1

Много лет назад в Нымныме теплый ураган сорвал с берега ледовый припай и угнал в море, раскрошив его в волнах на мелкие обломки. Ветер трепал моржовые покрышки яранг, раскачивал камни, навешенные для устойчивости на жилища, уносил в море выглянувших ненароком щенят. Мужчины были в соседнем селении, промышляли весеннего жирного моржа, в Нымныме же оставались только женщины, дети да дряхлые старики.

За долгую и голодную зиму мясные ямы были выскреблены подчистую. Табак и чай кончились еще в середине зимы, и те, кто имел привычку к куреву, мучились и искали ему замену, собирая сухие травы, строгая дерево и выкапывая из-под снега заячий помет.

Люди с надеждой смотрели на море и торопили весну, потому что с весной в Нымным приходили корабли, привозили табак, чай, дурную веселящую воду, сладкую патоку и другие диковинные вещи, без которых уже не могли жить обитатели берегов Берингова пролива.

Но главное — табак. Его можно получить и за пушнину, и за моржовые клыки, за оленьи пыжики, за красивые тапочки, вышитые искусными руками нымнымских женщин.

Женщины… Люди с больших кораблей были охочи до них и, кажется, ничего не жалели, чтобы хоть ненадолго затащить девушку, женщину, иной раз даже старуху в темноту корабельного чрева. Зато оттуда женщина выходила нагруженной такими подарками, какие не получить и за роскошную шкуру умки — белого медведя.

Когда в Нымныме рождались светловолосые дети, более робкие девушки и женщины со скрытой завистью смотрели на тех, кто нашел смелость спуститься внутрь корабля, принести своим мужьям невиданные подарки и вдобавок — не похожее ни на кого дитя.

В тот год лед у берегов держался особенно долго. На земле уже не было ни пятнышка снега, когда ураганом с юга оторвало припай и остались от него на песке только грязные, истонченные теплом и соленой водой льдины. Пройдет еще несколько дней, и они бесследно исчезнут.

К вечеру ветер ослаб, а наутро совсем утих. Ровная морская гладь раскинулась от берега до стыка воды и неба, и нигде не было заметно ни одного белого пятнышка — весь лед ушел и растаял.

Старый Гальмо шел по берегу моря тяжелым стариковским шагом. Берег был мокрый, скользкий, ноги разъезжались, и стоило большого труда удерживать равновесие. Гальмо с тоской смотрел на далекий горизонт, откуда приходит на его студеную родину табак и дурная веселящая вода. Там, за краем воды, расположена чудесная земля, рождающая не только морошку и низкую жесткую траву. Побывать бы там, накуриться до помутнения разума, напиться так, чтобы чувствовать вместо одной две головы, вливать в себя поток черного обжигающего чая, сосать белый сладкий кусок сахара…

Зима в тот год была трудная. Старик поставил ловушки на песца, но в них так ничего и не попало: с осени не было подкормки. Теперь, даже если и придет корабль, нечем торговать, кроме нескольких пыжиковых шкурок.

Гальмо сплюнул и с презрением посмотрел на белый комочек, упавший на мокрую гальку: то ли дело с табаком — слюна желтая, густая, словно капля тюленьего жира.

Скоро с пролива вернутся охотники: может быть, завтра, может быть, послезавтра. Привезут свежее моржовое мясо. Еды будет вдоволь, но от сытости только усилится тоска по табаку.

Гальмо приставил ладонь козырьком ко лбу — поверхность океана блестела, точно намазанная салом. Небо было чистое, выметенное ураганом. Трудно различалась граница воды и воздуха, но недаром старик провел большую часть своей жизни в море, преследуя в кожаной байдаре моржей, китов, тюленей… Можно думать о чем угодно, глаза сами отыщут нужное.

Вот и сейчас. Мысли Гальмо были далеко от берега, а сердце вздрогнуло так, будто на него прыгнул мышонок. Глаза крепко вцепились в светлое пятнышко, похожее на нежное облачко на стыке океана и неба.

