базара, который ему был так знаком и близок.
Однако стоило ему возвратиться к стихотворению Лебедева-Кумача, как настроение портилось. Слова получались длинные, неуклюжие, неблагозвучные. Ринтын менял их, подбирал другие… Отчаяние сменялось надеждами, и все же ничего толком не получалось. Но однажды Ринтын сделал открытие — надо петь! Ведь "Широка страна моя родная — это песня. Он попробовал и от радости подпрыгнул на стуле.
— Нашел! — закричал он и бросился к Кайону. — Я нашел, как переводить песню!
— Ну, ну, — холодно отозвался Кайон и попросил: — Закончишь, споешь мне, послушаю.
К мелодии сами собой приходили нужные слова. Не прошло и двух часов, как на столе лежала аккуратно переписанная песня Лебедева-Кумача "Широка страна моя родная" на чукотском языке. Ринтын подозвал Кайона и вполголоса пропел песню.
— Здорово! — на этот раз всерьез сказал Кайон. — А ну прочитай так, без мелодии.
Ринтын попробовал.
— Это настоящие стихи! — воскликнул Кайон. — Почему-то мне казалось, что стихи можно писать на любом другом языке, кроме нашего.
— И я тоже думал так, — задумчиво сказал Ринтын. — Сначала мне было непривычно, что и чукотский язык имеет грамматику, а вот теперь… Значит, и у нас появятся поэты!
Через несколько дней Ринтын отнес Василию Львовичу готовую часть рукописи вместе со стихотворением Лебедева-Кумача. Беляев прочитал и сказал:
— У тебя настоящий талант переводчика.
"Знали бы вы, каких мучений мне это стоило", — подумал Ринтын, но промолчал.
Дальше в рукописи будущей книги было несколько стихотворений Пушкина, отрывки из поэм. С волнением приступил Ринтын к переводу. Ему хотелось, чтобы великий поэт звучал по-чукотски так же естественно, как и по-русски, чтобы поэтическая мысль не тускнела от переложения на чужой язык.
Даже на лекциях Ринтын не мог отрешиться от работы. Он часто ловил себя на том, что вспоминает ту или иную строку, перебирает слова, как отполированную морскими волнами гальку.
Только одно омрачало настроение: теперь Наташа садилась далеко от него. Ринтыну становилось грустно, и он забывал стихи, вспоминал снежную ночь в Пушкине и пронзительный паровозный гудок из метели.
Каждый вечер Ласло уходил на свидание, и Ринтын знал, куда он идет, кто его ждет.
У себя на родине Ринтын любил сидеть у прибойной черты, глядя, как по горизонту мимо Улака проходят корабли. Редкий из них заворачивал в чукотское селение, и почему-то казалось, что самые прекрасные корабли — это те, которые проходят мимо. Наташа тоже проходила мимо, как далекий корабль, и сердце сжималось от обиды и горечи.
Переводя небольшие стихотворения Пушкина, Ринтын вдруг ощутил потребность заново перечитать его стихи. Он взял в библиотеке однотомник и часами читал стихи. Далекие образы и музыка пушкинской поэзии будили беспокойные мысли, неясные желания. Ринтын неожиданно начинал видеть то, мимо чего раньше проходил равнодушно, открывать новое в знакомом, а строки:
Вокруг развалин тихо плещет… вызывали в его воображении картины сурового, холодного и такого любимого родного края.
Кончилась слякотная пора, и пришли тихие солнечные февральские дни. Посеребренные снегом золотые купола снова заблестели. Через Неву к Адмиралтейству протоптали тропинку. Ринтын очень любил ходить по ней, ощущать под ногами настоящий лед, покрытый скрипучим снегом. Воздух над Невой был звонкий и холодный, как над Анадырским лиманом. Город с реки показался другим. Он тянулся к синему небу дворцами, выросшими из глубин земли.
У Дворцового моста в промоинах крутилась черная вода, словно огромный живой глаз неведомого зверя. Ринтын подходил близко и думал, как было бы здорово, если бы вдруг из черной глубины вынырнула нерпа.
Милицейский свисток прерывал мечты, и Ринтын медленно брел обратно к бронзовым львам напротив Адмиралтейства. Южные звери лежали в снегу, как белые медведи. На высоких постаментах отдыхали большие якоря, а у самого неба навстречу облакам мчался недосягаемый золотой кораблик.
Все зимние каникулы Ринтын работал над книгой, а когда уставал, отправлялся гулять по городу, который уже становился для него ближе, понятнее. Он подходил к сфинксам, как к старым знакомым, и, если никого вокруг не было, тихо здоровался с ними.
Иногда дорога городских странствий приводила его к заводу «Севкабель», и он подолгу простаивал напротив проходной в надежде снова увидеть Ивана Яковлева — первого рабочего человека, с которым он познакомился в Ленинграде.
Зимний город был великолепен. Открывались такие уголки, где можно часами стоять, любуясь каменными громадами домов. Большой проспект Васильевского острова кончался на берегу Финского залива, а дальше убегала ледовая даль, которая ничем не отличалась от замерзшего Ледовитого океана, разве только торосы здесь были поменьше.
На углу Первой линии и набережной Невы находился небольшой Соловьевский сад с обелиском "Румянцева победа". Деревья стояли в белом наряде, под ними лежал нетронутый, неметеный снег. В саду было пусто, никто не мешал читать и предаваться размышлениям.
На Чукотке, думая о будущем, Ринтын верил, что с каждым годом мир будет ему ближе и понятнее. Но он взрослел, много читал, узнавал все больше и больше, и взору открывалась беспредельная необъятность. Но почему-то все расширяющиеся горизонты не гасили желания познавать мир, наоборот, разжигали любопытство.
Работа над книгой подходила к концу. Оставалось подобрать и перевести для каждого раздела по одному стихотворению. Книга делилась по временам года, и стихи должны были быть об осени, зиме, весне и лете.
— Надо, чтобы стихи соответствовали особенностям Чукотки, — сказал Василий Львович, — чтобы осень была не псковская или ленинградская, а именно такая, как на мысе Дежнева, в Анадыре…
Но поиски ни к чему не привели, и Василий Львович скрепя сердце решил включить в книгу стихи о русской зиме, о русской осени, русской весне…
Именно в Соловьевском садике Ринтыну пришла в голову мысль: а что, если самому сочинить стихи о временах года?
Вот осень. Устойчивый ветер дует с севера, гонит в улакскую лагуну морскую воду. По утрам, когда солнце встает из-за мыса, мерзлые лужи ярко блестят на солнце, а вершины дальних гор уже покрылись снегом. На каменных утесах не слышно птичьего гомона, остались только гнезда, и ветер выдувает старый пух и смешивает его со свежим снегом. Море глухо бьет волнами о скалы, и вся земля от горизонта до горизонта в затаенном ожидании — скоро ли наденет новую белоснежную камлейку? А кто не радуется новой одежде?
Зимний день. Ясная погода. Маленький мальчик идет по улице селения. Кругом снег, обледенелые камни, морозный воздух, пахнет морским соленым льдом. Мальчик идет на склон горы, где малыши катаются на санках. По замерзшей лагуне растянулись собачьи упряжки — везут приманку для песцовой охоты. В воздухе перестук — женщины выбивают снег из пологов.
Солнце победило полярную ночь. В низинах тает снег, а с крыш свесились блестящие сосульки. Утиные стаи летят через улакскую косу, ревут моржи в проливе. В тундре новорожденные олешки бегают по проталинам, цветы пробиваются из-под снега, солнце светит до полуночи… А там и реки вскрылись, потекли навстречу морям и озерам.
Писалось легко и радостно. Слова сами складывались в строки, в душе пела одна постоянная нота — полная радости. Правда, приходилось много марать. На смену, казалось бы, удачному и самому лучшему слову вдруг возникало другое, еще лучше. Находили порой мгновения, когда от волнения становилось трудно дышать, а кончики пальцев, державшие ручку, испытывали такой зуд, как будто в них впились невидимые комары.
Ринтын начисто переписал стихи и положил в стол. Несколько дней он не решался показать их даже Кайону. А тот изнывал от любопытства, потому что видел, как днями и долгими вечерами Ринтын что-то писал.
— Ну покажи, — пристал он однажды. — Чего таишься от друга? Скажи, сочинил что-нибудь?
Ринтын молча кивнул.
— Я так и знал! — торжествующе сказал Кайон. — Давай показывай. Каждый уважающий себя писатель должен иметь Друга, которому он первому читает свое творение.
Ринтын вытащил аккуратно переписанные листки и подал Кайону.
— Ты почитай, но только я уйду.
Ему почему-то не хотелось видеть, как написанное им будет читать чужой человек, пусть даже это Кайон.
— Дело твое, — пожал плечами Кайон. — Но настоящие поэты любят сами читать свои стихи.
— Я же не настоящий поэт, — усмехнулся Ринтын.
На чтение трех стихотворений нужно совсем немного времени, но Ринтын лишь к вечеру вернулся в общежитие. Он прошел набережную Невы от моста лейтенанта Шмидта до Дворцового, добрел до Литейного и уже оттуда по льду пошел обратно.
Ринтын помнил наизусть свои стихи и, много раз повторив их про себя, убедился: они не стоили того волнения, какое вызвали у него в душе. Ну в самом деле, если трезво взглянуть, что поэтичного в том, что женщины колотят подмерзшие шкуры или охотники везут приманку для песцовой охоты? Честно сказать, приманка вовсе даже и не поэтический предмет, потому что это тухлое мясо, которое должно крепко пахнуть, чтобы песцы могли почуять его на большом расстоянии. То, что дорого одному человеку, совсем не обязательно должно нравиться другим… Вот Петропавловская крепость. Она видна всем, и если о ней написать, то все узнают эту красивую, особенно если смотреть отсюда, со льда, крепость… Чем больше Ринтын думал, тем беспомощнее и незначительнее казались ему его стихи. И зачем он отдал читать их Кайону?..
Поднимаясь по лестнице на пятый этаж, Ринтын с трудом передвигал ноги.
Он чуть не повернул обратно, увидев рядом с Кайоном Василия Львовича. Беляев держал в руках листки со стихами и радостно улыбался.
— Поздравляю, Ринтын, — живо сказал Василий Львович. — Ты написал то, что нужно. Спасибо тебе.
— Правда, правда, Ринтын, — подтвердил Кайон. — Ты молодец. Если бы я не видел, как ты корпел над каждой строчкой, я никогда не поверил бы, что это ты написал. Прямо как настоящий поэт.
— Перестань, — махнул рукой Ринтын и устало опустился на стул.
— Уже зазнался, — сообщил Василию Львовичу Кайон.
Но Ринтыну было не до шуток. Как будто тяжелая ноша свалилась с плеч.
— Ринтын, — сказал Василий Львович, — я надеюсь, что ты не ограничишься этими тремя стихотворениями. Ты меня обрадовал. Когда мы с профессором Таном-Богоразом выпускали первый букварь, старик сказал: "Мы еще дождемся, когда из оленных и морских охотников родятся свои поэты и писатели". Прав был старик.
— Спасибо вам, Василий Львович. Ведь я у вас учился литературе, взволнованно ответил Ринтын, думая о том, как много сделал для него улакский учитель, и с грустью отмечая, что он постарел. В светлых волосах появилась седина.
Помнится, в первый школьный день Ринтына учительница Зоя Герасимовна вышла к построенным в ряды ученикам и сказала, что сейчас будет говорить новый директор Василий Львович Беляев. Новый директор заговорил по-чукотски. Это было так же непривычно, как если бы Ринтын сам заговорил по-русски. Но он плохо слушал директора. Больше донимал его золотой зуб директора: как мог вырасти такой красивый зуб во рту у человека, размышлял он. С той поры даже золото как будто потускнело.
11
Это была первая городская весна для Ринтына. Началась она с того, что милиционер остановил Ринтына, когда он по льду дошел до Адмиралтейской набережной, и велел вернуться обратно, на Университетскую.
— Опасно ходить по льду, — пояснил милиционер, — можно провалиться и утонуть.
Пришлось заново проделать весь путь по ноздреватому, покрытому мокрым снегом льду, размышляя о странной логике стража порядка.
В апреле в городе от снега уже не осталось следа. Слежавшиеся до ледяной твердости сугробы во дворах разбили на мелкие куски, а солнце довершило работу.
После майских праздников открыли сады. Где-то за городом опускалось солнце, но еще долго блестел купол Исаакия и горела Адмиралтейская игла. В парках пели соловьи. Маленькая серая птичка могла заглушить милицейский свисток. Как-то Ринтын привел с собой Кайона послушать соловья.
— Артист! — восхищенно сказал Кайон. — Вот почему он один из главных героев русской литературы. Ты должен написать стихи об этой птице. Все настоящие поэты писали о соловье.
Ребята сдали все экзамены, и оба получили путевки в университетский дом отдыха в Териоках на Карельском перешейке.
— Это очень красиво, когда есть лес, — задумчиво сказал Кайон, любуясь весенним нарядом земли из окна поезда.
Университетский дом отдыха располагался на самом берегу мелкого Финского залива. В первый же день ребята попробовали искупаться, но вода была ледяная, как в Анадырском лимане…
Вылезая на сушу, Кайон ругался:
— А мне говорили, что в России вода везде как чай. Бр-р! В тундровом озере куда теплее, чем в Финском заливе.
В отдельном корпусе отдыхали иностранные студенты. Среди них были соседи по общежитию — венгры. Чех Иржи уехал на каникулы к себе на родину.
Часто к Ласло приезжала Наташа. Она издалека кивала Ринтыну, но близко не подходила, не заговаривала.
Ринтын уже не ревновал ее. Он смирился с тем, что Наташа полюбила Ласло, но все же не мог забыть дни, когда Наташа была с ним, и особенно снежный вечер на вокзале в Пушкине и их один-единственный поцелуй…
Финский залив был гладок и спокоен. Он походил на важного человека, который за напускным достоинством скрывает свою мелкоту. Но все же это настоящее море, потому что на далеком горизонте виднелись дымки пароходов, проходящих в Ленинград. Иногда свой гордый силуэт показывал военный корабль и скрывался за туманной дымкой Кронштадта.
Ринтын часами ходил по берегу от мыса до мыса, от одного пляжа до другого. На песке валялись желающие обрести зачерненную солнцем кожу. Мужчины были в одних трусах, а женщины обнажали себя, как чукчанки в меховом пологе. Они старательно вбирали в себя солнечные лучи, но на кончик носа все же наклеивали бумажку.
По воскресеньям наезжали на отдых и горожане. Пили и ели прямо на песке и кидали пустые бутылки в море.
Непривычно было смотреть на людское лежбище, на то, как вместо морских зверей из воды на берег вылезали купающиеся. Когда вода стала теплее, Кайон и Ринтын начали учиться плавать на мелководье, где воды всего было по колено.
Взбираясь по крутому склону, держась за стволы деревьев, Ринтын уходил в лес. Над головой шелестели зеленые ветви, а на земле лежали прелые листья, опавшие хвойные иглы, сухие сучья, с громким треском ломающиеся под ногами. Иногда попадались большие муравьиные кучи, и Ринтын, присев на корточки, наблюдал за муравьиной суетой. Муравьи были озабоченны и торопливы, как жители большого города. Они тащили в свое жилище сухие стебельки, листья, которые, должно быть, использовались в муравьиной жизни.
Лес был сухой и не очень густой. Во всяком случае, Ринтыну не приходилось продираться сквозь чащобу. Прямые и высокие стволы сосен уходили к далекому синему небу. Но если долго приходилось идти по лесу, вдруг появлялось какое-то беспокойство, хотелось поскорее выйти на простор, увидеть небо не клочками, а во всей его широте и красоте. Возникали непонятный страх и мысль: а что, если не удастся выйти из лесу и так всю жизнь придется быть пленником деревянных великанов?
Ринтын искал поляну, и, когда выходил на нее, на душе становилось радостно и легко.
Скоро Ринтын понял, что лес вокруг Териок невелик. Ринтын то и дело натыкался то на домик, то на забор, а чаще выходил на железную дорогу, которой придерживался, как постоянного и надежного ориентира.
Плохо было то, что в лесу не водилось никакой живности. Лишь возле железнодорожной насыпи да у некоторых домов попадались коровы и козы. Ринтын никогда прежде не видел коров и издали с любопытством смотрел на огромных жующих животных с большими грустными глазами. Близко он боялся подходить: кто знает, как они еще посмотрят на непрошеного человека.
Ринтын доходил до Комарова, Репина, а потом шагал по Приморскому шоссе к своему дому отдыха. Иногда опаздывал на обед, на ужин, но не жалел об этом. Удовольствие, которое он получал от прогулок, было дороже. В лесу он вспоминал родную тундру, как он в детстве с бабушкой Гивынэ искал сладкие корни в мышиных кладовых. А однажды он испытал настоящий восторг, увидя покрытый мхом валун, точь-в-точь такой, как на склоне горы Линлиннэй.
Несколько раз Ринтын звал с собой друга, но Кайон отказывался.
— Тебе это нужнее, чем мне, — говорил он. — У тебя поэтическая натура, а у меня от лесного запаха болит голова.
Кайон целыми днями пропадал в бильярдной и не стеснялся выигрывать даже у маститых профессоров.
— Я стал играть, как Максим, — хвастался он.
— Какой такой Максим? — спросил Ринтын.
— В кино который, не помнишь?
Однажды Ринтын вышел на опушку. Немного поодаль стоял новенький, как на картинке, домик. Забор еще строился, кое-где ограду заменяла низко подвешенная колючая проволока, которую Ринтын легко перешагнул.
Внутри ограды росли голубоватые нежные цветы. Ринтын сорвал несколько цветков. Пройдя несколько шагов, он остановился в изумлении — прямо на земле росли огромные ягоды, отдаленно напоминающие большую морошку. Такого ему никогда не доводилось пробовать. Ягода была удивительно сладкая, наполненная солнечным теплом.
Положив на землю букет, Ринтын принялся рвать ягоды. Сначала он брал их подряд, потом стал выбирать поспелее, покрупнее.
Он так увлекся, что не слышал, как кто-то подошел сзади.
И только когда на ягоды упала плотная тень, закрыв солнечный свет, Ринтын обернулся и увидел перед собой человека. Он смотрел на Ринтына, и лицо его кривилось, будто от зубной боли.
— Что же вы это тут делаете? — спросил он.
И Ринтын вдруг с ужасом понял, что ест ягоды, которые посадил этот человек! Как же тут не догадаться? Вот его домик, ограда… Да и ягоды растут в определенном порядке, а земля разрыхлена… Ринтына охватил такой стыд, что ему трудно было произнести слово. Наконец он сказал с усилием:
— Извините… Я не знал, что эти ягоды ваши. Я очень сожалею…
— Он сожалеет, — насмешливо произнес хозяин. — Да в том разве дело — мои это ягоды или еще чьи-то?.. Вы знаете, как это называется? Ну хорошо, если уж вам очень захотелось клубники, попросили бы…
Человек говорил негромко, но с такой горечью в голосе, что это действовало сильнее самых сильных ругательств. По чукотским представлениям еда тайком считается одним из наиболее низких пороков.
— Честное слово, я не хотел этого! — почти закричал Ринтын. — У нас такого нет! Все, что растет на земле, — это общее, потому что никто ничего не сажает! Я не знал… Я заплачу за то, что съел.
С лица хозяина сошло выражение недовольства, в глазах зажглось любопытство.
— Вы откуда?
— Я студент университета…
— Кореец или китаец?
— Чукча, с Чукотки я, — уточнил Ринтын.
— Оттуда, где утонул "Челюскин"?.. Что же вы сразу не сказали? У вас же там Арктика. Никакой растительности! Льды и голый камень… Пурга, олени и собаки!.. Как же, слышал, читал. Вы уж меня простите, что я на вас накинулся.
Хозяин примирительно подал Ринтыну руку.
— Нынче на клубнику хороший урожай, — сказал он, взял с земли сорванные цветы, встряхнул и протянул Ринтыну. — И картофель хорошо цветет, дружно, добавил он.
— Я очень прошу извинить меня, — выдавил из себя Ринтын. — Вы мне скажите, чем я могу загладить свою вину?
— Ну зачем же так! Я же понимаю… Вот только скажите, пожалуйста, почему вы сорвали именно эти цветы?
Ринтын повертел букет. Действительно, почему он выбрал именно их? Вон там, возле дома, растут более красивые цветы — большие, красные, сочные…
— Эти немного похожи на наши, тундровые, — объяснил Ринтын. — Тут их у вас целые заросли, наверное, дикие…
— Не хочется мне вас огорчать, — сказал хозяин, — но букет, который вы держите, составлен из картофельной ботвы.
— Да? — переспросил Ринтын и поглядел еще раз на букет.
Все же цветы были хороши!
— Наверно, для девушки? — подмигнул хозяин. — Так я вам дам другие, настоящие цветы. Пойдемте в дом. Как вас зовут?
Ринтын назвал себя.
— А меня Семен Петрович.
Он провел Ринтына на застекленную веранду, усадил за стол и придвинул большую глубокую тарелку, наполненную доверху отборнейшими ягодами клубники.
— Угощайтесь, — радушно пригласил он.
Ринтын не посмел отказаться, хотя аппетит у него давно пропал и самая сладкая ягода не смогла бы уничтожить горечь и стыд от случившегося. Семен Петрович вышел и вернулся с букетом длинных, будто насаженных на зеленую палку, цветов.
— Эти цветы будут лучше, чем картофельные, — торжественно произнес он.
— Да мне ничего не нужно, — пытался отказаться Ринтын, — и никакой девушки у меня нет.
— Ну уж и нет, — недоверчиво и лукаво сказал Семен Петрович, суя Ринтыну в руки букет.
Он проводил Ринтына до опушки леса и сказал на прощание:
— Приходите. Всегда буду вам рад.
Ринтын разыскал Кайона в бильярдной, отозвал его в сторону и рассказал о случившемся.
— Я так и знал, что это твое хождение по лесам добром не кончится, наставительно сказал Кайон. — Как же это ты не мог сообразить? А еще начитанный человек! Ты же видел ограду, культурно обработанную землю. Хорошо, что попался тебе такой человек. А вдруг нарвался бы на кулака какого-нибудь? Ну, понимаю, на ягоды и я мог польститься, но на картофельные цветы! Где у тебя были глаза?
— Откуда я мог знать, что это картофельные цветы? — уныло возразил Ринтын. — Ты бы сам посмотрел, какие они!
— А что, красивые? — заинтересовался Кайон.
— В том-то и дело! — ответил Ринтын. — У них нежная голубизна, как на изломе весеннего льда. Ни за что не скажешь, что под ними лежит прозаический картофель…
Все же в душе Ринтына долго оставался горький осадок, и он перестал ходить в лес. Теперь он гулял по берегу моря, шагая по твердому мокрому песку, глядя на проходящие корабли.
Вскоре кончился срок пребывания в доме отдыха. Кайон уехал под Выборг в спортивный лагерь, а Ринтын вернулся в Ленинград.
12
Жизнь в летнем городе оказалась трудной. Теплом несло не только с белесоватого от зноя неба, но и от каменных стен зданий, от нагретого асфальта. В поисках прохлады Ринтын уходил в городские парки, сидел с книгой под тенью деревьев. Из большого сада возле Адмиралтейства был хорошо виден Исаакиевский собор.
Глядя на его блестящий купол, Ринтын невольно задумывался о первоначальном назначении этого огромного здания, в котором сегодня маятник Фуко доказывал вращение Земли. И вообще эти пышные церковные здания возбуждали у него любопытство, хотя во многих из них, как он знал, давно не проводились богослужения.
В Казанском соборе помещался музеи истории религий, директором которого до самой своей смерти был знаменитый этнограф и писатель, автор первого чукотского букваря Владимир Германович Тан-Богораз; во многих других церквах устроили какие-то склады, базы. В высокие двери въезжали автомобили.
Действующих церквей в Ленинграде совсем немного, и Ринтын долгое время не замечал их, пока не увидел толпу возле храма на Смоленском кладбище.
При приближении к церкви у людей даже лица менялись, головы вбирались в плечи. Некоторые еще издали начинали истово креститься.
Боги не занимали много места в жизни Ринтына, хотя он столкнулся с ними еще в детстве. Дядя Кмоль считал себя не чуждым способности общаться с невидимым миром могущественных помощников и врагов, которые вызывались во мраке полога в случае необходимости. Изображения некоторых добрых помощников находились в яранге. Они занимали место почетных членов семьи, и поэтому обращение с ними было соответственное: их кормили, когда в яранге была еда — в дни, когда дядя Кмоль приходил с моря отягощенный добычей: лахтаком, нерпой, белым медведем, а летом моржатиной или китовым мясом. В голодные месяцы и годы боги стойко переносили лишения вместе с людьми, и лишь тогда, когда охотник собирался в море, им отдавалось последнее. Чудом сохранившийся кусочек жира размазывали по деревянным губам бога, и детишки завидовали закопченному идолу и облизывались, глядя на его лоснящееся и сытое бесстрастное лицо. Дядя Кмоль, прежде чем уйти в море, подходил к тыльной стороне яранги и разговаривал с могущественным талисманом — изображением касатки из твердого заморского дерева. Он просил бога сделать так, чтобы в черной воде разводья показалась нерпичья голова. "Остальное я сделаю сам, — говорил дядя. — Пусть только она покажется". Все долгие часы, пока дядя Кмоль был в море, тетя Рытлина то и дело обращала взор к богу и просила его послать удачу.
Если охота была удачной, боги пировали. Их мазали кровью и жиром в таком изобилии, что за толстым слоем застывшего жертвенного угощения скрывались суровые черты божественного лика.
Но им приходилось худо, если охотник возвращался с пустыми руками. Укор, а иногда и проклятия обрушивались на бедных идолов. На них смотрели с презрением, обделяли пищей и сравнивали с самыми низкими и бесполезными членами человеческого общества. Беда, если хозяин богов оказывался горячим и скорым на руку, — он бил священные лики и топтал ногами.
Став коммунистом, дядя Кмоль пренебрегал помощью богов. Но окончательно расстаться с ними не мог. Переселяясь из яранги в деревянный дом, он тайком перетащил в новое жилище самого сильного домашнего бога — почерневшую фигурку белого медведя — и спрятал его за портретом Ленина. Туда же перекочевали закопченные, почти игрушечные лук и стрелы, обладающие чудодейственной силой.
Когда однажды Ринтын заболел, в ярангу пришла шаманка Пээп. Она бормотала бессмысленные и бессвязные слова, потом в исступлении стала выкрикивать: "Ты, стрела! Кусок дерева, отделанный великим Вороном и заостренный застывшей моржовой соплей!.. Стремительная и быстрая, летящая и поражающая… Ты подобна морскому зверю касатке-иныпчик! Воздух для тебя словно вода для нее!.. О кэле, злые духи, страшитесь!"
Голос Пээп дрожал, как натянутая на ветру нерпичья кожа. На веках закрытых глаз старухи выступили мелкие капельки пота, желтая пена изо рта падала хлопьями на пол…
Словом, боги в яранге дяди Кмоля должны были быть на равной ноге с людьми, почти членами семьи, иначе они теряли свое значение и не могли оказывать настоящую помощь людям.
Здесь же бог был возвышен до неба, и дом молитвы строился выше всех других зданий, где жили обыкновенные люди. Крыши этих домов были куполообразными, как яранги, увенчанными золотыми крестами, обращенными в сторону восхода солнца. Должно быть, люди рассуждали так: чем выше будет храм и крест, тем слово, обращенное к богу, дойдет быстрее. Это соображение не лишено простой житейской логики.
На Смоленском кладбище церковь была сравнительно небольшая, но вокруг нее всегда царило оживление. Ринтын никак не решался войти внутрь. Он уважал чувства тех, кто нес свои горести и заботы в полутемную широкую дверь. Среди старух и стариков встречались совсем еще молодые люди.
Долго он набирался храбрости, прежде чем вошел в церковь. Согбенная старушка у дверей, одетая во все черное, шепнула ему, чтобы он снял кепку.
Откуда-то сверху лился дневной свет, смешиваясь с мерцанием множества свечей и блеском электрических лампочек. Вдали стоял священник в торжественном облачении и размахивал дымящимся кадилом. Другой стоял спиной и читал книгу. Пахло жженой корой и горелым салом свечей. С полутемных тусклых икон смотрел слегка раскосый человек, напоминающий ратмановского эскимоса. Светлый нимб вокруг головы напоминал меховую опушку малахая. Это было изображение Христа, как догадался Ринтын. Он видел его на картинах Эрмитажа, в Русском музее. Он всегда был разный, непохожий сам на себя. В его облике не было ничего божественного, чех Иржи и нанаец Черуль имели куда более внушительное телосложение. Если бы цирковому режиссеру Янковскому предложили для парада дружбы народов Христа, он бы крепко задумался и если бы согласился, то поместил бы бога в середину колонны, как чукчу Кайона.
Хор пел торжественно и печально. В голосах поющих слышались обыкновенные человеческие чувства: печаль, радость, забота и горе. Священник часто перебивал поющих и читал по большой книге, укрепленной перед ним на деревянной подставке. Молящиеся повторяли вслед за ним слова, падали на колени и истово крестились.
Великолепие внутреннего убранства храма, торжественный хор, многозначительность заклинаний священника — все это свидетельствовало о могуществе бога. Никакого сравнения с домашними богами в яранге дяди Кмоля, где с ними разговаривали, как с обычными людьми. Правда, отдаленное сходство все же было: и там и тут беседа с богом велась на малопонятном языке.
Ринтын прислушался: кое-какой смысл ему удалось уловить, так как весь прошлый год он изучал древнерусский язык, на котором произносились молитвы. Его поразила незначительность и мелочность просьб. Люди просили хлеба, здоровья, каких-то мелких услуг и больше всего покоя и хорошего настроения умершим. Все это так не вязалось с пышностью, великолепием и могуществом бога.
И ему подумалось: будь он верующим, уж он постарался бы выпросить у бога чего-либо более существенного: бессмертия, какой-нибудь волшебный дар, счастья для всех людей, побольше тепла для холодных краев, прохлады там, где люди томятся от жары, вдоволь еды голодающим… Мало ли что есть такого, о чем мечтает большинство людей на свете!
Ринтын вышел на свежий воздух.
Сделал ли открытие Ринтын, но он с удивлением думал: к чему все боги, если желания людей так ничтожны и осуществимы при малом напряжении собственных сил? Зачем искать помощи на небесах, когда человек гораздо сильнее и способен на большие чудеса, чем боги?
13
У главного здания университета стояла машина. Женщины грузили узлы, чемоданы и громко переговаривались. Вокруг с хмурым видом ходил лаборант Зайцев.
Ринтын вежливо поздоровался с лаборантом и осведомился, куда они собрались.
— В деревню, на уборку, — сердито ответил Зайцев.
— Надолго? — поинтересовался Ринтын.
— На две недели, — бросил Зайцев.
Из ворот вышла девушка с чемоданом в руках.
— Наконец-то! — с облегчением произнес Зайцев.
— Возьмите меня! — неожиданно для самого себя попросился Ринтын. — Я никогда не был в настоящей деревне. Все равно мне сейчас нечего делать… Ну пожалуйста! — Он умоляюще посмотрел на Зайцева.
— Ты что, всерьез просишься? — удивился лаборант.
— Я не видел, как растет хлеб, только в книгах читал, — ответил Ринтын. — Я буду хорошо работать, обещаю вам.
Зайцев недоверчиво посмотрел на Ринтына и медленно произнес:
— Ладно. Посмотрим, на что ты годен.
Грузовик подъехал к общежитию. Ринтын кинул в чемодан смену белья, несколько книжек, блокнот и сбежал вниз.
Женщины подали ему руки и втащили в кузов. Зайцев как главный устроился в кабине.
Пока ехали до Варшавского вокзала, Ринтын познакомился со своими ближайшими соседками. Тамара Буренина, высокая молодая женщина, работала официанткой в столовой филфака, а молоденькую девушку, которая последней садилась в машину, звали Маша Гордиенко. Она служила лаборанткой на химическом факультете и там же заочно училась.
— Впервые вижу добровольца, который по собственному желанию едет в колхоз, — сказала Тамара Буренина, оглядев Ринтына с ног до головы. Скольких трудов мне стоило удрать из деревни!
— Мне действительно очень интересно поехать в деревню, — объяснил Ринтын.
— И-эх! И есть же на свете такие чудаки — в деревню мечтают попасть, насмешливо протянула пожилая женщина, уборщица с исторического факультета: — Чего увидишь в здешних селах!
На Варшавском вокзале, пока Зайцев ходил за билетами, женщины собрали деньги на продукты. В магазин пошла Тамара Буренина и позвала с собой Ринтына.
— Поможешь нести сумку.
Тамара делала такие закупки, как будто собиралась в голодные края. Колбасу и масло она брала килограммами. Затолкала в мешок несколько буханок хлеба и десяток белых батонов.
Вагон был пригородного сообщения. Люди сидели тесно. Каждый пассажир вез из города чуть ли не мешок продуктов.
Зайцева в полувоенной форме приняли, видимо, за героя-фронтовика и сразу уступили ему место у окна. Бригада его разместилась подальше от своего важного начальника, чтобы чувствовать себя посвободнее.
Ринтын вышел в тамбур и встал рядом с Машей.
— Я даже не спросил, куда мы едем, — сказал он.
— В Волосовский район, — сказала Маша. — В райцентре скажут, куда дальше ехать. — Она помолчала и задумчиво произнесла: — Давно я в деревне не была.
— А я вовсе никогда не бывал, — еще раз признался Ринтын. — Столько читал о русской деревне, а наяву не пришлось видеть, как растет хлеб, как сеют, жнут, косят. Вот читаю Тургенева, Толстого и все это отчетливо представляю. А как пахнет сено над лугами — не знаю. Думаю, что прекрасно.
В Волосово приехали поздно вечером. Долго искали районное начальство, чтобы определиться на ночь. Начальство нашлось и распорядилось отправить бригаду университета в колхоз. Подъехала крытая машина, погрузились в кузов, усадили захмелевшего Зайцева в кабину и окунулись в темноту проселочной дороги.
Некоторое время ехали по лесу. С мокрых ветвей на брезентовый верх грузовика потоками обрушивалась вода, просачивалась на головы и текла за ворот. Потом выкатились в поле. Машина сердито урчала на подъемах, колеса въезжали в рытвины и ямы, а люди валились друг на друга. Сидевшая рядом с Ринтыном Маша Гордиенко вся вымокла, замерзла и прижималась к парню, чтобы хоть немного согреться. Сначала Ринтыну было неловко, он даже пытался отодвинуться, а потом задремал и, просыпаясь, сам прижимался к Маше.
Ехали долго и медленно, нащупывая в темноте дорогу.
Проехали одну деревню, вторую. Ни одного огонька, только брехание собак и грустное, тягучее, сонное мычание коров.
Мелькнули электрические огни. Это была железнодорожная станция. Через несколько километров машина вползла на сельскую улицу и остановилась возле большого покосившегося дома.
Шофер хлопнул дверцей и крикнул в кузов:
— Вот сеновал!
— Бабоньки, пошли спать, — тонким голосом сказал протрезвевший Зайцев. Завтра утром разберемся…
Отворили огромные двери. Шофер подогнал машину и фарами осветил внутренность сеновала. Из темноты пахнуло прелой травой.
— Кто такие? — послышался оттуда голос.
— Подмога из Ленинграда, — ответил шофер.
— Ну пусть лезут, только не зажигать огня и не курить!
При свете автомобильных фар Ринтын нашел уголок и соорудил ложе в свежей, еще сыроватой траве. Женщины ругались, прогоняя Зайцева, который все хотел лечь поближе к ним.
— К Анатолию идите, — уговаривала его Тамара. — Вон парень хорошее место нашел и не жалуется, что замерзает.
— Так ведь он северный человек, — жалобно тянул Зайцев. — Снегом умывается. Ему сегодняшний холод как для меня африканская жара.
Но Ринтыну было холодно, и он долго ворочался, прежде чем уснул.
Ему снился родной Улак, холодная морская волна, набегающая на разноцветную гальку. Потом он очутился на собачьей нарте, мчащейся по проселочной дороге мимо телеграфных столбов, мимо ржаного желтого поля. Он удивлялся во сне, но ничего не мог поделать и покорно принимал это странное сочетание русского поля и собачьей упряжки. Собаки обогнали автомобиль, но крайняя попала под полоз и отчаянно завизжала. Ринтын затормозил нарту, чтобы вытащить собаку, но, когда нагнулся, обнаружил под нартой человека — Зайцева Семена Семеновича.
— Помогите! — кричал лаборант. — По-мо-ги-те!
Голос у него был протяжный, похожий на собачий вой.
Ринтын открыл глаза. В широкие щели гляделся синий рассвет. В дальнем углу храпели спящие.
— По-мо-ги-те! — снова послышался истошный, хрипловатый крик.
Ринтын вскочил на ноги и скатился к притворенной широкой двери. Большие ржавые петли скрипнули, когда он распахнул створки.
На навозной куче сидела красивая птица с красной короной на голове. Перья сзади загибались, как хвост у ездовой лайки. Птица с интересом посмотрела на человека, наклонила голову и хрипло прокричала:
— По-мо-ги-те!
"Петух! — догадался Ринтын. — Это он так поет". Ему стало смешно и стыдно. Он невольно оглянулся по сторонам.
Солнце еще не встало. Мокрая трава блестела. В свежем воздухе плыли незнакомые запахи. У сарая валялись разные сельскохозяйственные орудия. Об их назначении Ринтын мог только догадываться. У стены стояла настоящая телега с оглоблями, положенными на землю.
За огородами чернели избы. Они тянулись двумя рядами вниз к реке, откуда поднимался легкий утренний туман. Избы были низкие, приземистые и совсем не походили на нарядные дачные домики на Карельском перешейке под Ленинградом. Над трубами вился дымок, и запах его был не угольный, а дровяной, хорошо знакомый.
Мычали коровы. Они выходили из дворов, важно помахивая хвостами, и направлялись к реке. Ринтын пошел следом за коровами, но держась на значительном расстоянии. На почерневших от сырости бревнах сидел старик пастух, перепоясанный веревкой, и дудел в помятый пионерский горн. Он первым поздоровался с незнакомцем. "Как в Улаке", — с удовольствием отметил про себя Ринтын.
— Откуда прибыли? — осведомился пастух.
— Из Ленинграда.
— Какого учреждения?
— Из университета.
— Ученый народ, — отметил пастух и сделал вывод: — Пьянствовать, значит, не будете.
Тем временем стадо собиралось. Некоторые животные подходили совсем близко к Ринтыну. Становилось немного не по себе. Но невозмутимость старого пастуха действовала успокаивающе. Коровы жевали как-то по-старушечьи, чавкали и с презрением искоса посматривали на Ринтына.
Пастух встал, поднял с земли грубо оструганную палку с плетеной веревкой, закинул конец на плечо и зашагал на речной луг. За ним потянулись коровы. На мокрой траве от коровьего стада оставался широкий черный след росы.
Взошло солнце. Оно неожиданно выкатилось из-за дальнего синего леса и повисло над желтым полем. Заблестел приречный луг, и пестрое коровье стадо издали показалось даже красивым. Ожили окна домов, как глаза проснувшегося человека, и звуки стали громче, отчетливее. Ветра не было, с восходом сразу стало тепло и от земли пошел теплый пар.
Деревенский народ потянулся на работу. Люди шли мимо желтого поля, туда за лес, где виднелись высокие трубы и столб черного угольного дыма.
Ринтын спустился к воде. Река текла ровно, без всплесков. Она ярко блестела, словно выкованная из солнечных лучей. Берега были покрыты влажной от ночной росы травой… Вот она, русская деревня, колосящийся в поле хлеб, стадо, дальний лес и утренние берега полноводной русской реки. В душе Ринтына рождалось чувство, будто все это уже было когда-то, очень давно, в синеватой далекой дымке детских мечтаний.