"Неужели парус? — неуверенно подумал Гальмо. — Может, это наши спешат домой, а может быть… Страшно об этом и подумать! Далеко… Надо подождать… Хоть бы корабль это был!"

Гальмо в волнении присел на бугор гальки, насыпанный на маленькую байдару: так сберегали от голодных собак кожаную покрышку суденышка.

Тишина висела над морем. Звуки приходили издалека — от птичьего базара под скалой, от яранг, справа, слева, сзади, и только от зелено-синей дали легкий ветерок океана ничего не приносил, словно там находилась страна тишины, где в спокойной гавани покачивались безмолвные корабли с повисшими от безветрия парусами. Когда жителям тихой страны надоедало вечное безмолвие, они бунтовали и отправлялись подальше от своего берега, в студеные края, где есть простор крику. Моряки сходили на галечную косу, бродили по селению, меняли табак, дурное веселящее питье, курительные трубки, котлы и ножи на пушнину, моржовый клык и при этом вели себя так шумно, кричали так громко, будто и впрямь изголодались по шуму и спешили наговориться и накричаться вдоволь. Даже по ночам, когда замирали звуки на птичьем базаре и слабел тундровый ветер, чтобы не потревожить воздух, даже тогда беловолосые, меднобородые люди не переставали орать и горланить свои песни, обратив свои широкие глотки на берег.

Пока Гальмо рисовал в своем воображении далекую страну тишины, белое пятнышко на горизонте увеличилось. Теперь было ясно, что это парус, но чей? Может быть, это своя байдара?.. Ветер отдал всю свою силу вчерашнему урагану и теперь еле тащит к берегу загадочный парус. Как он медленно приближается!

В груди старика росло волнение, затрудняло дыхание. Нетерпение колотилось в сердце, и в изнеможении Гальмо прикрыл глаза, чтобы не изнурять себя, глядя на светлое пятно у горизонта.

Некоторое время старик так и сидел, крепко зажмурившись, но какая-то неведомая сила все пыталась приоткрыть ему веки.

Чтобы отвлечь себя, он стал припоминать прошлое, свою молодость. Гальмо был неплохим охотником. Мясные ямы его не знали пустоты, его байдару каждый год покрывали новой кожей, хорошо выделанной, тщательно вымоченной в воде лагуны. В его яранге было светло и тепло… Многим он был обязан своей жене — работящей, ласковой, приятной. Но судьбе надо было распорядиться так, что у них родился только один ребенок, да и то дочка. После появления маленькой Юнэу жена стала сохнуть от неизвестной болезни, пока не угасла в одно утро, как жирник, истощивший запас тюленьего сала. Гальмо остался с дочерью в пустой, сразу остывшей яранге. Подумал было взять другую жену, но ее надо было искать только далеко на стороне, а ехать все было недосуг: охота, починка снаряжения, заботы о маленькой девочке. Потом пришла привычка к одинокой жизни, и, само собой, с возрастом отпала нужда в женщине, а дочь выросла — красивая и гладкая, как отполированный волнами голыш. Юнэу любила море — кормильца прибрежных жителей. Целыми днями она бродила по берегу, собирала съедобные водоросли — мыргот, выброшенные волнами пустые жестянки, слушала птичий крик и шум прибоя…

Гальмо приоткрыл один глаз — будто его ветром сдуло с бугра: к берегу шел настоящий двухмачтовый корабль! Он плыл в тишине легкого ветра, как большая птица, широко раскинув крылья-паруса, разрезая острым килем зеленую воду Ледовитого океана.

Гальмо кинулся к ярангам, размахивая руками и возглашая старческим голосом:

— Корабль бородатых плывет! Корабль бородатых плывет!

В селении увидали корабль. К берегу шли старики и женщины, наперегонки с собаками сбегали ребятишки. Никого не замечая, Гальмо семенил в свою ярангу. Крикнул дочери, чтобы та собиралась с ним, выхватил из-под потолочной перекладины несколько пыжиковых шкурок и бросился обратно на берег.

Корабль приближался в напряженной тишине, и даже собравшиеся на берегу люди перестали кричать и размахивать руками. Они всматривались в маленькие фигурки моряков, стоящих на палубе. Корабль замедлил ход, свернул паруса и бросил с грохотом якорь.

Гальмо подбежал к своей байдаре, обложенной подмерзшей галькой, и принялся заскорузлыми руками отгребать в сторону камешки, обнажая моржовую покрышку. Ногти ломались, суставы трещали от усилий и студеного камня. Старик огляделся, увидел дочь и крикнул ей:

— Юнэу, иди сюда, помоги мне!

Девушка подошла. Вдвоем они быстро освободили байдару от гальки и поставили на киль.

— Сбегай домой, принеси весло! — распорядился старик, подтаскивая ближе к воде байдару.

Юнэу пустилась вверх, к ярангам, и вскоре вернулась с двухлопастным легким веслом.

Старик уже столкнул байдару на воду.

— Атэ [Атэ — отец. ], не езди один! — взмолилась Юнэу, со страхом глядя на корабль.

— Будто впервые! — огрызнулся Гальмо. — Лучше садись со мной. Я поднимусь на корабль, а ты постережешь байдару.

Гальмо отчаянно греб, словно боясь, что там, на корабле, вдруг раздумают и повернут обратно, увозя с собой табак, дурную веселящую воду и другие лакомства белого человека, ставшие для чукчей привычными и мучительными в желании еще раз отведать их.

Байдара медленно приближалась к кораблю. У борта сгрудились моряки, с любопытством наблюдая за приближающимся суденышком и сидящими в нем стариком и девушкой.

Юнэу чувствовала на себе их взгляды и боялась поднять глаза. Она смотрела сквозь тонкую моржовую кожу байдары на переливающиеся струи океанской воды.

До слуха Юнэу доносились какие-то лающие звуки, извергаемые глотками моряков. Гальмо, подбадриваемый ими, налегал на весло и кричал в ответ:

— Иес! Иес! [Иес! Иес! — Да! Да! (англ.).]

Байдара мягко ткнулась носом о деревянный борт корабля.

Возгласы иноземцев походили то на птичий разговор, то на что-то совершенно нечленораздельное, и непонятно было, как они понимают друг друга.

Гальмо удивительно ловко для его возраста перевалил через борт и оказался на палубе.

— Подожди меня здесь! — крикнул он дочери. Юнэу взяла отцовское весло и отплыла от борта. Остановилась в некотором отдалении от корабля. Отец гнулся и что-то бормотал, как ему казалось, на языке белых людей. Моряки делали вид, что понимают его, громко смеялись и изо всех сил хлопали старика по плечу, по спине, заставляя его каждый раз вздрагивать.

Гальмо протянул пыжиковые шкуры. Несколько моряков вцепились в них. Гальмо опасался, что они разорвут нежную, тонкую мездру, и торопливо произносил:

— Табак… Пайп… Тии… [Пайп… Тиy… — Трубка… Чай… (англ.).]

С капитанского мостика спустился большой рыжеволосый мужчина. Он растолкал матросов, забрал у них шкурки, обхватил старика за плечо и повел за собой.

Юнэу встревожилась и подплыла ближе. Моряки снова собрались у борта. Они кричали, махали руками, явно подзывая к себе девушку. Один из них кинул в воду кусочек чего-то желтого. Юнэу подгребла и подобрала. Это оказалась початая плитка жевательного табаку. Она не успела еще пропитаться соленой водой и вполне годилась. Юнэу откусила край и кончиком языка отправила табак за щеку.

Моряки одобрительно закивали и принялись бросать табак, галеты, сухари. Юнэу деловито все подбирала, искусно работая веслом, и складывала на пустое сиденье отца.