Ринтын вернулся в сарай. Женщины уже поднялись и умывались во дворе, поливая друг другу из кружки.
На оглоблях телеги сидел Зайцев и задумчиво чесал редкие волосы с застрявшими в них соломинками. Лицо его было помято, он часто зевал.
На ржавом велосипеде прикатила председательша — высокая дородная женщина.
— Кто тут у вас главный? — громко спросила она.
Лаборант Зайцев спрыгнул с оглобли и принялся приводить себя в порядок.
— Что же ты одних баб привез? — насмешливо спросила у него председательша.
— Не мог же я профессоров мобилизовать, — ответил Зайцев. — Вы не смотрите, что это бабы. Они любого мужика за пояс заткнут. Главное, все они бывшие деревенские.
— Интересно, — произнесла председательша и прошлась вдоль рядком сидящих женщин, оценивающе оглядывая каждую. — В город, значит, подались? За белым хлебом и легкой работой? Ну, ну, поглядим, какие вы в поле…
Тамара не стерпела, вскочила.
— Ну, чего уставилась? Чего пристала? Назначай на работу — и нечего придираться! Каждый сам ищет для себя лучшую жизнь. Ты меня не задевай, я сама знаю, что мне лучше делать.
С каждым словом лицо Тамары краснело, а голос тончал и набирал высоту, пока не перешел в визг.
— Пойдете снопы вязать, — коротко сказала председательша. — И мужики ваши тоже пойдут. Вот так.
Она легко вскочила на велосипед и покатила прочь.
— Генерал баба! — восхищенно произнес ей вслед Зайцев.
После завтрака вышли в поле, где уже стрекотала конная жнейка. На земле полосами лежал скошенный хлеб. Несколько женщин брели следом и вязали снопы. Лица у них были обмотаны платками, из-под которых виднелись только глаза.
Маша показала Ринтыну, как нужно вязать сноп. Они шли рядом, то и дело нагибаясь к земле, слушая однообразный стрекот жнейки. На железном сиденье бочком восседал парень в лихо заломленной кепке с надорванным козырьком и ловко правил лошадьми. Большие железные резцы подрубали стебли, и хлеб валился стеной.
В полдень остановились передохнуть. Местные колхозницы ушли обедать домой, а приезжим доставили еду на старой походной кухне. Поели, полежали под снопами, прячась от жаркого солнца. Над головой качалось высокое теплое небо с редкими белыми облаками. Синева была так глубока и резка, что глазам становилось больно, хотелось зажмуриться и уснуть, погрузившись в тепло земли и неба.
К концу дня трудно было разогнуть спину, кожа на руках искололась об острую стерню.
Ринтын с надеждой посматривал на небо, но солнце очень медленно приближалось к лесу. Потом оно долго стояло над верхушками деревьев, как бы раздумывая: закатываться или еще повисеть над землей?
Потухли последние лучи, на поле опустились сумерки. Умолк стрекот жнейки.
К деревне шли кратчайшим путем — прямо через поле. От усталости ноги едва волочились. Хотелось пить, а тут еще какая-то птичка всю дорогу дразнилась:
— Пи-ить пора! Пи-ить пора!
14
В сарае было холодно, поэтому всю университетскую бригаду расселили по колхозным избам. Ринтын и Зайцев поместились на жительство к председательше.
Из собственных наблюдений и разговоров Ринтын узнал, что в деревне колхозников немного и большинство составляют люди преклонного возраста. Трудоспособных мужчин считалось всего семнадцать человек.
Прошедшая война повернулась здесь к Ринтыну другой стороной. Она отобрала у деревни молодых, здоровых мужчин, чьи могилы остались среди других полей, на близких и далеких окраинах городов, сел и деревень.
Ринтыну все было в диковинку, все интересно. Ему нравилось наблюдать за жизнью русских крестьян. Русская женщина бесстрашно подходила к огромному зверю — корове, бралась за сосцы, и тугая белая струя молока звонко ударялась о дно цинкового ведра. Деревенские жители расспрашивали Ринтына о том, как содержат скотину на Севере, и удивлялись, почему это оленей не доят и, самое поразительное, ничем не кормят…
Несколько дней Ринтын работал на поле — вязал снопы, скирдовал солому. Потом ему поручили возить снопы с поля на молотилку.
Обращению с лошадью учила его сама председательша. На первый взгляд ничего сложного в этом не было. Лошадь казалась старой, хотя была умна и везла осторожно. Ее звали Сильвой.
— Легкая жизнь у тебя наступила, — с оттенком зависти сказала Маша.
Ринтын тоже так думал до наступления вечера. Он добрался до конюшни затемно. Конюх уже ушел домой.
Ринтын обошел сарай, но никого не нашел. От мысли, что самому придется распрягать лошадь, ему стало не по себе. Одно дело — управлять Сильвой с высоты телеги, и совсем другое — подойти вплотную к ней и снять упряжь с морды, с широкой пасти, в которой виднелись огромные, похожие на моржовые, желтые зубы.
Ринтын несколько раз обошел лошадь. Он даже приближался к морде, но Сильва поднимала голову и недружелюбно посматривала на него.
— Что смотришь? — сердито спрашивал ее Ринтын. — Лучше бы сказала, как с тебя снимать эту штуку.
Если бы Ринтын происходил из тундровых чукчей, он бы сумел справиться с лошадью, хотя она далеко не олень.
Велика и сильна лошадь! Целую собачью упряжку заменяет. Но легче распрячь двенадцать злых, кусачих псов, чем Сильву. Там все ясно и просто. В случае чего можно ударить собаку. А тут при одном взгляде на подкованные железом копыта и большие желтые зубы хочется отойти подальше.
Уже совсем стемнело. В небе появились звезды, и над темным лесом поднялась огромная луна. В ее серебристом свете странно и дико блестели лошадиные глаза. Из конюшни слышались хрупанье и глухой перестук кованых копыт. Иногда животные тяжело, совсем по-человечьи вздыхали, и от этого мороз подирал по коже.
— Толя, ты здесь? — услышал он голос Маши.
— Здесь я, здесь, — обрадованно отозвался Ринтын.
— Тебя давно ждут ужинать, — с укором произнесла Маша, выступая из темноты. — Что ты тут копаешься?
Ринтын откровенно признался:
— Сильву не могу распрячь.
— Давай помогу, — предложила Маша и с завидным проворством распрягла лошадь.
Ринтын не знал, как благодарить девушку. Он чистосердечно рассказал, как ходил вокруг и около лошади, не решаясь подступиться к ней.
— Я собак боюсь, — призналась Маша. — А лошадь — животное безобидное. Я научилась обращаться с ними в Сибири, в детском доме для эвакуированных. Там приходилось делать все самим: и дрова рубить в лесу, и возить, и пилить, и колоть… Стирали тоже сами. Знаешь, каково полоскать белье на сибирском морозе? Бр-р!..
Из МТС пригнали две молотилки и поставили у большого сарая. Дня не хватало, и работали часть ночи. Защитив рот и нос от пыли марлевой повязкой, Ринтын совал снопы в ненасытную пасть молотилки. Внизу, под бункером, стояли мешки и медленно наполнялись тяжелым золотистым зерном.
В страдные ночи молотьбы он вспоминал весенние дни в Беринговом проливе, когда охотники не смыкают глаз и гонятся за зверем, за едой, за жизнью. Так и здесь: поток зерна — это поток жизни…
Здешняя земля считалась бедной и трудной. Это удивляло Ринтына. Ведь сколько всего росло на этой бедной и трудной земле: высоченные деревья, густые кустарники, ягоды, хлеб, овощи. В колхозных садах яблоки. Поглядеть бы им на чукотскую землю!
После работы Ринтын долго не мог уснуть. Перед закрытыми глазами плыла желтая солома, и в ее сплошном потоке на фоне далекого леса он видел лицо Маши, слышал ее голос, шептал про себя слова так, как она их произносила.
Когда усталость тяжелым грузом давила на плечи, когда трава, цепляющаяся за ноги, казалась цепями, стоило ему посмотреть на Машу, как на сердце становилось светло, усталость уходила куда-то вглубь и появлялись новые силы.
Ринтын понимал, что влюбился, и не пытался спорить с самим собой в определении этого чувства. Другое дело — сказать об этом Маше. Уж лучше хранить все это про себя. Кто знает, как относится к нему Маша?..
Порой Ринтын чувствовал себя в положении охотника, который подкрался к красивой птице и любуется ею, зная, что одно неосторожное движение может спугнуть ее.
Бывали дни, когда с поля возвращались еще до заката. Это случалось в праздники. Парни и девушки, принарядившись, шли к лугу, спускающемуся к реке, гармонист растягивал мехи инструмента от плеча до плеча. В избах гнали самогон.
Ринтын и Маша уходили на берег тихой речки и, сидя там, слушали вечерний деревенский праздничный гомон. Праздники были церковные, но никаких обрядов при этом не соблюдалось: люди попросту отдыхали после тяжелых и трудных дней. Никто не молился, да и церкви нигде поблизости не было.
К закату по всей деревне слышалось пение — тягучее, протяжное, грустное. В эти часы, когда темнота размывала очертания изб, поглощала дальний лес за полем, а пьяное бормотание скрадывало значение слов, Ринтыну казалось, что он у себя на родине, в Улаке, в день спиртной распродажи. И собаки лаяли и выли так же одинаково — хрипло и протяжно.
Тамара Буренина высоким печальным голосом выводила:
Женщины подхватывали:
Чаще всего пели песни военных лет, и Ринтыну не удалось ни разу послушать настоящую древнюю, лесную, деревенскую песню…
Иногда Ринтын с Машей, гуляя, доходили до станции Вруда, мимо которой проносились поезда, поднимая желтую пыль с полотна дороги. Рельсы напоминали дорогу Владивосток — Москва, незнакомые станции и далекие города.
Ринтын и Маша мало разговаривали. Как-то девушка спросила:
— Ты любил кого-нибудь, Анатолий?
— В каком смысле? — растерянно отозвался Ринтын.
Маша как-то странно посмотрела на него.
— Я хотела спросить: была ли у тебя любимая девушка?
— Была, — ответил, немного подумав, Ринтын. — Она и сейчас есть, но любит другого.
— Ты о ней думаешь?
— Иногда. Когда становится грустно или нехорошо, я вспоминаю всего только один день, и мне становится хорошо. Пусть наша любовь не стала большой, но был один день, который, как светлый фонарик, будет светить мне всю жизнь…
— Это ты верно говоришь, — задумчиво согласилась Маша. — Не надо забывать светлых дней и не надо отворачиваться от хорошего…
— Ну, а у тебя есть кто-нибудь? — поинтересовался Ринтын.
— Так же, как у тебя, — был. Женился теперь. Дочь родилась. Правда, расстались мы с ним нехорошо. Поругались. И вспоминать об этом горько, — с грустью призналась Маша.
Как-то Маша рассказала ему о своей жизни.
Родители ее работали на Балтийском заводе. Отец заведовал кислородной станцией завода, в первые дни войны он погиб. С Полтавщины приехала бабка и поселилась с дочкой и внучкой. Несколько раз пытались эвакуироваться, но кольцо блокады затягивалось все плотнее. Наступили голодные дни. Умерла мать. В холодной, нетопленой квартире остались бабка с внучкой. Товарищи отца с Балтийского завода разыскали Машу и устроили ее, почти умирающую, в столовую усиленного питания. Каждый день под бомбежкой, под артиллерийским обстрелом Маша ходила в столовую. На боку болтался противогаз. Бабка выковыряла из железной коробки химикалии и наказывала внучке:
— Без еды не возвращайся!
Девочка делилась скудным пайком с жадной, выжившей из ума старухой.
Весной сорок второго года Машу с бабкой эвакуировали. Ехали по уже подтаявшему Ладожскому озеру мимо черных полыней, потом через всю Сибирь в далекое Васюганье, где Маша прожила долгих три года, пока не вернулась в Ленинград. Бабка умерла в Новосибирске. Квартиру уже заняли другие. В дверь выглянул незнакомый человек и сердито сказал, что не знает никаких Гордиенко, и отказался пустить девушку в комнату. Из вещей от мамы осталась только ножная швейная машина «Зингер», которая кочевала вместе с Машей из одного общежития в другое.
Оттого, что у обоих была нелегкая судьба, Ринтын и Маша прониклись друг к другу еще большим доверием и каким-то родственным чувством. Иной раз у Ринтына было такое ощущение, что он знал Машу давно и что они вместе росли в одном селении.
— Ты будто из нашего народа, — как-то сказал Ринтын, и это прозвучало в его устах величайшей похвалой.
Маша это почувствовала и сказала:
— Спасибо.
Поле с убранным хлебом было похоже на стриженую голову великана, и это сходство усиливалось еще тем, что оно было слегка всхолмленное, приподнятое к лесу.
Ринтын стал заправским возчиком. Он уже больше не боялся Сильвы, научился ее запрягать, распрягать, задавать корм и даже по-особому причмокивать, Лошадь узнавала его издали и начинала как-то смешно топтаться, поднимая то одну, то другую ногу, будто радостно пританцовывая.
Уборка подходила к концу. Председательша подсчитала заработок университетской бригады, и на каждого вышло чуть ли не по пять мешков картофеля.
Приближалось время отъезда, время расставания с деревней, с полями, с лесами, с темными вечерами, когда кругом ничего не видно и тишина такая, что слышишь только дыхание любимой. Возможно, что и в городе можно будет встречаться с Машей, но не каждый день, как здесь. Она живет в другом общежитии, учится на другом факультете…
Последние дни Ринтын загрустил и помрачнел. Он стал еще более неразговорчивым, чем обычно. Маша сразу заметила перемену в его настроении и допытывалась:
— Что с тобой? Уж не заболел ли?
Это участие, ласка так волновали и расстраивали парня, что он предпочитал одиночество. Он уходил к реке, находил укромное место и садился на сырой берег.
И все же мысли его все чаще обращались к Маше.
Он почувствовал, что так дальше продолжаться не может, и решил тайком уехать.
Днем, когда все были в поле, Ринтын собрал свой чемодан, взвалил на плечи и пешком отправился на станцию Вруда. Уже на станции он обнаружил, что денег у него нет: едва-едва набралось на билет до районного центра Волосово.
15
Ринтын сошел на станции Волосово рано утром. На пустынном перроне стоял лишь дежурный в помятом железнодорожном мундире и в красной фуражке. Он держал в руках свернутый желтый флажок.
Ринтын обогнул здание вокзала и вышел на улицу. На высоком столбе громко говорило радио. У пивного ларька коза нюхала лужу. Чуть подальше, на покосившейся скамейке, сидели два парня и лузгали семечки, сплевывая себе под ноги.
Изредка мимо пылила грузовая автомашина, погромыхивала телега, нагруженная корзинами с овощами. Ринтын бесцельно шагал по пыльной улице. За заборами прятались дома — большие и маленькие, с белыми занавесками на окнах. За заборами текла своя жизнь.
На улице становилось все больше людей, они шли с кошелками в руках: где-то дальше находился рынок.
Ринтын шел и думал о том, что он поступил крайне опрометчиво, пустившись в дорогу без денег. Что же делать дальше? До Ленинграда еще порядочно ехать, где тут достанешь денег? Ему захотелось есть. Да так, что в животе тупо заныло. Это было совсем не то ощущение, которое наступало перед обеденным перерывом в деревне. У этого голода не было приятного ожидания предстоящего насыщения.
В колхозе кормили небогато, но сытно. На первое, как правило, были щи или борщ, и такие густые, что ложка в них стояла торчком. На второе обязательно кусок мяса и сколько хочешь картофеля. Обед либо запивали молоком, либо круто заваренным чаем с сахаром. На хорошо оструганном дощатом столе стояла корзинка с толсто нарезанными ломтями хлеба…
Ринтын добрел до базара. Рядами тянулись грубо сколоченные прилавки. Чуть поодаль, у коновязей, стояли телеги, рядом коровы, овцы, лошади, козы. В больших ящиках с редко набитыми планками хрюкали поросята и пытались просунуть наружу свои подвижные пятачки.
Торговали без большого шума, деловито. Покупатели подолгу присматривались к товару и, видимо, отлично знали цену, продавцы с ними не спорили.
Но стоило появиться между рядов Ринтыну, как на него сразу обратили внимание.
— Ряженки попробуйте! — кричала полная розовощекая женщина.
— А вот сметанка, сметанка, — шамкала беззубым ртом аккуратная старушка в теплом шерстяном платке.
— Купите мед! — густым басом требовал высокий мужчина в негнущемся брезентовом плаще. — Можете попробовать.
Он зачерпнул из ведра деревянной ложкой желтого янтарного меду.
Ринтын изо всех сил зажмурился и поспешил выбраться из этого ряда, полного всяческих соблазнительных вещей. Но впереди оказался ларек булочной. Из дверей вышла большая девочка в блестящих резиновых ботиках. Она отщипывала от батона кусочки и запихивала в рот. Булка, по всему видать, была свежая, мягкая.
Ринтын поспешил мимо хлебного ларька и в изнеможении опустился на лавку, врытую недалеко от забора. В горле было сухо. Хотелось пить. "Надо выбросить из головы мысли о еде", — решил Ринтын. Капитан Эрмэтэгин всегда советовал: если хочешь выбросить из головы что-то назойливое, надо вслух прочитать хорошие стихи. Но вместо стихов в памяти всплыла много лет назад прочитанная повесть Кнута Гамсуна «Голод». Ринтын тогда без особого желания взял в библиотеке книгу в серой обложке с тремя словами — «Голод», "Пан", «Виктория»… "Пан" и «Виктория» стерлись в памяти, а «Голод», он и поныне хорошо помнится… Может быть, продать пиджак? Вон в конце забора торгуют разным барахлом.
Ринтын увидел невдалеке будку холодного сапожника. На траве сидели мужики и, размотав портянки, ожидали, когда мастер прибьет отставшие подошвы. Сапожник в черном брезентовом фартуке вгонял гвоздь за гвоздем, вынимая их изо рта. Он еще и ухитрялся что-то напевать. Ринтын прислушался. Сапожник пел сквозь стиснутые зубы:
Песня так не подходила к обстановке, что Ринтын улыбнулся про себя.
Сапожник низко склонился над своим инструментом, и Ринтын не мог видеть его лица. Но он уже знал, какое оно — немного продолговатое, мягкое: голос сапожника удивительно напоминал голос Анатолия Федоровича — начальника Гуврэльской полярной станции, а люди с одинаковым голосом, как приметил Ринтын, часто похожи друг на друга. И вдруг ему пришла в голову мысль, что помощь придет именно от этого человека.
Сапожник поднял голову, и Ринтын обрадованно улыбнулся: он в точности был таким, каким представлялся ему. Сапожник, заметив Ринтына, сначала нахмурился, потом усмехнулся.
Ринтын продолжал сидеть на скамейке. Ему не хотелось уходить с этого места, к тому же от голода он испытывал неприятную слабость.
Заказчиков у сапожника не убавлялось. Люди подходили, занимали очередь, разувались и терпеливо ждали. Мастер изредка кидал взгляды на Ринтына и стучал-стучал своим молотком.
Солнце пекло в затылок, нестерпимо хотелось пить.
— Больше в очередь не становиться! — громко объявил сапожник. Закрываюсь на обед!
Он запер свою будку и подошел к Ринтыну.
— Ну и что? — спросил он так, будто продолжал ненадолго прерванную беседу.
Ринтын сразу же все рассказал.
— Где бы мне быстро и хорошо заработать денег? — спросил он. — Вы мне не посоветуете?
Сапожник вынул пачку папирос, предложил Ринтыну и закурил сам.
— Я знаю только один способ быстро достать деньги…
Ринтын в надежде даже привстал.
— Украсть, — коротко и жестко закончил свою мысль сапожник. После паузы продолжал: — Все остальные способы, насколько я разбираюсь в жизни, требуют труда и терпения.
Заметив, что Ринтын приуныл, сапожник спросил:
— Обедал?
Ринтын отрицательно мотнул головой.
— Пошли со мной!
У Ринтына просто не было сил даже для приличия сделать попытку отказаться. Он поспешно встал и пошел следом за сапожником, который довольно ходко шагал впереди.
— Работать тут тебе нечего, — говорил по дороге сапожник. — Отправим тебя в Ленинград так, бесплатно.
Сапожник жил возле железнодорожного полотна в небольшом домике, выкрашенном в веселую зеленую краску.
— Жена у меня стрелочница, — объяснил сапожник, открывая калитку.
В небольшой комнате было пестро и весело от обилия вышитых подушечек, салфеточек. Сапожник сказал:
— А теперь пора и познакомиться, как водится среди добрых людей. Меня зовут Михаил Михайлович, а вот женушку кличут по-хохлацки Оксаной. Будем знакомы.
Михаил Михайлович вкратце рассказал жене, в какую беду попал Ринтын, и добавил:
— Так ты попроси своего начальника, пусть посодействует студенту.
Оксана ласково и жалостливо посмотрела на парня и сказала:
— Сделаем.
Никогда так вкусно не приходилось есть Ринтыну! Оксана подкладывала кусок за куском и дважды наполняла борщом большую тарелку.
— Бедный, не сытно-то студенту! — посочувствовала она.
Михаил Михайлович давно уже закончил трапезу, сидел рядом и помогал жене потчевать Ринтына.
— Набирайся, студент, — проговорил он. — Твой поезд будет только завтра утром. Не торопись.
Наконец Ринтын отвалился от стола.
— Спасибо, — растроганно сказал он. — Я не знаю, как вас и благодарить.
— Чего уж там! — махнул рукой Михаил Михайлович. — Как говорится у нас: чем богаты, тем и рады. Ну, нам на работу, а ты тут отдыхай.
Оксана сняла с пышной кровати большую подушку в яркой наволочке и положила в изголовье дивана.
— Да что вы! — совсем смутился Ринтын. — Я отдыхать не буду. Если разрешите, — обратился он к Михаилу Михайловичу, — пойду с вами.
— Добре, — ответил сапожник, — чего, в самом деле, такого здорового парня укладывать днем, как младенца.
Они пошли той же дорогой, какой Ринтын шел утром. Многие знали Михаила Михайловича, здоровались с ним и с любопытством оглядывали его спутника.
— Я ведь тоже ленинградец, — рассказывал Михаил Михайлович. — На Охте жил, на улице Стахановцев. После войны врачи посоветовали сменить климат — осколки у меня в легких. Столько железа, если случится пройти мимо сильного магнита — притянет.
Михаил Михайлович открыл будку, возле которой уже образовалась очередь.
После долгих споров Михаил Михайлович согласился, чтобы Ринтын помогал ему.
— Ладно, — хлопнул сапожник его по колену, — будешь готовить фронт работы.
Это значило, что Ринтыну следовало очистить от грязи подошву, отрезать негодную часть, вырезать заготовку для заплаты.
Глядя, как Ринтын ловко управляется с кожей, Михаил Михайлович с удивлением спросил:
— Сапожничал?
— Немного, — ответил Ринтын. — Когда жил в интернате, подшивал валенки, а в педучилище приходилось иногда чинить и кожаную обувь.
— Человек, который умеет что-то делать руками, в жизни не пропадет, убежденно произнес Михаил Михайлович.
Люди с интересом заглядывали в будку. Некоторые спрашивали сапожника:
— Что, помощничка себе нашел, Миша?
— Нашел, — коротко отвечал Михаил Михайлович сквозь стиснутые зубы, в которых держал маленькие гвоздики.
Понемногу рынок пустел. Одна за другой уезжали телеги, громыхая на неровностях дороги. Хозяева уводили непроданную скотину. Вечерний ветер шевелил обрывки бумаги, разносил запах сырой земли.
Очередь возле будки сапожника растаяла. Изредка кто-нибудь торопливо совал в дверь с ноги сапог или ботинок.
— В чайную спешат, — заметил Михаил и подмигнул Ринтыну. — Может быть, и мы с тобой пропустим по маленькой?
В просторном низком зале стоял неразборчивый гул голосов. Возле большой пивной бочки толпились мужики. Усталая женщина в белом переднике качала насос и подставляла под желтую струю кружки.
Ринтын и Михаил Михайлович присели за свободный столик. Выпили, закусили.
— На Севере пьют? — спросил Михаил Михайлович.
— Пьют, — ответил Ринтын.
— Где нынче не пьют, — вздохнул Михаил Михайлович. — А на ногах что носят?
— Торбаза, — ответил Ринтын. — Зимой — меховые, летом — легкие, из тонкой тюленьей кожи.
— Тормоза-то эти теплые? — с интересом спросил Михаил Михайлович.
— Торбаза, — поправил Ринтын. — Их шьют из оленьих лапок — камусов, а подошву делают из лахтачьей кожи. Если такие торбаза надеть на голые ноги, отморозить можно. Зимнюю обувь носят обязательно с чижами — оленьими чулками мехом внутрь. И еще настилают немного сухой травы. Летние сапоги из тюленьей кожи называются кэмыгэт. Их плотно прошивают оленьими жилами, чтобы не протекали.
Сапожник внимательно выслушал Ринтына и глубокомысленно заметил:
— После головы у человека на втором месте — ноги.
Домой шли темной улицей. Только на вокзале светились электрические огни и мерцал циферблат огромных вокзальных часов с прыгающей большой минутной стрелкой.
Прохладные чистые простыни пахли лесным ветром. За стенкой сдержанно переговаривались хозяева, над домиком гудели провода, и радио на столбе все продолжало говорить.
Ринтын быстро уснул, но спал недолго и проснулся от смутного беспокойства.
Сначала он ничего не мог понять. Перед открытыми глазами в темноте проходили видения. Вдруг вспоминались редкие в это осеннее время солнечные дни, подернутые светлой грустью желтых листьев, потемневшей хвоей деревьев… В лесной глухомани чернела вода. В ней отражается небо и облака, цепляющиеся за донные травинки. А вдали виден синий лес, будто кто-то мазнул краской по краю неба. Идешь через все поле, словно плывешь по хлебному морю, созданному человеческими руками. И ветер здесь, как морской, ровный, душистый. И снова шум леса, далекие шорохи вершин деревьев…
Так это музыка! Она лилась из репродуктора, укрепленного на столбе, недалеко от домика. Но почему он никогда не слышал такого?
Ринтын слушал эту музыку, как бы заново переживал те чувства, которые им владели, когда он впервые знакомился с русской землей не из окна вагона, а прикосновением собственных рук, когда он узнал, почему — иногда даже белый хлеб горек…
Затихающие звуки ушли в лес, умолкли среди высоких деревьев. После непродолжительной паузы диктор объявил:
— Вы слушали Первую симфонию композитора Калинникова.
Так вот что это такое — симфония!.. Ринтын связывал это слово с чем-то труднодоступным, непонятным. Люди, понимающие симфоническую музыку, казались ему подобными тем, кто знал и понимал незнакомый ему иностранный язык. А симфония оказалась самой жизнью, сложной, многообразной, полной смутных чувств и настроений…
Долго не спал взволнованный Ринтын. Он задремал только под утро, когда в окно пробивался бледный рассвет.
Разбудила его Оксана:
— Пора вставать, иначе опоздаете на поезд.
На столе уже стоял завтрак.
Михаил Михайлович умывался во дворе из прибитого к столбу жестяного рукомойника.
Утро было ясное, холодное. Солнце еще стояло за лесом. Роса бусинками блестела на проводах, на большом белом репродукторе.
К начальнику станции пошли втроем.
В дорогу Оксана приготовила для Ринтына большущий сверток с продуктами. Ринтын отказывался, убеждал, что ему вполне хватит и половины этого, но Оксана не слушала, совала в руки сверток и приговаривала:
— Ничего, ничего, пригодится.
Подошел поезд. Ринтын тепло попрощался со своими неожиданными друзьями и в сопровождении начальника вокзала поднялся в вагон. Начальник о чем-то переговорил с проводником, кивнул на прощание Ринтыну и спрыгнул на перрон.
Ринтын встал к окну. Поезд уже трогался. На перроне было пусто. Под большим вокзальным зеленым колоколом стояли только два человека — сапожник Михаил Михайлович с женой Оксаной.
16
Начался новый учебный год. Ребята шли на лекции уже как бывалые студенты, и Ринтын смотрел на первокурсников немного снисходительно. Однако тоска по родному Улаку осталась такой же острой, и все, что хоть немного напоминало о нем, вызывало особую симпатию у Ринтына и Кайона. К своему удивлению, они нередко при самых непредвиденных обстоятельствах встречались здесь со своими далекими берегами.
Английский язык студентам-северянам преподавала Софья Ильинична Уайт — женщина далеко не молодая, с длинным крючковатым, обильно запудренным носом.
— Настоящая дочь Альбиона, — определил Кайон, как только увидел ее.
Надо отдать должное Софье Ильиничне: она отлично знала язык. Она была очень требовательна, безжалостно ставила плохие отметки тем, кто проявлял недостаточное прилежание в изучении ее предмета. Особенно страдал от нее Кайон, вбивший себе в голову, что не имеет к языкам никаких способностей. Но с некоторых пор он пристрастился сдавать домашние задания на квартире преподавательницы. Кайон собирался к ней, словно на праздник, и Ринтын подозревал, что виной тому отнюдь не неожиданно вспыхнувшая любовь к английскому языку, а нечто другое. Однажды Ринтын настоял на том, чтобы пойти вместе с Кайоном к Софье Ильиничне.
Она жила на улице Герцена, и ребята отправились к ней пешком через Дворцовый мост.
У моста снова, как и прошлой осенью, было воздвигнуто рыболовное сооружение, имеющее, по словам профессора Бибикова, тысячелетнюю историю. Ленинградские рыбаки черпали из узкого кошеля серебристую рыбу.
В этом году осень в Ленинграде наступила рано. Быстро облетели листья на деревьях, и Соловьевский садик стоял голый, неуютный, какой-то зябкий. В ворохах сухих листьев копались воробьи и громко чирикали.
— Послушай, — неожиданно сказал Кайон. — Так и быть, я тебе открою секрет, почему хожу к Софье Ильиничне… Ты знаешь, как мне трудно дается язык. Да и она придирается. И вот однажды пришел я к ней домой на дополнительное занятие, звоню в дверь и слышу лай. Такой знакомый, будто это наш старый вожак Вилю лает. Открыла мне Софья Ильинична, и тут мне под ноги бросилась старая лохматая собака. Кинулась на грудь, стала ласкаться, ну прямо как Вилю. Софья Ильинична растрогалась. Мы почти не занимались в тот день. Она все рассказывала о собаке, какой это верный друг и как этого верного друга не любят соседи по квартире и всячески пакостят ему… Собака, конечно, дрянь, но жаль было старуху, и я уверил ее, что Джек настоящая лайка, родственник наших ездовых собак. Как она обрадовалась! Тут же пригласила соседку и заставила меня повторить эти слова при ней. Что же мне оставалось делать? А Софья Ильинична говорит: "Этот студент знает толк в собаках, потому что всю жизнь ездил на них…"
— А зачем же ходишь так часто?
— Да пес действительно привязался к мне и очень скучает по мне. Ну и Софье Ильиничне приятно. А что я могу поделать, раз у меня такой характер?
Дело, конечно, было не только в добром сердце Кайона, но и в том, что парень по-прежнему тосковал по родине и ухитрился в большом каменном городе найти то, что напомнило ему далекую Чукотку.
Кайон уверенно поднялся на второй этаж, среди множества разноцветных кнопок нашел нужную и нажал. Через некоторое время послышался хриплый старческий лай, и Кайон выразительно посмотрел на Ринтына.
— Джек разговаривает, — с оттенком нежности произнес он.
Пес прыгал и лизал лицо Кайона, вился юлой под ногами, визжал и стонал от восторга. На Ринтына он не обратил никакого внимания, и это было даже обидно.
Софья Ильинична чинно поздоровалась со студентами на английском языке и по-русски спросила Ринтына:
— Как вы находите моего Джека? Кайон утверждает, что он похож на лайку. Лайка в Ленинграде — это редкая порода. Ну, что вы скажете?
— Хорошая собака, — сдержанно сказал Ринтын и тут же получил ощутимый толчок в бок.
— Прекрасная собака! — громко повторил он. — Сразу видна порода.
Комната Софьи Ильиничны была довольно просторная и обставлена старинной мебелью. Вместо кровати стояла широкая тахта, покрытая ковром, на котором были разбросаны большие и маленькие вышитые подушки. На стенах висели окантованные фотографии бравых морских офицеров в форме царского флота. Заметив интерес Ринтына к ним, Софья Ильинична с гордостью сказала:
— Мои предки были видными деятелями русского флота еще со времен Петра Великого.
Кайон тем временем не переставал возиться с собакой, что доставляло ему видимое удовольствие. Софья Ильинична ласково смотрела на Кайона. И тут Ринтын понял, что у этой уже немолодой женщины давно нет близкого существа, кроме собаки, и то, что Кайон отнесся к псу с сочувствием и пониманием, прибавило Софье Ильиничне радости на земле.
— Довольно, довольно, — притворно строгим голосом сказала Софья Ильинична. — Начнем заниматься. Кайон, возьмите вашу книгу, будем работать.
Кайон с явной неохотой оторвался от Джека, подошел к столу и раскрыл книжку Вашингтона Ирвинга "Три легенды".
— Так на чем мы остановились в прошлый раз? — спросила Софья Ильинична.
— На сорок четвертой странице, — ответил Кайон.
— Читайте дальше, — кивнула Софья Ильинична.
— "Зе скульмастэ из дженералли э мэн оф сам импотенс эманг зэ вимин энд герлс оф э кантри плейс", — спотыкаясь, прочитал Кайон и перевел: — "Школьный учитель есть вообще мужчина в некоторой степени импотент среди женщин и девушек в селении страны…"
— О! — схватилась за голову Софья Ильинична. — Кайон, что вы говорите!
Кайон смущенно замолчал, сам чувствуя, что у него получилось, мягко говоря, не совсем то, что имел в виду Вашингтон Ирвинг.
— Импотенс по-английски значит — значение, важность, — продолжала Софья Ильинична. — Это предложение имеет совсем другой смысл.
С большим трудом Кайон перевел несколько страниц текста. После него Ринтын прочитал отрывки из книги Джека Лондона "Железная пята".
— Анатолий, — обратилась Софья Ильинична к Ринтыну, — вы бы помогли ему. Уж очень худо у него с языком. А ведь способный парень! Очень жаль, очень жаль! — покачала она головой.
Ринтын обещал.
Потом пили крепкий ароматный кофе из крохотных, чуть ли не с наперсток чашек.
— Саксонский фарфор, — похвасталась Софья Ильинична, вынимая чашки из стеклянной горки. — Этот сервиз переходит у нас из поколения в поколение. Осталось четыре прибора, — грустно заметила она и добавила: — Время не щадит даже вещи.
Ринтын боялся притронуться к кофейной чашечке — до того она казалась хрупкой, а самое главное, трудно было представить, как можно растянуть ее мизерное содержание хотя бы на три глотка. Зато Кайон пил кофе со знанием дела, отставив далеко в сторону мизинец правой руки. И содержимого ему хватило ровно настолько, чтобы не опередить Софью Ильиничну.
За кофе разговор шел о собаках.
Ринтын рассказал, как он впервые кормил собак. До этого он только готовил для них еду — рубил топором мерзлое моржовое мясо, копальхен, — да подносил таз дяде Кмолю. Собаки получали корм по справедливому принципу — по труду. Лучшие куски кидались вожаку, вторым пристяжным поменьше — и так далее до коренной, которой доставалось что поменьше и похуже. Обязанностью Ринтына во время кормления было отгонять чужих собак и следить, чтобы куски доставались тем, кому они предназначались. Беда, если кусок схватит не та собака. Разгневанный дядя совал в руки Ринтыну таз, кидался в гущу своры, хватал пса и разжимал ему челюсть. Добытый таким способом кусок отдавался той собаке, которой он и был назначен.
Настал день, когда Ринтыну одному надо было кормить упряжку. Все шло хорошо, пока не пришлось раздавать корм по справедливому принципу. Словно сговорившись, собаки кинулись на мальчика, сбили его с ног и в одно мгновение сожрали все, что было приготовлено. Хорошо еще, что Ринтын остался цел: ведь лежал он рядом с тазом, у которого возились голодные псы!
— С тех пор, — закончил рассказ Ринтын, — прежде чем кормить собак, я взбирался на крышу яранги и оттуда кидал куски копальхена в раскрытые пасти псов.
Софья Ильинична с интересом слушала. Кайон кивал головой, а Джек глядел на Ринтына понимающими глазами и широко зевал.
Затем Кайон описывал своих Вилю, Эвилюки, Ныранлылят — Уши, Безухий, Четырехглазый. Он знал все их повадки и привычки и даже подражал их голосам.
Софья Ильинична тоже рассказывала о собаках, которыми когда-то владели ее знакомые. Имен этих знакомых она порой не могла припомнить, зато прекрасно знала породу и родословную собак.
Наблюдая за Кайоном и Софьей Ильиничной, Ринтын думал, что эти два человека могли бы стать отличными друзьями, если бы между ними не стоял английский язык.
— Какая добрая собака! — со вздохом сказал Кайон, когда ребята вышли от гостеприимной преподавательницы и направились к общежитию.
— Уж очень она стара! — заметил Ринтын.
— Ну и что же! — возразил Кайон. — В нашей семье, например, одряхлевшую собаку никогда не убивали. Она доживала свой век в яранге, и за это соседи косились на моего отца и осуждали: мол, дети досыта не едят, а он собак кормит. И как это хорошо, что у ленинградцев есть собаки! Когда Софья Ильинична разговаривает с Джеком, мне кажется, что и она родилась в яранге, скоблила каменным скребком нерпичьи шкуры и поправляла пламя в жирнике.
— Вот видишь, — заметил Ринтын. — Оказывается, не так уж плохо жить в городе. Можно привыкнуть и даже найти что-то родное и знакомое…
Ринтын никак не решался пойти к Маше, хотя несколько раз подходил к ее общежитию. Адрес разузнал Кайон, встретив девушку на репетиции университетского хора, в котором он активно участвовал и которым очень увлекался.
Дом, в котором жила Маша, был восстановлен только наполовину. Со стороны Невы за деревянным забором виднелись заколоченные потемневшей фанерой окна, бреши в кирпичной стене, похожие на рваные края телесной — раны. Мимо дома грохотали трамваи, он слегка сотрясался, и с карнизов, рассеиваясь в воздухе, медленно оседала красная кирпичная пыль.
Кругом стояли живые здания, и половина этого дома тоже уже была заселена, но пустые окна другой половины смотрели как глазницы ослепшего человека.
Скоро для Ринтына стало привычкой после лекций прогуляться за мост Строителей, походить вокруг Машиного дома. Он все надеялся встретить ее. Наконец его упорство было вознаграждено: они столкнулись лицом к лицу.
— Здравствуй, Толя, — немного удивленно поздоровалась Маша. — А я уже не думала тебя когда-нибудь увидеть.
— Почему же? — смущенно и виновато улыбнулся Ринтын.
Маша не ответила, только засмеялась.
Здесь, в городе, она выглядела совсем не такой, как в деревне. Там она была проще, ближе, а здесь… Здесь не было широкого поля, зеленого леса — этих союзников и друзей Ринтына. Там они, когда надо, разговаривали вместо него. И Ринтын растерял все слова, в горле застрял какой-то комок.
— Как ты тогда добрался? — спросила Маша.
Ринтын судорожно глотнул и вдруг заговорил.
Он рассказал о своем путешествии, о встрече с сапожником Михаилом Михайловичем, его женой Оксаной, о том, как ехал без билета в Ленинград… О музыке, которую слушал ночью в маленьком домике на железной дороге, в последнюю минуту передумал рассказывать.
Они шли по деревянному мосту Строителей. Внизу шумела холодная черная осенняя вода… По вечерам в лесной речке вода чернела, будто ее подкрашивали, а на заре она была светлая, прозрачная и текла мимо освещенных солнцем зеленых берегов.
— О чем ты думаешь? — неожиданно спросила Маша.
Ринтын смутился и замешкался.
— А я знаю, о чем, — не дождавшись ответа, сказала Маша. — Ты вспомнил деревню? Да?
— Да, — ответил Ринтын.
— Видишь, я угадываю, о чем ты думаешь, — торжествующе сказала Маша.
Ринтын догадывался, что девушка хочет восстановить отношения, какие у них были в деревне, да и он сам тянулся к ней, но на него напала не то робость, не то что-то вроде боязни будущего. Вдруг опять все окажется не тем, чего бы хотелось? Увязнешь сам в чувстве, а другой и не заметит, отойдет так, будто ничего и не было…
Они дошли до дверей общежития, потом, не сговариваясь, повернули обратно, перешли Малую Невку, вышли к ростральным колоннам, опустились вниз, к плещущейся о гранит воде. Отсюда открывался вид на все знаменитые невские ансамбли — на Зимний дворец, Петропавловскую крепость, на Кировский и Литейный мосты.
— Еще только в прошлом году, — задумчиво сказал Ринтын, — мне казалось, что я никогда не пойму каменной красоты города, никогда не полюблю эти гранитные берега, скрывшие под собой живую землю. А теперь смотрю — и не могу оторваться. Это так прекрасно!
— А ведь есть люди, которые не видят и не замечают этой красоты, — тихо сказала Маша. — Для них красота в другом, а на человека, восхищающегося просто домом, цветком, необычным закатом, смотрят как на чудака… Ты, Толя, понял красоту города — значит, ты в душе поэт.
"Неужели Кайон проболтался?" — сердито подумал Ринтын.
— Ты помнишь стихи Блока о поэтах? — продолжала Маша и прочитала:
И плакали горько над малым цветком,
Над маленькой тучкой жемчужной…
— Я этих стихов не знаю, — признался Ринтын. — В детстве у меня был друг Эрмэтэгин, капитан корабля. Он потом погиб. Я часто его вспоминаю. Он и плавать-то стал, потому что не мог сидеть на месте. Он даже любил не так, как все наши парни. Любил издали. Смотрел и любовался девушкой, как проходящим красивым кораблем. Наверное, берег слова любви. Потому что чем их дольше держишь в себе, тем они дороже становятся… И все труднее их высказать вслух. Эрмэтэгин очень любил Блока, но почему-то этих стихов я от него не слышал.
— Хочешь, я их прочту тебе целиком?
Маша читала, а Ринтын смотрел на тучи, которые цеплялись за тонкий золотой шпиль Петропавловской крепости.
— Ты слушаешь меня, Толя? — спросила Маша.
Ринтын кивнул.
— Нет, ты о чем-то своем думаешь, — сказала Маша. — Верно? Скажи.
— Но ведь ты умеешь отгадывать мысли, — отшутился Ринтын, и Маша поняла, что не надо настаивать.
Так они ходили от моста до моста, пока не наступил вечер. С Балтики поднялся холодный ветер, погнал редкие сухие листья по мостам, проспектам и набережным.
— Скоро будет снег, — сказал Ринтын и задумчиво добавил: — А у нас сейчас вовсю пурги дуют…
— Мне хотелось бы побывать на твоей родине, — сказала Маша. — Только это очень далеко.
— Да, далеко, — вздохнул Ринтын. — Странно, но в прошлом году мне Чукотка казалась ближе, чем теперь. Время идет, и будто расстояние прибавляется. Как далеко мы будем от своей родины к окончанию университета!..
Ринтын и Маша расстались поздно вечером.
И хотя ничего определенного не было сказано, Ринтыну было легко и радостно. Он быстро поднялся к себе на пятый этаж, открыл дверь в комнату и остановился в удивлении: стоя на коленях перед своей кроватью, Ласло швырял в раскрытый чемодан пожитки и, никого не стесняясь, плакал. В комнате каждый занимался своим делом, но все это было так неестественно и напряженно, что Ринтын почуял неладное.
— Что случилось? — спросил он у Кайона.
— Им не разрешили пожениться, — шепнул Кайон.
— Кому?
— Соображать надо, — сердито ответил Кайон. — Ласло и Наташа. Разные подданные.
Ринтын не понял:
— Ну и что же?
— Да что ты? И вправду не понимаешь? В разных государствах они живут.
— А какое это имеет отношение к любви? — недоумевал Ринтын.
— Чудак ты! — решительно заявил Кайон. — Наивный человек!
Ласло в тот же день уехал из Ленинграда, вернулся к себе в Будапешт. А Наташа ушла с северного факультета и навсегда исчезла из поля зрения Ринтына. Со временем образ ее стерся в его памяти, но стоило представить себе далеко ушедший день, как в груди поднималась светлая грусть, сердце щемило, и это было удивительно, потому что ничего между ними не было, только один-единственный поцелуй.
17
Это была настоящая зима. В феврале морозы доходили до тридцати градусов. Иностранцы завидовали Ринтыну и Кайону:
— Вы северяне. Вам, наверное, эта стужа нипочем.
Друзья старались держать марку и гордо шагали по обледенелой набережной, стараясь не отворачиваться от острого, выжимающего слезу морозного ветра.
День начинался в голубой полумгле, как в ледяной пещере айсберга. Электрические огни потускнели, как луна перед ненастьем. Деревья заиндевели.
Обилие голого камня и полное отсутствие снега на черных тротуарах усиливали стужу. Так пронзительно холодно бывает только на горных вершинах, где ветер со скал начисто сметает снег.
Трамваи скрипели, звонили, звон их быстро угасал в студеном воздухе. На стекла нарос толстый слой льда, и только по глухим выкрикам кондукторши можно было узнать, где идет вагон. В трамвае было так же холодно, как и на улице. Пар от дыхания клубился в тесноте и оседал на потолках, а оттуда иней сыпался на меховые шапки, на суконные ушанки, на шерстяные женские платки.
Но стоило подняться на второй этаж филологического факультета, как становилось тепло. И это тепло шло не столько от печей, сколько от множества молодых, горячих людей, от их жаркого дыхания.
Ровно в девять часов раздавался звонок, и поток студентов растекался в разные двери, начинались лекции, семинары, практические занятия. В широком коридоре старинного здания становилось тихо. Лишь громко гудело жаркое пламя в голландских печах кладки петровских времен.
В перерывах разгорались споры, дискуссии. Ринтын не принимал в них участия, но любил наблюдать, как его друг Кайон кидался в самую гущу схватки. Общие курсы, такие, как история Сибири, основы марксизма-ленинизма, слушали все вместе в большой аудитории. Они-то и вызывали наибольшие споры, продиктованные желанием самим докопаться до истины, сделать маленькое открытие на полчаса раньше, чем о нем сообщит преподаватель.
Занятия по специальностям проводились по группам. Большинство преподавателей северных языков не умели говорить на тех наречиях, специалистами которых они являлись. "Мы не практики языка, а теоретики, объясняли они студентам. — Важно знать структуру языка, а не отдельные слова и простой разговор". Они не умели говорить, но это не мешало им с умным видом поддакивать студенту, который пытался втиснуть живой разговор в схему, придуманную "теоретиком".
Однажды Ринтын прямо сказал об этом Василию Львовичу.
— Специалист, скажем, английского языка не станет объявлять себя знатоком языка, не зная разговора, то есть главную функцию языка, того, ради чего и существует собственно язык, — горячо говорил Ринтын. — Мне кажется, такое отношение к народам Севера — неуважение к ним, и иные могут это болезненно воспринять. Да и сам я никогда не поверил бы, что вы могли бы составить грамматику чукотского языка, не чувствуя его живую плоть, его дыхание…
— Ринтын, ты делаешь выводы, не зная как следует существа дела, — мягко пожурил его Василий Львович.
— Может быть, действительно я не понимаю, но все же обидно, когда под дискриминацию пытаются к тому же подвести еще и теоретическую базу, незнание маскируют под науку…
— Ладно, Ринтын, — уже нетерпеливо сказал Василий Львович. И перевел разговор: — Ты мне лучше скажи, почему ничего не пишешь? Что случилось? Может быть, тебе помочь? Хотя в этом деле, насколько я понимаю, чужое вмешательство вряд ли нужно.
— Я не перестал писать, — смущенно ответил Ринтын. — Просто то, что я теперь пишу, для других неинтересно.
— Понятно, — кивнул Василий Львович. — Ты читал книгу Зернова "Человек уходит в море"? Я хорошо знаю автора, вместе с ним работал на Чукотке. И сейчас переписываюсь с ним. Я сообщил ему, что у меня уже есть такие студенты, которые пробуют свои силы в литературе… Судя по успеху его романа, людей очень интересует жизнь чукчей. Не правда ли?
— Это верно, — с улыбкой ответил Ринтын. — Успех романа такой, что, когда узнают, что я чукча, интерес ко мне вдвойне повышается, становишься вроде знаменитости. Спасибо за это Зернову. Мне хотелось бы сказать вот что: роман действительно интересный, правдивый, но он все-таки больше о том, что вот есть на свете народ, который не похож на другие народы, все у них не так, как у нормальных людей. Не удивительно, что случаются смешные истории. В одном доме хозяин, который знакомился с нашим народом по этому роману, так и представлял меня гостям: "Вот перед вами человек из народа чукчей. Честный, правдивый, отзывчивый. Одним словом, экзотика!"
Василий Львович засмеялся.
— И если когда-нибудь мне доведется писать о своем народе, я постараюсь сделать это так, чтобы русским, украинцам, белорусам, казахам, французам, если дойдет до них написанное, стало понятно: чукчи — такие же люди, как и все остальные жители Земли. Так же рождаются, растут, заботятся о пище, о жилище, любят, страдают, умирают и являются главным украшением той земли, где их поселила судьба. Они честны, правдивы, отзывчивы. Когда я начал читать в детстве, мне сначала было просто любопытно узнать, как живут люди вдали от Чукотки, какая там природа, что за звери там водятся, какие растения растут. Но чем дальше, тем больше я убеждался, что весь род людской одинаков и природа чувств у них едина. Поняв это, я как бы становился богаче, сильнее, мудрее, потому что обретал богатство чувств моих братьев людей. Для меня это стало главным достоинством любого литературного произведения… Может быть, я не так говорю, Василий Львович? — прервал себя Ринтын.
— Нет, ты говоришь именно так, как нужно, правда, немного сумбурно, ответил Василий Львович.
Часто занятия с Василием Львовичем кончались такими разговорами. Знания накапливались, кругозор Ринтына ширился, собственные мысли заполняли голову, вытесняя заученные, затверженные со школьных лет положения.
Ринтын по-прежнему любил бродить по набережным. И широкий водный поток невольно настраивал на неторопливые размышления.
Иногда встречался милиционер Мушкин. Он поступил в вечернюю школу и делился школьными впечатлениями со студентом.
— Туго мне дается алгебра, — жаловался он. — И надо же такое выдумать: вместо чисел — буквы! Чепуха какая-то! Представьте, товарищ Ринтын, выдадут тебе стипендию буквами… А плюс бе. Тут потихоньку от жены в пивную бы зарулить по пути, а в кармане — а плюс бе… Как ни верти, как ни крути, а в сумме ноль. В университете вам небось еще и высшую математику преподают?
— Нет, я математику не изучаю, — ответил Ринтын.
— А что?
— Историю литературы, основы марксизма-ленинизма… — начал перечислять Ринтын.
Милиционер со значительным видом кивал головой.
— Мне бы такие науки! — вздыхал он. — Я бы показал себя! Люблю литературу! Когда выпадает спокойное дежурство — можно целый роман прочитать. Особенно если про нашу работу, про милицию, про шпионов.
На углу Восьмой линии и Среднего проспекта Мушкин прощался.
— Приятно с образованным человеком пообщаться, — говорил милиционер, тряся Ринтыну руку.
Он величественно удалялся по Восьмой линии Васильевского острова, а Ринтын еще долго стоял на углу и смотрел вслед человеку, который испытывал такое уважение к знанию, какое не часто встретишь.
Ринтын учился хорошо. Прошла зимняя сессия. В его зачетной книжке были одни отличные отметки. Задумываясь над своими успехами, он приходил к выводу, что по сравнению с другими студентами, его однокурсниками, у него никаких особых способностей не было. Просто у него не угасла разгоревшаяся еще в школьные годы жажда к знанию, любопытство ко всему.
Это началось еще с первого школьного дня. Возвращаясь в ярангу после уроков, Ринтын явственно чувствовал себя выросшим, более богатым знаниями, чем утром, когда бежал навстречу школьному звонку. В дни болезней он заботился не о своем здоровье, а о том, как бы не отстать в учении, не пропустить мимо себя чего-нибудь важного, интересного.
Он аккуратно записывал лекции, читал литературу, рекомендованную преподавателями, и все ему было любопытно, даже древние формы спряжения русского глагола. Но самым замечательным было новое открытие сокровищ литературы. Правда, с наиболее выдающимися книгами Ринтын познакомился еще в Улаке и Въэне, но, слушая лекции, он обнаруживал у себя пробелы. Например, он не читал такой известной книги, как "Робинзон Крузо", мимо его детства прошли романы Дюма о знаменитых мушкетерах. На все времени не хватало, а тут Ринтын увлекся музыкой…
Глубоко в память запала ему ночь на железнодорожных путях станции Волосово и Первая симфония Калинникова. Наверно, у каждого человека есть мгновения в жизни, когда его дух поднимается на такие высоты, что потом, даже через много лет, он вспоминает об этих мгновениях с глубоким внутренним трепетом. Наверно, великие люди делали свои бессмертные открытия именно в такие минуты. Причем совсем не обязательно должно произойти что-то заметное со стороны. Ну кто из товарищей Ринтына помнит обыкновенный весенний день на мысе Дежнева, когда они копали в леднике яму для хранения мяса? Внизу в солнечном блеске переливались в проливе слившиеся воды Ледовитого и Тихого океанов, плавали льдины и сине-зеленые обломки айсбергов. Вдали, за островами Диомида, в туманной дымке синели американские берега. Ринтын просто посмотрел чуть повнимательнее и так поразился величием открывшейся перед ним картины, что опустил лопату. Он вдруг увидел под собой весь земной шар, обнял взглядом то, что в общем-то недоступно человеку. Ринтын на некоторое время оцепенел. "Рапота! Рапота!" — такими словами вернул его из мира грез на землю старый эскимос Аляпан.
Ринтын теперь прислушивался к музыке, звучавшей по радио, надеясь, что когда-нибудь снова передадут Первую симфонию Калинникова. Но музыка была другая — тоже интересная, иногда даже волнующая, однако Калинникова не было.
Как-то Софья Ильинична прихворнула и передала через Кайона билет для Ринтына в филармонию.
— Леди, — так за глаза называл Кайон Софью Ильиничну, — дарует вам билет в филармонию на симфонический концерт. В программе Петр Ильич Чайковский, сообщил Кайон, успевший изучить афишу.
Сам он к музыке был равнодушен, особенно к классической. В прошлом году Кайон оказался жертвой своего музыкального невежества. Однажды, гуляя по городу, он увидел афишу, на которой было написано: концерт камерной музыки. Кайон тут же решил, что в программе будут произведения тюремной музыки. С большим трудом он достал билет и долго наряжался перед зеркалом, одолжив у Ласло настоящий заграничный венгерский галстук. Но он даже не досидел до конца концерта. В первый же антракт поспешил в гардероб, оделся и выскочил на улицу.
— Четыре человека сидят друг против друга и тянут такое, что в животе становится холодно, — с возмущением рассказывал Кайон. — А я-то думал, что по крайней мере будут старинные революционные песни, какие пели в камерах Петропавловской крепости, песни ссыльных политкаторжан… Ведь много таких песен: "Замучен тяжелой неволей", "Бежал бродяга с Сахалина". Наконец, есть древние песни про Степана Разина, про казацкую вольницу…
Интересно, что будет в филармонии? Не придется ли бежать, как сбежал с камерного концерта Кайон?
С такими мыслями шел Ринтын в филармонию. Был тихий морозный вечер. Над городом навис туман. Возле подъезда Европейской гостиницы стояли автомобили, у ресторана толпились веселые люди. Ринтын завернул за угол улицы Бродского и сразу попал в густую толпу.
— Нет ли лишнего билетика?
Ринтын протиснулся к высоким распахнутым дверям и вошел в вестибюль. Раздевшись, он поднялся на хоры левой стороны, нашел свое место и огляделся.
Внизу, как морской прибой, возбужденно шумела нарядная, праздничная публика. На широкой сцене без занавеса стояли пюпитры с нотами, а в дальнем углу, прислоненные у стены, чем-то похожие на усталых людей, отдыхали огромные инструменты, отдаленно напоминавшие гигантские скрипки. Устремленные ввысь, блестели трубы органа. Ринтын узнал этот инструмент по описанию в книгах.
Из-за красных бархатных портьер в глубине сцены вышли музыканты и с легким шумом заняли свои места. Над сценой зажглись огромные люстры, залив все вокруг ослепительно ярким светом.
Из-за той же красной портьеры появился дирижер и быстрой походкой направился к пульту, поставленному на невысокую подставку. Зрители зааплодировали. Дирижер повернулся лицом к залу и поклонился. Он был худощав. Из-под белых манжет торчали длинные жилистые кисти. В правой руке он держал тонкую палочку, похожую на ту, которой в чукотском пологе поправляют пламя в жирнике. Дирижер поднял палочку, музыканты застыли в ожидании…
Сначала Ринтын не мог понять того, что играл оркестр. Его больше привлекали движения дирижера, его сухощавые сильные руки. Точно такие руки были у бабушки Гивынэ. Она мяла ими сушеные шкурки, толкла мерзлый жир в каменной ступе, сучила нитки из оленьих сухожилий и такими же длинными пальцами держала тонкую палочку, поправляла пламя в жирнике. Огонь был послушен ей, как послушна музыка палочке дирижера.
Может быть, это ветер, который шумит в парусах вельботов, уходящих вдаль от берегов? Вот он гладит могучую грудь океана, ерошит воду у берегов, а чуть поодаль уже гонит высокие волны, поднимая их к низко спустившимся над морем тучам… Подумалось о парусах, потому что белые колонны этого зала так напоминали свернутые паруса.
Он это уже когда-то видел! Много лет назад, еще совсем маленьким мальчиком. Тогда в Улак на пароходе приезжал симфонический оркестр Ленинградской филармонии. Люди еще дивились: к чему столько разных инструментов и столько музыкантов? В колхозном клубе обходились одной гармошкой и несколькими бубнами — и были довольны.
…В этой музыке что-то вызывало воспоминание о Первой симфонии Калинникова. Такое же широкое русское раздолье, необъятность полей и лесов. В голосах скрипок слышался перезвон полевых цветов, виделись блики угасающего на вершинах сосен вечернего солнца…
И за всем этим глубокая мысль о Человеке, живущем в этом песенном краю, о Человеке, который может в жизни многое.
Музыканты исполняли Первую симфонию Чайковского "Зимние грезы"… Покоряясь проникновенно звучащей музыке, Ринтын радостно думал, что это было то, чего ему не хватало, чтобы ощущать полноту жизни. Где-то в самых сокровенных глубинах у него зрели мысли и желания, которые и самому были еще неясны. Порой у него возникало ощущение, что он внимательно смотрит на себя со стороны и с неожиданным удивлением открывает в себе чувства и мысли, о которых раньше и не подозревал.
18
Возможно, что для постороннего взгляда все студенты северного факультета представлялись на одно лицо, но Ринтыну хорошо было заметно различие между белолицым хантом и смуглым нивхом, отличие эскимоса от чукчи… В свое время, когда Ринтын увидел множество русских на полярной станции, все они показались очень похожими и различать их было трудно.
На малочисленном, сравнительно с другими, факультете собралось такое множество языков, обычаев, лиц, что это, конечно, привлекало любопытных, да и ученые не теряли времени и занимались изучением языков, этнографии малых народов и народностей. Некоторые из них были представлены на факультете всего двумя, а то и вовсе одним человеком.
Ближайшими соседями чукчей в родственном отношении являются коряки. Один коряк учился на северном факультете. Но он настолько был поглощен спортивными занятиями, что не обращал внимания на усилия преподавателей сделать из него если не ученого, то хотя бы добросовестного помощника в языковых изысканиях.
При сравнительном изучении языков выяснилось, что в нивхском, к примеру, существует система числительных, зависящая от формы и положения предметов. Лежащий человек называется одним словом, но стоило ему принять вертикальное положение, как он, оставаясь в том же единственном числе, получал другое обозначение. Когда об этом узнали в общежитии, где жили в основном студенты-северяне, нивха Татами по утрам иначе не будили, как просьбой стать другим числительным.
Хантыйский и мансийский языки оказались в ближайшем родстве с венгерским, и Ринтын собственными глазами читал древнюю мансийскую сказку, в которой главными героями были два старика по имени Ракоши и Вакоши. Книгу мансийских сказок подарил Ринтыну Алачев, он же Рогатый Куздря. Правда, одно время Алачева пытались прозвать князем, так как его однофамильцами оказались древние обские князья, жившие в те времена, когда проводилась знаменитая сибирская реформа Сперанского, но этот высокий титул никак не подходил к добродушному, веселому толстяку. Алачев считался самым старым студентом факультета — еще до войны он учился в Институте народов Севера, первом высшем учебном заведении для народностей Сибири и Дальнего Востока. Институт открыли, когда еще большинство северных народностей не имело своей письменности. Люди учились грамоте и тут же включались в работу по созданию первых букварей и первых книг на своих языках. Происходило интереснейшее и редкое явление — первые грамотные люди были почти одновременно и первыми авторами книг на родных языках. Эти книги сохранились в факультетской библиотеке, и нельзя было без волнения держать их в руках. Уже пожелтевшие, на вид невзрачные книги как бы родоначальники литературы народностей Севера, в то же время стали до некоторой степени историей.
Еще в школе Ринтын увидел очень красочное издание «Чавчывалымнылтэ» — "Сказки Чаучу, собранные, записанные и обработанные Тынэтэгином". Книга была иллюстрирована талантливым художником, земляком Ринтына — Вукволом, погибшим под Ленинградом во время Великой Отечественной войны.
Большинство этих сказок Ринтын знал со слов бабушки Гивынэ, но совсем другое дело — читать их в книге. Должно быть, такое чувство возникает у человека, впервые увидевшего свое отражение в зеркале: вроде бы он и не совсем он. А Ринтын до этого никогда не читал чукотского слова, кроме как в букваре, где одни и те же люди играли в мяч, ходили на охоту, любили родителей, спали и ели.
Северный факультет Ленинградского университета не походил на своего предшественника — Институт народов Севера. Если там мог учиться отчим Гэвынто, малограмотный, в сущности, человек, то на северный факультет принимали с уже законченным средним образованием, а если такого не было, то определяли на подготовительные курсы. Много было русских студентов, проявивших интерес к языкам, к этнографии или истории народов Севера. Большинство из них сами происходили с Севера — из Сибири, с европейского Севера, потомки поморов, земляки Ломоносова.
На историческом отделении учился бывший сплавщик Гоша Горюхин. Он экстерном сдал за среднюю школу и приехал в Ленинград с солдатским сидором, в котором было все его богатство — сапоги и том Белинского. Многое ему давалось с трудом, но он брал упорством и усидчивостью. Через год он владел английским и свободно читал специальную литературу.
Когда Ринтын входил в читальный зал университетской фундаментальной библиотеки, первым, кого он видел, был Гоша Горюхин. Он сидел всегда на одном и том же месте, у окна, склонив над книгой большую, с густыми светлыми волосами голову.
Другим приятелем Ринтына был Петр Кравченко, морской летчик, прослуживший всю войну на Ледовитом океане. Петя писал стихи и читал их только Ринтыну. И еще Кравченко умел плясать вальс-чечетку и на каждом вечере с одинаковой серьезностью выступал с этим номером. Он носил широченные брюки клеш и солдатские ботинки, подбитые стальными подковками, которые дробно и громко стучали по деревянному полу.
Петя Кравченко умел внимательно слушать, а у Ринтына нередко появлялась потребность поговорить о Чукотке. Вдали от нее самые, казалось бы, пустяковые события приобретали важное значение и возникали в памяти в мельчайших подробностях. Правда, Петр выслушивал Ринтына не совсем бескорыстно: ему тоже требовался терпеливый слушатель:
— Тебе бы, Толя, обо всем этом написать в рассказе или в повести, говорил Петя. — Вот слушай, что я сочинил.
Петя усаживался поудобнее на своей аккуратно, по-солдатски заправленной кровати и принимался читать очередной рассказ. Сочинял Петя в основном о романтической морской любви. Девушки ожидали любимых на голых скалах, обрызганных пеной прибоя, а позади обязательно высились «пирамидальные» сопки. Моряки попадали в штормы, ураганы, циклоны, антициклоны, испытывали всякие лишения и морские ужасы. Петя пользовался густыми, неразведенными красками, и от этого его описания напоминали рыночные ковры с лебедями.
Ринтын изо всех сил старался, чтобы ему понравились рассказы друга, ловил каждое слово, и все же сочинения Петра Кравченко оставляли его равнодушным.
Кравченко это понимал, видел по выражению лица своего слушателя и, скрывая огорчение, произносил:
— Сыровато, конечно, но кое-что есть. Правда?
— Да, что-то есть, — с легким сердцем соглашался Ринтын, потому что там действительно было что-то.
Устные рассказы бывшего морского летчика были куда интереснее его писаний. На бумаге странным образом терялись живость, непосредственность, слова тихо умирали или едва дышали, несмотря на старания автора вдохнуть жизнь в рассказ громкостью и выразительностью чтения.
В вещах Кравченко отсутствовало нечто такое, что Ринтын не смог бы определить словами. Это неуловимое, но самое главное он почувствовал еще много лет назад, когда, научившись читать, жадно накинулся на книги, глотая все подряд.
Еще до того, как Ринтын пошел в школу, в его руки попали книги с картинками. Они и зажгли в душе жгучее желание узнать, как живут нарисованные на картинках люди. Ровные строчки букв, выстроившиеся аккуратными рядами на белом поле бумаги, таили разгадку скрытой в туманной дали жизни.
Первыми книгами для чтения служили учебники. Букварь не был таким содержательным, как учебник арифметики. Арифметические люди были деятельны: если они ходили на охоту, обязательно возвращались с добычей, занимались сбором грибов, ягод, рыболовством, но чаще торговали. При этом они отличались точностью и, главное, набирались сил к концу книги так, что их добыча и объем торговых операций вырастали до невероятных размеров. Это была интереснейшая книга!
Потом дядя Кмоль завел в яранге обычай: чтобы Ринтын, приходя из школы, демонстрировал перед домочадцами свое умение читать. Ринтын брал книги в колхозной библиотеке. Они были на чукотском языке, но описывалась в них совсем другая, иногда фантастическая жизнь. Так была прочитана книга о необыкновенном выдумщике, врале бароне Мюнхгаузене, книга Неверова "Маруся-большевикнаускат".
Когда Ринтын учился в начальной школе, зимним тихим вечером он зашел погреться в школу. В эти часы занималась вторая смена — старшеклассники. Ринтын обошел все классы, заглядывая в каждую замочную скважину. В седьмом классе шел урок литературы. Василий Львович читал какой-то рассказ, и в классе стояла неправдоподобная тишина. Ринтын на цыпочках вошел и уселся. Ученики так внимательно слушали, будто перед ними был по меньшей мере сказочник Йок. Именно из его сказок Ринтын впервые услышал о злом Оленеводе, закупорившем в бочке свою жену. Кроме Йока, никто не мог так захватить внимание людей рассказами о волшебном посохе, из которого выскакивали великаны-помощники, о Вороне, вздумавшем устроить праздник кита в тесном пологе. В сказках Йока шумели леса, мчались кони, чукчи разводили и доили коров.
Василий Львович не рассказывал, а читал рассказ о глухонемом человеке по имени Герасим. Шел он на речку топить собаку. Сколько раз самому Ринтыну приходилось выбрасывать на снег новорожденных щенят: те, которые приползали обратно к матери, выживали, а замерзшие все равно бы не выжили или из них получились бы слабые, беспомощные в упряжке собаки.
Ринтын слушал. Простая история о глухонемом работнике незаметно захватила его, хотя в ней не было никаких чудесных превращений, кровавых битв и волшебных посохов. Что же было такое в рассказе? Почему он так брал за душу, что слезы закипали в глазах от жалости и сочувствия? Может, было это оттого, что незаметно для себя слушатель как бы становился самим Герасимом? Ринтыну так понравился рассказ, что он подошел к Василию Львовичу и попросил дать ему книгу домой. Он побежал к себе в ярангу через снежную улицу, прижимая к груди небольшую книжку в сером переплете.
В чоттагыне дядиной яранги пламя светильника металось от порывов ветра, врывавшихся в приоткрытую дверь, и по стенам, по моржовой крыше качались длинные тени. Читать здесь Ринтын не мог, все мешало ему. Собаки крутились рядом и обнюхивали книгу, то и дело с каким-нибудь вопросом обращался дядя Кмоль, сновала взад-вперед тетя, а Ринтыну хотелось остаться с книжкой один на один.
На припае, против замерзшего водопада, торчали обломки айсбергов с ледяными пещерами, выточенными теплыми водами. Одну из таких пещер облюбовали для своих игр ребята. При зажженной свече, воткнутой в лед, при сказочном свете ребята рассказывали друг другу интересные истории, услышанные от взрослых или от сказочника Йока.
В этом ледяном гроте Ринтын впервые прочитал книгу Горького "Детство".
Он читал чуть ли не весь день, пока не сжег все припасенные огарки свеч. Тогда он вернулся в чоттагын и продолжил чтение при желтом свете колеблющегося пламени жирника. Пришел с охоты дядя Кмоль и удивился:
— Ты еще не спишь? Что же это за книга, раз ты ее даже в холодном чоттагыне читаешь? Опять, наверное, про какого-нибудь конника без головы?
— Нет, дядя, — ответил Ринтын, — здесь описана жизнь Горького.
— Горького? — переспросил дядя.
— Да, Горького, — ответил Ринтын. — Так зовут человека, написавшего эту книгу. Жизнь его была горькая и трудная, и, должно быть, поэтому его прозвали так.
Постепенно Ринтын научился отличать среди множества прочитанных книг те, которые открывали ему самого себя. Это было чудесно и неожиданно: находить себе братьев и сестер в самых далеких уголках всей огромной Земли. Какие бы разные ни были люди обличьем, какими бы делами они ни занимались и как бы ни отличались их языки, самая суть жизни была у них одна, то главное, что делало их людьми. А литература была именно той нитью, которая могла связать всех и дать понять людям Земли, как они близки между собой.
В педучилище Ринтын познакомился с немногочисленными книгами о северных народах. О них писали знаменитые путешественники Нансен, Амундсен, Врангель и другие. Попадались и художественные произведения из жизни чукчей. Ринтын читал рассказы Тана-Богораза, Вацлава Серошевского, а в последние годы — книги Семена Зернова. При всем доброжелательном отношении к описываемым народам эти авторы не скрывали удивления от того, что чукчи, эскимосы, ненцы оказались такими же людьми, как все другое население Земли.
Вот написать бы такое, чтобы читатель удивился не тому, чем отличается чукча от другого человека, а тому, сколько между ними сходства!
Иногда Ринтын был готов тут же сесть за стол. Но его удерживали робость, страх перед огромной ответственностью, которая ложится на человека, решившегося сказать людям что-то свое.
Чтобы подавить искушение, Ринтын выходил на улицу и шел к Маше. Ринтын жил в другом общежитии, его не пускали в комнату к Маше, а посылали кого-нибудь вызвать ее.
Ринтын садился на длинную скамью и ждал. Ждать приходилось порядочно — Маше надо было спуститься с самого верхнего этажа.
Зато Ринтын еще издали узнавал ее шаги, когда она торопливо сбегала по лестнице, стуча каблуками по каменным ступенькам.
Не успели постоять настоящие холода, как кончилась ленинградская зима и пришла весна. Солнце неистово пекло, раскаляя железные крыши, размягчая асфальт, глубоко прогревая остуженные долгой зимой камни набережных. У древней стены Петропавловской крепости вылегли на лежбище любители раннего загара. Город как бы сбросил с себя зимнюю хмурь, принарядился, засветился улыбкой, выставив на солнце все, что могло блестеть, радовать глаз человека, вызывать у него весеннее настроение.
Вскоре после майских праздников по Неве прошел ладожский лед, ослепительно белый, непохожий на серо-черный покров зимней Невы. Льдины ломались у каменных устоев невских мостов, шуршали о гранитные берега и темнели на глазах, пока шли с верховьев, от Смольного до моста лейтенанта Шмидта. Купол Исаакия вторым солнцем блестел в городе, и, не прижмурившись, больно было смотреть на него.
В прохладных комнатах общежития не сиделось, тянуло на улицу, на проспекты, полные весенней толпы, на набережные, где прогуливались влюбленные, командированные, экскурсанты, студенты, которым в эти дни полагалось в библиотеках и общежитиях готовиться к экзаменам.
И Ринтын, несмотря на строгий, установленный им для себя режим, не мог усидеть за книгами в такие дни. Кровь оленеводов и морских охотников, для которых долгое солнце — это длинная дорога, тянула Ринтына к морю, на открытые просторы, где можно видеть горизонт, далекие облака и встречать грудью весенний ветер. Он уезжал на Кировские острова или просто садился на трамвай, ехал до конечной остановки и шел к берегу Финского залива, который убегал в далекую туманную дымку от шумных и горячих улиц, от раскаленного металла, от блеска золотых куполов и шпилей.
Профессора жили на загородных дачах и приезжали принимать экзамены загорелые, посвежевшие и даже подобревшие.
Ринтын занимался по утрам. Он вставал около четырех, завтракал кипятком с сайкой и дешевыми конфетами, выходил из общежития и направлялся в Соловьевский садик, к обелиску "Румянцева победам".
В эти часы, когда город как бы замирал перед началом очередного дня и солнце поднималось за громадами домов, яснее думалось, и сухой текст научных трудов иногда казался даже привлекательным. Порой одолевал сон, тогда Ринтын спускался по гранитным ступеням у сфинксов к Неве и освежал лицо.
Наступили белые ночи. Солнце вставало рано, еще в ночи, если судить по часам. В тишине нарождающегося дня медленно сходились два полотна огромного моста. Вспоминалась первая ленинградская ночь, когда это зрелище удивило и испугало ребят: будто какой-то великан взял и сломал мост. Ринтын долго наблюдал за мостами, а потом с сожалением возвращался к своим учебникам и конспектам.
Милиционер Мушкин уже знал все излюбленные Ринтыном места и приходил поговорить на ученые темы. Но стоило ему заметить, что студент торопится в библиотеку или на консультацию, как он поспешно уходил и вслух бранил себя за назойливость.
В зачетной книжке Ринтына одна за другой становились отличные отметки, и это было приятно. Даже английский язык, который в общем-то давался ему нелегко, был сдан отлично. Ринтын и Кайон не беспокоились за этот экзамен, надеясь, что по дружбе Софья Ильинична Уайт не будет к ним слишком строга. Но дочь Альбиона вдруг заявила, что экзаменовать ребят будет совсем другой преподаватель.
— Я буду к вам снисходительна, — так объяснила она свое неожиданное решение.
Но оказалось, что Софья Ильинична так подготовила своих студентов, что экзаменаторы лишь одобрительно переглядывались, пока Кайон бойко читал Вашингтона Ирвинга.
Кончилась сессия — впереди было лето, долгое, теплое, ласковое, такое непохожее на длинные прохладные дни на берегу Ледовитого океана, когда уже через месяц-полтора ждешь снега и заморозков.
Ринтын продолжал видеться с Машей. Они гуляли по весеннему городу, просиживали на каменных скамьях невских набережных долгие светлые ночи, ходили слушать музыку на концерты в филармонию и оба чувствовали с каждым разом крепнущую близость. И все же бывало, что посреди интересного разговора Ринтын вдруг уходил в себя, и Маша, не понимая, в чем дело, обижалась. А Ринтын не решался сказать ей о своей любви, потому что боялся, а вдруг случится опять то, что было с Наташей…
19
Еще летом стало известно, что в Ленинградский университет с Чукотки приезжают новые студенты.
Василий Львович преподнес это известие как большой подарок ребятам, да и сам он был рад, что в Ленинграде становится все больше людей с Чукотки.
Много лет назад он приехал молодым учителем в Улак, и вот, наконец, семена, которые он вместе с товарищами посеял, начинают давать плоды.
Кайон сказал:
— Ну, теперь нам будет не так скучно! А кто приедет? Не знаете?
— Нет, Вася, к сожалению, не знаю. Окружной отдел народного образования сообщил только число — два человека. Один из них бывший учитель, а другой, кажется, выпускник педучилища.
— Совсем наш! — обрадованно произнес Кайон. — Жаль, что мы не знаем точной даты их приезда. Мы бы им устроили такую встречу!
Месяц спустя после этого Черуль как бы между прочим сказал Ринтыну:
— А вас из второго общежития спрашивали.
— Кто?
— Какие-то приезжие…
Второе общежитие находилось во дворе филологического факультета, и до него надо было добираться трамваем. Почему-то на этот раз трамвай шел особенно медленно. Хотелось выпрыгнуть и обогнать его.
Ребята влетели в общежитие, проскочили мимо испуганной вахтерши. На лестнице встретился Петя Кравченко.
— Земляков, должно быть, ищете? — догадался он.
— Где они?
— Девушка в пятой комнате, а парень внизу, в третьей.
В комнате № 3 на кровати сидел Саша Гольцев, возмужавший, повзрослевший. Он держал в руках какой-то учебник: уже готовился к вступительным экзаменам. Когда Ринтын и Кайон собирались в Ленинград, их соученик по Въэнскому педучилищу, ленинградец Саша Гольцев отправлялся в дальнее северное стойбище. Там тяжело заболела учительница, ее срочно вывезли, и школа осталась без учителя.
— Это вы? — удивленно произнес он, медленно поднимаясь с кровати.
— А кто мы, по-твоему, такие? — Кайон весело кинулся обнимать Сашу. Гляди, как потолстел! Много нерпы поел?
— И такая еда была, — с улыбкой ответил Саша. — Хорошо меня кормил родительский комитет!
Селение, в котором Саша работал, было так далеко от района, что зарплата туда приходила сразу за полгода. А в остальное время по постановлению родительского комитета каждую неделю ему приносили свежую нерпу без шкуры и головы, поскольку учитель не ел мозга и глаз.
— Последний раз я тоже получил зарплату за шесть месяцев, — сказал Саша. — Да еще отпускные. Так что я богач и приглашаю вас в честь нашей встречи в ресторан.
Ринтын и Кайон переглянулись: ни одному из них еще ни разу не довелось быть в ресторане. Они смущенно признались в этом Саше Гольцеву.
— Ну, братцы, должен вас похвалить: вы, наверно, самые примерные студенты! Да? Или вам не разрешается посещать рестораны? Есть такой пункт в правилах поведения студентов Ленинградского университета?
— Вроде нет такого правила, — ответил Ринтын.
— Тогда пошли! — решительно сказал Саша. — Заберем и нашу Аню!
Аня Тэгрынэ, эскимоска с мыса Чаплин, и была второй будущей студенткой. Когда Ринтын с Кайоном уезжали из педучилища, она только перешла на второй курс.
— Ой, как вы изменились! — радостно сказала Аня, разглядывая друзей. На улице встретила бы — не узнала.
— Собирайся, — сказал Саша. — Идем в ресторан.
— В ресторан? — переспросила она. — Пойдем! Никогда не была в ресторане!
— Эти горожане, — с оттенком шутливого презрения сказал Саша, кивая в сторону Ринтына и Кайона, — оказывается, тоже не посещали предприятия общественного питания высшего класса.