Подарки падали все ближе и ближе к борту, заманивая девушку к кораблю. Юнэу это поняла и стала осторожнее. То, что оказывалось у самого борта, она ловко подхватывала веслом и подтаскивала к байдаре.

Иноземцы поняли, что таким способом им не перехитрить девушку, и перестали кидать подарки в воду… Они держали их в руках — цветные платки, ожерелья, стеклянные бусы, сухари, жевательный табак в красочной обертке и еще какие-то невиданные прежде вещи, — размахивали ими и орали, как кайры на птичьем базаре.

Отца не было. Юнэу встревожилась его долгим отсутствием. Она приблизилась к борту и стала кричать:

— Гальмо! Атэ! Гальмо!

Моряки загалдели, показывая пальцем на девушку, но Юнэу не обращала на них внимания, продолжая звать отца.

Гальмо появился в сопровождении того же рыжеволосого человека. Сразу было заметно, что старик хлебнул дурной веселящей воды. Улыбка застыла на его лице, будто примороженная, он что-то бормотал своему спутнику, дружески обнимая его за спину.

— Дочка! Моя утренняя птичка! — заверещал Гальмо. Он бывал таким ласковым, когда напивался или до одури накуривался мухомором. — Иди сюда! Влезай на корабль. Капитан обещает дать тебе много подарков.

Юнэу боязливо приблизилась к борту.

— Поедем лучше домой, отец, — взмолилась она. — Видишь, сколько я наловила в воде табаку… Поедем на берег…

— Да ты что! — протрезвевшим голосом крикнул Гальмо. — Когда еще нам так повезет? Влезай сюда и не разговаривай.

Голос отца был тверд и грозен.

Юнэу славилась своей послушностью. Она опасливо подвела байдару к кораблю. Капитан что-то пролаял матросам, и не успела Юнэу ничего сообразить, как оказалась на деревянной палубе. Следом за ней сильные волосатые руки иноземцев подняли на борт байдару.

— Видишь, ничего страшного нет, — пробормотал отец, крепко стиснув дрожащую руку дочери. — Они такие же люди, как мы с тобой. Все у них такое, как у нас, — глаза, уши, ноги, руки…

Рыжеволосый потащил за собой старика с дочерью.

Едва волоча ноги от страха, Юнэу шла, часто спотыкаясь, и расшиблась бы на крутой деревянной лесенке, если бы не поддерживал отец.

В каюте, показавшейся громадной по сравнению с тесным меховым пологом в яранге, было светло и дымно. Воздух в ней был зеленым, это впечатление усиливалось еще и тем, что зеленые волны плескались сразу же за круглыми стеклами.

Капитан посадил старика и девушку в кресла у стола, загроможденного бутылками, открытыми жестянками и рассыпанными кусками сахара.

Юнэу, по обычаю своего народа, закрывала лицо руками и старалась смотреть в сторону. Ухом она уловила, как забулькала жидкость, потом увидела огромный кулак, поросший золотистыми, как трава ранней осенью, волосами. Кулак отвел медленно в сторону рукав, и Юнэу почуяла крепкий запах дурной веселящей воды.

— Пей! — услышала она повеление отца.

Девушка была напугана и подавлена происходящим. Порой ей казалось, что в нее вселился кто-то другой, а она сама где-то в стороне и даже удивляется тому, что творит та, другая.

Юнэу покорно наблюдала, как выщербленный край кружки медленно приближался к се губам, потом ощутила прохладу металла, разжала зубы, и огонь полился в глотку, сжигая все на своем пути, высекая искры из глаз, вызывая потоки слез.

Капитан издавал какие-то странные звуки, похожие на смех, и тотчас же ему стал вторить Гальмо, бормоча невнятные слова, похожие, по его мнению, на речь белых людей.

Краем рукава Юнэу вытерла слезы и сделала попытку улыбнуться. Капитан кинулся к столу и маленькой железной острогой подцепил волокна светлого мяса из жестяной банки.