Пока шли по Университетской набережной, по Дворцовому мосту, Невскому проспекту, Саша молчал и потеплевшими глазами смотрел на открывающийся отсюда город. Саша покинул Ленинград в тяжелые дни блокады и вот только теперь вернулся…
Чем дольше молчал Саша, тем грустнее становилось Ринтыну: ведь Саша вернулся оттуда, где студеная волна ласкает ледяную гальку, над волнами летят птичьи стаи, и над всем огромное, ни шпилями, ни куполами, ни высокими домами — ничем не ограниченное небо. Наверное, нет ничего лучше, как возвращение на родину!
Первый ресторан на пути был «Кавказский», недалеко от Казанского собора. Несколько ступенек вели в подвальное помещение. Ребята постояли, не решаясь войти. Время от времени распахивалась дверь, и швейцар в таких же галунах, как и университетский, выпускал вместе с острым запахом восточных блюд очередного посетителя.
Саша Гольцев виновато сказал:
— Ребята, а ведь я тоже никогда не был в ресторане…
— Может быть, просто пойдем в нашу "академичку"? — малодушно предложил Ринтын. — Там тоже найдется выпить.
— Нет, — твердо заявил Саша, — привыкать так привыкать к цивилизации… Только этот ресторан мне почему-то не понравился. Пошли дальше.
За каналом Грибоедова ребята свернули на улицу Бродского и остановились перед вывеской ресторана "Восточный".
— Тут «Восточный», там «Кавказский», может, здесь и остановимся? — спросил друзей Саша.
Ребята довольно долго стояли перед стеклянными дверьми, не решаясь войти. Саша, так уверенно начавший поход в ресторан, вдруг оробел.
Из ресторана вышел упитанный мужчина. Ребята сразу узнали в нем известного киноактера. Его провожал однорукий швейцар с пышными усами.
— Именно сюда и пойдем, — заявил Саша. — Это и есть самый лучший ресторан.
Ринтын и Кайон были с ним согласны: такой знаменитый артист не будет ходить в плохой ресторан.
Однорукий швейцар дружелюбно распахнул перед ними дверь и сказал:
— Привет героической Корее!
Ринтын хотел было возразить, но Саша дернул его за рукав и скороговоркой ответил швейцару:
— Привет, привет!
За столами сидели, ели и пили. Ничего особенного. На маленькой эстраде музыканты настраивали инструменты. Между столов сновали официанты с подносами, уставленными закусками и бутылками.
Ребята заняли столик. Худощавый официант, которого завсегдатаи запросто окликали: «Сеня», подал меню в красочной обложке.
Саша с умным видом принялся его изучать. Он перелистал меню от первой страницы до последней, от последней до первой и растерянно произнес, подавая его Ринтыну:
— Что касается напитков, тут я еще кое-как разбираюсь, но еда… Кто знает, что кроется за этими мудреными названиями.
Совместными усилиями Ринтын и Кайон проштудировали обширное меню.
— Но тут есть простые, понятные блюда, — возразил Ринтын.
— Борщ, котлеты.
— Стоило тащиться в ресторан, чтобы есть котлеты и борщ! Такое мы в любой столовке поедим. Мы пришли в ресторан, чтобы отведать самые изысканные блюда, — сказал Гольцев.
— Может быть, ты хочешь цыпленка-табака? — ехидно спросил его Ринтын.
— Что ты сказал? — спросил Саша. — С табаком? Брось, там такого нет.
— Гляди, — Ринтын подал меню и показал: "цыплята табака".
— Нет, — закрутил головой Саша, — с табаком — это слишком мудрено, что-нибудь попроще.
— А вы посоветуйтесь с официантом, — подсказала Аня.
— Верно! — хлопнул себя по лбу Саша. — Что мы мудрим?
Неподалеку наготове стоял официант. Едва Саша повернулся в его сторону, как Сеня подскочил и склонился над столом, приготовив привязанный ниточкой к блокноту карандаш. Саша с ним долго совещался, отвергал одни блюда, заказывал другие.
— Водки выпьем? — обратился он к ребятам.
— Обязательно надо, — тоном, не допускающим возражения, сказал официант. — Итак, записываю, триста граммов «Столичной», две бутылки минеральной, даме…
При этом слове Аня покраснела.
— А даме — двести граммов красного вина! — Официант изящно взмахнул карандашом, захлопнул блокнот и упорхнул.
Саша посмотрел на товарищей, подавленных ресторанным великолепием, и бодро сказал:
— Что вы приуныли? Держите головы выше! Это ресторан не для буржуев, а для таких же трудящихся, как мы.
Кайон, несколько оправившись, спросил Сашу:
— А помнишь нашу столовку в педучилище? Жестяные тарелки, перловую кашу на нерпичьем жиру! А вместо Сени в черном костюме и при галстуке еду подавала через дырку в стене повариха тетя Поля, толстая и неряшливая. Помнишь?
— Помню, Вася, — со вздохом ответил Саша. — Да всего месяца полтора назад я ел прокисшие тюленьи ласты, хлебал вилмуллырилкырил… Ну и что из этого?
— Я бы с удовольствием сейчас попробовал его, — с причмокиванием произнес Кайон.
И ребята наперебой принялись вспоминать любимые кушанья. Аня Тэгрынэ рассказала, как в ее яранге готовили тюленьи ласты:
— Надо было несколько дней держать их в тепле, чтобы кожа снималась легко и целиком, как перчатка… Как это было вкусно!
— А свежая моржатина! — подхватил Ринтын. — Мелко нарезанная, как здешний бефстроганов. Бывало, набегаешься, заскочишь в чоттагын, засучишь рукав, сунешь руку по локоть в котел и схватишь горсть холодного мяса! Вот это еда!
— А олений костный мозг! — причмокнул языком Кайон. — Сам тает во рту и сладкий как сахар. Как жаль, что ничего этого мы не можем заказать здесь, с сокрушением заметил он, закрывая тисненую папку меню.
— Может быть, подозвать официанта и заказать? — по* дразнил Саша Кайона. — Ну что вы, на самом деле, ребята? Мы же пришли сюда веселиться!
— Ты обещал нам много рассказать, — напомнил Ринтын, переводя разговор на другое.
— Помню обещание, — ответил Саша Гольцев. — Слушайте! Значит, проводили вы меня, помахали издали ручками, а у меня в груди заныло. Страшно мне стало и, честно сказать, тревожно. Даже подумал: не повернуть ли обратно?
— Ты ведь плыл на сейнере, — напомнил Кайон, — как бы ты его повернул?
— Придумал бы что-нибудь, — ответил Саша. — Вот идем по морю, и страх понемногу проходит. Может быть, потому, что возле бухты Провидения мы попали в такой шторм, что другого такого мне испытывать никогда не доводилось. Сошел я на берег в стойбище, и никто не посмотрел на меня с сомнением, когда я объявил, что я и есть тот самый учитель, которого ждут. Вы, ребята, наверное, такой школы никогда не видели: маленький круглый домик. Стоит на берегу лагуны. Над ним покосившаяся железная труба Издали моя школа меньше всего напоминала Дом народного просвещения, а скорее какую-то хижину. Зато ребята оказались чудесные! Всякие были — и плохие ученики и отличники, а все они просто милые, хорошие ребятишки, с которыми было интересно работать… Не вам мне, конечно, рассказывать, как живут в маленьких стойбищах на побережье Ледовитого океана. Ведь оттого и малы эти селения, что там холодно и голодно, мало зверя в тундре и в море. Вел я там четыре класса: с утра — первый и третий, а вечером — второй и четвертый. Работы было столько, что ни минуты не приходилось скучать. Летом — ремонт, охота, заботы с углем.
Официант принес холодную закуску, расставил на столе тарелки, бутылки. Разлил по большим фужерам минеральную воду, а в рюмки — водку и вино.
Когда официант отошел, Кайон заметил:
— Это называется — сверхугодничество.
— Ты забыл чукотский закон! — строго сказал Саша Гольцев. — Никогда не суди об обычаях тех, у кого находишься в гостях!
— Простите меня, белый человек, — в шутку смиренно наклонил голову Кайон.
— Ну вас! — Ринтын пододвинул каждому его рюмку. — Так и быть, выпьем эту гадость за нашу радость.
— В рифму говоришь, — заметил Саша.
— Он у нас стихи пишет, — сказал Кайон.
— Что ты говоришь! — Саша даже отставил рюмку. — Мне, между прочим, всегда казалось…
— Так будем пить или нет? — грозно спросил Ринтын.
— Ну ладно, — Саша лихо опрокинул в рот содержимое рюмки и долго нюхал корочку хлеба.
Аня пригубила красное вино.
— Саша, лучше расскажи, как мы ехали, — сказала она Гольцеву, — а то говоришь про чукотскую жизнь так, как будто перед тобой действительно корейцы.
— Нет, уж насчет поездки — это ты рассказывай. Я не представлял, как может человек так удивляться! Переживала ты здорово.
— А ты? — лукаво напомнила Аня. — Помнишь, как только показались зеленые сопки, покрытые лесами, все отворачивался от меня?
— Было дело, было, — смущенно улыбаясь, признался Саша. — Но вы меня поймете: два года я летом видел из окошка своей школы ледяную воду и плавающие льдины, а тут целые горы зелени! Было от чего разволноваться!
— А для меня все было ново — и огромные дома во Владивостоке, трамвай, поезд и бесконечные рельсы. Не помню, на какой станции я сошла с поезда на остановке, подержалась за рельс, вернулась в вагон и сказала Саше, что поздоровалась с Москвой. Он никак не мог понять, как это я сделала, пока я не растолковала: ведь рельсы-то эти идут до самой Москвы! А потом ему самому хотелось выйти из вагона и подержаться за железный рельс, чтобы поздороваться со своим родным Ленинградом… Но самое интересное случилось в Хабаровске. Мы туда приехали ночью. Вышли на перрон — хоть глаз выколи, только кое-где горят фонари. Темнота густая, теплая, как одеяло. И вдруг слышу над головой странный шум, как будто ветер гонит тысячи сухих снежинок по покрышке яранги… Но ведь откуда летом в Хабаровске снег? А может быть, это летят птицы? Когда через Чаплинскую косу в темноте летят утки, почти такой же шум… Мы ночевали здесь же, на скамейках, и ночью я несколько раз просыпалась от этого странного шума. Перед рассветом крепко заснула, а когда проснулась, снова услышала этот шелест. Взглянула наверх — дерево над нами! Живое, большое, зеленое дерево! И всю-то ночь от малого ветра оно шуршало и шумело над нашими головами!
Черные глазки Ани разгорелись, заблестели, будто их мазнули нерпичьим жиром. Многое в ее рассказе было близким Ринтыну. Те же чувства испытал он, когда увидел настоящее живое дерево. Туда, где родились и выросли и Ринтын, и Кайон, и Аня, деревья приходят только мертвыми: их выбрасывает в сильный шторм. Из песка торчат голые, обломанные сучья, словно взывая к солнцу, взрастившему их. А по берегу ходят охотники и подбирают дары морские, сортируя бревна — эти на полозья для нарт, эти для подпорок яранги, эти для посохов, для лыж-снегоступов. В приморском охотничьем стойбище дерево дорого, его меняют на моржовый и нерпичий жир, на ремни, лахтачьи подошвы. Редко кому доводилось видеть его в настоящем живом виде…
И всегда, когда думалось и мечталось о Большой земле, воображение рисовало лес — сплошной, густой, зеленый. Перед глазами стояли деревья — великаны, подпирающие могучими стволами небесный свод.
Аня закончила свой рассказ о первом свидании с деревом, и в воспоминания пустился Саша. Только сейчас ребята узнали, что Саша женился и у него даже есть сын, которому они дали чукотское имя Армоль.
— Что же ты молчал до сих пор? — сердито спросил его Кайон.
— Боялся, — пошутил Саша. — Ведь вы все были влюблены в нее…
— Тамара Вогулова? — догадался Ринтын.
— Она, — кивнул Гольцев.
— Что же, — сказал Ринтын, — если она выбрала из нас троих тебя, значит ты чем-то лучше… Не правда ли, Кайон?
— В этой мысли что-то есть, — уклончиво ответил Кайон и предложил тост за маленького Армоля и Тамару.
— А где жена? — спросил Ринтын.
— Тамара осталась работать в той же школе, — ответил Саша. — Ну куда бы я повез ее с маленьким ребенком? Наказывала: учись хорошо, буду тебе помогать, а потом и моя очередь придет.
Заиграл оркестр. На сцену вышла певица и запела про тонкую рябину. Сидящие за столами смотрели на певицу и жевали. Хорошая грустная песня про рябину, но не здесь ей литься, а в другом месте. Вроде бы очень простая мелодия, а поднимает из глубин человеческих беспокойство, и хочется самому сделать такое, чтобы удивить людей. Разве жизнь Саши Гольцева и Ани Тэгрынэ не интересна для других? Разве неожиданное свидание с мечтой — это не прекрасно? Только как сделать, чтобы люди стремились к удивительному и ждали его и верили в то, что обязательно оно случится? Ринтын сидел в ресторане, слушал песню о тонкой рябине, а мыслями был на побережье Ледовитого океана, где на холодной гальке лежат выброшенные мертвые стволы деревьев…
20
Рассказ Ани Тэгрынэ не выходил из головы Ринтына. Он вспоминался несколько раз на дню, возникал от первого до последнего слова либо отрывками. Яснее всего Ринтын представлял сцену, когда Аня пробуждается и видит над собой шелестящую зеленую листву, пронизанную солнцем, и догадывается — вот оно, живое дерево!
Сколько раз такое бывало и у Ринтына! Леса и поля, описанные еще Тургеневым, вдруг возникали перед ним наяву. А Ленинград… Почему-то Ринтын видел город в мечтах на морском берегу. Оттого, наверное, что с моря приходило все новое и необычное. Волны выбрасывали пустые консервные банки с яркими этикетками, с моря приходили корабли, новые люди…
Может быть, об этом и должен быть первый рассказ? Волны бьют о скалистые берега, словно множество музыкантов колотят по звонкой, туго натянутой на деревянный обод моржовой коже. Ритм рассказа должен быть именно такой. Не отсюда ли родился ритм чукотских и эскимосских песен? А может, написать все повествование в стихах?.. Нет, не годится. Ринтын давно убедился, что поэтического призвания у него нет. Все, что он писал так называемыми стихами, можно было гораздо проще и яснее сказать прозой. Настоящая поэзия — это когда мысль иначе как стихами нельзя выразить.
Но вечером работать невозможно: в жилой комнате шумно, а в рабочей то и дело кто-нибудь подходит, заговаривает. Оставался один выход — пораньше лечь спать, встать на рассвете и без помех писать.
В пять часов Ринтын уже сидел над чистым листом бумаги. В окно пробивался рассвет, доносились ранние звонки первых трамваев. Рядом спали товарищи. Ринтын никогда не думал, что Кайон храпит. Да еще как! Мало того что мешает работать, так и других может разбудить. Ринтын потряс Кайона за плечо. Тот покряхтел, перевернулся на другой бок и пробормотал:
— Чего в такую рань поднялся?..
Ринтын вернулся к столу и посмотрел на чистый лист. Кто-то прошелся по коридору. Потянуло ко сну. Неплохо бы ополоснуться ледяной водой из-под крана. В коридоре пусто. Длинный ряд дверей выглядит непривычно, не так, как днем, когда здесь полно студентов. Ринтын сполоснул лицо и вернулся в комнату. На столе белел лист бумаги.
Внизу, в четырехугольнике двора, зеленела лужайка. Траву подсевали студенты-ботаники, и она до самого снега оставалась густой, сочной. Ветер ее колышет, приглаживает. Отсюда, с высоты пятого этажа, лужайка казалась совсем крохотной. А почему героине рассказа не лететь на самолете? Она сидит в кабине и смотрит, как ветер гладит своей широкой ладонью траву на аэродроме. Вот так и начать рассказ: "Чья это огромная невидимая ладонь гладит траву на аэродроме? Отпустит на секунду и снова прижмет к земле; пригладит, отпустит и снова пригладит… Это ветер. Но девушка не чувствует его. Она сидит в пассажирской кабине самолета, дверца уже заперта, порывы ветра не проникают в кабину…"
Ринтын оторвался от бумаги и посмотрел вниз. Дворник дядя Гриша поливал траву.
А самолет уже взлетал, земля падает вниз, уносится от машины. Девушка боится, что ей будет страшно, голова закружится. А вместо этого огромная радость охватывает ее! Как прекрасно лететь! Это сбывшийся наяву сон. Кто в детстве не летал во сне?!. С чем это можно сравнить?.. Качка на байдарке совсем иная. На качелях? Нет, непохоже… Это совсем новое — легкость, свобода, скорость и высота!
О, как не хватает слов! Вот когда Ринтын встретился с великой трудностью, с которой сталкивается всякий, кому приходит в голову что-то изобразить на бумаге. Слова, в разговоре кажущиеся значительными, прекрасными, на бумаге вянут, теряют упругость и красочность. Ринтын походил на человека, который хочет поймать отраженную в воде звезду. Вода уходит между пальцев, и вместе с ней убегает звезда. Чтобы получился хороший, интересный рассказ, сколько нужно поймать этих слов-звездочек, поставить тесно ряд в ряд, не оставляя между ними зияющих пустот и провалов.
На кроватях заворочались товарищи, а страница исписана наполовину. Как ни пытался Ринтын, больше ему не удалось выдавить из себя ни одного стоящего слова.
Целый день он раздумывал о своем первом опыте и все больше убеждался, что из него никогда не выйдет писателя. За все утро к нему так и не снизошло то самое вдохновение, которое приходит ко всем настоящим художникам. Был какой-то проблеск в самом начале, когда он увидел траву, поглаживаемую ветром. А дальше? Дальше были потуги и какие-то жалкие слова, которые умирали на белом листе бумаги…
На речном трамвае Ринтын поехал на Кировские острова. В парке было пустынно, по аллеям бродили одинокие гуляющие, а в морской синей дали таяли паруса.
Ринтын сел лицом к морю. Он старался не думать о сегодняшней неудаче, но мысль об исписанной полстраничке не уходила из головы. Может быть, так и должно быть? Ведь никто из пишущих не сказал, что это легкий и приятный труд. Но если это творчество, значит должно быть какое-то удовлетворение… Ветер принес музыку. «Грезы» Шумана. Вот это настоящее совершенство! Разве можно поверить, что такое произведение создавалось в муках, в многократных поправках, вычеркиваниях, переделках, в разочарованиях и новых надеждах? Оно просто вылилось из глубины сердца, из тех тайников души, где рождаются прекрасные мелодии, благородные порывы, гениальные мысли, великие произведения… Может быть, у Ринтына и нет этого тайника, того вместилища, где происходит превращение обыкновенных слов в материал художественного произведения?
Да и откуда оно может быть у него? Великие люди видели книгу с самого рождения, прекрасная музыка звучала у их колыбели, а поэзия входила в сознание, едва только они начинали понимать связную речь. А что видел и слышал Ринтын в яранге дяди Кмоля?
Музыка умолкла, и Ринтын побрел к выходу из парка. Проходя мимо библиотеки, он неожиданно для себя завернул туда и спросил несколько томов академического издания Полного собрания сочинений Пушкина. Давно Ринтын листал какой-то том и видел фотокопии исчирканных и переправленных рукописей.
— Вы мне точно скажите, какой том вам нужен, — сказала девушка-библиотекарь, с интересом оглядывая Ринтына.
— Я не знаю, — ответил Ринтын, — мне нужен такой том, где есть фотокопия подлинника пушкинского стихотворения.
Девушка долго рылась на полках.
— Это вам не подойдет? — спросила она и положила на деревянный барьер том, открытый на той странице, где была фотокопия начала "Кавказского пленника". На фоне черных гор характерным пушкинским, тонким с завитками почерком было выведено: "Кавказский пленник". Справа намечен мужской профиль, под ним женская головка с замысловатой прической. Ниже нарисована закутанная в плотное покрывало фигура с каким-то шлемом на голове. Стихотворение было написано чисто, и исправлено только одно слово:
Сыны Кавказа говорят
О бранных, гибельных тревогах…
Вместо слова «тревогах» первоначально стояло «набегах». Ринтын перелистал том и со вздохом вернул библиотекарше.
— Не то? — спросила девушка.
— Именно то, что мне нужно, — ответил Ринтын. — Просто мне надо было еще раз убедиться, что Пушкин гениальный поэт…
Может быть, пойти в Публичную библиотеку и поглядеть юбилейное издание Льва Толстого? Вот там много помарок! Где-то даже об этом написано: Лев Толстой не переставал исправлять даже в корректуре. Он вписывал новые страницы, не говоря об отдельных абзацах. Но, видно, делал это не оттого, что прежнее было плохо написано. Пока шло печатание, в гениальной голове возникали новые мысли, новые идеи, которые немедленно просились на простор к тем, к кому они были обращены… И как это написано! Кажется, что все переживаемое героями если и не было уже перечувствовано тобой, то сейчас происходит с тобой и все слова рождаются в твоей голове.
Чушь какая-то! Написано только полстраницы, а уже ищешь каких-то сравнений с великими…
От этой мысли стало еще горше.
А ведь есть выход! Простой, легкий! Надо все выкинуть из головы и заняться своим делом — учиться. Пойти сейчас же домой, порвать эту страничку, с великим трудом наполовину заполненную водянистыми, тощими, серыми словами.
Ринтын вскочил в трамвай и покатил на Пятую линию. Вагон петлял по кривым улицам Петроградской стороны, по мостам и набережным…
Скоро начнутся занятия. Вот уже и третий курс университета. Еще два года — и снова родная Чукотка, яркие, чет кие линии морских берегов и легкий, как гагачий пух, первый снег, ложащийся на застывшую до каменной твердости землю…
Ринтын вытащил из тумбочки наполовину исписанный лист бумаги, перечитал строчки и… сел за стол… Тэгрынэ смотрит в иллюминатор самолета и видит провожающих. Они машут руками, и среди них стоит отец. Он уже старый. Морские ветры проложили на его лице глубокие морщины. Девушка разглядывает своих спутников. Какой-то толстяк сидит в переднем кресле, смотрит на часы. Нет, не на часы. Рядом с часами у него еще и компас. Конечно, он географ! А может быть, археолог. Несколько лет назад в Улаке на древних могильниках работала экспедиция Академии наук СССР. Ученые искали следы переселения народов с Азиатского материка на Американский. Этот спутник девушки вполне мог быть членом экспедиции.
А что знает читатель о Тэгрынэ? Откуда и кто она? Надо и о ней рассказать поподробнее. Почему она летит на материк?
Ринтын отложил ручку. На столе лежали несколько новых, густо и торопливо исписанных страниц. Он уже видел девушку, худую, высокую. Она ходит по тундре и собирает цветы. Не в букет она их складывает, а в толстую книгу "Флора Севера". Когда девушка нагибается, кончики длинных кос касаются травы и нежных лепестков цветов… А кто ее родители? Кажется, ее провожал один только отец. Значит, матери нет. Она умерла, когда Тэгрынэ была совсем маленькой.
Но откуда у нее тоска по растущему на земле? Почему она так любит цветы, живую траву и мечтает увидеть большие деревья? Может быть, это учительница зародила у нее интерес к ботанике? Да, она тоже причастна к тому, что Тэгрынэ решила стать ботаником. Учительница была родом с Брянщины, из лесного края. Даже село, в котором она родилась, называлось Верхние Лесники. Это был островок в зеленом лесном океане, где еще вокруг каждого дома росли фруктовые деревья… Учительница вспоминала о родных краях, смотрела на разрисованное морозом окно и, может быть, в эту минуту видела леса, а в вое пурги ей слышался шум деревьев.
Когда Тэгрынэ приезжала на каникулы, она много рассказывала о своей учительнице, а однажды привезла в своем фанерном чемоданчике несколько проросших луковиц. Отец сколотил два ящика, насыпал в них землю и посадил луковицы. В солнечные дни отец выставлял «огород» на улицу, а в холодные, пасмурные убирал обратно в ярангу.
Возможно, что соседи осуждали охотника за любопытство к растениям, свойственное старухам. Они посмеивались над стариком, а некоторые даже высказывали предположение о том, что у него с луком ничего не получится.
Отец и дочь были настоящими большими друзьями. Старик любил слушать, когда дочка пересказывала ему содержание прочитанных книг, а потом он передавал своим друзьям рассказы о человеке трудной судьбы Челкаше, о безудержном врале и хвастуне Хлестакове и о многих других людях, о жизни которых писали великие писатели…
Перо валилось из рук. Усталость разлилась по всему телу; сковало плечо и кисть правой руки. На столе в беспорядке лежали исписанные листы. Надо бы немного передохнуть, выйти на свежий воздух, прогуляться. Но уходить из-за стола не хотелось. Писать бы и писать, пока мысли текут, пока сердце стучит в лад с написанными словами.
…Ринтын прошел пешком Средний проспект, Первую линию, мимо домов, мимо одиноких высоких деревьев, шелестевших пожелтевшей листвой на высоте третьих-пятых этажей… Рано утром Аня распахивает окно на четвертом этаже общежития, к ней заглядывают зеленые ветки и говорят: "Здравствуй, друг наш!"
Вот и Соловьевский садик. На скамейках сидели старики и старухи, матери с младенцами, юноши и девушки, готовившиеся к вступительным экзаменам в вузы. Надо было зайти к Саше Гольцеву, к Ане Тэгрынэ и узнать, как у них дела, может быть, им надо помочь. Ринтын вспомнил лицо эскимоски и вдруг обнаружил, что девушка в рассказе получается мало похожей на живую. Переделывать или оставить так? Пожалуй, лучше оставить. Пока. Когда рассказ будет закончен, можно и исправить.
Вместо того чтобы идти в общежитие, где поселились Саша Гольцев и Аня Тэгрынэ, Ринтын вернулся обратно на Пятую линию.
Пришел Кайон и спросил:
— Где ты пропадаешь? Я давно тебя ищу. Пошли.
— Никуда я не пойду.
— Гольцев и Аня ждут. Погуляем по городу, — настаивал Кайон.
— Не могу я, — упирался Ринтын. — Идите одни. Мне тут нужно кое-что срочно сделать.
— Заболел, что ли? У тебя какой-то странный вид, — Кайон заглянул ему в глаза. — Худо тебе?
— Все у меня в порядке! — резко ответил Ринтын. — Просто у меня есть свое дело. Срочное!
— Не иначе как Машу ждешь? — не отставал Кайон. — Так бы и сказал. А то корчит из себя черт знает кого! Секреты устраивает. Друг называется!
Кайон ушел, а Ринтын опять сел за стол, но не мог написать ни строчки. Стычка с Кайоном его расстроила, и прошло немало времени, прежде чем перо снова послушно побежало по бумаге.
Исписав еще несколько страниц, Ринтын обнаружил, что его несет в сторону от задуманного. Ведь девушка летит на самолете, а он рассказывает ее биографию, биографию ее отца, об отношениях старика со своими соседями, с другом Ани Тэгрынэ, мотористом охотничьего вельбота…
Ринтын вернулся к Ане, летящей в самолете. Пусть машина идет в Хабаровск. Ведь именно в этом городе Аня увидела настоящее дерево. А пока девушка сидит, смотрит в иллюминатор и гадает, кто же соседи по самолету. О толстом она уже определенного мнения — он географ. Остальные, видимо, сотрудники Главсевморпути, а один из них Герой Советского Союза, участник рекордных перелетов… Может быть, лучше почитать, чтобы скоротать время? Или поговорить с толстым пассажиром?.. А под самолетом проносятся леса, покрывшие горные склоны. Спуститься бы к ним, походить между деревьев, как в толпе людей, прикоснуться ладонью к живому, покрытому корой стволу.
Неожиданно девушка заговаривает с толстым пассажиром. Ничего особенного, она просто говорит, что с высоты полета кажется, будто под ними не земля, а географическая карта. Она признается, что впервые в жизни совершает воздушное путешествие.
Аня старается не пропустить ни одного мгновения этого необычного и первого в жизни полета. И все же получается так, что она упускает момент, когда самолет касается колесами бетонного покрытия аэродрома. Попутчики будят ее, и девушка долго не может сообразить, где она: вроде только что летела, но ни шума, ни покачивания больше нет, вокруг суетятся люди и торопят ее.
Машина подвезет ее к общежитию. Она звонит и долго ждет, пока сонная дежурная откроет дверь. Вот тут Аня и слышит незнакомый шелест, долго прислушивается и гадает, что это такое. Вроде птицы? Или сухой снег по моржовой покрышке яранги? Что-то странное и непонятное…
Ринтын успевает познакомить Аню с будущими подругами, прежде чем уложить ее спать.
Утром Аня просыпается оттого, что солнце, прорвавшись сквозь занавески, бьет ей прямо в лицо. Солнечные блики бегут по лицу, будто кто-то за окном разорвал облако и маленькими кусочками пускает его по ветру. И вдруг догадка осеняет ее. Это же дерево! То самое, которое вчера вечером шумело над головой! Девушка босиком, в одной рубашке подбегает к окну, широко распахивает створки и видит, как две высокие стройные березки протягивают к ней свои ветви… Здравствуйте, зеленые друзья!
Ринтын поставил точку и в изнеможении опустил занемевшую руку. Несколько минут он неподвижно сидел перед стопкой исписанных листков и чувствовал себя совершенно опустошенным.
Взяв себя в руки, Ринтын собрал листки, сложил в аккуратную стопку, хотел прочитать написанное и вдруг понял — это невозможно. По крайней мере в ближайшие дни немыслимо вернуться к написанному — ведь кто знает, что там получилось? Может быть, все это ничего не стоящий бред…
Ринтын спрятал стопку в самый нижний ящик тумбочки.
21
Такая пурга была редкостью для Ленинграда. Машины днем шли с зажженными фарами, прохожие кутались в шубы, в шерстяные шарфы и платки. Тарахтели снегоуборочные машины, дворники сгребали с тротуаров широкими фанерными лопатами снег. На Съездовскую линию Васильевского острова вышли курсанты Военно-политического училища. Они шеренгами стояли в метели и помогали ветру расшвыривать легкий снег. Курсанты пели военные песни, пурга рвала мелодию и слова и уносила их к Неве.
Но ни люди, ни машины ничего не могли поделать с пургой. На улицах росли сугробы, на крыши наметало высокие пушистые шапки.
После лекции Ринтын позвал Кайона:
— Пойдем в пургу!
Кайон с радостью согласился. На Дворцовом мосту ветер выл, как в скалах мыса Дежнева. На речном льду было нисколько не хуже, чем в Беринговом проливе. Летящий снег забивал дыхание, а ноги то и дело натыкались на обломки льда, торчащие из сугробов, как маленькие торосы.
Под опорами моста темнели промоины. Они курились паром, словно разводья в океане.
— Так и ждешь, что отсюда вынырнет нерпа, — сказал Ринтын.
— Говорят, в Ладожском озере есть нерпы, — отозвался Кайон.
— Поехать бы туда поохотиться.
— Взяли бы лыжи-снегоступы, винтовку…
— Убили бы нерпу и съели бы по холодному сырому глазу.
Порывы ветра сдували с полотна моста снег и кидали в черную крутящуюся воду. Гранитная набережная сквозь летящую пелену казалась высокой, как каменные берега Ледовитого океана.
— Хорошо здесь, как дома! — крикнул Кайон.
— Что я тебе говорил! — сказал Ринтын. — Если бы зимой не убирали снег в городе, какое это было бы замечательное место! Бывало, дома после хорошей пурги пойдем в школу — не идем, а перекатываемся с сугроба на сугроб. Смех, крик! Так весело, как будто с хорошей погодой пришел неожиданный новый праздник.
— Ну, ты тут уж понес не то, — возразил Кайон. — Снег не убирать — занесет улицы, трамваям и машинам ходу не будет. Вот если бы в Ленинграде городским транспортом были не трамваи, троллейбусы и автобусы, а наши собачьи и оленьи упряжки, тогда был бы смысл сохранять снег на улицах.
— Да, это верно, — согласился Ринтын. Помолчал и добавил: — Просто не верится, что придет такое время и для нашей Чукотки, что снег будут убирать. Смешно!
— Сначала будет смешно, а потом привыкнем, — ответил Кайон. — Сам же рассказывал, как твой дядя насмехался над людьми, которые чистят зубы, и советовал в придачу мыть мылом язык и вешать его для просушки.
— Да, было такое, — улыбнулся Ринтын.
— Как все же интересно жить на свете! — восторженно сказал Кайон, взбираясь по обледенелой лестнице к бронзовым львам напротив Адмиралтейства. — Ну кто бы мог предсказать такое — настоящую пургу на берегу Невы? Почему бы тебе не попробовать написать об этом?
— О пурге?
— И о пурге. О том, что чувствует человек… Только не очередную информацию о том, что чукчи охотятся на тюленей, иногда едят нерпичьи глаза, живут в ярангах, стругают на завтрак мороженую рыбу. Не о том. Хотя, наверное, без этого тоже не обойтись… Но главное…
Ринтын перебил его:
— Я написал рассказ. — И, испугавшись, посмотрел на Кайона.
— Я это знал, — спокойно ответил тот.
У Ринтына похолодело в груди: неужели он читал? Залез в тумбочку и извлек оттуда тщательно запрятанную рукопись?
— Что с тобой? — забеспокоился Кайон, заметив изменившееся лицо Ринтына.
— Ты… Ты читал?
— Как я мог прочитать? — пожал плечами Кайон. — Но когда ты писал, единственный человек, который думал, что этого никто не видит, был ты сам. Все ждут, когда покажешь написанное.
— А я как закончил, так с тех пор не смотрел и даже не знаю, что у меня получилось, — признался Ринтын.
— Конечно, пока не прочитаешь, знать не будешь. Дал бы мне, — попросил Кайон, — если сам не решаешься.
На Невском было тише. Здесь снег убирали скорее, чем на других улицах, и трудно было предположить, что в двух шагах на ледяной Неве существует другой мир, пуржистый, ветровой, как взморье Ледовитого океана. Ребята дошли до Казанского собора и по другой стороне улицы повернули обратно.
— Смотри, кто идет! — Кайон толкнул в бок Ринтына.
Навстречу, спрятав лицо в воротник, шла Маша. Она слегка горбилась, преодолевая встречный ветер; меховая шапочка, грудь были запорошены снегом.
Ринтын окликнул ее, девушка вздрогнула и остановилась. Радость зажглась в ее усталых глазах, она взяла руку Ринтына и долго не отпускала.
— Как хорошо, что я встретила тебя! Вот не думала — в таком огромном городе встретиться! Как же ты живешь? — И, не дожидаясь ответа, сообщила: — Я перевелась в пищевой институт и работаю на стройке. Комнатку дали.
— А я тебя искал, — задыхающимся от радости голосом произнес Ринтын. Несколько раз заходил, а тебя нет дома.
— Вы куда идете? — спросила Маша.
— Просто гуляем, — ответил Кайон и заторопился: — Мне пора. Надо забежать в читалку. Я ведь на сегодня выписал книгу. Ругаться будут, если не приду. Ну, пока!
Снег пошел гуще, большими тяжелыми хлопьями. Снежинки цеплялись за Машины ресницы, падали на ее щеки и таяли. Капельки медленно скатывались, и от этого казалось, что девушка плачет светлыми слезами, прозрачными, как вода снежного ручья. Ринтын с Машей долго стояли, так и держась за руки, пока девушка не спросила:
— Ну что скажешь?
— Ничего, — ответил Ринтын. — Можно, я ничего не буду говорить?
— Можно, — с улыбкой разрешила Маша.
Они пошли под руку навстречу ветру. На Дворцовой площади ветер бесновался, как в открытой тундре. Вокруг Александровской колонны змеились вихри снега, пурга вздымалась к ангелу и свистела в его крыльях. Временами захватывало дыхание, вместе с воздухом в горло попадал снег, вызывая кашель.
— Это наша погода! — крикнул Ринтын спутнице. — Наша пурга. Сегодня в Ленинграде как на Чукотке. Хорошо!
Маша с улыбкой кивнула.
— Однажды я в такую погоду вез тяжелые мешки с песком для полярной станции. Подрядился на эту работу, чтобы купить себе материи на новую рубашку, так как в старой уже было стыдно ходить в школу. На нарте почти не сидел, помогал собакам, впрягался вместе с ними в потяг. Уже почти у цели, на виду огней полярной станции, нарта провалилась в воду, потянула собак, и пришлось сбросить мешки в воду, чтобы спасти нарту и упряжку… Еще раз ехать не было уже сил. Так обидно было, что я заплакал. Слезы замерзали на щеках, и их приходилось отдирать от кожи пальцами… А пурга бесновалась, хватала ледяными лапами… Бессильный перед ветром и снегом, я проклинал вьюгу, плевался мокрым снегом и мечтал о далеких землях, где нет ни мороза, ни снега… А сейчас так и хочется, чтобы подольше и посильнее дула пурга, пела песни Севера у Александровской колонны…
На Дворцовом мосту они держались за перила — так сильны были порывы ветра.
— Удивительно, что такая пурга в Ленинграде, — сказала Маша. — Мне кажется, что эту пургу ты привез с собой, чтобы показать мне… Ну, скажи, Толя, что это так? Один-единственный раз.
— Ну почему один-единственный раз? — возразил Ринтын. — Можешь взять все пурги Чукотки…
— Это правда?
— Правда, Маша.
Маша остановилась и зябко поежилась. Она вся была в снегу. Не очень теплое, должно быть, пальтишко намокло, снегом покрылись брови и выбившиеся из-под шапочки волосы.
— Маша! — взволнованно сказал Ринтын. — Я заранее знаю, что ты мне возразишь. Я знаю, ты скажешь, что я легкомысленный и пустой человек, не подумал о будущем, что надо подождать хотя бы до окончания учебы, что у нас с тобой ни кола ни двора. Но считай, что я тебе на это очень убедительно ответил… Словом, я тебя прошу быть моей женой.
Маша удивленно уставилась на Ринтына. Она что-то хотела сказать, но он не дал:
— Ничего не говори мне! Не надо! Если ты согласна, то придешь на это место ровно через неделю. Но только если согласна… А теперь — до свидания!
Ринтын побежал по мосту, оставив ошеломленную девушку. Сердце гулко стучало в груди, волосы под шапкой взмокли, дыхание спирало от ветра и волнения. Закрывая лицо от летящего снега, преодолевая напор ветра, он чуть не попал под медленно идущий навстречу, облепленный снегом трамвай.
На повороте от моста к Университетской набережной он оглянулся — Маша стояла на месте и смотрела ему вслед. Может быть, она ждала, что Ринтын вернется обратно и скажет, что пошутил… Сколько он знал, слышал, читал — никто нигде таким образом не делал предложения. Может быть, действительно вернуться?.. Но Маши на мосту уже не было.
Тогда Ринтын испугался: а вдруг она не придет через неделю? Решит, что он вправду пошутил?
Зимние, казавшиеся такими короткими дни вдруг стали тянуться бесконечно. Через три дня Ринтын был готов идти к Маше, но он не знал, где она теперь живет. Пойти к ее подругам в старое общежитие и расспросить? Но если он явится к ней раньше срока, Маша может расценить это как отступление.
Ринтын просыпался среди ночи и подолгу лежал с открытыми глазами. Однажды он достал свой рассказ и прочитал его. У него было ощущение, что он читает написанное не им, а другим человеком. Даже интересно. Чувствуешь, как волнуется девушка перед полетом, и понимаешь, как она мечтает о живом дереве. Правда, надо дать Кайону почитать. Что он скажет?
Кайон прочитал рассказ, как и договорились, в отсутствие автора. Ринтын на это время вышел в коридор и ходил там из угла в угол, кляня себя за то, что решился отдать другу свое творение. Он вспоминал все слабые места рассказа, вялые, неожиданные, занедужившие и ослабевшие слова, и на душе становилось горько и муторно, будто напился морской соленой воды.
Кайон приоткрыл дверь из комнаты и поманил друга.
— Ты мне сразу скажи — дрянь? — с ходу спросил Ринтын.
— Да ты не горячись, — спокойно ответил Кайон, — постарайся взять себя в руки.
"Ну все, — с упавшим сердцем подумал Ринтын, — сейчас будет утешать, говорить какие-нибудь общие, дежурные слова…"
— Должен тебе сказать, — каким-то не своим голосом заговорил Кайон, что написанное тобой — это здорово!
— А? — встрепенулся Ринтын.
— Я говорю, что ты здорово написал! — повторил Кайон. — Читал и вспоминал свое. Особенно ты хорошо описал утренние морские берега. Эти волны, мыргот, ее вкус. Бывало, макнешь в нерпичий растопленный жир и жуешь, будто откусываешь от упругой морской волны…
— Но про мыргот у меня ничего нет, — возразил Ринтын.
— Не может быть! Я сам читал… Да вот тут, — Кайон принялся листать страницы, но так ничего и не нашел.
— Я точно помню, что про мыргот ничего не писал, — повторил Ринтын.
— Как же так? — пробормотал Кайон. — Вроде читал. Померещилось, что ли?.. Но ты не обижайся. Все равно ты здорово написал. Иной раз мне даже не верилось, что это ты. Молодец! Садись сегодня же и переведи рассказ на русский язык.
— Сейчас мне не до перевода, — сказал Ринтын.
— Что случилось?
— Наверное, я женюсь.
— Как ты сказал?
— Женюсь, — повторил Ринтын. — Я просил Машу стать моей женой. Ну что молчишь? Скажи хоть что-нибудь?
— А что я могу сказать? — растерялся Кайон. — Мне никогда не приходилось иметь дело с женихом. Это так неожиданно. Что будет дальше?
— Все равно придет время, когда надо будет жениться, — задумчиво сказал Ринтын.
— Безусловно, — поддакнул Кайон. — Надо когда-то решаться и на это. И все же это странно и удивительно. Семейный человек Анатолий Федорович Ринтын. Желаю тебе успеха!
— Счастья желают, а не успеха, когда человек женится, — раздраженно поправил Ринтын.
— Прости, — ответил Кайон, — я не знал.
За два дня до встречи с Машей Ринтын разузнал, где помещается загс Василеостровского района, постоял возле дверей, глядя на пары, которые с деловитым видом проходили в тесную комнатку и, проведя там некоторое время выходили оттуда как ни в чем не бывало. Это придало Ринтыну бодрости, и он решил, что в общем-то в женитьбе ничего такого особенного нет. Он был уверен, что Маша согласится, но иногда вдруг приходила мысль о том, что она может и отказаться, и тогда Ринтын чувствовал, что его охватывает какой-то странный жар. А тут еще Кайон говорил о женитьбе, как будто все уже решено.
— Мы с Сашей думаем, что надо как-то отметить вашу женитьбу. Нехорошо будет, если останемся в стороне.
— Подождите немного, — сказал Ринтын. — Вот если мы с Машей зарегистрируемся, то потом поедем к ней. Выпьем, что ли, там.
— Все, что нужно, — сказал Саша, положив руку на плечо Ринтыну, — мы купим, не беспокойся ни о чем. Счастливо!
Маша пришла в точно назначенное время. Она набросила на голову шерстяной платок, подкрасила губы и от этого казалась старше, чем на самом деле.
Она старалась быть веселой, но в глазах таилась тревога.
— Здравствуй, Маша, — сказал Ринтын и поцеловал ее в губы. — Пошли?
Маша молча кивнула.
Они долго поднимались по лестнице. Счета не было крутым ступенькам, сердце колотилось, и не было ни одного слова, которое вспоминалось к месту. Поэтому Ринтын сказал:
— После загса пойдем за ребятами. Пусть побудут вместе с нами. Выпьем что-нибудь, — уже веселее закончил он.
За столом, покрытым заляпанными чернильными кляксами сукном, в пальто сидела пожилая женщина с огромными металлическими серьгами в ушах. Они походили на маленькие дверные замочки. Она строго глянула на жениха и невесту и этим сразу настроила Ринтына против.
— Впервые? — спросила женщина.
— Впервые, — коротко, сдерживая себя, ответил Ринтын.
— Заполните бланки, подайте заявление.
В соседней комнате, похожей на зал ожидания вокзала на станции Вруда, стоял круглый фанерный стол, на нем черная пластмассовая чернильница и тонкая ручка с пером № 86. Ринтын и Маша сели друг против друга и аккуратно заполнили все графы заявления.
Женщина с серьгами бегло просмотрела их и сказала:
— Все. Можете идти.
— Как? — удивился Ринтын. — И все? Мы теперь муж и жена?
— Ишь какой прыткий! — женщина усмехнулась. — Вам дается неделя на размышления. Если за это время не передумаете — можете приходить и тогда получите свидетельство о браке.
Ринтын и Маша вышли из загса.
— Все равно мы теперь муж и жена. Правда, Маша?
— Правда, Толя, — ответила Маша и вдруг заплакала.
Ринтын обнял ее, и что-то у него дрогнуло в сердце.
— Не надо плакать. Все будет хорошо. Спасибо тебе большое, что ты мне доверилась. Пусть у нас ничего нет, но мы с тобой вместе на всю жизнь — это самое главное. На пустом месте легче строить. Что я говорю? Не легче, а в том смысле, что простора много и нам принадлежит все будущее. Завтра у нас будет только первый день. Разве плохо?
— Прекрасно, Толя, — ответила Маша.
— Пусть первый день от зари до зари будет тебе свадебным подарком, пышно и шутливо сказал Ринтын.
— Спасибо, — серьезно ответила Маша.
22
Комнатка Маши представляла собой закуток в огромном недостроенном доме, отгороженный неоструганными досками, оклеенными синей чертежной бумагой с выцветшими линиями каких-то проектов.
В углу стояла небольшая железная печка. К ней сразу же устремился Кайон и принялся разжигать.
Маша, растерянная и расстроенная, пыталась собрать кое-какую посуду на стол, побежала через двор к знакомым девушкам-штукатурам и принесла два стакана и три вилки с погнутыми зубцами.
Ребята старались развеселить жениха и невесту, громко разговаривали, вспоминали студенческие проказы давних, еще улакских лет, но за всем этим не могли скрыть некоторой озабоченности и удивления неожиданной женитьбой друга. Кайон временами устремлял на Ринтына выжидающий взгляд, будто надеялся, что тот вдруг встанет и скажет: "Друзья, вы меня простите, но я просто пошутил". И тогда вернется прежнее, и Ринтын снова станет просто товарищем, просто земляком, а не женатым человеком.
Чувствовалось, что в комнатке живет девушка. Кровать была аккуратно покрыта белым покрывалом, колченогий, грубо сколоченный стол замаскирован белой клеенкой. Даже стул, обляпанный краской, видно, хотели дочиста отмыть, потому что краска была поцарапана, так усердно ее терли.
Маша ходила по комнате, ставила на стол закуску и вздыхала. Кайон утешал ее:
— Все очень хорошо.
— Все же не так, как надо бы. Хотя бы чуточку подготовились…продолжала сокрушаться Маша.
— Может быть, именно так и должно быть, — возразил Кайон. — Два стакана, две тарелки — наверное, с этого и начинают все?
— Не огорчайтесь, — сказал Саша Гольцев. — Когда ко мне в стойбище приехала жена, у меня даже такой комнаты не было. Жил в классе. Спал на партах. Хорошо, что это были обычные столы, сколоченные из консервных ящиков. Ох и намучились мы! Не то что там тарелок, ложек не было! Пришлось мне самому вырезать из дерева. Кривые получились, но вместительные, суп из оленины отлично черпали.
Кайон подкладывал дрова в печку, железо раскалилось. После выпитого вина стало даже жарко. Ринтын смотрел на Машу, и в душе у него поднималась волна нежности. Она теперь всегда будет с ним, всю жизнь. Никто не знает, что их ждет завтра. Но надо ли обязательно так планировать свою жизнь, чтобы полностью исключить из нее неожиданности, открытия и удивления? По новой дороге идти всегда заманчивее, чем по той, которая тебе известна до последней кочки… Пусть он еще мало знает Машу. Может быть, это даже хорошо, что у нее есть тайны, которые Ринтыну еще надо открывать. Когда все ясно, понятно, верно — это даже неинтересно.
Глубокой ночью Ринтын проснулся от холода. Печка давно потухла, в комнату под покровом темноты вползла стужа, встала в углах мерцающими пятнами инея, растеклась по полу и холодным дыханием разбудила Ринтына. В комнате была такая же стужа, как в утреннем пологе, когда погаснет жирник и ночной ветер выдует все тепло, и все же… Какой бы плохой ни была комната, она все ж лучше самой прекрасной яранги! Семейная комната. Отдельная. Рядом лежит жена… Жена… Самый близкий теперь на свете человек… Ринтын осторожно, чтобы не разбудить Машу, слез с кровати и подошел к печке. Он долго сидел перед раскрытой дверцей, смотрел на холодный пепел и думал о том, что вот он сегодня с утра уже другой человек…
Ринтын с трудом разжег печку, и от раскаленной стенки потянуло теплом. Носки примерзли к полу в лужице, натекшей со стены. Ринтын еле отодрал их и посушил перед открытой дверкой печки.
Услышав скрип кровати, он оглянулся. Маша закрылась одеялом до подбородка. Она наблюдала за Ринтыном, и легкая улыбка играла на ее губах. Она была не совсем такая, как вчера вечером. Все как будто бы было прежнее, а она казалась иной. Может быть, оттого, что Ринтын никогда не видел ее в постели, или первая ночь что-то прибавила ей…
— Я хочу ее съесть, — сказал Ринтын, садясь на краешек жесткой кровати.
— Есть хочешь? — не поняла Маша.
— Я хочу съесть твою улыбку, — пробормотал Ринтын. Ну почему все нежные слова выглядят такими чужими и беспомощными? Сказать "любимая, дорогая" для Ринтына было все равно что декламировать чужие стихотворения и выдавать их за свои.
У Маши удивленно приподнялись брови, но Ринтын, не давая ей прийти в себя, поцеловал ее в уголки губ.
— А знаешь, Маша, я тебя очень люблю, — сказал Ринтын.
— Ну вот наконец-то! — засмеялась Маша. — Признался в любви после женитьбы!
— А мне почему-то казалось, что эти слова я тебе давно сказал, смущенно произнес Ринтын. — Ты меня прости. — Он направился к печке, чтобы подложить дров, и зацепил ногой стул.
— Тише, Толя, — Маша приложила палец к губам. — Тебе надо быть здесь осторожным.
— Тесновато, — оправдывался Ринтын и спросил: — Кто-нибудь живет по соседству?
— Нет, — Маша высвободила руку из-под одеяла. — Иди-ка сюда. Я тебя хочу предупредить… Эту комнату мне дали незаконно. Дом недостроенный. Когда я сюда переселялась, меня предупредили, чтобы сюда не ходили посторонние.
— Я же теперь не посторонний, — возразил Ринтын.
— Тем более, — сказала Маша. — Как только узнают, что у меня появился муж, тут же отберут комнату.
— Ну почему же? — удивился Ринтын.
— Я перевелась в пищевой институт, чтобы получить работу с большей оплатой. Мне ведь тяжело одной. Тебе это трудно представить, потому что вас, северян, и кормят и одевают. А когда мне эту комнату давали, поставили условие: никого сюда не приводить.
— Что же они, заподозрили, что будешь вести легкую жизнь? — пошутил Ринтын.
— Ну что ты! Просто это территория стройки, — объяснила Маша.
Ринтын был счастлив. После лекций он сразу же бежал и ждал Машу с работы. Он почти перестал ходить в библиотеку, его долг Софье Ильиничне Уайт возрос до угрожающего числа знаков.
В ожидании Маши Ринтын писал новый рассказ. В нем повествовалось об охотнике Гэмалькоте, который не хотел, чтобы его подросшие сыновья прорезали окно в яранге. Яранга на то и яранга, чтобы быть без окна. Ринтын писал с увлечением и вспоминал дядю Кмоля, черты которого придал Гэмалькоту.
Коченели пальцы, а в памяти возникали далекие картины детства, когда он готовил уроки в холодном чоттагыне, а собаки обнюхивали чернильницу, давно ли все это было, и вот он уже женат…
Маша молча целовала Ринтына и принималась разжигать печку. Ужинали глазированными сырками, кефиром и ложились в ледяную постель.
Ринтын вспоминал свое детство и вместе с этим воскрешал в памяти детали, которые переносил на страницы рассказа. Иногда он задумывался: не злоупотребляет ли он тем, что пишет только о хорошо знакомом? Даже люди у него обязательно должны были иметь живых прототипов, а о месте и говорить нечего: он попросту был не в состоянии выдумать целиком место действия для своих героев. Размышляя, Ринтын обнаруживал у себя полное отсутствие воображения, неспособность от начала до конца выдумать рассказ, не говоря уже о человеке. Оттого у него почти не было описаний внешности героев. Он видел их внутренним взглядом так отчетливо, слышал голоса, что не возникало надобности подробно описывать, как они выглядят.
Однажды он отважился и с листа перевел Маше рассказ о полете Тэгрынэ в Хабаровск.
— Как интересно! — горячо похвалила Маша. — И необычно! Тебе надо его по-настоящему перевести и показать знающим людям.
— Успею, — ответил Ринтын, слегка обескураженный тем, что Маша похвалила рассказ за необычность. Ему хотелось не этого. Наоборот, он стремился к тому, чтобы история, приключившаяся с Аней Тэгрынэ, переживалась читателем как своя собственная. Он так и сказал Маше.
— Да, да, — согласилась Маша, — это получилось, но вместе с тем есть и какая-то необычность, украшающая рассказ. Поверь мне, что это только к лучшему. Я имею в виду, что у тебя своя манера…
Ринтын опять был недоволен.
— Я еще ничего не сделал, а ты уже толкуешь о какой-то манере. Прошу тебя, скажи четко и прямо: как я написал?
— Я тебе говорю о том, что чувствую. Толя, — мягко ответила Маша. Отнеси куда-нибудь рассказ. Пусть даже поругают. Что ты теряешь?
Может быть, действительно послушаться Машу и отнести рассказ в какую-нибудь редакцию? А если скажут, что он никуда не годится? Тогда рука больше не поднимется писать. Но, с другой стороны, когда-нибудь все равно придется отдать эти страницы для беспристрастного и строгого судьи. Как же другие пишущие люди отдают свои произведения в редакции? Интересно, испытывают ли они такую же нерешительность, как Ринтын? Как будто нет. В книгах, описывающих жизнь писателей, авторы, наоборот, отличались напористостью и стремлением во что бы то ни стало напечататься… Напечататься и Ринтын не прочь…
Несколько дней Ринтын писал рассказ «Окно». Еще недели две переводил оба рассказа на русский язык, по нескольку раз переписывал их.
Из всех печатных органов он выбрал ленинградскую молодежную газету «Смена». Сначала он было решил отправить рукопись по почте, но как-то неловко пользоваться услугами учреждений связи, живя в том же городе.
Ринтын вошел в просторный вестибюль высокого дома неподалеку от набережной Фонтанки. Разделся и на лифте поднялся на нужный ему этаж. Отдел литературы и искусства он нашел сравнительно легко. В большой комнате с несколькими письменными столами возле окна сидел худощавый мужчина с седеющей густой шевелюрой и что-то внимательно читал. Он поднял голову на вошедшего, кивнул в ответ на приветствие и снова углубился в бумаги. Ринтын потоптался у двери.
— Вам, собственно, кого? — Человек смотрел дружелюбно.
Ринтын, запинаясь, объяснил цель своего прихода.
— Рогова нет, Быстров тоже куда-то вышел, — задумчиво сказал человек и пригласил, отодвинув свои бумаги: — Присаживайтесь. Прежде всего давайте познакомимся: меня зовут Георгий Самойлович Лось, а вас?
Ринтын назвал себя.
Человек перелистал рассказы, пробежал глазами несколько страничек.
— Договоримся так: вы эти рассказы оставите мне, и я с ними познакомлюсь поближе. Вот вам мой телефон и адрес. Позвоните мне в среду на следующей неделе.
Ринтын в некоторой растерянности вышел из редакции и пешком направился на Международный проспект. Лось… Много лет назад Ринтын прочитал повесть о сахалинском гиляке, который шел через лес искать источник музыки. Юноша мечтал увидеть красавицу, потому что голос был дивен и прекрасен, как журчание лесного ручья. Пение переливалось, словно солнечный луч в верхушках сосен, волновало душу лесного жителя разнообразием красок, звуки песни то поднимались к упругому голубому небосводу, то падали вниз и расстилались по земле, по лесным звериным и людским тропам. Это пела девушка. Красивая, добрая… Но вместо девушки гиляку показали зеленый ящик. Подняли крышку, под ней оказался вращающийся черный диск, схожий со срезом обгорелого пня, гладкая, похожая на птичью, металлическая шея и иголка, которая касалась черной пластинки и добывала женский голос. Это было настоящее чудо. Гиляк запустил руку внутрь патефона, но ничего в нем не нащупал. А девушка пела, и в ее голосе были такая тоска и зов, что гиляк, не задумываясь, пошел ее искать через море, пролив, через густую тайгу, железную дорогу, через большие города и малые селения, через реки, горы, долины, пока не пришел в чудесный город Ленинград. Здесь он поступил учиться и все мечтал увидеть красавицу, чей голос пел из ящика в сахалинской тайге. Однажды на концерте ему показали пожилую, густо набеленную женщину. Она пела ту же песню. Когда гиляку сказали, что это ее голос записан на пластинке, он не поверил и заявил, что все равно найдет ту самую, которая звала его за собой…
Когда Ринтын читал эту повесть, он испытывал такое же волнение, как при чтении "Оливера Твиста" Диккенса, «Детства», "В людях", "Моих университетов" Горького, стихов Пушкина, Блока и Некрасова… У этого гиляцкого парня была почти такая же мечта, как у Ринтына. Разве не думал он встретить в Ленинграде ту, что снилась?..
Маша встретила Ринтына вопросом:
— Ну, что сказали?
— Ничего. Взял один человек почитать. Георгий Самойлович Лось.
— Кто он? Работник газеты?
— Писатель. Давным-давно я читал его книгу. Услышал фамилию — и даже не поверил, что это он. Мне почему-то казалось, что Лось уже умер. Такой знаменитый писатель…
До назначенного срока было много времени. Ринтын притворялся, что ему безразлично, что скажет Лось.
— Если окажется, что мои рассказы никуда не годятся, тогда я брошу заниматься этим, — как-то сказал он Маше.
Она промолчала. Ринтын обиделся:
— Почему ты молчишь? Как будто тебя это совсем не интересует!..
— Не сердись, Толя, — ответила она, — но я волнуюсь, может быть, больше тебя. Ведь решается будущее.
— Не говори так, — отмахнулся Ринтын.
Кайон настаивал, чтобы Ринтын прочитал рассказы Василию Львовичу.
— Твой же учитель! Вот уж кто объективно отнесется, поможет. Зря ты отказываешься.
Ринтын и раньше задумывался: почему ему не хочется показывать свои работы старому учителю? Очень возможно, что он боялся слишком строгого судьи. Василий Львович не из тех, кто прощает даже мелкие промахи. У него острый язык: такое еще скажет, что навсегда отобьет охоту писать.
В назначенный день Ринтын позвонил Лосю. Тот назвал адрес, куда Ринтын должен прийти. По голосу писателя трудно было понять, понравились ему рассказы или нет, и, полный смутных догадок, Ринтын поехал на канал Грибоедова.
Это было недалеко от Казанского собора. Там протекал канал: узкий, несущий всякий мусор и радужные масляные пятна. От автобусной остановки у Казанского собора надо было еще идти по направлению к красивой церкви. Так объяснил по телефону Георгий Самойлович Лось.
По крутой лестнице Ринтын поднялся на четвертый этаж и очутился в длинном коридоре, напоминающем общежитие ев на Пятой линии Васильевского острова. В тишине где-то слышался переливчатый звон старинных часов. Ринтын несколько секунд постоял перед дверью, обитой черным дерматином, и нажал кнопку звонка. Почти тотчас открылась дверь, и появился Георгий Самойлович.
— Здравствуйте! — сказал он и пригласил: — Проходите в комнату! Очень рад вас видеть.
Ринтын, слегка обескураженный таким радушным приемом, сел на широкий продавленный диван и огляделся. Три из четырех стен были заставлены книжными полками от пола до потолка. Почти посреди комнаты стоял широкий письменный стол. Когда Лось сел за него, он оказался спиной к окну. На свободной от книг части стены висели две картины. Обе они изображали тайгу. На одной был нарисован чум у реки, на второй олень пил воду и вдали вставало огромное солнце. Краски были ясные, чистые, без дымки и полутонов. Это был север. Только там может быть такой чистый и прозрачный воздух. И такое мог написать только северянин.
Некоторое время Лось молчал, как бы давая возможность гостю осмотреться и освоиться с обстановкой. Ринтын посмотрел на Лося. Конечно, хотелось бы, чтобы человек, носящий такое имя, выглядел сильным, большим, под стать лесному зверю. Георгий Самойлович был невысок, худощав и носил очки в золотой оправе. Ринтын от такого несоответствия даже вздохнул, смутился и снова перевел взгляд на картины.
— Это произведения вашего земляка, — сказал Георгии Самойлович, бывшего студента Института народов Севера Панкова. У меня всего две картины. Большинство его произведений находится в Музее Арктики. Вы были там? Нет? Обязательно сходите, посмотрите. До войны Панков расписывал павильон Советского Союза на Всемирной выставке в Париже. Если бы не война… Панков погиб, и вместе с ним погибли сотни ненаписанных картин. Сейчас его мало кто знает, а жаль… Я читал ваши рассказы, и это для меня было как неожиданное свидание с прошлым, со своей молодостью. В юности я побывал на Сахалине, на Камчатке, объездил весь Европейский Север. Какие края! Какое раздолье для приложения умения и сил человека! Тогда же я написал первые свои книги…
— Одну я читал, — сказал Ринтын.
— Что вы говорите! — удивился Лось. — И какую именно?
Ринтын назвал.
— Это было так давно, — задумчиво и в то же время взволнованно сказал Лось. — Тиражи были не очень большие, и уж не думал я, что моя книга дойдет до Чукотки.
— У вас, наверно, не одна книга о Севере?
— Три, — ответил Лось. — Среди них я считаю самой удачной повесть о гиляке. Ту, которую вы читали.
— А сейчас о чем вы пишете? — поинтересовался Ринтын.
— Научно-фантастические повести, — ответил Лось. — Время сейчас такое, многим хочется заглянуть в будущее, и вот по мере своих сил хочу им помочь.
Жена писателя принесла чай.
Лось перекочевал со своего места за письменным столом на диван рядом с гостем.
— Мне ваши рассказы понравились, — заговорил он, отпив глоток крепкого чая. — В них нет того наивного восприятия жизни, которое было у ваших предшественников. Недавно в Хабаровске вышла книга удэгейца Джанси Кимонко "Там, где бежит Сукпай".
— Я знаю, — сказал Ринтын.
— И как она вам?
— Интересная, — ответил Ринтын. — Но я так бы не стал писать.
— Это понятно, — усмехнулся Лось. — Потому литература и называется художественной, чтобы каждый писал по-своему. А что вам неприемлемо в этой книге? — осторожно осведомился Лось.
— Я не верю, чтобы такой очень близкий к земле, к жизни человек был так прост и наивен в мыслях, — сказал Ринтын. — Такие люди, как герой книги Кимонко, обычно в подлинной жизни на все смотрят гораздо серьезнее.
— Интересно, интересно, — пробормотал Лось. — Но согласитесь, что книга эта своеобразная, несхожая со всем другим, что писалось раньше об удэгейцах?
— Может быть, — ответил Ринтын. — Но я уверен, что новые писатели уже не будут писать так, как писали Тэки Одулок или Джанси Кимонко.
— Почему?
— Потому, что они уже знают большую советскую литературу. Они как бы переймут ее опыт… — ответил Ринтын.
Он говорил медленно, с трудом подбирая слова, старался, а выходило как-то все не так: вялые, затасканные слова, выражения, а ведь его слушал настоящий писатель.
— Любопытно, — произнес Лось и спросил: — А вы хорошо знаете творчество Тэки Одулока?
— Мне попалась только одна книжка — "Жизнь Имтеургина старшего",ответил Ринтын. — По-моему, это лучшее, что написано о нашем народе. А ведь он был по национальности юкагир. Правда, колымские юкагиры живут точно так, как окружающие их чукчи, так что ничего нет удивительного, что он так хорошо знает и быт и разговор оленных чукчей.
— А теперь, — сказал Георгий Самойлович, — приготовьтесь к тому, чтобы услышать от меня неприятные, быть может, замечания. Это нисколько не отменяет ранее сказанного. В ваших рассказах есть все, чтобы получились настоящие, хорошие вещи. Короче говоря, есть материал, который вы еще не сумели должным образом организовать. В том деле, которому вы хотите себя посвятить, нет мелочей, точнее сказать, из мелочей складывается великое…
Георгий Самойлович принялся разбирать каждое слово, и Ринтыну это было и больно и стыдно. В иные минуты он был готов схватить листки со стола и бежать куда глаза глядят, только бы не слышать того, что говорил Лось.
— Разум и чувство всегда находятся в некотором противоречии, продолжал Георгий Самойлович. — На отдельных страницах вы достигаете редкого сплава и того и другого, и это доказывает, что вы, бесспорно, талантливый человек…
Талантливый человек… Как приятно услышать такое, но в то же время страшновато. Это все равно как если вдруг обнаружишь у себя какую-то необычность в организме. К примеру, третий глаз…
Георгий Самойлович поднял голову, заметил отсутствующий взгляд Ринтына и строго сказал:
— Вы должны внимательно слушать, если хотите достичь в литературе хотя бы самого малого. Если бы в ваших вещах ничего не было, я бы не стал тратить время…
Почти три часа Георгий Самойлович разбирал рассказы.
На прощание он вернул рукопись и сказал, что ждет Ринтына через две недели с новыми вариантами рассказов.
Через две недели Ринтын принес ему исправленные рассказы и снова получил их обратно с новыми замечаниями. На этот раз сроком на десять дней.
Десять дней корпел Ринтын, переписывал рассказы по нескольку раз, переводил на русский язык, снова на чукотский.
В конце зимы Георгий Самойлович сказал:
— Будем считать, что ваша работа на этом кончилась. Теперь, если не возражаете, я пройдусь легонько по вашим рассказам и отдам их машинистке.
Ринтын облегченно вздохнул.
Когда Георгий Самойлович через несколько дней прочитал вслух перепечатанные рассказы "Полет в Хабаровск" и "Новый дом", Ринтын мысленно еще раз представил весь путь, который они прошли, и ужаснулся: тяжело будет ему, если доведется стать пишущим человеком. Этот труд не может сравниться ни с чем. Утешала лишь мысль, что наступит все же время, когда придут опыт, мастерство, умение. Станет легче, проще писать. Поиски лучшего слова не будут занимать столько времени, как нынче. И главное, исчезнет чувство постоянного недовольства собой и неуверенности. Ринтын не предполагал, что в литературе такого не бывает никогда.
— Вы не против, что второму рассказу я дал название "Новый дом"? — спросил Лось. — Дело в том, что у Мопассана есть рассказ "Окно".
— Нет, не возражаю, — смущенно пробормотал Ринтын. — Я даже не знаю, как мне вас благодарить…
23
Лось посоветовал послать рассказы в один из ленинградских художественных журналов. Они вместе сходили на почту, вложили рукопись в большой конверт и отправили заказным письмом.
Второй экземпляр Ринтын показал Маше. Она читала долго и внимательно, часто возвращаясь к предыдущей странице, легонько подчеркивая карандашом отдельные фразы и слова. Ринтын в нетерпении спросил ее:
— Ну как?
— Очень хорошо, — ответила Маша, — только мне кажется…
Ринтын насторожился:
— Говори, говори!
— А ты не обидишься?
— Лучше обижусь, чем потом будет стыдно, — ответил Ринтын.
— Мне кажется, что из твоих рассказов что-то ушло, — медленно произнесла Маша. — Возможно, что я не права. Когда ты читал первые, корявые во многом строки, в них была своя сила, свое очарование. Сейчас там все гладко. Очевидно, с точки зрения литературной техники не к чему придраться, но все же что-то ушло…
Ринтын еще раз перечитал рассказы, но не заметил ничего такого, о чем говорила Маша. Может быть, ей кажется? Конечно, теперешний текст нельзя сравнить с тем, что было даже в самом последнем варианте. Корявость стиля, некоторая, если можно так сказать, торосистость языка исчезли. Текст читался легко, гладко. Что в этом плохого? Может быть, она жалеет, что из рассказов исчезли многочисленные описания местных обычаев, нравов, живописные этнографические подробности? Она считает, что эти черты привлекательны, украшают рассказы. С одной стороны, она права; меховая оторочка кухлянки красива. Снежный иглу эскимосов на фоне черных скал на бескрайних просторах Арктики выглядит гораздо лучше, чем деревянный или каменный дом. В том, что в яранге горит жирник, живой огонь, плавающий в нерпичьем жиру, и в этом есть свое очарование. Так говорят люди, которые никогда не мерзли в снежном иглу, не надевали на голое тело жесткую мездру оленьей шкуры. Им не приходилось разжигать застывший мох в жирнике и дышать днями, месяцами, годами, веками чадом тюленьего жира. Они восхищаются отвагой морских охотников, устремляющихся в погоню за китами, гарпунящих морского великана рукой, и не знают и не ведают — стоит киту задеть хвостовым плавником байдару, и она переломится, как сухая спичка, и не умеющие плавать охотники окажутся в ледяной воде. Находятся люди, которые откровенно высказываются в том смысле, что прогресс и техника лишают Арктику своеобразия, нарушают быт ее жителей, стирают самобытные черты в образе жизни северян, и вместо экзотических аборигенов получаются обыкновенные люди.
"Эх, покататься бы на собачьей упряжке! — размечтался как-то сосед по комнате чех Иржи. — Это, должно быть, очень приятное путешествие". Ринтын тогда рассказал, как ему приходилось ездить от Кэнискуна в Улак, пробираться по торосистому побережью под скалами в эскимосское селение Нуукэн, возить лед, уголь, ящики со сгущенным молоком и макаронами и часами бежать рядом с упряжкой, держаться одной рукой за баран. Долго на нарте не усидеть — можно замерзнуть. А сколько возни с собаками! Перед дорогой их надо запрячь, если у кого повреждены лапы, надеть кожаные чулочки. Вернувшись с пути, нарубить копальхена, покормить собак, осмотреть и починить нарту… Нет, на трамвае ездить куда приятнее, чем на нарте!
А почему бы об этом не написать? Оттолкнуться от того случая. Когда Ринтын впервые ехал в дом отдыха в Териоки, в вагоне перед ним сидела болтливая пожилая женщина. Она все время наклонялась к Ринтыну, мотая перед его лицом черной вуалеткой от шляпки, и расспрашивала о жизни на Чукотке, предварительно искусно выведав, откуда родом ее спутник.
Она ужаснулась, узнав, что тамошние жители ездят на собаках.
— Это жестоко! — с возмущением сказала она. — На собаках ездить!
Потом было еще много встреч с разными людьми, которые имели о Севере самое смутное и искаженное представление. Среди небылиц о Чукотке большое распространение получили рассказы капитанов, наблюдавших жизнь стойбищ в бинокль.
Пусть двое чукотских парней едут в поезде. И разговоры происходят в поезде, идущем через всю огромную страну. Пусть в рассказе будет много рассуждений, много того, что зовется публицистикой. Надо открыть читателю глаза на то, что издали кажется экзотикой, а на самом деле жестокая и трудная необходимость. Сказать во весь голос, что существует два вида буржуазного национализма. Один заключается в том, что человек открыто презирает другие народы, людей других рас. А другой, самый опасный, часто даже не осознается его носителями. Человек считает себя другом всех народов, а любуется не тем, чем сильны эти народы, а тем, чем они слабы, или даже тем, что о них выдумали…
Написать о любви. Против того мнения, что так называемые примитивные народы не способны любить. Иногда некоторые, узнав, что ты с Чукотки, доверительным шепотом спрашивают: "А правда ли, у вас есть такой обычай — приходит гость и ложится с женой хозяина?" И бывает, при этом любопытный в душе сладострастно облизывается и мечтает попасть туда, где мужья уступали бы ему своих жен…
Писать стало для Ринтына привычкой. Он вставал рано утром, часов в пять, и садился за стол перед замерзшим окном, разрисованным морозными узорами. Товарищи по комнате еще спали вместе со всем населением громадного пятиэтажного здания. Только далеко внизу дворник шаркал по льду железным скребком. Причудливые переплетения серебристых перьев, копий, снежные заросли на стекле даже помогали писать, думать. Порой в этом снежном переплетении возникало лицо Маши, и так хотелось ее увидеть, что невозможно было справиться с искушением. Разум говорил, что это безрассудство, но Ринтын вставал из-за стола и бежал на трамвай, чтобы хотя бы мельком увидеться с ней. Она по-прежнему жила в своей крохотной холодной комнатенке. Начальник уже предупредил ее, чтобы она подыскивала другое жилье. Видеться приходилось украдкой и урывками. У Ринтына появилась привычка заглядывать в освещенные окна домов, чтобы хоть краешком глаза увидеть кусочек жизни счастливых обладателей отдельных комнат и квартир. Прогуливаясь по заснеженным улицам, Ринтын и Маша мечтали о том времени, когда у них будет своя комната, где они могут делать все, что им заблагорассудится, не опасаясь никого. Они мысленно обставляли ее, переставляли по нескольку раз мебель, отбрасывали надоевшую, вносили новую. Иногда в комнате становилось так тесно, что повернуться негде было. Тогда находился простой выход — появлялась вторая комната. Если уж очень разыгрывалась фантазия, воображение дарило им отдельную квартиру из трех комнат. Правда, в таком просторном жилище было неуютно, неловко, и они тут же населяли ее гостями и знакомыми. Кто только не жил у Ринтына и Маши! Кайон и Саша Гольцев — они были непременными постояльцами. Гостили у них Василий Львович, дядя Кмоль, Машины знакомые по Сибири… Через некоторое время оказывалось, что вместо отдельной квартиры у Ринтына и Маши уже целое общежитие. Начиналось выселение, но даже после этого в жилище оставалось еще много народу, было тесно, но весело.
Ринтын, повидавшись с Машей, едва успевал к началу занятий. Факультет перевели на Десятую линию Васильевского острова в старинное здание, где находился и математико-механический факультет. До революции здесь помещались Бестужевские высшие женские курсы, и преподавательница современного русского языка Андреева-Георг часто вспоминала молодые годы, проведенные в этом женском высшем учебном заведении.
Происходящее в рассказе было очень далеко от того, что окружало в эти дни Ринтына. Но странно, именно несхожесть с повседневностью помогала ясно и отчетливо видеть обстановку и героев нового рассказа.
Через три дня рассказ лежал на столе переписанный начисто. Выждав для порядка еще один день, Ринтын позвонил Георгию Самойловичу.
Лось попросил принести рассказ.
Когда Ринтын прочитал его вслух, Георгий Самойлович задумчиво сказал:
— По идее рассказ хорош, а по исполнению — увы! — Он развел руками. Надо поискать новые ходы.
Ринтын обескураженно молчал. Честно говоря, рассказ ему казался наиболее удачным из всех написанных. И тут вдруг такое…
— А что вам кажется неудавшимся? — спросил он.
— Самая главная ошибка в том, что противниками молодых героев вы сделали наших советских людей, приписав им эти два вида буржуазного национализма. Можно ли распространять на советских людей эти обвинения?
— Пожалуй, нельзя, — покраснев, ответил Ринтын.
— Вот именно! — сказал Георгий Самойлович. — Поэтому вместо них очень хорошо было бы поместить в одном купе с героями рассказа, скажем, иностранцев. Да, да! Иностранцев! Тогда все акценты произведения встанут на свои места, и, образно говоря, ружье будет направлено на ту цель, какая вам нужна.
Георгий Самойлович увлекся и рассуждал уже так, как будто редактировал другой рассказ.
— Спутник друзей, чукотских студентов, едущих на каникулы к себе домой, — это бельгийский буржуазный профессор… Вы что-нибудь о Бельгии знаете?
— Мало, — вздохнул Ринтын. — Из писателей — Метерлинка, Верхарна. Где-то читал о том, что в Льеже есть университет…
— Отлично! — перебил Георгий Самойлович. — Спутником студентов будет профессор Льежского университета мосье Леерлинк. Он едет в туристское путешествие по нашей стране вместе с женой-художницей мадам Клодин Леерлинк. У вас там есть рассуждения об искусстве, значит, должен быть достойный собеседник.
Георгий Самойлович посмотрел на понурившегося Ринтына и строго произнес:
— Вас пугает объем будущих переделок? Ну что же… Я вас предупреждал, что литература не такой легкий труд, как кажется на первой взгляд.
Это Ринтын уже хорошо знал. Но переделывать рассказ… Точнее сказать, написать его заново, оставив в неприкосновенности самое идею… Как хорошо и приятно было рассказывать о девушке, летящей в Хабаровск! Аня Тэгрынэ дала волшебный ключик — шум невидимого дерева над головой, — и этот ключик открыл все двери повествования. А здесь надо будет заново найти мелодию рассказа, настрой чувств.
— Кстати, — напомнил Георгий Самойлович, — надо сходить в редакцию журнала. Интересно, что они решили с рассказами.
Ринтын спросил, где находится редакция журнала, и прямо от Лося направился туда. Ринтын отлично ориентировался в городе и знал, что от канала Грибоедова до редакции не очень далеко. Надо было дойти до Литейного проспекта, а оттуда уже рукой подать. В маленьком переулке, выходящем на набережную, стояло несколько автомашин.
В полутемном коридоре пахло табаком и бумагой. У стены стояло старинное зеркало, подернутое туманом древности и пылью.
Ринтын заглянул в какую-то комнату. Пожилая женщина с прямыми седыми волосами печатала на машинке. В дыму тлеющей в углу ее рта папиросы она скрывалась вся. Женщина объяснила Ринтыну, что ему надо найти Каюрова, который занимается «самотеком» рукописей, и показала, как пройти.
Каюров, мужчина в летах, с гладкой, будто полированной плешью, приветливо взглянул на Ринтына.
— Пожалуйста, садитесь. — Он встал из-за стола и крепко пожал руку Ринтыну. Лицо его излучало такую доброту, что сразу подумалось, что рассказы приняты. — Повторите вашу фамилию, если вас не затруднит, — попросил Каюров.
— Ринтын.
— Благодарю вас, — с проникновенной улыбкой сказал тот. — Мы получили ваши рассказы. Для нас появление нового автора такая же радость, как и для самого автора. А может быть, для нас эта радость даже больше, чем для самого пишущего. Ведь литература плодотворно развивается только тогда, когда она питается притоком новых сил. Все наше большое литературное хозяйство можно сравнить со своеобразным организмом, который нуждается в постоянном обновлении крови. И эта кровь — вы, молодые литераторы.
Ринтын смущенно потупил глаза: уж очень многообещающее начало.
— Но, — Каюров поднял палец, — ошибается тот, кто ищет на этом поприще легких путей. Надо много работать, учиться у классиков… Вы, вероятно, читали, сколько раз Лев Николаевич Толстой переписывал "Войну и мир"? Колоссальная книга! Десятки авторских листов вот так, собственноручно переписать! — Каюров взял с письменного прибора ручку и повертел в руках. Великий труд, великий труд! — пробормотал он. — Извините, я все забываю вашу фамилию. Как вы сказали? Очень интересно! Значит, вы по национальности чукча? Слышал, слышал… Читал.
Каюров стал рыться в столе, достал одну папку, другую, наконец, нашел рукопись и положил на стол перед собой. Еще с полчаса он рассуждал о тяжести литературного труда, об испытаниях, ожидающих авторов на этом поприще, и приводил бесконечные примеры из истории отечественной и зарубежных литератур.