Он совал острогу девушке в рот, а Гальмо поддакивал:

— Попробуй, дочка. Это еда белых людей. Не бойся. Пересолено мясо, но съедобно.

Юнэу сняла с железного острия кусок и положила в рот. Жжение утихло, во всем теле появилась какая-то необыкновенная легкость, а глаза, промывшись потоком слез, стали видеть яснее, светлее.

Рыжеволосый капитан пристально смотрел на нее, и теперь не казался таким страшным, как раньше. Наверное, он был бы неплохим человеком, если бы не светлая кожа и чрезмерная волосатость. Даже лицо его от ушей до рта и большая часть щек были покрыты светлой, похожей на нерпичью, щетиной. Под густыми светлыми бровями светились два кусочка голубого неба.

Рыжеволосый улыбался и что-то пел, широко разевая рот и энергично выкрикивая отдельные слова. Он щедро подливал дурной веселящей воды Гальмо, пока тот не уронил голову на заставленный закусками стол. Иногда капитан подносил кружку Юнэу, и она не смела отказаться.

Потом потолок каюты поплыл на место пола.

Дальше Юнэу ничего не помнила.

2

В пору Длинных Дней следующего года Юнэу родила дочь. Старый Гальмо позвал шаманку Вэтлы, и она произнесла подходящие к случаю заклинания, потом принялась помогать роженице. Поначалу она обтерла затвердевшим весенним снегом младенца, затем нагрела на огне кусок древесной коры, наскребла гари и присыпала пупок. Для роженицы она подержала над огнем кусок старой лахтачьей подошвы и велела держать на животе.

— Девочка твоя беленькая, как нетронутый снег, — шамкала беззубым ртом старуха, — глазки как осколки неба, волосики будто мех летнего песца. Красивая будет девка!

Юнэу смотрела на маленькое личико и вспоминала другое, с такими же осколками неба в глазах. В полог вошел Гальмо.

— Судьба подарила нам дочку необычного обличья — это счастье, — значительно произнес он, примащиваясь рядом с роженицей.

Старик долго разглядывал девочку.

— Видел я Атыка, — произнес он выжидательно.

Юнэу словно не слышала.

— Говорил Атык, — продолжал Гальмо, — что хочет взять тебя в жены.

Ответом было молчание.

— С такой дочкой ты для всех желанная жена, — невозмутимо продолжал Гальмо, — да и Атык — неплохой парень. Охотник каких поискать на побережье от нашего мыса до эскимосских селений. Силен, ловок и с лица приятен… А я уже стар. Уйду сквозь облака, кто вас с дочерью будет кормить?

Вместо ответа Юнэу спросила:

— Как назовем нашу малышку?

— Спросим предков, — деловито ответил Гальмо.

— Я думаю, что предки не возразят, если девочка будет называться Тынэна, — сказала Юнэу.

— Все же надо спросить, — повторил Гальмо.

Он вышел в чоттагин, взял потемневшую от времени, гладко отполированную гадательную палку и наставил ее одним концом на светлый круг, падающий через дымовое отверстие. Старик пытался вдохновить себя на возвышенные размышления, настроить разум на восприятие потустороннего голоса, но в голову лезли совсем другие мысли. Гальмо думал о том, что Юнэу сейчас совсем другая. То, что она стала настоящей женщиной на корабле белых людей, — в этом ничего особенного нет. Наоборот, многие даже завидовали, потому что подарков, табаку, чаю и разноцветных лоскутков материи было столько, сколько не возьмешь за большую кучу пушнины. Но другие женщины после случившегося потом с радостью выходили замуж за своих родичей, растили детей, ухаживали за мужьями — словом, были обыкновенными чукотскими женщинами… А Юнэу? Обличьем она осталась прежней, но внутри она вся будто переменилась. Может, помутилась разумом? Вроде бы нет. Говорит понятно, все делает по дому, как и раньше: разделывает добычу, толчет в каменной ступе жир, скребет шкуры, шьет… Но часто, очень часто она уходит на пустынный берег моря и подолгу глядит на морской простор, словно чего-то ждет…

В то лето к селению подходило много кораблей. Гальмо звал Юнэу с собой на суда, но стоило ей заметить, что идет корабль, она забиралась в ярангу и не выходила оттуда, пока последний парус не угасал в далекой синеве горизонта.