— Итак, подытожим наш разговор: работать надо! Много и мучительно работать. Прежде всего читайте. Вы знаете, как это помогает писать? Вот ваша рукопись. Поработайте, воспитайте в себе строгое отношение к слову. Это очень важно. Кое-что у вас есть, я это чувствую. Вы, надеюсь, меня понимаете? Вот и чудесно! Это очко в вашу пользу. Понимаете, иногда приходит какой-нибудь начинающий, в рукописи ничего путного нет, а ты ему все разжуй, положи в рот да еще и помоги проглотить. Противно, верно?
Ринтын сделал усилие и кивнул: он не хотел походить на назойливого начинающего автора.
— Когда возникнет потребность общения, приходите! — радушно раскинув руки, пригласил Каюров и сладчайше улыбнулся.
Ринтын понял, что разговор окончен и пора уходить.
Он встал, пробормотал "до свидания" и двинулся было к двери, но Каюров догнал его и сунул свою мягкую ласковую руку:
— Желаю творческих успехов!
Ринтын выскочил на улицу, машинально прошел несколько шагов и остановился. В руках у него была помятая рукопись. Он оглянулся на особняк, и обида переполнила сердце.
Каюров даже не читал рассказов! Ринтыну было обидно и стыдно за человека, который так старался, изворачивался перед ним. Как же так?
Ноги сами привели Ринтына к Георгию Самойловичу. Он молча подал рукопись, и Лось все понял.
— С кем вы говорили?
— Каюров его фамилия, — ответил Ринтын.
— Черт возьми! — воскликнул Георгий Самойлович, хватаясь за голову. Угораздило же вас попасть!
Лось некоторое время помолчал, потом сказал:
— Не хотелось мне обращаться к моим друзьям писателям за помощью, но, видимо, без этого не обойтись. А как было бы хорошо, если бы рассказы извлекли из «самотека», чтобы вы вошли в литературу так, как входит большинство начинающих…
— Давайте пошлем в Москву, — предложил Ринтын. — Если и там отвергнут, то я даю слово — больше ни строчки не напишу.
— Ну что же, — согласился Георгий Самойлович, — пошлем в Москву. Разумеется, не принимая во внимание вашу необдуманную клятву.
В тот же день в Москву ушел объемистый пакет с двумя рассказами Ринтына.
К рукописи было приложено письмо Лося, в котором он уместил в одну страничку биографию Ринтына от его рождения в Улаке до поступления в Ленинградский университет.
24
В городе уже чувствовалась весна. В Соловьевском садике громче зачирикали воробьи. Ринтын и Маша шли по набережной Невы. Не по той ее части, по которой прохаживалась нарядная публика, а за Семнадцатой линией, где у каменной стенки набережной стояли старые парусники, обтрепанные суденышки, отдыхали от морских бурь усталые корабли. Бронзовый Крузенштерн смотрел на людей, слегка наклонив голову. Он был совсем не похож на парадные городские памятники. Прославленный мореплаватель, казалось, ненадолго отделился от толпы и остановился в глубокой задумчивости.
Напротив грохотал металлом судостроительный завод, в воду гляделись грустные портальные краны, блестела искрами электросварка и доносились протяжные крики корабельных команд.
Ринтын сказал Маше:
— Наверно, я все-таки счастлив…
— И я, — как эхо, отозвалась Маша. — Мне так хорошо с тобой. Порой бывает такое чувство, что все это сон, проснешься — и все пропадет.
— Это правда, — задумчиво ответил Ринтын. — Почему так? Когда человеку очень хорошо, он всегда боится, что счастье уйдет, что оно продлится совсем недолго.
— И ты боишься? — спросила Маша.
— Иногда боюсь, — признался Ринтын.
Город уже не был для Ринтына чужим, и в его облике было нечто такое, что крепко связывалось с образом Маши. Может быть, оттого, что он встретил свою любовь в городе и перенес теперь чувства и на каменные дома, широкие проспекты и набережную с кораблями. Гулять по городу было каждый раз радостью, в душе рождались какие-то неясные желания, хотелось что-то сделать достойное этого города.
На тротуаре стояла каменная тумба — древняя коновязь для извозчиков. Маша показала на нее и сказала:
— На этой тумбе я просидела целый день и полночи, когда узнала, что мама умерла. Ее увезли вот в эту больницу. У нее дистрофия была уже в такой стадии, когда ничто не могло помочь. Но все-таки я надеялась, хотя врач сразу меня предупредил, чтобы зря не ходила: мама все равно умрет. Тогда говорили прямо. И это не было жестокостью. Хуже было бы вселить в человека пустые надежды и заставлять ослабевших тащиться по городу проведывать своих обреченных родственников… А я все равно не поверила и через несколько дней пришла сюда. И сейчас здоровый человек без особой нужды не пройдет пешком от набережной Обводного канала до Невы… А тогда я шла голодная, слабая.
Голос у Маши дрогнул.
Ринтын положил ей на плечо руку.
— Не надо вспоминать.
— Легко сказать: не надо вспоминать. А если это сидит в сердце и уже никогда не забыть? — Маша смахнула навернувшуюся слезу и изменившимся голосом попросила: — Толя, расскажи мне о своей матери.
Прежде чем что-то сказать, Ринтын попытался воскресить в памяти немногие встречи с матерью. С тех пор как он начал помнить себя, он жил в семье дяди Кмоля и только из разговоров знал, что где-то далеко в Анадыре живет его мать. Как он ждал ее приезда в Улак! Все селение говорило, что на большом железном пароходе едет брат дяди Кмоля Гэвынто со своей женой красавицей Арэнау. Некоторые при этом вспоминали, что Ринтын сын этой женщины.
Холодными светлыми ночами Ринтын сидел на берегу океана и смотрел на горизонт в ожидании заветного дымка. Но все корабли шли мимо Улака, далекие, недоступные, красивые. В туманные дни ревел сиреной маяк, и из плотной серой завесы ему откликались пароходные гудки.
И все же корабль пришел. Ринтын стоял в толпе встречающих, пытался пробраться вперед, но его отталкивали в задние ряды: каждому хотелось посмотреть на человека, который учился в Ленинграде, работал в окружном центре на такой высокой должности, что название ее никак не выговорить с непривычки.
Гэвынто и Арэнау шли, окруженные толпой, в ярангу дяди Кмоля, а где-то сбоку семенил Ринтын и вместе со всеми смотрел на ту, которая дала ему жизнь. Ему не было обидно, что в суматохе встречи о нем позабыли. Наоборот, ему было приятно, что он любуется красотой матери со стороны, будто чужой.
Потом, когда о Ринтыне все-таки вспомнили, он испытал сладкую горечь от мысли, что ему никогда так и не придется привыкнуть к тому, что Арэнау его мать, самое родное существо на свете. Может быть, это происходило оттого, что Арэнау смотрела на неожиданно и незаметно для нее выросшего сына скорее с удивлением, чем с нежностью.
Гэвынто и Арэнау поселились в Улаке и выстроили собственную ярангу. Некоторое время Ринтын жил вместе с ними, но мать была занята собой и не обращала внимания на то, как помыкал маленьким пасынком отчим Гэвынто.
Иногда Ринтын замечал, что Арэнау немного стыдится своего слишком большого сына, порой хочет его приласкать, но удерживается. Когда отчима выбрали председателем колхоза и в яранге Гэвынто начался долгий пьяный праздник, Арэнау вообще забыла о существовании сына, и Ринтына обратно забрал жить к себе дядя Кмоль.
Морозной ночью Арэнау умчалась на быстрой нарте одного из друзей отчима Гэвынто — Таапа в другое селение и по дошедшим до Улака слухам вышла там за него замуж.
Долгое время после этого Арэнау и Ринтын не виделись. В последний раз Ринтын встретил ее в кытрынском магазине. Она испуганно посмотрела на сына и удивленно сказала: "Это ты такой большой?"
Ринтын рассказал обо всем этом Маше, и она тихо заметила:
— Теперь я понимаю, почему ты никогда не вспоминал свою мать…
Нельзя отнять у человека память. Все, что было, навеки сохраняется, и, может быть, именно этим человек и отличается от иных живых существ на Земле. Когда поэт сказал: "Остановись, мгновенье, ты прекрасно!" — он звал память, чтобы она запечатлела красоту. Желание сохранить красоту вызвало появление живописи, поэзии и музыки. Но память запечатлевает не только прекрасное, но и горести и беды, выпавшие человеку в жизни. Если бы не было этого свойства человеческой памяти, не было бы и возможности оберегать будущие поколения от ошибок. Память ежеминутно предостерегает словами Фучика: "Люди, будьте бдительны!.."
Странно, но Маша очень редко вспоминала о блокаде. Иногда Ринтын просил ее рассказать об этом, а она ограничивалась односложными ответами или раздраженно говорила:
— Охота тебе слушать про это? Ведь ничего хорошего нет!
Да, Ринтын понимал, что ничего хорошего в голодной жизни нет.
Давно ли он сам, голодный, дрожащий от холода, выползал из яранги и смотрел в заснеженную даль океана, чтобы первому увидеть Кмоля. А когда дядя шел без добычи, разум долго не мог поверить тому, что видели глаза, и до самого последнего мгновения теплилась надежда: а вдруг все же есть добыча, хоть кусочек обглоданной белым медведем нерпы…
Весна в городе начиналась в садах и парках. На улицах ее было трудно уловить, потому что отовсюду счищали снег, и в зимние дни лишь стужа, сочившаяся из каменных улиц, говорила о суровом времени года. Но и в парках признаки весны надо было ловить вдали от расчищенных пешеходных дорожек, под деревьями, под голыми сиреневыми кустами.
Сугробы щетинились на солнце мельчайшими сосульками, снег покрывался матовой коркой, которую можно заметить, только приглядевшись. В тундре корка хорошо видна в низких лучах оживающего солнца. В городе низких солнечных лучей не бывает. Они разбиваются о высокие дома, церковные купола, ломаются о золотые шпили Петропавловской крепости и Адмиралтейства.
У каменных берегов обнажился синий лед. Он ломался и прогибался точно так же, как прибрежный лед на улакской лагуне. Хотелось сойти с камня на реку и походить по зернистому снегу, чтобы подошвы ботинок побелели, как белеют подошвы охотничьих торбазов на весеннем морском льду. Но на набережной стояли милиционеры и никого не пускали на реку.
Нева очищалась быстро, сказывалось быстрое течение. Зато какое удовольствие было наблюдать, когда шел ладожский лед. Он шуршал и звенел под каменными спинами мостов, вставал заторами у быков и устоев, рушился и шел дальше, навстречу морскому ветру.
На ладожском льду уже сидели чайки — белые, где-то отмывшие за зиму городскую копоть.
Через день-два Нева стояла чистая ото льда. Она рябилась под весенним ладожским ветром и ждала военные корабли Первомая.
Перед праздником Ринтын получил коротенькое письмо из Москвы, извещавшее его, что его рассказы приняты и будут напечатаны в ближайших номерах журнала.
Письмо было отпечатано на большом листе редакционного бланка, занимало всего несколько строк, а внизу стояла подпись. Кто же он, ответивший Ринтыну с такой деловитой краткостью, как будто писал человеку, искушенному в литературных делах? Сразу вспомнился Каюров и его полированная плешь. Но тот, доведись написать автору письмо с таким известием, не стал бы ограничиваться несколькими словами. Он уж использовал бы до конца эту глянцевую, внушительную плотную бумагу.
Ринтын тотчас помчался к Георгию Самойловичу на канал Грибоедова.
Лось не меньше Ринтына обрадовался письму из журнала.
— Вот видите, — сказал он, — вы становитесь на литературный путь. Одного только я боюсь, чтобы слава не вскружила вам голову, чтобы относительная легкость, с которой вы начали печататься, не снизила требовательности к собственной работе. Придет время, когда мы с вами расстанемся…
Ринтын сделал протестующий жест, но Лось продолжал:
— Мы с вами расстанемся, и вы сможете сами отлично переводить свои вещи на русский язык. Словом, прошу принять мои поздравления. Вооружимся терпением и будем ждать, когда выйдут в свет рассказы Ринтына, а пока надо работать дальше. Как двигается рассказ "Соседи на десять суток"?
— Никак, Георгий Самойлович, — признался Ринтын, который давно не садился писать.
— Вот это плохо. Надо работать каждый день, упорно. В этом отношении Каюров совершенно прав.
— Трудно переделывать уже написанное.
— Разумеется, — кивнул Лось. — Однако только тот, кто научился переделывать, переписывать, сокращать, кое-чего достигнет в литературе.
Ринтын слушал, но что-то внутри него протестовало против этих утверждений. Неужели так и придется всегда мучиться над каждым словом, больше сомневаться в написанном, чем радоваться удаче? Он мечтал, что придет время и он будет так же легко писать, как говорить, дышать, смотреть вокруг.
25
Долгие разговоры о том, что надо объединить северный факультет университета и северное отделение пединститута имени Герцена, закончились тем, что было принято решение создать один центр для подготовки кадров для Севера — в пединституте имени Герцена.
Последний год Ринтын и его друзья должны были учиться в институте и получить не университетские, а институтские дипломы. Ринтын понимал, что в общем-то не имеет значения, какой диплом у человека, важно, чтобы у неге были настоящие знания. Но одно дело учиться в университете и совсем другое — в институте.
Уже в Улакской неполной средней школе Ленинградский университет был для Ринтына мечтой. Впервые он услышал об университете от научного работника Улакской полярной станции Анатолия Федоровича.
— Университет, — объяснял Анатолий Федорович, подыскивая слова для юного слушателя, который не очень-то хорошо понимал по-русски, — это самая-самая высшая школа.
— Значит, на горе стоит, — догадывался Ринтын.
— Не на горе, а на самом берегу широкой и красивой реки Невы. По коридору университета можно промчаться на собачьей упряжке, такой он длинный.
Воображение уносило Ринтына на берега красивой реки с водой необыкновенной окраски, как цвета северного сияния, где университет стоял в виде длинного, составленного из таких же больших домов, как Улакская школа, здания.
Дяде Кмолю хотелось, чтобы Ринтын стал продавцом. В дядиных глазах это была высшая ступень общественного положения человека. Нет ничего приятнее, как распоряжаться огромным количеством самых разнообразных товаров… А как Ринтына провожали из Улака! Созвали целое собрание, обсуждали, как нужно снарядить своего земляка в высшую школу — университет. Это слово нынче хорошо знали в Улаке, потому что один человек из их селения уже учился в университете. Все годы, проведенные во Въэне, в бухте Гуврэль, Ринтын считал дорогой в университет. А теперь чьим-то решением его переводили из университета в институт, даже не спросив, хочет ли он этого.
Маша посоветовала:
— Перейди на другой факультет.
Ринтын ухватился за эту мысль. Пока он раздумывал, к кому обратиться с просьбой, пятый курс исторического отделения северного факультета и Кайон вместе с ним перешли на истфак университета.
Ринтын побежал на филологический факультет. Его принял сам декан, выслушал и сказал:
— Мы можем вас принять. Только надо получить разрешение ректора… А на какое отделение вам бы хотелось поступить?
— На отделение журналистики, — ответил Ринтын.
Отделение журналистики открылось совсем недавно. Видимо, желающих перейти на него было много, потому что декан недовольно протянул:
— Все хотят стать журналистами.
Ринтын совсем не хотел стать журналистом, но он по простоте своей думал, что на этом факультете будут учить тому, как хорошо писать.
Несколько дней потребовалось, чтобы попасть на прием к проректору.
Иванов-Томский, разумеется, не помнил чукотского студента, которого осенью сорок восьмого года привел дежурный Василеостровского отделения милиции Василий Голев. Он посмотрел на вошедшего и строго спросил:
— По какому вопросу?
— По вопросу перевода с северного на филологический факультет.
— Что же это все северяне вздумали остаться в университете? А вот ваши руководители, наоборот, утверждают, что вы только и ждете, как бы перейти в педагогический институт, — сказал Иванов-Томский, с интересом всматриваясь в лицо Ринтына.
— Не знаю, — пожал плечами Ринтын, — может быть, это они хотят перейти в институт, но среди студентов я не заметил такого желания.
— Я смотрю, что-то очень знакомое лицо! — воскликнул Иванов-Томский. Простите, это не вас приводил ко мне милиционер?
— Я и есть тот самый, которого привел к вам милиционер Голев.
— Да, выросли, возмужали, словом, настоящий студент. Действительно, к чему вас переводить? Напишите заявление, а я поддержу, — сказал в заключение Иванов-Томский.
Через несколько дней Ринтын вместе с заведующим кафедрой советской печати сверял учебные планы факультетов. Оказалось, что Ринтыну нужно садиться на третий курс отделения журналистики.
— Вы согласны? — с сомнением спросил завкафедрой.
— Согласен, — со вздохом ответил Ринтын.
Приближался Машин отпуск, и она задумалась, где провести лето.
— Было бы у нас много денег, — мечтательно говорил Ринтын, — поехали бы к теплому морю. Я до сих пор не могу поверить, что в море вода может быть такая теплая, что часами можно в ней сидеть, как в ванне. И еще я завидую всем, кто умеет плавать. Это все равно что быть немного тюленем. Хорошо бы еще человеку уметь немного летать, как птице. Пусть на небольшие расстояния… Увидели бы мы с тобой пальмы и разные фикусы, растущие прямо из земли. А то любуешься этими тропиками только в президиумах да на торжественных заседаниях.
— До теплого моря нам еще далеко, — отвечала Маша. — Научиться плавать можно и на реке. Вот как я. Папа меня научил перед войной. Может, поедем в Лугу? Мы там снимали дачу перед войной. В селе Толмачеве, я хорошо помню. По выходным дням к нам приезжал папа и привозил продукты. А какая там красота! То, что ты видел в деревне под Волосовом, не то. Поедем туда? Мне будет приятно вспомнить детство.
Но Лугу пришлось отставить из-за дальности расстояния. После долгих размышлений выбрали станцию Всеволожскую, где жил на даче писатель Лось.
— Писатели плохое место не будут выбирать, — веско заявил Ринтын. — Им ведь нужно вдохновение, тихая обстановка, леса, широкие поля и спокойное течение реки…
— Думаешь, все это вместе можно найти во Всеволожской? — с сомнением спросила Маша.
— Думаю, — решительно заявил Ринтын. — Если даже будет половина того, что я предполагаю, и то будет прекрасно. Представляешь, идешь, идешь среди деревьев, и нет им конца и краю. Только изредка, будто вдруг расступились деревья, выйдешь на поляну. Когда я впервые оказался в лесу, я немного боялся. Деревья казались мне одушевленными существами. Такое же чувство у меня было, когда я впервые увидел автомобиль. Сначала его след — две широкие глубокие колеи на прибрежной гальке. Они шли чуть ли не от самой воды к складу. Я пошел по следам, и сердце у меня билось так, будто я шел по тропе невиданного зверя. Долго не решался подходить к машине со стороны мотора. Для меня там была голова, фары — глаза, колеса — ноги. Мне было уже почти шестнадцать лет, я окончил семилетку, а вот так думал… А потом познакомился с лесом, с полем. Сейчас мне смешно, что нарвал букет из картофельных цветов, а тогда…
За последние дни Маша как-то изменилась, слегка осунулась, а в глазах появилось незнакомое выражение. Иногда она беспричинно раздражалась, на кого-то злилась и подолгу лежала на кровати, глядя в стену, украшенную линялыми старыми чертежами.
И среди других мыслей откуда-то у Ринтына иногда появлялась одна: а вдруг Маша разлюбила и жалеет, что вышла за него замуж? Что может быть у них впереди? Жизнь в чукотском стойбище, учительство в школе и долгие холодные пурги в полярную ночь? Вот она говорит, что комнатка, в которой они живут, плоха и холодна, но на родине Ринтына иные были бы рады и такому жилищу. Там еще много надо работать, чтобы сделать жизнь достойной звания человека. Все строить своими руками. Нигде так не тепло и уютно, говаривал часто дядя Кмоль, как в яранге, выстроенной собственными руками.
Ринтын и Маша ехали поездом через весенний лес на станцию Всеволожскую. За окнами проносилась земля, покрытая свежей зеленью. Между деревьями мелькали домики, зеркала озер, поляны, залитые солнцем. На речных лугах паслись стада коров, во дворах копались куры, а петухи сидели с превеликой важностью на каком-нибудь возвышении и провожали взглядом проносящийся поезд.
Свежая зелень, цветы у железнодорожной насыпи имели такой праздничный вид, что хотелось петь.
— Как хорошо! — не удержавшись, восхищенно сказал Ринтын. — Все-таки это прекрасно, когда на земле что-то растет! Маша, посмотри сюда!
Маша хмуро глянула в окно, хотела отвернуться и тут встретилась глазами с мужем. И вдруг она всхлипнула и заплакала.
— Что с тобой? — забеспокоился Ринтын. — Почему ты плачешь? Если не хочешь сказать, не говори, только не плачь.
Он не мог смотреть на плачущую жену, потому что видел ее такой впервые, и это было так неожиданно и страшно, как будто вдруг вместо Маши на вагонной скамье появилась чужая, незнакомая женщина.
— У меня будет ребенок, — еле слышно произнесла Маша. — Так уж получилось… Не сердись на меня, Толя.
Ринтын долго соображал и никак не мог взять в толк, что же случилось.
— И потом… Потом мне жалко его было — ведь это же наш с тобой первенец, — сквозь слезы продолжала Маша.
— Что ты сказала! Маша, да это такое дело! — Ринтын не находил слов от вспыхнувшей радости. — Милая, спасибо тебе большое. — Не обращая внимания на пассажиров, он поцеловал ее.
— Ты правда рад, Толя? — смахнув слезы, спросила Маша.
— Ну как ты можешь спрашивать? — даже рассердился Ринтын. — Долго живу я среди вас, людей, выросших в городе. Думал, все уже знаю и даже тайные ваши мысли, которые вы прячете, и все же случится иногда такое, что только руками разводишь и удивляешься. И теперь — почему ты говоришь о нашем ребенке, будто ты передо мной провинилась? Разве можно так говорить о радости?
— Толя, милый, — наконец-то Маша улыбнулась, — вот ты сказал о людях, выросших в городах, а они много-много раз подумают, прежде чем заводят ребенка. И жилье нужно, и расходы увеличиваются, и всякое другое…
— Все это ерунда! — заявил Ринтын. — Отказаться от детей — это все равно что отрицать жизнь. А потом, что это за выражение: заводить ребенка? Заводят мебель, скотину, на худой конец, собаку. А человек рождается — и все. Ну есть такие, которые по болезни не могут иметь ребенка, а нормальный бездетный человек — это потенциальный убийца!
— Ну это ты уж слишком, Толя, — сказала Маша, — по-моему, лучше не иметь ребенка, чем обрекать его на голодную и нищую жизнь.
— Если бы все так думали, человечество давно бы вымерло, — ответил Ринтын. — Что ты подразумеваешь под нищей и голодной жизнью? Вот у нас в яранге, у дяди Кмоля, всякое бывало: и сытно и голодно. Приходилось есть жижу из увэранов. Знаешь, что это такое? В этих ямах обычно хранится мясо. Годами сваливаются туда копальхен, туши нерп и лахтаков про запас. На дне образуется слой отнюдь не благовонной жижи, в которой попадаются и целые куски. Так вот мы, дети, и такое ели и были счастливы. А сейчас я думаю, что даже из семьи, живущей в подвале ленинградского дома, родители ни за что не согласятся отдать ребенка на воспитание в ярангу дяди Кмоля, потому что там отвратительные условия, нищета и часто голодают. А яранга дяди Кмоля, да будет тебе известно, считалась в Улаке зажиточной, теплой и сытной… Так что не беспокойся — своего сына мы вырастим, — убежденно закончил Ринтын.
— Ты уже уверен, что у нас будет обязательно сын? — усмехнулась Маша. А вдруг родится дочка? С раскосинкой в глазах, смуглая, как ты. Ты ее обязательно научишь чукотскому языку. С самых малых лет. Дети быстро усваивают язык — это доказано.
— А мальчику что же, не нужен чукотский язык? — возразил Ринтын. — И его научим.
Местность Ринтыну и Маше очень понравилась. За густым сосновым лесом почти не видны домики. Речка перегорожена плотиной.
— Здесь ты меня научишь плавать, — сказал Ринтын, показывая рукой на водоем.
— Я и сама-то неважно плаваю, — призналась Маша.
Георгий Самойлович занимал половину дома с поржавевшей железной дощечкой, на которой было написано: "Литературный фонд СССР. Ленинградское отделение".
— Это что такое Литературный фонд? — спросила Маша.
— Здесь живут писатели, которые не пишут, а в некотором роде находятся в запасе, — шутливо ответил Ринтын, но Маша шутку не поняла и решила, что это так и есть на самом деле.
К вечеру с помощью Георгия Самойловича нашли комнату на окраине поселка. Комната была на втором этаже, чистенькая, но очень маленькая. И все же это был не угол, а отдельная комната на целое лето!
— Вот уж поработаю! — сказал Ринтын.
Через несколько дней по настоянию Ринтына Маша съездила в город и уволилась с работы.
Она получила деньги, отпускные, а Ринтыну выдали летнюю стипендию. Скромно можно было прожить половину лета, а там видно будет…
Утром Ринтын садился за работу, и перед ним все яснее вырисовывалась книга: она должна состоять из отдельных рассказов и в то же время быть единой. Некоторые герои будут главными в одних рассказах, в других на первое место выйдут те, которые только упоминались ранее.
Несколько рассказов по совету Лося Ринтын отправил в один московский журнал. И однажды получил номер журнала, где был напечатан рассказ.
Это было так неожиданно, что он много раз повторил вслух свое имя, черневшее на белой бумаге журнальными буквами, чтобы поверить в действительность.
Рассказ претерпел третье превращение: он читался совсем по-другому, чем напечатанный на машинке. Он как бы уже окончательно отделился от автора и существовал независимо от него, жил своей жизнью. Порой при чтении возникало такое чувство, будто кто-то чужой следит из-за ровных строк за Ринтыном отчужденным, ревнивым взглядом. Буквы крепко стояли на белой бумаге, и, если бы потребовалось еще что-то изменить или переделать, у автора не хватило бы сил нарушить буквенный строй.
26
В лесу шумел дождь. Крупные капли бились о листья, густую сетку хвои, дробились и сыпались на землю мелкой водяной пылью. На земле было почти сухо. Вся влага оставалась на ветвях деревьев, и, когда Ринтын задевал хвоистую лапу, на него обрушивался ледяной душ.
Грибы прятались под деревьями, как люди от дождя. Они обычно стояли вместе, дружно, крепко вцепившись корешками в теплую, еще хранившую летнюю жару землю. Ринтын брал их подряд: уже потом, дома, Маша рассортирует — какие съедобные, какие поганые.
Небо серое уже несколько дней. На нем будто и нет вовсе солнца. Просто светлел весь небосвод, а к вечеру тускнел. По мокрому шоссе торопливо бежали машины. Из-под брезента торчали полосатые матрацы, стулья, тазы, блестели спинки никелированных кроватей. У борта сидели загорелые дачники и грустно смотрели на проносящийся мимо пожелтевший осенний лес.
Денег не было. Каждое утро Ринтын ходил в лес и приносил грибы. На первое был грибной суп, на второе — жареные грибы с картофелем.
Потом Ринтын садился работать и говорил погрустневшей жене:
— Бернард Шоу прожил девяносто шесть лет только потому, что не ел мяса. У него была своя система питания, которая сохранила его на многие годы.
По железной крыше дождь стучал совсем не так, как в лесу. Здесь он был раздраженный, злой и барабанил настойчиво и высокомерно. Он вбивал мысль о том, что Бернард Шоу не стал бы морить голодом свою беременную жену. Если бы он не мог заработать пером, пошел бы грузить дрова на Всеволожский лесоторговый склад. Или в крайнем случае не постеснялся пойти занять денег у Лося. Ринтын не раз, мысленно прорепетировав сцену займа, убеждался, что это невозможно. Он никогда не говорил с писателем о деньгах, и беседы их касались проблем творчества и литературы.
Рассказ не шел. Лодка воображения тащилась по сухому песку с великим трудом. След был глубокий, а движения не было. Рожденные в муках слова умирали на бумаге, едва прикоснувшись к белому полю. Стыдно было перечитывать написанное, до того оно было беспомощным, вялым, серым и никому не интересным.
В голову лезли совсем иные мысли… Много лет назад в яранге Ивтэка после голодной зимы родился ребенок-уродец с огромной головой. У взрослого отца не было такой головы, как у новорожденного.
Урод прожил недолго, месяца не протянул. Когда он умер, доктор сказал, что виной тому голод. Правда, шаманка дала этому несчастью другое, более веское объяснение, но Ринтын уже был большой, учился в школе и старался быть на стороне науки. Поэтому он поверил доктору, а не старой Пээп.
Ринтын аккуратно собрал листки, поднялся из-за стола и стал надевать плащ.
— Ты куда? — удивленно спросила Маша.
— Мне надо съездить в Ленинград, — ответил Ринтын, придавая своему голосу деловитость. — Я пока не могу тебе сказать. Приеду — все объясню.
Маша, казалось, хотела что-то возразить, но потом кивнула:
— Конечно, поезжай.
В общежитии Герценовского института было пусто.
— Они на обеде, — ответила строгая вахтерша на вопрос Ринтына, где находится Саша Гольцев.
Ринтын с раздражением подумал, что каждый раз, когда он приходит, оказывается, что Саша и его друзья то на обеде, то на ужине, то на завтраке. Создавалось впечатление, что они только и делают, что едят.
Пришлось порядочно прождать, пока появился Саша Гольцев. Он обрадовался другу и с ходу пригласил:
— Пойдем в кино!
— Не до кино мне, — ответил Ринтын, — я пришел к тебе по делу…
Он произнес эти слова и вдруг понял, что ему теперь ни за что не попросить денег.
А Саша уже приготовился и даже по своей педагогической привычке наклонил голову.
— Ты знаешь, у меня напечатали один рассказ, — сообщил Ринтын.
— Прости, — смущенно пробормотал Саша, — я и забыл тебя поздравить. Мы все читали. Молодец, Ринтын!.. — Саша помолчал и добавил с завистью: — Хорошо тебе!
"В самый раз попросить", — решил Ринтын, открыл было рот, но Саша продолжал:
— Там у тебя есть: подошвы торбазов, почерневшие от сока тундровых ягод. Когда я это прочитал, у меня даже вот тут, — Саша показал на сердце, что-то сжалось. Все это знакомо, все это было и со мной! Бывало, отойдешь от школы всего на несколько шагов за лагуну — ягод сколько! Не только подошвы торбазов у меня чернели, но и губы, руки. А сок едкий, долго не отмывается…
— Ты можешь мне дать денег взаймы? — собравшись с духом, выпалил Ринтын и отвернулся, потому что почувствовал, как лицо его покрыла краска, даже жарко стало.
— Что ты сказал? — переспросил Саша.
— Если тебе трудно, то не надо, — тихо произнес Ринтын. Ему стало легче, и он смог посмотреть в глаза Гольцеву.
— Тебе деньги нужны?
Ринтын молча кивнул.
— Что же ты раньше не сказал? — рассердился Гольцев. — Сколько тебе нужно?
— Немного, — ответил Ринтын, — наверное, скоро пришлют гонорар.
Саша сбегал наверх, принес деньги.
Вместе пошли по магазинам и накупили продуктов, и Саша проводил друга на Финляндский вокзал.
В дороге Ринтын представлял себе, как обрадуется Маша. Они сегодня будут сыты! Пусть Бернард Шоу жил до девяноста шести лет, не пробуя мяса, но лучше съесть добрый кусок чайной с чесноком колбасы и на несколько лет сократить свой век, чем питаться одними грибами.
Дома на столе лежала записка: "Дорогой мой! Если приедешь раньше меня — обед под столиком. Поешь и терпеливо жди меня. Поехала на старую работу к подругам. Может быть, удастся занять денег. Целую моего льдышку".
Маша называла его «льдышкой» за то, что он, по ее мнению, был чересчур сдержан во внешних проявлениях чувств. Это верно. Как ни старался Ринтын, у него ничего не выходило. Иной раз, глядя на Машу, он замирал от любви и восторга, но словами или каким-то жестом не мог это выразить и оттого часто мучился и казался еще более отчужденным и холодным.
Ринтын сел за стол. Зря он скрыл, зачем поехал в город. Маша сидела бы дома и ждала… Теперь ему придется ждать ее.
Часа три Ринтын сидел над бумагой и пытался писать. Потом бросил и пошел на вокзал.
Дождь стучал по листве и смачно бил каплями в разбитую колею дороги.
Пассажиры прятались от дождя в здании вокзала. К каждому поезду Ринтын выскакивал из душного зала ожидания и, всматриваясь в лица, пропускал мимо себя выходящих пассажиров.
Промчался поезд дальнего следования с нарядными, ярко освещенными вагонами. А Маши все не было. Ринтын стал беспокоиться.
Когда нетерпение Ринтына достигло предела и были пережиты в воображении все возможные несчастные случаи, Ч из второго вагона, осторожно щупая ногами железные ступеньки, сошла Маша. Она огляделась, как будто знала, что Ринтын ее встречает, и улыбнулась, заметив его. В руках у нее была сетка, набитая продуктами.
— Держи, — сказала она и тяжело вздохнула.
Они пошли по мокрой, раскисшей дороге. Ноги разъезжались в глине. Ринтын бережно поддерживал жену и повторял:
— Осторожнее, Маша.
Дождь щелкал по рваной клеенке на столах возле пивной будки.
— Давно приехал?
— Три часа назад.
— Где был?
— К Саше Гольцеву заходил. Занял у него деньги. А ты?
— На барахолку ездила.
— Куда?
— На барахолку, — повторила Маша.
— Что ты говоришь? — ужаснулся Ринтын. — У нас со всего факультета только Алачев отваживался туда ходить. Там, говорят, одни жулики торгуют.
— Кроме жуликов, много и таких, как я, которых нужда погнала, — сказала Маша. — Много женщин, да и мужики есть.
— А что ты продала? — поинтересовался Ринтын.
— Кофточку.
— Она ведь у тебя единственная! В чем ты будешь зимой ходить?.. Надо было со мной посоветоваться.
— Ты же не сказал, куда едешь, — с оттенком упрека сказала Маша.
Ринтын переложил в другую руку тяжелую сетку и признался:
— Я больше не мог смотреть, как ты мало ешь. Ну ладно, я один. Могу и потерпеть. А вас уже двое, значит вдвойне нужна еда.
— Я не работаю, — возразила Маша, — а ты целыми днями сидишь и пишешь. Я-то знаю, что это только с виду легкая работа, а на самом деле сколько сил уходит… Все думала, как бы раздобыть денег. Сходить к подругам? Но мне-то известно, как они живут. Тянут от получки до получки, едва сводят концы с концами. Совестно у них просить. Вот и решила поехать на барахолку. Я там уже один раз была. Ты на меня не сердись…
— Что же мне сердиться? — пожал плечами Ринтын. — Только зря ты думаешь, что я такой нежный, не могу потерпеть. Когда я жил в Улаке, мы частенько голодали. Ели один раз в день, и это считалось вполне достаточно зимой, когда зверя в море нет. Питались одним юнэвом. Такие листья квашеные в бочках. Конечно, грибы куда лучше. А работали на морозе. Есть у нас такой обычай: с семи лет мальчишке уже не разрешается входить в полог до темноты, если нет сильной пурги. Целый день на морозе… А тут сидишь в теплой комнате… Пишешь, не рубишь лед на замерзших водопадах. Тебе надо много есть. Я вспомнил одну историю, которая приключилась в нашем селении. Не хотел тебе говорить…
И Ринтын поведал жене о том, как в семье Ивтэка родился уродец.
— Но я, честное слово, не голодаю! — горячо возразила Маша. — Напрасно ты так беспокоишься.
Они поставили на стол все, что купили.
Маша уселась против Ринтына. Лицо у нее разрумянилось, непослушные волосы падали на лоб, и она часто встряхивала головой, откидывая их назад.
Ринтын любил разглядывать ее лицо. Каждый раз он делал для себя маленькие приятные открытия. Маша сначала терпеливо сидела и ела, аккуратно отставив в сторону мизинец, потом заерзала и недовольно сказала:
— Ну что ты на меня так уставился? Будто впервые видишь.
— Ты каждый день новая, — ответил Ринтын. — Я хочу тебя поцеловать.
— Что с тобой, льдыш?
— Влюбился в тебя еще раз, — вздохнул Ринтын.
— Ты какой-то странный, — задумчиво произнесла Маша. — Иногда я смотрю на тебя, сидящего за столом, и мне тоже кажется, что там совсем другой человек. И выражение лица другое, и весь ты иной. Кажется, ушел весь в бумагу, растворился в ней, а вместо тебя сидит чужой и гоняет тебя по белому полю…
— Я и сам порой чувствую какую-то раздвоенность. Будто очень долго смотрю в зеркало. Попробуй сама — даже страшно становится! — ответил Ринтын.
Маша убирала посуду, Ринтын помогал ей и думал о том, как сложилась бы его жизнь, если бы на пути ему не встретилась Маша. Неужели была бы другая женщина? Это невозможно! Конечно, есть мужчины, которым мало одной женщины. Но жена должна быть только одна и на всю жизнь, вот такая, разумеется, как Маша.
— Маша! Праздновать так праздновать! — вдруг решил Ринтын. — Пусть сегодняшний день будет нашим праздником. Не буду больше сегодня писать.
Перебивая друг друга, они стали мечтать, как поселятся в далеком маленьком селении на берегу Ледовитого океана, где синие льдины смотрят в окно; растили в мечтах сына и прикидывали, что купить на первый гонорар.
— Проигрыватель, — сказал Ринтын. — Больше мне ничего не надо. Мне кажется, что если буду много слушать музыку, то писать стану лучше. Законы построения художественного произведения и музыкального очень близки… Мне бы хотелось научиться так писать, чтобы между мной и читателем не было ничего, что помешало бы нашему общению. Чтобы на бумаге стояли самые нужные слова, чтобы их было ровно столько, сколько необходимо, ни одним больше, чтобы читатель не думал о том, кто и как написал это произведение, а только читал, впитывал в себя… Когда человека мучит жажда, ему неважно, из какого сосуда пить, была бы вода чиста, холодна… Жажду можно утолить по-настоящему не лимонадом, не газированной водой с сиропом, никакими соками, а только чистой ключевой водой. И конечно, совсем уж неважно, из чего пить. Поэтому когда в литературу начинают лить сироп, разные искусственные краски, изобретать замысловатые сосуды — это иногда даже забавно, но лежит где-то в стороне от настоящей жизни. Ты слушаешь меня, Маша?
— Слушаю, льдышка, — ответила Маша. — Только хочу спросить вот о чем; ты написал рассказ "Новый дом", а сам мне рассказывал, что такое случилось только в одной яранге вашего селения. Значит, еще не все чукчи так поступают?
— Да, конечно, — ответил Ринтын. — Но мне кажется — это и есть главное. Живописной гадости в нашей чукотской жизни и поныне столько, что лопатой ее можно кидать на страницы, не то что пером. Человек идет вперед, потому что надеется на лучшее, тянется к свету. На пути к свету дороги не гладкие. Задумаешься иной раз: сколько крови, страданий, катастроф пережили люди — а идут, идут вперед! Поэтому, Маша, я постараюсь писать только о том, что помогает человеку жить лучше, радостнее, чтобы люди читали и говорили: а я тоже могу так, а я ведь тоже такой…
По железной крыше по-прежнему стучал дождь: настойчивый, долгий и нудный. Комната погрузилась в темноту. Ринтын подошел и повернул выключатель. Вспыхнул свет, и шум дождя за окном стал тише.
В главном здании университета недалеко от входа на стене висело несколько ящиков, разделенных на ячейки. Чуть ли не каждый день Ринтын приезжал в город с единственной целью взглянуть в ячейку на букву «Р» и еще раз убедиться, что журнал еще не прислал гонорар. Деньги занятые у Саши Гольцева и вырученные Машей за кофту, подходили к концу. Впереди снова маячила перспектива сесть на грибную диету и вдохновляться примером воздержанного в еде долгожителя Бернарда Шоу.
Но сегодня в ящике лежало письмо на имя Ринтына. От кого бы оно? Ринтын взял в руки конверт. На нем стоял штамп Кытрынского почтового отделения, и Ринтын вдруг воочию увидел, как аккуратный и важный Ранау — бессменный начальник почтового отделения — ставил его. Письмо было толстое, в самодельном конверте, плотном, склеенном из контурной географической карты.
Ринтын вышел в скверик Менделеевской линии, уселся на скамейку и надорвал конверт. В нем оказалась обычная ученическая тетрадка, исписанная вперемежку чернилами и карандашом. Ринтын сразу узнал почерк дяди Кмоля. Сколько же ему понадобилось времени, чтобы заполнить все двенадцать страниц! Ведь грамоте-то дядя Кмоль учился у Ринтына и, надо прямо сказать, писать не очень умел. Первая строчка выглядела так:
"Здравствуй, тов. Ринтын".
Потом по-чукотски:
"Я лежу в Кытране в больнице со сломанной ногой и поцарапанной головой. Это случилось на охоте. В этот год зима в проливе морозная, разводий было мало, и течение ленилось: лед стоял на месте. Ровный, чистый лед. Если бы у кого была нужда — можно было пешком или на собаках переехать пролив и побывать в гостях на том берегу. Нерпы, было мало. В другое бы время голодали, но помогал колхоз. Государство деньги на помощь выдало. Ели консервы, хлеба было вдоволь. Но все же это не еда для настоящего охотника. К, тому же консервы, ты знаешь, сильно пересолены. Мы все же ели, и тетя Рытлина вспоминала тебя и жалела: в городе, наверное, кроме консервов, больше нечего и есть. Ходил я каждый день на лед. Против Ченлюквина с припая шагал прямо в море. Хоть бы где трещинка была. Все замерзло. Ходишь целый день, живой воды не увидишь. В месяц, когда мерзнет вымя оленьей важенки, я вышел на лед и увидел след умки. Обрадовался: вот горячее свежее мясо идет! Пустился по следу. Умка был недалеко. Он уходил от меня к селению. Вот дурак!"
Слово «дурак» было написано по-русски.
"Иду я за ним, не стреляю. Он оглядывается, сердится, что человек за ним идет. А мне торопиться некуда: мясо само идет туда, куда надо. Напротив мыса Поворотного я решил его застрелить. Подошел к нему поближе и выстрелил. Умка упал. Издали вижу — не добит, надо еще стрелять. Полез в сумку за патроном — нет. Эти остроконечные японские патроны прорвали кожу, и весь мой припас вывалился по дороге. Не оставлять же мясо? Я сделал копье. Привязал охотничий нож к посоху и осторожно стал подходить к зверю. Он лежит, а из шеи хлещет кровь, весь снег кругом красный. Когда я подошел к нему совсем близко, умка вдруг поднялся. Это было так неожиданно. Я шагнул назад, поскользнулся и упал. Вот тут он и навалился на меня. Мял, как кусок оленьей шкуры, и все пытался прокусить шею. Хорошо, что у меня был кожаный, подбитый мехом капюшон. Он спас меня. Копье-то, падая, я выронил. Ищу его, шарю руками по снегу. Нащупал. Всадил в сердце. Убил зверя. А сам идти не могу. Ногу он мне повредил. Пришлось ползти. Всю ночь полз. Под утро нашел меня Кукы. Приволок домой, а потом пошел за медведем. Туша совсем закоченела. Пришлось рубить топором. Шкуру жалко. Сейчас ведь цены подняли на умку, можно было много денег за нее получить. Посмотрел меня наш доктор и сказал, что надо везти в Кытрын. И вот здесь живу в больнице. Ногу мою в белый чехол спрятали. Гипс называется. И всю голову обрили. Раны зашили, будто порвавшуюся шапку".
Ринтын перевернул несколько страниц. Кмоль писал убористо, выводя каждую букву.
"Когда ты уезжал, я работал в райисполкоме инструктором. Теперь я снова охотник. Это лучше. Для меня и для нашей семьи. Грамоты у меня было маловато, чтобы быть начальником. Зверя добываем с каждым годом все больше. Новые вельботы получили. Хорошие, крепкие. Те, которые у нас были раньше, уже пришли в негодность. И моторы хорошие привозят. Шведские. Название им «Пента». К каждому мотору ящик запасных частей, комбинезон и кепка для моториста. Комбинезоном мы премировали Кукы за перевыполнение плана по пушнине, а кепку носит наш новый завмаг. Она ему очень нравится. Пусть носит. Правду если сказать, она не очень хороша — холодная, без подкладки. А я подумал: может быть, она в Ленинграде тебе будет как раз? Для молодого она подойдет. Напиши, если нужно. Пришлем. Начинают новые дома строить. Конечно, они не совсем такие, как тот, который я выстроил. Настоящие деревянные дома. Большие комнаты, большие окна, печка, труба на крыше. Хорошо бы тебе в этой высшей школе научиться на штукатура или на печника. Заработок будет большой, не беспокойся. Наши поехали в бухту Гуврэль учиться на плотников, будут ставить дома в Улаке. В прошлом году мы ездили в Лорино. Там в домах уже живут бывшие кочевники, ставшие оседлыми. Тоскуют по тундре. Старики ходят не к морю, а к речке и оттуда смотрят на дальние горы.
Я спрашивал у знающих людей, сколько тебе осталось учиться. Радуюсь, что скоро увидимся.
Большие дела тебя ждут здесь. Если даже ты не будешь штукатуром или печником, все равно без дела сидеть не будешь. Видел я твою маму здесь, в Кытрыне, приходила ко мне в больницу, спрашивала о тебе. Живет она хорошо, здорова. У тебя растет сестренка.
В больнице скука. Кормежка неважная. Много каши и мало мяса. Но лечат хорошо, доктора умелые. Я им рассказывал про тебя, про твою высшую школу. И врачом тебе будет неплохо.
Тут со мной лежат ребята из Инчоуна. На перевале пурговали четырнадцать дней. Поморозились. Они меня прозвали писателем за то, что я так долго пишу тебе письмо. Больше месяца.
Сегодня в наше окно смотрит солнце. Течение в Беринговом проливе повернуло на северо-запад. Вчера вечером слышал утиный крик в небе — весна идет на нашу землю. Если приедешь вместе с весной, это будет доброе предзнаменование.
Твой дядя Кмоль".
Ринтын долго сидел, глядя на твердую, годами устоявшуюся подпись дяди Кмоля. Она мало изменилась, только буквы как-то возмужали, стали прямее, увереннее. Твердые, сильные руки крепко сжимали карандаш, и дядя удивлялся, как это он не может овладеть таким маленьким инструментом. Этими руками он кидал гарпун в кита, поражал на большом расстоянии моржа, поднимал ружье на умку и не мог поставить крохотную букву на свое место в строке.
— Их трудно собрать в ряд, как собачьих блох! — сердился дядя и вытирал тыльной стороной жилистой руки выступивший на лбу пот.
И все же дядя научился читать и писать. И это умение помогло ему поговорить с племянником на таком большом расстоянии.
Дядя Кмоль… Строго говоря, Ринтын в общем-то ему никто. Гэвынто, брат Кмоля, приходился Ринтыну отчимом. И все же дядя стоял первым в длинном ряду людей, которые помогали Ринтыну на жизненном пути.
После дяди Кмоля шла радистка полярной станции Лена, ее муж Анатолий Федорович, ставший русским отцом Ринтыну и отдавший ему свое имя и отчество. Школьные учителя — Татро, Зоя Герасимовна, Василий Львович, майор, который всю дорогу от Владивостока до Москвы опекал Ринтына и Кайона.
И наконец, Георгий Самойлович Лось, которому никто не поручал возиться с малоопытным, начинающим литератором и править его рукописи.
Повезло на хороших людей Ринтыну или действительно мир устроен так, что, где бы ты ни был, что бы с тобой ни случилось, всегда найдется отзывчивое сердце? Вот как в Волосове, где, казалось бы, никому не было дела до какого-то студента, оказавшегося без денег в чужом поселке… Написать бы о таких людях, начиная от дяди Кмоля и до писателя Лося. Сделать книгу о великом добром человеке, о советском человеке.
При близком рассмотрении жизнь писателя оказалась ничем особенно не отличной от той, какую ведет обыкновенный человек. Правда, Лось не ходит на службу и распоряжается временем так, как ему удобно. Наверное, это и есть самое привлекательное в писательской жизни.
То, что Лось не был похож на тот образ писателя, который создал в своем воображении Ринтын, даже несколько радовало. Ведь если поразмыслить, значит с виду незначительный и невзрачный человек может создать такое произведение, что читатели будут представлять его сказочным богатырем. Значит, главное, не как живет и выглядит автор книги, а что он написал.
Интересно, что со временем дядя Кмоль в памяти Ринтына претерпел изменения. Ринтын почти не мог представить его в домашней обстановке. Чаще всего он виделся в минуту возвращения с моря: скинул с плеча упряжь, на которой тащил убитую нерпу, полил морду зверя пресной водой, «напоил» его, часть выпил сам, а последний остаточек выплеснул в сторону моря. Этот ритуал повторялся из года в гид и знаменовал собой удачу промыслового дня. Потом дядя отщипывал от усов наросшие льдинки и начинал рассказывать столпившимся вокруг охотникам о течениях в проливе, о состоянии льда, о цвете неба в восточной половине горизонта и о многих нужных для охотника вещах.
Тетя Рытлина втаскивала добычу в ярангу, а дядя долго отряхивался, выбивал снежинки из шерстинок нерпичьих штанов, колотил по торбазам, скалывая с подошвы морской соленый лед.
Пока пили чай, нерпа оттаивала. Ринтын подходил к ней и щупал. Когда она становилась совсем мягкой, тетя приступала к разделке. Ринтын сидел рядом и ждал вкусный нерпичий глаз.
Это было только начало к пиршеству. Над жирником уже висел котел в ожидании свежего мяса. В полог то и дело просовывались головы гостей. Тетя Рытлина оделяла каждого пришельца куском мяса — таков был древний и нерушимый обычай в яранге дяди Кмоля. Случалось, что хозяину и его домочадцам оставались лишь нерпичьи глаза и несколько ребрышек.
Дядя Кмоль не был разговорчивым человеком. Но все хорошее о мире Ринтын узнал от него. Дядя умел сказать слово вовремя и так, что оно весило больше долгой назидательной беседы.
…Ринтын аккуратно свернул тетрадку, вложил ее в конверт, склеенный из школьной контурной географической карты, и отправился на Финляндский вокзал.
27
Пришел долгожданный гонорар. Перевод на громадную для Ринтына сумму лежал в почтовом ящике в главном здании университета в ячейке на букву «Р». Столько денег Ринтын держал только раз в жизни, и то недолго: когда шел покупать билет на пароход от Въэна до Владивостока.
Пока он получал деньги на почте, перед мысленным взором его прошли вещи, которые ему хотелось купить: и новое пальто для Маши, и костюм для себя, книги…
И все же главной мечтой был проигрыватель. Поэтому Ринтын прямо с почты направился в Дом ленинградской торговли и, как бы боясь передумать, торопливо купил проигрыватель и несколько пластинок. После этого он немного успокоился, пересчитал деньги и пошел по отделам покупать подарки Маше. Он купил кофточку, ярко-красный теплый халат и большую продовольственную сумку.
Он ехал на Всеволожскую, нагруженный покупками. Поезда ходили уже полупустые: кончался дачный сезон.
У вокзала встретился Лось. В стареньких брюках и с палкой в руке, видно, возвращался из леса. Ринтын поспешил сообщить ему о своем первом гонораре.
— Я вас поздравляю, — торжественно произнес Лось. — Вы получили самые трудные деньги, какие только может заработать человек. Надеюсь, вы их разумно потратите?
Ринтын перечислил приобретенное. Лось слушал и кивал.
— А вот остальные деньги, — решительно заявил Георгий Самойлович, — вы должны использовать на то, чтобы устроиться с жилищем. Дачи Литфонда пустеют, и я надеюсь, что начальство разрешит вам пожить в одной из них.
Он заставил Ринтына написать заявление, приложил к нему номер журнала «Огонек» с напечатанным рассказом.
— Вам это обойдется дешевле, чем снимать комнату у частника.
Ринтын, проходя мимо ряда писательских дач, мысленно выбирал ту, в которой он будет жить.
Впрочем, он ее давно облюбовал. На участке торчали три дерева. На огороде стоял столб, а возле него жалобно блеяла запутавшаяся коза. Они с Машей часто мечтали, как бы устроились на этой даче. Правда, помещение летнее, но до холодов можно потерпеть… А что будет дальше, об этом Ринтын старался не думать.
Через несколько дней Лось и Ринтын поехали в Ленинград, в Литфонд, и Ринтын вернулся с договором на аренду.
Ринтын с Машей поселились на той самой даче, которую приглядели. В ней было две комнаты и веранда — непривычно для них просторно, и они несколько раз переселялись из одной комнаты в другую, пока не остановили выбор на меньшей.
По вечерам, когда темнота приходила из леса, Ринтын включал проигрыватель, и они часами слушали музыку.
Шаляпин пел о русской ночи. А Ринтыну вспоминались зимние ночи в Улаке, полные звездной колючей стужи; он слышал громкий скрип снега и видел мерцающие огоньки зажженного мха, плавающего в топленом нерпичьем жиру. В такие ночи люди ждут охотников, ушедших на припай еще на рассвете: день короток, и надо застать светлое время на ледяном берегу разводья, чтобы увидеть тюленя.
За окнами дачи, навалившись на стекло, стояла черная густая лесная ночь. Она была полна шороха дождевых капель, прелого желтого листа, сосновых, похожих на опилки иголок. Ухо ловило крик лесного зверя, но вместо него свистел и тяжело дышал паровоз. Между крышами и облаками шумели вершины деревьев, раскачиваемые ветром.
Маша смотрела на темное стекло. И хотя Ринтыну очень хотелось знать, о чем она думает, он не решался ее спрашивать, потому что знал, спроси она о том же его — все пропадет и далекие видения исчезнут.
На Всеволожском рынке Ринтын купил у какого-то старичка альбом пластинок военных времен. Эти песни он слышал еще в Улакской школе. И когда комнату наполнили торжественные и грозные слова:
Ринтыну представились заснеженная улакская лагуна и шеренги охотников, выстроившихся на военные занятия. Каждый был вооружен своим оружием, предназначенным для зверя: старыми американскими винчестерами, русскими берданками, малокалиберными винтовками и дробовыми ружьями.
В эти годы с другого берега в Улак приезжали американские эскимосы. Они ходили по улицам селения, трогали пальцами вывешенную в клубе географическую карту с обозначениями фронтов, с удивлением слушали, как школьный хор исполнял на эскимосском языке "Священную войну", и приговаривали:
— Гитлер капут, Сталин энд Рузвельт — вэри гуд!
Радистка Лена пела песню о фронтовой землянке, и слезы катились по ее щекам. Что-то было в протяжности этой песни схожее с чукотскими напевами — посвист вьюги, змеящиеся по широкой белой целине струи снега, тоска больших и сильных людей по оставленным близким, тоска по родной земле, которую топтал вражеский сапог.
Кукы, охотник и китобоец, смотрел на поющую девушку, и глубокая складка прорезала его продубленный ветрами лоб. Его губы шевелились, как будто он подпевал девушке или шептал какие-то свои слова — слова проклятия тем, кто сделал выстрел вестью о смерти человека…
И однажды Маша сказала:
— Я больше не могу слушать эти пластинки. Не заводи их, пожалуйста.
— Хорошо, — покорно согласился Ринтын.
Приехал Кайон. Он ходил по дачному участку и с шутливой серьезностью предупреждал друга:
— Смотри, станешь плантатором, перестану с тобой здороваться.
Ринтын смотрел на друга и думал, что Кайон уже совсем зрелый, взрослый человек. Лишь иногда в каких-то едва уловимых жестах, произнесенных словах возникал прежний Кайон. И каждый раз он был разный: то студент Въэнского педагогического училища, то пассажир поезда дальнего следования "Владивосток — Москва", то первокурсник Ленинградского университета, который, не умея плавать, все же решился прыгнуть с вышки в бассейне. Вспомнив эту историю, Ринтын улыбнулся и попросил Кайона:
— Расскажи Маше, как мы сдавали зачет по плаванию.
Кайон живо откликнулся:
— На первом курсе? — и тоже заулыбался. — Мы влезли в воду у края бассейна и издали стали смотреть на пловцов. Нам было завидно, но что мы могли поделать? Попробовали мы хоть один метр проплыть — ничего не вышло. Как только ноги отрывались от дна, наши тела шли ко дну. Наглотались мы этой теплой водицы. Но прыгать с вышки все-таки решили. Рассудили, что ничего в этом нет хитрого — прыгнешь и вылезешь из воды. Первым шел на установление мирового рекорда среди чукчей по прыжкам в воду я. — И пояснил: — Дело в том, что прыгни я как следует, получилось бы, что из всех чукчей, живущих на свете, я был бы первым, кто сделал прыжок в воду совершенно добровольно, если не считать угрозы лишиться стипендии. Поднялся я на доску. Взглянул вниз с этой качающейся доски, и тут выяснилось, что до воды далековато. Я, как опытный ныряльщик — видел же, как делали другие, — поднял руки, закрыл глаза и ринулся в воду. Ох и ударился!.. Я и не предполагал, что вода может быть такой твердой. Как будто стукнулся о деревянную доску, а не о воду. Больно было, но сознания не потерял. Сразу же пошел на дно. Сижу и жду, когда начнут спасать. А воздуху уже не хватает, и чувствую, как начинаю самостоятельно всплывать. Только открыл рот вдохнуть, как снова пошел на дно. Лишь напоследок услышал, как Ринтын закричал: "Спасите, он не умеет плавать!"
— Я так испугался! — перебил Кайона Ринтын. — Покажется из воды, как будто улыбнется, а потом опять на дно. Я даже стал им гордиться, а потом сообразил, что это не улыбки, а он хочет дыхнуть и как раз в это время уходит под воду. Стал я кричать, чтобы его скорей спасали, кинулся к преподавателю, а он: "Да что вы! Он так красиво прыгнул". Когда все-таки вытащили, пришлось звать врача, делать искусственное дыхание. Преподаватель все хлопотал вокруг Кайона и ругался. Ничего, откачали. Задышал, перевернулся на бок, и тут из носа и ушей полилась вода. Много воды, наверное, целый чайник! Тут и преподаватель заулыбался, перестал ругаться. Оделся Кайон, вытащил из кармана свою зачетку, подошел к нему, чтобы тот поставил зачет. "Все ж я прыгнул", — сказал он. "Ладно", — махнул рукой преподаватель. Потом посмотрел на меня и спросил: "И вы не умеете плавать?" — "И я", — отвечаю. "Давайте вашу зачетку!" Он и мне поставил зачет.
— Выручил тебя Кайон! — рассмеялась Маша.
Кайон подошел к окну.
— Осень в лесу совсем другая, чем в городе, — сказал он. — Что-то наше есть. Дальним снегом пахнет. Тем, который еще далеко, но уже движется в нашу сторону. Дома, когда стужа входила в ноздри, я начинал спать с беспокойством: ждал снег. Утром продеру глаза и первым делом в чоттагын, не бело ли там от снега, залетевшего в дымовое отверстие.
Ринтын понимал его. Зима — пора тревог и забот, пора испытаний человека на его прочность и способность выжить. Тот, кто счастливо и благополучно перезимовал, словно сделал большой и значительный шаг в жизни.
Ринтын внимательно и пристально посмотрел на друга и вдруг с какой-то щемящей болью в груди почувствовал, что не только Кайон, но и он сам далеко уже не такой, каким был во Въэне, во время путешествия через страну, на первом курсе университета. Что-то ушло, неуловимое, дорогое, близкое, часть самого себя.
— Дай мне почитать что-нибудь новое, — попросил Кайон у Ринтына.
— Да ведь еще не окончено.
— Мне же не оценивать и не критиковать. Я только почитаю, и все.
И что-то было в голосе Кайона такое, что Ринтын не мог отказать ему.
Кайон ушел читать на веранду.
Маша сказала Ринтыну:
— Что-то с ним такое творится непонятное.
Ринтын подумал и ответил:
— Он тоскует по дому. С ним часто это бывает.
— А тебе тоже бывает так, как ему?
— Часто, — кивнул Ринтын. — Но у меня есть от тоски спасение. Я сажусь писать и возвращаюсь на родину. А вот он просто места не находит.
— Это хорошо, что ему нравится читать то, что ты написал, — задумчиво сказала Маша.
Но Ринтын чувствовал какое-то внутреннее беспокойство, пока Кайон сидел на веранде. Он несколько раз подходил к стеклянной двери и смотрел на склоненную голову друга, на черную прядь, свисавшую на его лоб. В профиль лицо Кайона напоминало скалистый мыс Ветреный недалеко от Нунямо.
Кайон дочитал рассказ и молча пожал руку Ринтыну.
После ужина Ринтын пошел проводить Кайона. Они шли к станции мимо заколоченных дач, наступая на пружинящие сосновые шишки, иглы и желтые, мокрые от дождя листья.
Шли не разговаривая, и у каждого в мыслях была предстоящая зима. Для Кайона это был последний университетский год, а для Ринтына — дни и ночи работы над книгой, учеба и новые заботы семейного человека.
28
Зима наступила ранняя, морозная, снежная. Пытались топить круглую печку в большой комнате, но ветры выдували тепло, наметали снег в щели и свободно гуляли по комнате.
Ночью накидывали поверх одеяла всю одежду и все равно зябли, особенно по утрам. Чтобы утешить Машу, Ринтын рассказывал ей, как жили в бараке Въэнского педучилища, когда пурги заметали на кроватях спящих ребят.
Морозы крепчали, чернила мерзли… По утрам Ринтын уезжал в Ленинград, в университет. Теплое пальто он давно продал и ходил в легком плаще. Студенты-иностранцы из группы восхищались им:
— Вот что значит человек Севера — в одном плаще ходит в мороз!
Ринтын в ответ грустно и молча улыбался.
Главным предметом на отделении журналистики считался курс теории и практики советской печати, который вел Аркадий Борисович Знаменский — высокий представительный мужчина с трубным голосом. Он требовал от студентов точного знания шрифтов, их названий, размеров. На практических занятиях студенты чертили макеты газетных полос, стараясь расположить материал по вкусу преподавателя. Горе было тому, кто пытался проявить самостоятельность, и изобретательность. Толстым красным карандашом Знаменский перечеркивал макет и внушительно произносил:
— Имейте всегда примером перед собой наш центральный орган «Правду». Смотрите, — он вынимал из своего объемистого кожаного портфеля газету и потрясал перед обескураженным студентом, — никаких фокусов — все просто и доходчиво…
— И скучно, — произносил кто-то негромким голосом из задних рядов.
У Ринтына этот предмет шел особенно плохо.
Пожалуй, самым интересным курсом был курс истории русской журналистики. История революционной большевистской печати открыла перед Ринтыном интереснейшую и увлекательную страницу истории родной страны. Это было время, когда слово стояло в одном ряду с красногвардейцами и революционными балтийскими матросами.
Темой своей курсовой работы Ринтын выбрал ленинскую «Искру», точнее, Сибирь в первой большевистской газете.
На вопрос преподавателя, почему он избрал именно эту тему, Ринтын ответил:
— "Искра" должна была печатать много сообщений из России, иначе она не могла быть русской революционной газетой. Большинство корреспондентов находились в сибирской ссылке и не могли не писать о том, что делалось на огромных пространствах Азиатской России.
— Ну что же, — задумчиво проронил преподаватель, — резонные соображения. Желаю вам успеха.
Ринтын работал в Публичной библиотеке. В зале, наполненном шелестом переворачиваемых страниц, в тепле, под ласковым светом зеленоватых настольных ламп вдруг вспоминалась закутанная фигурка Маши и пар от ее дыхания в студеной атмосфере литфондовской дачи. Ринтын торопливо сдавал подшивку и бежал на вокзал.
Надо было искать городское жилье. Ринтын с Машей начали ходить на Малков переулок. Но хозяйки, оглядев ее располневшую фигуру, наотрез отказывались сдать комнату или угол.
— Ну куда с дитем? — разводили они руками.
У хозяек был прямо-таки панический страх перед детьми, особенно неродившимися.
Помощь пришла с неожиданной стороны. Однажды на Невском Ринтын встретил Голева. Бывший начальник милиции был в штатском. Он расспросил Ринтына о житье, напомнил их первый день в городе, ночевку под сфинксами.
— Видно, снова придется воспользоваться их гостеприимством, — невесело пошутил Ринтын.
Голев завел его в закусочную, заказал по кружке пива и задумчиво сказал:
— У меня, кажется, есть подходящее для вас жилье.
Оказалось, что его друг надолго уехал на Север, в Воркуту. Следом отправляется жена. У них есть маленькая комната на проспекте Сталина.
Устроившись с квартирой, Ринтын взялся за курсовую работу. После лекций он шел в Публичную библиотеку и садился читать «Искру», погружаясь в далекое, горячее прошлое.
В этих высоких и светлых залах работал и молодой Ленин, будущий редактор «Искры» — маленькой газеты, похожей форматом и даже качеством бумаги на чукотскую районную газету. Ленинские статьи, которые Ринтын изучал на семинарах, выглядели здесь по-другому, они казались написанными совсем недавно, может быть, вчера. Ринтын не обманулся в своих предположениях — о Сибири в «Искре» действительно было много материалов, и он только успевал читать и выписывать на карточки названия статей, авторов. В минуты отдыха Ринтын профессиональным взглядом рассматривал шрифты, верстку и убеждался в том, что Аркадий Борисович не поставил бы и тройки за такое оформление газеты.
Несколько недель Ринтын не писал. Руки его уже тосковали по перу, а глаз искал на чистом листе перечеркнутые тесные строчки. Но он дал зарок сделать передышку — Георгий Самойлович был завален рассказами Ринтына и не успевал их редактировать. Получалась книга. Ринтын уже представлял ее всю от первой до последней страницы. Это было странно, потому что даже короткие рассказы он видел не дальше второй и третьей страниц. Ринтын обычно садился писать, имея только одну какую-нибудь живописную деталь и мелодию. Потом поиски, мучения… Надежды на то, что со временем, когда прибавится опыта и умения, писать станет легче, не оправдывались. Наоборот, глаз становился острее и лучше видел все огрехи и промахи, а критик, сидящий внутри Ринтына, был беспощаден, и с ним было трудно сладить. И, несмотря на все это, Ринтын убеждался, что не писать он попросту не может. Радости были мизерны по сравнению с теми муками, которые он переживал за листком бумаги… И все же радости были. Приятно было мечтать о будущей книге, где написанные рассказы имели точное и прочное место.
Каждый раз Ринтын выходил из Публичной библиотеки, переполненный мыслями. Он не садился на трамвай, а улицей зодчего Росси, мимо хореографического училища, минуя площадь Ломоносова, выходил на набережную Фонтанки и шел к проспекту Сталина пешком. Ему нравился этот путь — малолюдный, пахнущий талым снегом, который сгребали по всему городу и сбрасывали в теплые воды Фонтанки. На всем протяжении от Египетского моста до проспекта в речку выходили широкие горла труб, по ним вытекали мутные, исходящие паром струи. В морозные дни Фонтанка покрывалась льдом, но возле труб всегда клубился пар и тускло блестело зеркало теплой воды.
На Фонтанку с двух сторон смотрели высокие окна домов, здания возвышались над водой, как льдистые скалы у мыса Дежнева. За окнами жили люди, неведомые, незнакомые. Ринтын часто думал о них, и его тянуло посмотреть, что делалось за белыми и цветными занавесками. Краешек чужой жизни еще больше распалял воображение, и мысль дорисовывала то, чего не видели глаза.
Самое загадочное явление мира — люди обнаруживали массу сходных между собой черточек. Все человечество было связано неосязаемыми узами, которые надо было отыскивать и выявлять, возбуждая у читателя любопытство и интерес к написанному.
Кончался пятьдесят второй год. Весной Кайон должен уехать на родину, а Ринтыну еще предстояли два года учебы.
По ночам снилась Чукотка. Ринтын видел себя на мысу, в низкой тугой траве над океанским, полным ветра простором. Он пил из горных, рожденных вечными ледниками ручьев, бродил под гудящими от волн скалами и, просыпаясь в ночи, долго не мог отделить городской ночной шум от услышанного во сне океанского прибоя.
Тоска по родине поднимала его с постели, и он садился писать о кожаных байдарах, через днища которых просвечивает зеленая морская вода, о шелестящих над низкими косами утиных стаях, о криках птиц над волнами, о своих земляках, рано поутру подтаскивающих вельбот к пенной линии прибоя.
Просыпалась и Маша. Она тихо, чтобы не мешать мужу, вставала с постели и принималась готовить завтрак. На кухне начинали приглушенно переговариваться соседи, и созданный в воображении мир рушился от одного услышанного краем уха чужого слова.
29
Чайки кричат над утренним морским берегом. Прибой кипит на холодной отполированной гальке. Торбаза мнут и рушат нагроможденную ночной работой моря гряду, острый форштевень вельбота ныряет в зеленоватую воду, подымая тучи брызг. Улакцы собираются в море. Вот двое, сгибаясь под тяжестью, несут парусную мачту. Легкие дымки от костров поднялись к небу и тают, пронизанные яркими лучами встающего из моря солнца…
А за окном синел зимний ленинградский рассвет, разбавленный тусклым светом электрических фонарей. Позванивал первый трамвай, натужно ревел тяжело груженный самосвал, и стекла окон дрожали, роняя снежинки с морозного узора. Писалось необыкновенно легко, как будто кто-то другой водил пером по бумаге, вязал петли из бесконечной чернильной нити. На узкой кровати спала Маша, изредка она переворачивалась, и пружины громко скрипели, возвращая Ринтына с берега океана в ленинградский рассвет. Маша чтото сказала. Во сне или наяву? Ринтын подошел.
— Кажется, мне пора… — прошептала Маша.
— Чего — пора? — не понял Ринтын.
— Пора мне в больницу.
— А ты уверена? — растерялся Ринтын.
Маша не успела ответить. Она как-то странно изогнулась, закусила губы и зажмурила от боли глаза. Ринтын выскочил в коридор и забарабанил к соседям.
Когда он вернулся, схватка прошла, и Маша одевалась.
Ринтын накинул плащ и вынырнул в студеную сумеречь раннего утра. Он встал на проезжую часть проспекта и вскинул руки. Остановилась машина, морозно скрипнув тормозами.
— Куда?
— Сейчас жена выйдет, надо отвезти в родильный дом на Васильевский остров, — торопливо сказал Ринтын.
— Что в такую даль?
— Надо, — коротко ответил Ринтын.
Маша шла спокойно, будто ничего не случилось. Она даже ободряюще улыбалась. Но у самой машины вдруг пригнулась, словно наткнулась на невидимую преграду. С минуту стояла так, вцепившись руками в плечо Ринтына.
Шофер осторожно тронул машину. Ринтын обнял за плечи жену.
— Ничего, ничего, — говорила Маша, успокаивая взволнованного и растерявшегося мужа, — все будет хорошо.
Почему женщины рожают по утрам? Так рожала тетя Рытлина, жена дяди Кмоля. Это случалось как-то неожиданно, хотя вся семья спала в одном пологе и по ночам дыхание спящих смешивалось. И вдруг в этой тишине начиналась суета, старших детей уводили в другие яранги, а женщины начинали таинственно перешептываться, отстраняя от всех дел мужчин, которые уединялись где-нибудь в укромном месте и молча взволнованно курили. Потом какая-нибудь из старших женщин приносила весть: прибыл долгожданный гость. Все оживлялись и выражали желание увидеться с гостем, узнать новости из тех краев, откуда он прибыл. Отец одаривал поздравителей, поскольку гость приносит подарки, а не наоборот. Вокруг роженицы продолжали хлопотать женщины. Они крошили жженую кору, чтобы целительным пеплом присыпать пупок новорожденного, грели над жирником кусок моржовой кожи, похожей на старую стоптанную подошву, и прикладывали к грудям, чтобы вдоволь было молока…
Несколько дней отец новорожденного не мог ходить на охоту — обычай запрещал. Он растерянно толкался в яранге, мешая женщинам и гостям.
…Машина подъехала к подъезду родильного дома — длинного красного здания на Большом проспекте Васильевского острова.
Бережно поддерживая жену, Ринтын провел ее в приемный покой и усадил на белый, покрытый клеенкой диванчик.
Ожидание было томительным. Наконец вышла женщина со свертком Машиной одежды и протянула Ринтыну:
— Идите домой, — мягко сказала она, — это еще не скоро будет. Вечером позвоните. Вот телефон. — Она вырвала листок бумаги и записала.
Ринтын вышел на улицу. У тротуара стояло такси, на котором он привез в больницу Машу. Шофер предупредительно открыл дверцу.
— Порядок? — сочувственно спросил он.
— Нет еще, — мрачно ответил Ринтын, — до вечера, говорят, еще надо ждать. Бюрократы!
Рассветало. Один за другим гасли огни в окнах жилых домов. Зато вспыхивали высокие люстры учреждений, контор, институтов, учебных заведений. Навстречу шли переполненные трамваи, автобусы и троллейбусы.
Ринтын в этот день не пошел на лекции. Он побродил возле университета, потом не выдержал и позвонил в больницу. Запинаясь, объяснял, кто он, зачем звонит. На другом конце провода долго переспрашивали, потом раздраженный голос сказал, узнав, что Машу привезли только утром:
— Больно вы быстро хотите!
Это успокоило Ринтына, но все же он старался держаться ближе к больнице. На набережной лежал снег, спуски к Неве обледенели. Осторожно ступая по каменным плитам, Ринтын спустился ко льду и сел на каменную скамью, на которой они с Кайоном провели первую городскую ночь. Посреди реки дымилась полынья, ветер гнал по воде маленькие волны.
Четыре года прошло с того осеннего дня, когда они встречали первый свой ленинградский рассвет. Будущее было похоже на чистый лист бумаги, на котором каждый из них мог написать то, что хотел. Но жизнь как рассказ. Замысел один, а как начал писать, всплывают новые обстоятельства, из небытия рождаются новые герои, начинают говорить, толкаться, увлекают повествователя в другую сторону, и получается совсем не то, что было задумано. Разве предполагал в то утро Ринтын, здороваясь с Ленинградом, что через четыре года он повезет жену в родильный дом и придет на рассвете на это же место, чтобы ждать свое дитя?
— Кого я вижу!
Не поворачивая головы, Ринтын по голосу узнал милиционера Мушкина.
— Анатолий Федорович! — Милиционер раскинул руки, двинувшись вниз по обледенелым каменным ступеням, чтобы обнять Ринтына. — Какими судьбами? Смотрю, стоит. Знакомая фигура. В задумчивости. Как сказал поэт: "На берегу пустынных волн стоял он, дум великих полн…"
— А думы действительно у меня великие, — ответил Ринтын. — Жену сегодня проводил в родильный дом. Такие дела!
— Кто ж у тебя родился? — оживился Мушкин.
— Да не знаю еще… Утром отвез.
Милиционер отвернул рукав шинели и посмотрел на часы.
— Пора бы, — в задумчивости произнес он.
— Я звонил, — сказал Ринтын, — говорят, еще рано.
— Хотя как сказать. Такое дело… Регулированию не подлежит. — Мушкин наморщил лоб, потоптался на маленькой заледенелой площадке и пригласил: — Пойдемте в отделение. Оттуда позвоним. В какой она больнице? Вейдемана? Так это же нашего района больница! Что же вы раньше не сказали?
Ринтын пошел следом за Мушкиным. Милиционер выглядел таким же, как четыре года назад. Он шел четким шагом и зорко, хозяйским взглядом осматривал все вокруг. Дворники здоровались с ним еще издали, едва завидев его тощую длинную фигуру.
— Это друг Голева, — коротко сказал Мушкин дежурному офицеру, — его жена рожает в больнице Вейдемана. Требуется установить связь и выяснить обстановку.
— Пожалуйста, — лейтенант с любопытством взглянул на Ринтына, уступил место у стола с телефоном.
Мушкин снял шинель, аккуратно повесил ее на плечики и сел к столу. Он поискал в описке телефонов под стеклом номер больницы. Все эти движения он проделывал со значительностью, преисполненный важности.
— Алё! Больница? — кричал в трубку Мушкин. — Это говорят из Василеостровского отделения милиции. Мушкин говорит. Не Пушкин, а Мушкин. У вас в родильное отделение сегодня поступила утром Ринтына… — Мушкин закрыл ладонью трубку и спросил: — Как ее зовут?.. Маша?.. Мария Ринтына! Так точно! Выясните обстановку. Ничего, подожду у телефона…
Он снова прикрыл трубку ладонью и заговорщицки подмигнул, как будто его можно было увидеть по телефону.
Время тянулось томительно. Ринтын успел поиграть в домино с милиционерами, сбегал пообедать в университетскую столовую. Уже кончился рабочий день на заводах и в учреждениях, а известии из роддома все не было.
Ринтын хотел было сам пойти в больницу, как раздался звонок, Мушкин подскочил, схватил трубку.
— Алё? Да, интересовались… Так. Минуточку, возьму карандаш, запишу. Так… Три килограмма двести граммов. Благодарю вас. Все.
Мушкин положил трубку и важно поднялся из-за стола.
— Дорогой Анатолий Федорович! — торжественно начал он. — От имени и по поручению Василеостровского отделения милиции поздравляю вас с рождением сына! Вес… — он взял бумажку, — три килограмма и двести граммов. Роженица чувствует себя хорошо, и сын тоже.
Ринтын вышел из отделения, пошатываясь от облегчения и счастья. У него сын! Спасибо тебе, Маша! Как хорошо, что ты мне встретилась, как хорошо, что ты такая, а не другая! Пусть тебе будет хорошо!
Ринтын не заметил, как очутился возле больницы. Он зашел в справочное бюро и увидел в списке: Ринтына Мария — сын, три килограмма двести граммов. Немного было обидно, что у ребенка еще нет имени и его называют просто по весу. Ринтын поинтересовался, когда можно навестить Машу, и огорчился, узнав, что не увидит ее, пока не выпишут. Какой-то мужчина успокоил его.
— Вы узнайте, куда окна палаты выходят, — тоном знатока объяснил он.
Ринтын раздобыл бумагу и написал Маше. Он умолил дежурную сразу же отнести записку. Дежурная поворчала, потом все же смилостивилась. Через несколько минут она вернулась и сказала:
— Целует она вас. А завтра ждите письмо.
Только к полуночи он вернулся домой.
Соседки встретили его возгласами поздравления.
— Откуда вы знаете? — удивился Ринтын.
— Мы позвонили, — объяснили они. — А вот вам бандероль.
Ринтын машинально разорвал плотную бумагу и вытащил свежий, двенадцатый номер московского журнала. Вдруг стало жарко. Он медленно раскрыл первую страницу и увидел свое имя — Ринтын. А дальше заголовок — "Два рассказа".
30
Несколько дней Ринтын бегал в больницу, носил передачи, доставал в магазинах абрикосовый компот — любимое лакомство Маши.
Каждый раз он с замиранием сердца подходил к большому ящику, разделенному на ячейки по буквам алфавита. Маша писала часто и много. Однажды Ринтын узнал, что новорожденный имеет уже имя — Сережа.