И все ходила на берег. Даже зимой, когда от берега до стыка неба и океана лежали нагромождения торосов.

Гальмо посмотрел на палку, которая одним концом лежала в светлом кругу от дымового отверстия, убрал ее и вошел в полог.

— Предки не возражают, чтобы маленькая гостья носила имя Тынэна, — торжественно произнес старик, — и пусть ее жизнь будет всегда озарена светом восходящего солнца.

— Это так и есть, отец. — Юнэу впервые за долгое время улыбнулась. — Посмотри на ее волосы — в них отблеск первых утренних лучей.

— Это верно, — согласился Гальмо, пристально вглядевшись в новорожденную.

Он помолчал, достал из-за пазухи расшитый бисером кисет и принялся набивать трубку. Руки дрожали, на оленьи шкуры падали драгоценные крошки табака.

"Постарел ты, отец, — подумала Юнэу, — такой старый стал, что исполняешь мои желания…"

— Все-таки мне бы хотелось уйти туда, — Гальмо слегка кивнул по направлению к закопченному пламенем жирников потолку, — зная, что есть человек, который может поддержать вас… Если бы родился сын, я бы не так настаивал.

Юнэу вдруг почувствовала, что отец прав. Как им, двум женщинам, прожить? Кто будет добывать им еду, укреплять ярангу, защищать от недружелюбия?

— Хорошо, пусть будет по-твоему, отец. — Юнэу низко склонила голову над новорожденной.

— Твое благоразумие меня радует, — сказал Гальмо.

Поздней осенью, когда маленькая Тынэна пробовала уже что-то говорить и могла сосать вместо груди тюленье сало, в ярангу старого Гальмо пришел Атык и стал мужем Юнэу.

Он и в самом деле был хороший парень. Юнэу могла гордиться им: Атык редко приходил с моря без добычи, любил и берег дочку, а к жене относился ласково и сердечно.

Юнэу скоро привыкла к положению замужней женщины. Долгими зимними вечерами она жгла в чоттагине плошку с плавающим в топленом жиру кусочком мха и ждала мужа.

Когда Атык приволакивал нерпу на длинном лахтачьем ремне, Юнэу выходила навстречу с ковшиком холодной воды, мочила морду тюленя и отдавала ковш Атыку. Охотник отпивал несколько глотков и сильным рывком выплескивал остаток в сторону моря, где многие живые существа страдали от недостатка пресной воды.

Потом всю ночь при мерцающем свете жирника Юнэу ждала, когда оттает замерзшая туша, разделывала ее и ставила на огонь утреннюю еду, чтобы накормить мужа перед его новым походом во льды океана.

И все было бы хорошо, если бы у Юнэу не водилась привычка торчать на берегу моря, обозревая далекий горизонт. Она могла провести у прибойной черты полдня, не откликаясь на зов, не обращая внимания на окружающее.

Вдали проходили корабли.

Иные заворачивали в Нымным.

Но как только Юнэу убеждалась, что корабль приближается к берегу, она уходила в ярангу и плотно притворяла дверь.

Часто она брала на берег Тынэну.

Так девочка и росла — под уходящий в ледяную даль посвист зимнего ветра, под плеск волн и шипение морского прибоя.

Однажды Атык подошел к сидящей на берегу жене, чтобы поговорить с ней, но увидел чужие, непонятные глаза и ушел в ярангу, так ничего и не сказав ей.