"Как только увидела его, сразу назвала так, — писала Маша, — у него черные, как у тебя, волосики, носик твой, такие же толстые губешки — словом, маленький Ринтын. Он смешной, трогательный и ленивый — плохо сосет и любит во время еды поспать…" Ринтын с улыбкой читал эти строки и думал, что он-то уж не такой, чтобы спать во время еды.
В радости, доставленной рождением сына, Ринтын не смог по-настоящему пережить и прочувствовать другое важное событие, случившееся в его жизни, появление его первых рассказов в толстом солидном литературно-художественном журнале. Он даже не придал значения тому, что рассказы были помещены на открытие номера и не сопровождались обычной в таких случаях сентиментально-восторженной врезкой, где бы говорилось об угнетенных малых народностях, вырвавшихся из темноты и невежества, о гигантском прыжке от первобытности в социализм.
Рассказы стояли просто и скромно, как стоят солдаты в строю. По вечерам Ринтын листал страницы журнала, краем глаза читал знакомые, собственной рукой написанные слова и все же не мог отделаться от ощущения некоторой растерянности: вроде свое и в то же время чужое.
Настал день, когда выписали Машу. Ринтын заранее договорился с таксистом, и тот в назначенное время подъехал к дому. Накануне Ринтын попытался достать цветы. Он зашел в несколько магазинов, но цветы были в тяжелых грязно-серых горшках либо пыльные матерчатые. Со стен мрачно глядели выкрашенные жирной зеленой краской железные похоронные венки. В тишине пустого магазина жестяные лучи тонко и зловеще позванивали.
В больничной комнате ожидания толпились встречающие. Они оживленно и взволнованно переговаривались, обсуждали вес родившихся, имена… На каждого новорожденного приходилось, кроме отца, еще и несколько родственников. Только Ринтын был один. Дежурная сестра выносила закутанного в одеяло ребенка и выкрикивала фамилию. Счастливец отец бросался навстречу и бережно подхватывал чадо.
Тотчас над свертком склонялось несколько лиц и слышались радостные возгласы, подтверждающие несомненное сходство ребенка с родителями.
— Ринтын! — объявила дежурная сестра, появившись с очередным свертком.
Ринтын не сразу понял, что выкликают его. Сестра озиралась вокруг, ища отца.
— Есть такой — Ринтын? — с некоторым замешательством осведомилась она.
— Я! — очнулся от оцепенения Ринтын и выступил вперед.
— Вот он! — с легким укором произнесла медсестра и подала сверток.
Ринтын приготовился принять тяжесть, и вдруг на его руки легло почти невесомое одеяло! Он неуверенно отогнул уголок и увидел красное сморщенное личико новорожденного.
— А где Маша? — испуганно спросил он у сестры.
— Придет сейчас ваша Маша, — ворчливо-добродушно ответила медсестра. Не бойся, не оставим ее.
Маша вышла из дверей. Тоненькая и какая-то новая. Она никогда не была такой. От неожиданности Ринтын едва не выронил Сережку. Он неловко поцеловал жену в щеку, ища в ней прежние черты. Она как бы помолодела, но глаза ее стали старше.
Ринтын повел ее к машине.
Они уселись рядом на заднее сиденье. Машина медленно тронулась и влилась в уличный поток на Большом проспекте.
— Ну как? — с улыбкой спросила Маша. — Он тебе нравится.
— Нравится, — поспешно ответил Ринтын. — Только он какой-то странный…
— Какой?
— Сморщенный, как зимнее яблоко.
— Глупышка ты, — засмеялась Маша, — они все такие, новорожденные. Подожди, пройдет несколько дней, он станет таким красавцем — глаз не оторвешь!
Маша из писем Ринтына уже знала, что его рассказы появились в журнале. Положив ребенка на кровать, она открыла журнал, и лицо ее засветилось. Она поцеловала Ринтына.
— Молодец, льдышка!
— И ты молодец, Маша, — ответил ей Ринтын.
Понемногу Сережка обретал очертания нормального ребенка. Краснота исчезла, глаза приняли осмысленное выражение, но никакого сходства с собой Ринтын, как ни вглядывался, не мог обнаружить. Скорее Сережка был похож на Машу, но она не соглашалась — постоянно отыскивала в сыне отцовские черты.
— Но в целом он все же больше на тебя походит, — заключил спор Ринтын. Может быть, когда он немного подрастет, у него появятся мои черты.
О рождении сына узнали в группе. Каждый считал своим долгом поздравить Ринтына, а профсоюзный комитет даже выделил деньги.
Понемногу новизна отцовства проходила, Ринтын привыкал к тому, что его дома ждет уже не один человек, а двое.
Однажды явился Кайон и показал по старинному чукотскому обычаю мизинец. Ринтыну пришлось подарить другу авторучку.
— Видать, в той стране, откуда прибыл гость по имени Сергей, — заявил Кайон, — пишущие люди в большом почете.
Ринтын побежал в магазин, купил бутылку вина. Выпили за Машу, за Сережку, за отца, и Кайон многозначительно сказал:
— Раз ты первым вступил в брак, помни: наш народ маленький и нуждается в увеличении.
— А ты-то что, Вася? — упрекнула гостя Маша.
— Я в свое время, — уклончиво ответил Кайон.
В печати появились первые отклики на рассказы, опубликованные в журнале. В одном из них тепло и доброжелательно говорилось о том, что Ринтын заново открыл советскому читателю Чукотку. Появились заметки и в ленинградских газетах. Критики писали примерно одно и то же. Хвалили, выписывали удачные места, но за всем этим Ринтын с горечью замечал некое снисхождение, в лучшем случае приятное удивление: глядите, чукча, а написал вроде стоящее и даже читать интересно. От этих статей не было радости, только грусть. С тех дней и повелась у Ринтына привычка — не собирать и не копить критических откликов, статей и упоминаний о себе. Ринтын откровенно обо всем этом сказал Маше, но она не поняла его и с удивлением возразила:
— Другие и этому были бы рады.
Среди рецензий внимание Ринтына привлекла одна. Написал ее специалист по фольклору народов Севера. Высказав удовлетворение по поводу появления нового имени на горизонте северной литературы, автор статьи дальше развивал мысли, с которыми Ринтын при всем своем уважении к ученому имени автора статьи не мог согласиться. Суть этих рассуждений заключалась в том, что автор рассказов, то есть Ринтын, пренебрег классикой северных литератур — фольклором. Пренебрег вековым опытом устного художественного творчества чукотского народа. "Вот почему рассказы Ринтына при всей их достоверности и правдивости, не стали настоящим явлением литературы… Если бы автор в поисках своего голоса обратился к устному народному творчеству, его ждала бы настоящая удача. Преломленная через фольклорное мировоззрение народа наша нынешняя героическая действительность заиграла бы новыми красками, стала бы подлинным праздником возрожденной культуры народа…"
Ринтын показал статью Лосю. Георгий Самойлович внимательно ее прочитал и спросил:
— А что вы сами думаете по этому поводу?
— Мне кажется, что автор статьи, — сказал Ринтын, — упускает из виду важное обстоятельство: фольклор, о котором он говорит, — это творчество людей первобытнообщинного строя. Как же можно нынешний день мерить прошлым, смотреть на сегодня вчерашними глазами? Литература потому и искусство, что она верно отражает жизнь. Это все равно что сегодня прийти на Пулковскую обсерваторию, отобрать у ученых их сегодняшние инструменты, телескопы, дать им в руки Галилееву трубу и сказать: "Отныне вы будете пользоваться только ею, ибо это классический астрономический инструмент". Или возьмем более близкий пример: ведь никто сегодня всерьез не возьмется создавать былины о строительстве Волго-Донского канала. Для своего времени былина была вершиной художественного словесного творчества, а сегодня нужны новые формы. Если народы Севера обретают новую жизнь, то и творчество их должно выливаться в новые формы, которые уже есть, как есть уже большая советская литература.
Георгий Самойлович усмехнулся:
— Мне понятна ваша позиция. Должен, правда, вам сказать, что находятся современные былинники, сочиняющие так называемые «Новины» — и о каналах и о других великих стройках.
— Что вы говорите!
— Точно! Такие творения даже публикуют, а старушек сочинительниц принимают в Союз писателей.
— В это трудно поверить, — сказал Ринтын. — Разве такое сейчас возможно?
— И не такое бывает возможно, — вздохнул Георгий Самойлович.
Он шумно высморкался.
— Дорогой мой друг, — немного торжественно и взволнованно сказал Лось. Мне неприятно говорить вам об этом, но… Дело в том, что нашлись люди, которые усомнились в том, что существует на самом деле такой человек — Ринтын.
— Как же так?
— Вот так, — грустно произнес Лось, — в одном почтенном учреждении, имеющем отношение к литературе, подозревают, не занимаюсь ли я литературной мистификацией. Правда, утешители сказали, что сработано талантливо.
— Но это так легко опровергнуть! — воскликнул Ринтын. — Показать мои черновики. Если уж на то пошло, можно пригласить моего учителя Василия Львовича Беляева. Уж он-то знает чукотский язык и может засвидетельствовать, что все это написано моей собственной рукой!
— Не надо ничего делать, — возразил Лось, — я все-таки надеюсь, что эти «доброжелатели» дальше этих злых намеков не пойдут.
Но добрейший и наивный Лось ошибся. Однажды вечером к Ринтыну постучался хорошо одетый незнакомец в велюровой зеленой шляпе и представился корреспондентом Шевским.
— Шефский? — переспросил Ринтын, удивленный такой фамилией.
— Шевский, — с мягкой настойчивостью поправил корреспондент.
Ринтын пригласил корреспондента сесть на единственный приличный стул, а сам пристроился на краешке кровати.
— Ваша комната? — спросил Шевский, окинув помещение оценивающим взглядом.
— Снимаем, — ответил Ринтын.
— У меня к вам вот какое дело, — приступил к делу корреспондент, осторожно придерживая зеленую велюровую шляпу на коленях. — Читателей, естественно, заинтересовали ваши рассказы и ваш такой стремительный, удачный дебют в литературе. Возникает вопрос: каким образом вам это удается, как вы достигаете такой убедительности и красочности в ваших рассказах?
Шевский вынул блокнот и приготовил авторучку.
Ринтын смотрел на его приготовления и искал те простые слова, которые бы убедили любопытного в том, что об этом трудно, даже невозможно рассказать. Музыку не рассказывают, ее просто слушают. Но вместо простых слов из уст Ринтына полились какие-то фальшивые рассуждения о святости писательского труда. Он пробормотал несколько фраз и в нерешительности остановился.
Шевский что-то черкнул в блокноте и спросил:
— А как вы работаете с переводчиком?
— Я сам перевожу рассказы на русский язык.
— А какова же роль товарища Лося?
— Об этом трудно в двух словах сказать, — ответил Ринтын.
— Вы можете показать мне ваши рукописи? — спросил Шевский.
— Вы знаете чукотский язык? — удивился Ринтын.
— Разумеется, нет, — с улыбкой ответил Шевский, — но заглянуть хоть краем глаза, так сказать, в лабораторию творчества — это всегда интересно. А если вы не можете по каким-нибудь личным причинам, то я не буду настаивать.
И тут Ринтын сообразил, что, возможно, Шевский как раз из тех, кто пытался обвинить Лося в мистификации.
Сначала Ринтын действительно хотел показать рукописи, объяснить и убедить Шевского и его друзей, что они глубоко ошибаются, подозревая в литературной нечестности Лося, но в груди росло тяжелое чувство гнева и обиды за хорошего человека.
Ринтын порылся в своих бумагах и вынул тетрадь с записью чукотской легенды о мудром Вороне. Сказка была списана из редкого сборника, вышедшего еще до революции, и представляла чисто языковой интерес смесью чукотской и корякской лексики.
Шевский с многозначительным видом полистал тетрадку и вернул Ринтыну со словами:
— Творческий процесс — явление всегда настолько индивидуальное, что тут трудно делать какие-либо определенные, общие для всех выводы.
— Вы совершенно правы, — учтиво ответил Ринтын и вышел проводить корреспондента до лестницы.
Лось посоветовал Ринтыну пойти в издательство и сдать заявку на сборник рассказов. Издательство помещалось в том же здании, что и Учпедгиз, на Невском проспекте в бывшем доме компании "Зингер".
По широкой лестнице, украшенной фигурной ковкой, Ринтын и Лось поднялись на пятый этаж и уселись в приемной директора издательства. На стульях, расставленных у стены, ждали авторы с толстыми папками на коленях. Пожилая секретарша то и дело входила в кабинет директора, выходила и вызывала кого-нибудь из авторов.
Дошла очередь и до Ринтына с Лосем.
За большим письменным столом сидел директор — худой, еще не старый человек. На помятом пиджаке поблескивал значок альпиниста, но во всем остальном он так мало походил на директора, имеющего дело с важными писателями, что Ринтын ощутил легкое раздражение.
Лось представил Ринтына.
— А-а! — сказал директор. — Слышал и читал! Рад с вами познакомиться. Георгий Самойлович уже говорил мне о вас. Принесли заявку? Хорошо. Значит, теперь нам остается войти с вами, как говорится, в договорные отношения. Надеюсь, что вся книга в целом не будет хуже, чем рассказы, напечатанные в журнале?
Пока оформляли договор, Ринтын обнаружил, что его уже здесь знают, читали его рассказы. Ему было приятно и немного неловко, точнее, непривычно.
Он сказал об этом Лосю, тот его похлопал дружески по плечу и сказал:
— Все будет в норме.
31
Весной Ринтын зачастил в Петропавловскую крепость. Иногда он брал с собой Машу и Сережу.
Жизнь в Петропавловской крепости чем-то неуловимым отличалась от городской. Здесь не было оживленного уличного движения, широких проспектов, уходящих в дымовую городскую даль, люди толпились на небольшом «пятачке» у собора да у открытых для обозрения исторических достопримечательностей. Дорожки и аллеи крепости оканчивались у глухой каменной стены, проросшей на стыках зеленоватым лишайником. Здания в крепости в основном были невысоки, поэтому небо было широко распахнуто и подперто высоким тонким шпилем.
Ринтын смотрел на городские облака и обнаруживал в их очертаниях, цветах сходство с обычными облаками, которые можно увидеть над чистым полем, над лесной опушкой, тундровым простором и открытым морем. Облака над Петропавловской крепостью были высокие, снежно-белые, пушистые. Они медленно выплывали из-за каменной стены, приближались к ангелу и, будто испугавшись его, убыстряли свое плавание по небу и скатывались на другую половину небосвода.
Занятно было ходить по каменным лабиринтам и открывать для себя новые, неожиданные уголки. При этом не покидала мысль, что здесь томились люди, отдавшие себя святому делу освобождения человека. Они видели эти торопливые пушистые облака, зеленую траву между серых плит узких тротуаров, сырые камни равелинов. Ринтын стоял перед раскрытой тяжелой дверцей и осматривал внутренность камеры, где сидел Максим Горький. На железной кровати виднелись широкие железные полосы переплета. Прямо напротив двери — маленькое зарешеченное окно, а слева — откидной столик. Сразу подумалось о том, удобно ли было Горькому работать за этим маленьким и низеньким столиком.
После мрачной атмосферы казематов и равелинов неожиданным был солнечный речной берег, покрытый мелким желтым песком, на котором грелись, как моржи на лежбище, голые люди. Некоторых из них можно было видеть еще в апреле, когда лед покрывал берег и лишь узкая полоска у самой воды была свободна от снега. Люди стояли, прислонившись к каменной стене, и ловили голыми плечами тепло.
Ринтын садился на берегу, ставил рядом коляску с Сергеем и подолгу смотрел на противоположную сторону реки, где огромные зеркальные окна дворцов отражали невскую воду, по набережной бежали машины мимо длинной стены Зимнего дворца, мимо Эрмитажа, приподнимались на мостике через Зимнюю канавку, проносились мимо строгой и прекрасной ограды Летнего сада, взбегали на Горбатый мостик и сворачивали на Литейный мост или на проспект в глубину городских кварталов.
У мостов, как у скалистых берегов, кружились чайки, садились на воду и смотрели красными глазами на рыбаков, прислонившихся в своих брезентовых плащах к каменным парапетам.
На берегу Невы хорошо думалось, словно на высоком мысу над Ледовитым океаном.
32
Когда зазеленели деревья, Лось принес весть о том, что Литфонд предоставил Ринтыну дачу на станции Всеволожская.
Дом был тот же, он стоял на пустыре. На участке росли три дерева и торчал столб. Вокруг столба ходила коза и жалобно блеяла. На участке находился огород сторожихи. Каждое утро она придирчиво проверяла свои посадки, подозрительно поглядывая на окна дачи.
За забором шумел пионерский лагерь, и обитателей девяносто пятой дачи будили горн и барабанный бой.
Ринтын поставил дощатый стол на веранду и задолго до того, как трубил горнист в пионерском лагере, садился работать.
Книга была составлена и сдана в издательство. Там ее прочитали и вернули на доработку. Замечания были небольшие, их можно было устранить за несколько дней. Но Ринтын, прочитав весь сборник от начала до конца, испугался — до того он показался ему незначительным и мелким…
Когда он читал рукопись, его не покидало чувство, что за ее страницами осталось самое главное — то, что было бы близко и интересно любому человеку на Земле. Все, что хотелось сказать в ней, каким-то непостижимым образом Ринтын словно бы утаил. Он решил воспользоваться предоставленным ему месячным сроком и хорошенько поработать. Ему самому было любопытно заново узнавать написанное, делать маленькие открытия в собственном тексте и бороться с явным ощущением того, что это написано не им, а каким-то посторонним человеком.
Аккуратно отпечатанная на машинке рукопись, ровные и чистые строчки вызывали уважение к тексту, и вычеркнуть хотя бы слово казалось очень трудным. Даже явная ошибка сопротивлялась исправлению своим важным, внушительным печатным видом.
Большинство замечаний и пометок редактора на полях надо было расшифровать, так как они состояли из вопросительных и восклицательных знаков, подчеркиваний, словечек, вроде «гм», "да", «обр» и так далее. На полях рукописи попадались и целые фразы, одна из них развеселила Ринтына: "А есть ли у тюленей задние ласты?", и стоял большой вопросительный знак.
Чуть позже пионеров вставала Маша и начинала хлопотать на кухне. Когда она проходила мимо веранды с ведрами в руках, Ринтын оставлял рукопись и брал у нее ведра.
После завтрака всей семьей отправлялись на рынок покупать продукты на обед. Ринтын тащил Сергея на шее по чукотскому обычаю и часто не успевал вовремя снимать его оттуда: он узнавал о случившемся по струящемуся потоку по шее и спине.
Маша читала рукопись. Ринтын с нетерпением ждал, что она скажет, но предупредил ее, чтобы она говорила откровенно, правдиво, с самой строгой придирчивостью. Маша закончила чтение и отложила рукопись. Ринтын не торопил ее, думая, что ей трудно сразу собраться с мыслями. Но прошел день, второй, а Маша вела себя так, будто и не читала рукописи. Это обижало Ринтына. Наконец, решившись, он спросил ее с упреком:
— Неужели тебе так и нечего сказать о моей книге?
— А я ждала, пока ты спросишь.
— Я, кажется, ясно дал понять, что жду беспристрастного, пусть самого жестокого отзыва, — сказал Ринтын. — Мне легче будет это услышать от тебя, чем от кого-либо другого. А еще лучше услышать это сейчас и успеть исправить, чем потом получить дубинкой по голове и не иметь возможности ничего сделать.
— Тогда слушай и не обижайся, — сказала Маша без улыбки.
— Я давно готов.
— Твоя книга для меня новое открытие тебя самого, твоих мыслей… Я все время слышала твой голос, и каждое слово отзывалось у меня в душе твоей интонацией… Второе — многое из того, что ты написал, ты рассказывал мне раньше, и мне встречались знакомые люди, знакомые места, и даже облака на небе я уже видела вместе с тобой. И третье — самое главное препятствие — это то, что я тебя очень люблю, и то, что ты написал, мне не менее дорого, чем тебе…
— Значит, ты ничего не можешь сказать?
— Подожди, — терпеливо произнесла Маша, — и только любовью к тебе продиктовано то, что я тебе сейчас скажу…
Ринтын насторожился.
— Самый главный недостаток книги в том, что она по форме традиционна. Точнее, рассказы в ней построены так, как строит рассказ любой обыкновенный писатель…
Ринтын сердито перебил:
— Значит, я необыкновенный писатель? — и при этом криво, как он литературно подумал, «саркастически» улыбнулся.
Маша только отмахнулась и продолжала:
— То, что ты пишешь, что ты хочешь сказать читателю, настолько необыкновенно, что и требует необыкновенной формы. И не какой-то замысловатой, вычурной, а такой же простой и необходимой, как форма байдары, весла, паруса, гарпуна. Это первое, как ты требовал, беспристрастнее, честное и откровенное замечание. Второе: слишком счастлива и безмятежна жизнь чукчей в твоих рассказах. Ты мне рассказывал о своей жизни — она сурова, нелегка, но по-своему прекрасна, а в рассказах единственные трудности — это борьба с природой, со штормами и пургой. Я просто не верю, что Советская власть утверждалась на Чукотке так безмятежно, легко, с анекдотическими недоразумениями, без больших трагедий, больших чувств…
— Ты считаешь, что книга не удалась? — упавшим голосом спросил Ринтын.
— Я этого не сказала, — ответила Маша, недовольная тем, что ее прервали. — Там, где ты затрагиваешь настоящие жизненные вопросы, у тебя появляется все — и настоящее мастерство и даже блеск. Когда я читала твою книгу, я еще раз убеждалась, что настоящее произведение может получиться, только если писатель касается большой правды, которой болеют все люди.
Самое обидное было то, что Маша говорила о вещах, над которыми и Ринтын не раз задумывался. Но он угонял эти мысли куда-то в глубь себя, а порой и отмахивался от них, как от назойливых мух. А теперь слушал и пытался подавить нарастающее чувство раздражения и обиды.
— Дорогой мой, — продолжала Маша, — я все это говорю тебе на будущее и горжусь, что я твоя жена и могу сказать тебе то, что люди не всегда решаются говорить в глаза.
Ринтын не знал, обижаться ему на нее или благодарить. Маша первая подошла и поцеловала его.
— Обиделся, льдышка? — спросила она.
— Как сказать… — признался Ринтын.
— А ты не горюй, — подбодрила Маша. — Это твоя первая книга. Может быть, ее надо было написать именно так, а не иначе. И наверно, ее даже будут хвалить. А у тебя еще все впереди. Ты встал только у подножия — перед тобой еще далекий и трудный путь на вершину. Надеюсь, у тебя хватит сил при всех похвалах улыбнуться и сказать про себя: "Погодите, люди, ведь мне еще подниматься и подниматься…"
— Спасибо тебе, — тихо сказал Ринтын и поцеловал Машу в щеку.
Когда Ринтыну надо было о чем-то поразмыслить, его всегда тянуло к воде. В Улаке это был берег Ледовитого океана, в Въэне — Анадырский лиман, в Ленинграде — Нева, а здесь — пожарный водоем, на берегу которого лежал большой шершавый теплый валун. Ринтын сел на него и, глядя на зеленоватую от утонувшей травы воду, размышлял над тем, что сказала Маша.
Вечером приехал Вася Кайон. Он обещал приехать еще вчера, но что-то его задержало. Он выглядел каким-то виноватым, его новый темно-синий костюм помят, а поля зеленой велюровой шляпы печально опустились.
— Что с тобой, Кайон? — обеспокоенно спросил Ринтын.
— В милиции был, — признался Кайон.
— Как тебя угораздило?
— Поехали мы на Финляндский вокзал с Рогатым Алачевым, — принялся рассказывать Кайон. — Посмотрели на часы — еще рано, можно зайти в ресторан и обмыть диплом. Правда, обмывать начали еще раньше, в «академичке». Посидели в ресторане, сильно набрались, вышли к поезду, а он уже ушел. Следующий через два часа. Что делать? Единственный выход вернуться в ресторан. Посидели и пропустили еще один поезд. И так до позднего вечера. Потом я говорю Алачеву: "Хватит! Мне пора. Ждет меня Ринтын на даче…" Хотел он со мной поехать, но уж очень пьяный был, еще хуже, чем я. Посадил я его на такси, отправил в общежитие, а сам пошел на платформу. Все было на месте — и поезд и паровоз. Немного смутил меня проводник — уж очень чистый и приятный на вид, да, думаю, спьяну он мне таким кажется. Он даже вроде честь мне отдал. Помахал я ему в ответ и прошел в вагон. Что такое? Отдельные купе, ковровая дорожка на полу. Но раздумывать не стал — какие размышления у пьяного? Открыл одну дверь, ввалился и сразу на койку — белую, мягкую, чистую… Моментально заснул. Разбудили ночью. Вежливо постучали, вошли. Гляжу — пограничники. Зажгли свет в купе и потребовали паспорт. Я, еще когда проснулся от стука, сообразил, что попал куда-то не туда, но куда? Они паспорт спрашивают, а я все еще ни о чем не догадываюсь. Лейтенант поглядел на мой паспорт и требует: "Заграничный паспорт прошу"."Нету у меня никакого заграничного паспорта. Если хотите, — говорю, — могу диплом об окончании университета показать". Оказывается, я сел в поезд "Ленинград — Хельсинки"! А пограничники вошли в Выборге. Ну конечно, меня быстро выволокли на станцию. Позвонили старшему, приехал майор, посмотрел документы, расспросил и велел отпустить. Я уже обрадовался, что легко отделался, но железнодорожное начальство составило протокол и потребовало уплатить штраф за безбилетный проезд на поезде дальнего следования. Триста рублей! Пришлось отдать, что делать? — Кайон развел руками и виновато улыбнулся. — А начальник станции дал расписку в получении денег и стал утешать, что, мол, счастливо отделался, могли пришить дело за попытку перехода государственной границы.
Ринтын и Маша от души смеялись, слушая рассказ Кайона. Потом Вася вытащил из внутреннего карм на своего новенького костюма такой же новенький диплом и университетский значок в виде ромбика с государственным гербом.
— Обидел я его, — с грустью сказал Кайон, вертя в руках значок.
— Ничего, — утешил друга Ринтын, — это просто забавный случай. А значок ты честно заслужил и должен носить его с гордостью. Ведь ты, насколько я знаю историю нашего народа, первый чукча, который получил университетское образование.
— Я об этом не задумывался, — признался Кайон, — хотя так и есть на самом деле. Подумать только — первый человек с университетским образованием!
— Вася, а это обязывает, — заметила Маша.
— Я и то думаю, — ответил Кайон, — сначала я обрадовался, все-таки первый, а потом испугался ответственности.
Кайон взял на руки Сергея и сказал Ринтыну:
— Завидую я тебе.
— Это я тебе завидую, — возразил Ринтын, — что скоро будешь на нашей родной Чукотке, увидишь Ледовитый океан, дремлющие летние льдины на воде, тундру в цвету…
— Я не об этом, — отмахнулся Кайон, — я говорю, завидую, что ты женат, что у тебя семья и наследник даже есть. Семейный человек твердо стоит на земле, у него как бы вырастают корни и накрепко связывают его с почвой.
— Это у тебя еще впереди, — успокоил Ринтын.
— Завидно все-таки мне, — повторил Кайон.
Кайон получил направление в Чукотский национальный округ в распоряжение окружного комитета партии.
Накануне отъезда друга Ринтын приехал в город, чтобы проводить его. Позвали Сашу Гольцева, Аню Тэгрынэ, Василия Львовича и пошли в ресторан «Восточный». За столом произнесли много добрых слов, пожеланий, но сам Кайон был грустен, немногословен. Выйдя из ресторана, он взял Ринтына под руку и сказал:
— Давай-ка пройдем снова по тем местам, где мы шли в первый день.
Путь начался у Московского вокзала. Трамвайные линии по Невскому давно сняли, поэтому пришлось сесть в троллейбус.
— Машина с рогами, — Кайон толкнул Ринтына в бок.
Троллейбус мягко шел по асфальту Невского. За широкими окнами проплыли Литейный проспект, мост с конями, удерживаемыми голыми мускулистыми мужчинами, Аничков дворец, "Гастроном № 1", Малый зал филармонии имени Глинки.
— Помнишь, как ты сюда ходил на камерный концерт? — спросил Ринтын.
Кайон печально улыбнулся. Проехали Дом книги, Казанский собор, Адмиралтейство, Главный штаб, Дворцовую площадь и выехали на мост.
Возле университета ребята сошли. За стеклянными дверьми главного здания стоял тот же самый швейцар. Усы его поседели, облупилась позолота на околыше фуражки, рукава форменной шинели залоснились. Он дружелюбно, как старым знакомым, улыбнулся Ринтыну и Кайону и распахнул дверь.
— Привет, ребята! — поздоровался он.
Ринтын и Кайон поднялись на второй этаж и медленно прошлись по знаменитому университетскому коридору мимо заставленных книгами шкафов светлого дерева, мимо портретов ученых до входа в читальный зал.
Кайон молчал. И Ринтын, понимая состояние его души, не пытался веселить его разговорами.
Потом не спеша шли по набережной до моста лейтенанта Шмидта. Кайон поглаживал рукой шершавый камень парапета, не сводил глаз с панорамы противоположного берега, обозревая его от Зимнего дворца. Адмиралтейства и купола Исаакиевского собора до завода Марти.
— Плакать хочется, когда подумаешь, что послезавтра уже не увидишь этой красоты, — с трудом произнес Кайон. — Трудно уезжать из такого города.
Ринтын молча понимающе кивнул.
— Но я еще вернусь к тебе, Ленинград, — тихо сказал Кайон.
Они подошли к каменным сфинксам. «Земляки» из Египта по-прежнему невозмутимо смотрели друг на друга, и выражение их каменных лиц не изменилось за пять лет.
Кайон поглядел на них, переводя взгляд с одного на другого, потом повернулся к Ринтыну:
— А они все-таки улыбаются. Ты посмотри повнимательнее. Ты дождись, Ринтын, пока они не растянут свои лица в доброй улыбке. Дождешься? Обещай мне.
— Обещаю тебе, Кайон, если не дождусь, то заставлю их рассмеяться, шутливо ответил Ринтын.
— Спасибо, — с полной серьезностью ответил Кайон.
Через десять дней Ринтын получил телеграмму из Анадыря: "Долетел благополучно Чукотка шлет тебе привет пусть улыбаются сфинксы Кайон".
33
Ринтыну прислали гранки. Это были длинные полосы бумаги с набранным текстом. На широких полях виднелись пометки редактора и отпечатки чьих-то пальцев.
Ринтын не стал откладывать чтение и тут же уселся за свой дощатый, на козлах стол. Набранная настоящими типографскими буквами книга выглядела совсем иначе, чем рукопись на машинке. Каждый рассказ читался как новый, с интересом, а некоторые страницы даже рождали волнение. Нет, все-таки это была хорошая книга! Она вся пронизана солнцем, светом, весенним настроением. Многие места вызывали улыбку.
Герои уже жили своей собственной жизнью, независимой от автора. Вот старый Мэмыль. В его словах мудрость народа, созданная многовековым опытом хозяйская забота о колхозе, о людях, которые работали рядом с ним. Старик давался Ринтыну с трудом, своевольничал, говорил собственные слова. А Кэнири? Он был задуман как эпизодическое лицо — этакий добродушный лодырь, немного фантазер и мечтатель. Но стоило ему обозначиться в рукописи, как он повел себя странно, принялся расталкивать других героев и при каждом удобном случае выскакивать на первый план. Бывало, садясь за очередной рассказ, Ринтын решал обойтись без Кэнири. Пусть себе шумит и смешит народ на других страницах, а здесь его не будет. И все-таки он ухитрялся выскочить! Можно было подумать, что он пробирался на лист бумаги в те минуты и часы, когда автор отходил в сторону, откладывал рукопись. Ринтын пытался его убрать, но Кэнири уже шумел, требовал своего места в книге, и с ним никак нельзя было сладить. Вопреки желанию Ринтына он стал одним из самых заметных героев книги.
Аня Тэгрынэ!.. Ринтын давно собирался дать героине другое имя. Ведь в рассказе была не совсем та живая Аня, которая училась в Ленинграде. Ринтын читал ей рассказ, она загадочно улыбалась и не возражала, что другую зовут ее именем. Может быть, оставить так? Имя Тэгрынэ очень распространено на Чукотке.
Ринтын чувствовал себя так, как при прощании с Кайоном. А с Мэмылем, Тэгрынэ, Кэнири и другими людьми книги придется расставаться навсегда. Они выходят в самостоятельную жизнь, как корабли, которые сходят со стапелей Адмиралтейского завода.
Ринтын читал гранки, правил, а мысли его были далеко, там, где сейчас ходит Кайон чувствуя ногами мягкую, податливую тундру после многих лет ходьбы по твердому камню и асфальту. Скоро выйдет книга. Через два года будет окончен университет, и Ринтын вместе с семьей поедет к себе на родину. Где произойдет встреча друзей? В Анадыре либо в Гуврэле? В Улаке или в безыменном тундровом стойбище? Будущее вовсе не так легко предсказать, даже если оно полностью в твоих руках.
Подошла Маша и села рядом. Она взяла несколько гранок и углубилась в чтение. Странно читала Маша: глаза быстро бежали по строчкам, губы беззвучно шевелились, а на лице отражалось все, что было написано. Машино лицо как будто морская гладь, а содержание книги — облака, бегущие по небу: они отражались на ее лице, то набегая тенью, то открывая солнечный луч.
— Вот держу эти гранки, — сказал жене Ринтын, — и боюсь, что, пока выйдет книга, я свыкнусь с печатными страницами, с ровными строгими строчками, и радости и удивления уже не останется на тот день, когда у меня в руках будет настоящая, только что рожденная живая книга.
— А ты береги радость, — посоветовала Маша.
Путь от рукописи до готовой книги оказался долгим.
Проходило лето. Длинные прилавки Всеволожского колхозного рынка ломились от обилия даров земли. Эстонцы торговали чистенькими поросятами, грузины привезли с далекого Кавказа экзотические фрукты — гранаты, персики, черный виноград. По шоссе проезжали грузовики, полные ленинградских рабочих, служащих и студентов, — на уборку урожая в колхозы и совхозы.
А Ринтын ждал книгу. Облетели листья с деревьев, в лесу стало сыро, и пошли осенние нудные дожди. Они громко стучали по железной крыше веранды, сбивали с деревьев желтые листья. Одна за другой заколачивались дачи, тише стало во Всеволожской — только дождь и шум ветра в деревьях стал громче и слышнее.
Ночью Ринтын просыпался и слушал лесной шум. Сердце сжималось от тоски, потому что в эту минуту вспоминался шум осенних штормов в Улаке, удары волн о скалы мыса Дежнева и запах соленого льда… Хвойный запах почему-то напомнил Ринтыну запах лекарства и не нравился ему.
По старой привычке Ринтын и Маша ходили в лес за грибами, когда выпадали погожие дни. Иногда Ринтын ездил в город, заходил в издательство, но каждый раз получал один и тот же ответ: книга еще не вышла.
По лицу мужа Маша догадывалась, что новости неутешительные, и отвлекала его рассказами о том, каким словам научился Сергей и что нового он сказал сегодня.
Начались лекции в университете. Ринтын взял свободное расписание, чтобы побольше бывать дома.
Из английского издательства "Лоуренс энд Уишарт" пришло письмо с уведомлением, что фирма собирается издать сборник рассказов Ринтына и просит написать предисловие, обращенное к английским читателям.
…Много лет назад пароход выгрузил в Улаке библиотеку, предназначенную для окружного центра Анадыря. Книги были в больших прочных ящиках. Заведующий торговой базой Журин расколотил ящики, книги свалил под брезент, а из деревянных дощечек соорудил пристройку к своему дому. Книги мокли под снегом, их растаскивали по ярангам. Маленькому Ринтыну попалась книга "Оливер Твист" Чарльза Диккенса. Он читал эту грустную книгу в холодном чоттагыне, а отчим Гэвынто отбирал ее и швырял в собачью стаю…
Ринтын писал в предисловии о том, что нравственные муки маленького далекого англичанина потрясли его, потому что чукотский мальчик пережил то же самое…
Ринтын поехал в город и показал предисловие Лосю. Георгий Самойлович читал и морщился, как от зубной боли.
— Если уж об этом писать, то надо писать роман, а не куцее короткое предисловие да еще для иностранных читателей, — наставительно сказал Лось.
— А чем хуже иностранные читатели наших советских? — спросил Ринтын.
Лось строго посмотрел на него:
— Классовое чутье надо иметь, Анатолий Федорович.
Предисловие пришлось писать другое. Об успехах малых народностей Севера, о том, что дала им Советская власть, о гигантском прыжке от первобытности в социализм.
Ринтын запечатал письмо в толстый конверт и написал английскими буквами адрес издательства. Это был первый случай, когда язык, который Ринтын изучал уже много лет, практически ему понадобился.
С почты Ринтын завернул в издательство. Едва завидя его, секретарша сказала:
— Нет, Анатолий Федорович, книга ваша еще не вышла.
Ринтын вздохнул и направился к двери, но за спиной услышал:
— А не хотите ли посмотреть сигнал?
Ринтын из практики работы в Учпедгизе знал, что такое сигнальный экземпляр. Это же настоящая книга!
— Конечно, очень хочу посмотреть! — живо отозвался он.
Секретарша подошла к шкафу и вынула оттуда небольшую книжку в темно-зеленом переплете.
Книга выглядела не в точности такой, какой она представлялась в мечтах. Но у Ринтына не было чувства разочарования, а скорее слегка грустное удивление, примерно такое, какое он испытал, когда впервые увидел лицо новорожденного сына. Он погладил картонный переплет, холодноватую поверхность зеленой краски и неуверенно спросил:
— Можно мне ее взять?
— Что вы, Анатолий Федорович! — ответила секретарша. — Это абсолютно исключено!
— Это же первая книга!
— Ну и что же! — спокойно отозвалась секретарша и потянулась за книгой.
В эту минуту в комнату вошел директор издательства.
— А, наш молодой автор! — Он пожал Ринтыну руку. — Видели книгу? Ах, она уже у вас? По-моему, неплохо получилась? Да? И вы тоже так думаете?
— Не хочет отдавать сигнальный экземпляр, — пожаловалась секретарша.
Директор быстро взглянул на Ринтына, решительно сказал:
— На этот раз нарушим правило — пусть берет!
Ринтын выскочил из издательства, словно боясь, что директор передумает. По каменным стенам, по большим зеркальным витринам струился дождь. Ринтын держал книгу под плащом, чувствуя ее своим телом. Он заходил под арки, отгибал полу плаща и еще раз осматривал книгу со всех сторон, потом прижимал ее к себе и шел дальше.
Наполненные влагой тучи неслись с Балтики. На Дворцовом мосту трамвайные дуги рвали с проводов маленькие молнии. Рыбаки садились в черные, щедро просмоленные лодки у каменного спуска и даже не смотрели на человека, который нес радость вместе с собой. Как жаль, что нельзя подойти к первому встречному и громко сказать ему: "Глядите, у меня вышла книга!"
Не поймет никто, сочтут за хвастовство. Какое же хвастовство, когда человек делится радостью с другим человеком?.. Зайти в университет и показать товарищам по курсу? Неудобно. Жаль, Кайона нет. Он бы понял радость друга. Ведь все, что написано здесь, переживали и он и многие другие земляки Ринтына.
Впереди из-за частой сетки дождя возникли бесстрастные каменные лица сфинксов. Ринтын оглянулся — на всей мокрой набережной от Дворцового моста до моста лейтенанта Шмидта никого не было. Тогда он близко подошел к каменным изваяниям и крикнул, выхватив из-под мокрого плаща книгу:
— Земляки! Глядите, у меня вышла книга!
Сфинксы так же невозмутимо смотрели друг на друга. Только у одного из них, у того, который был обращен к университету, в каменной глубине лица таилась улыбка. Надо было быть очень счастливым и нести в сердце очень большую радость, чтобы увидеть в каменном лице сфинкса улыбку.