Юнэу пела девочке какие-то свои, сочиненные ею самой колыбельные песни о далеких, уходящих от земли волнах, о ветре, надувающем паруса, о небе, отражающемся в глазах людей…

Посмотрю тебе в глаза — Вижу потемневшее перед ненастьем небо. Боюсь тогда, Что жизнь твоя в бурях и ветрах пройдет, Вестником беды белый парус мелькнет. Самый красивый корабль Тот, который мимо проходит.

Юнэу пела над Тынэной, а маленькая девочка таращила свои ясные глазенки и улыбалась.

Порой у Атыка возникало такое ощущение, будто он пришел к чужому человеку, к человеку чужого племени, и тот его никак не может понять, хотя и внимательно вслушивается в его слова.

Большая обида росла в груди Атыка, и он уносил ее в тундру на высокие скалы, чтобы она ненароком не выплеснулась в яранге, где жили его жена и дочь… Что делать? Он сам выбрал себе такую судьбу, и никто не уговаривал его жениться на Юнэу.

Со временем Атык стал обнаруживать у себя какое-то неприязненное чувство к морю. Это чувство усиливалось у него, когда Юнэу уходила на берег и оставалась наедине с волнами.

После долгих размышлений Атык решил, что самое лучшее — отвезти жену подальше от моря, откочевать в тундру к оленным людям.

В Тунитльэнской тундре пас оленей его дядя Армоль. К нему и решил переселиться Атык с женой и дочерью. Долго он не решался сказать об этом Юнэу, все выбирал удобный случай.

И случай скоро представился. Зима в том году была на редкость морозная. В море закрыло все разводья и полыньи. Охотники уходили далеко в море, к проливу, приближались к берегам американской земли, но нигде не было ни лужицы чистой воды. Все было сковано толстым слоем льда. Пролив Ирвытгыр с его могучим течением стоял, как тундровая речушка, прихваченная морозом.

Все живое ушло с моря. Тюлени перекочевали к югу, где Тихий океан ломал лед. За ними ушли белые медведи. Исчезли черные вороны, белые песцы, серые росомахи. Только человек бродил по бескрайним белым полям и искал себе пищу.

Люди выгребли дочиста мясные ямы, порезали покрышки байдар, ремни и принялись уже за одежду и обувь.

Первыми умирали старики. Их свозили совсем недалеко от селения, и они лежали на белом снегу. Не было зверья и воронья, чтобы облегчить им вознесение в другой мир сквозь облака.

Сначала люди худели. Затем, как бы насмехаясь над голодом, начинали пухнуть. Собаки пожирали друг друга и держались вдали от селения, боясь быть съеденными людьми.

Пришла беда и в ярангу старого Гальмо. Старик умер на рассвете. Поманил дочь, что-то хотел сказать, но в это мгновение от него отлетело дыхание, и он скончался с разинутым ртом и широко раскрытыми глазами.

Атык впрягся в нарту и медленно побрел вверх по пологому склону холма. Погода стояла тихая, пурги не было, и к могильному холму пролегла заметная тропа. Позади плелась Юнэу. Она едва переставляла ноги.

Солнце уже поднималось над горизонтом, снег блестел и резал глаза, привыкшие к полутьме неосвещенных и стылых пологов. Слезы катились по щекам и смерзались в маленькие мутные льдинки, стягивая кожу. Юнэу медленно поднимала руку и смахивала со щек замерзшие слезы. Подъем длился долго, с частыми остановками для отдыха.

Селение оставалось внизу, безмолвное, без привычных дымков, без собачьего лая. Между черными, утонувшими в снегу ярангами не было видно ни одного прохожего. Юнэу вспомнила рассказы бывалых путников, встречавших на своем пути вымершие стойбища, и содрогнулась от ужаса.

На холме захоронений уже не осталось сил исполнить обряд: обложить покойного обломками скал. Его попросту скатили с нарты. Покойный упал неловко, свалившись на бок. Атык слегка его поправил.

Жена стояла, обратив лицо к бесконечному ледяному простору. На самом горизонте, почти сливаясь с небом, синели далекие скалы другого берега. Оттуда приходили корабли…

Атык снова увидел то странное выражение в глазах жены, и тут его охватила решимость:

— Уедем в тундру, Юнэу! Там еда сама ходит возле яранг. Уедем, если не хотим подохнуть с голоду и потерять нашу девочку.

При упоминании о дочери Юнэу вздрогнула. Девочка совсем ослабела. Почти все время она лежала в полузабытьи и даже есть не просила. Личико ее сморщилось, и только глаза по-прежнему сияли синевой.

— Поедем, — кивнула Юнэу в знак согласия.

Два дня потребовалось Атыку, чтобы поймать восемь одичалых псов. Он подкарауливал их в торосах, охотясь на них, как на диких зверей. Пойманных собак он сажал на крепкую железную цепь. Ловля собак окончательно измучила Атыка. Прежде чем пуститься в путь, пришлось день отлеживаться в холодном темном пологе. Юнэу заботливо ухаживала за мужем, и Атык с неожиданным волнением чувствовал, как она искренне переживает за него, какая она нежная, совсем не та, что на морском берегу.

"Вдали от моря она забудет обо всем, — думал Атык. — Уж так устроен человек: если что-то рядом все время напоминает о пережитом, от воспоминаний никуда не уйти, не спрятаться".

Атык смастерил на нарте кааран — маленькую кибитку, чтобы жене и дочери не мерзнуть на морозном ветру. Ранним солнечным утром выехали в тундру.

Никто их не провожал, никто не выглянул из черных провалов — дверей яранг.

Юнэу сидела спиной к собакам и смотрела, как постепенно исчезает селение — скопище черных яранг, без дыма, без огня, с едва теплящимися жизнями, зарывшимися в шкуры.

Скрипели полозья, медленно брели собаки по насту, уже по-весеннему затвердевшему, а море с его остроконечными торосами, с синими айсбергами, с глубокой зеленой водой под толщей льда уходило все дальше и дальше.

Горы были по-прежнему недоступными, но уже появились высокие берега реки. Атык свернул упряжку на речной лед и погнал ее прямо на красное солнце, сидящее на зубцах далекого горного хребта.

Прошла ночь, наступил день, а до стойбища оленеводов еще не доехали: в голодную зиму кочевники старались держаться подальше от побережья.

Когда достигли высоких кустарников, Атык развел костер и дал напиться горячей воды жене и девочке. Собакам бросил остатки корма — порезанный на куски старый моржовый ремень.

Все чаще садился Атык на нарту. Тогда вожак оглядывался на неожиданно потяжелевший груз и укоризненно смотрел на каюра. Несколько десятков шагов собаки тащили троих, потом останавливались, и Атыку приходилось соскакивать и идти рядом.

За одним из многочисленных поворотов реки вожак приподнял уши и рванул вперед. Нарта поднялась на берег и понеслась по взрыхленной равнине, перекопанной тысячами копыт.

— Тут проходили оленьи стада! — закричал от радости Атык.

Он нагнулся и схватил несколько черных комочков.

— Посмотри! — протянул их к самому лицу Юнэу. — Это олений помет! Он еще мягкий, не успел застыть!

Теперь собак не надо было понукать. Атык едва удерживал в равновесии нарту.

Стадо было не близко, но у собак хватило сил домчаться до первых яранг. Здесь они в изнеможении опустились на снег и залегли.

Много дней и ночей прошло, прежде чем Атык с женой и дочерью пришли в себя, откормились и обрели человеческий облик.

Армоль всячески обхаживал Атыка, чтобы тот остался оленным человеком в тундре: большому стаду нужен был сильный, молодой пастух.

Тронулись реки, тундра покрылась свежей травой и яркими цветами. К лету стада Армоля двинулись на побережье, где гулял морской ветер, отгоняя от оленей комаров.

Время в тундровом стойбище мерилось от отела к отелу. Все было прочное, неизменное: и тундра, и дальние хребты, и смена лета и зимы, — только люди старели, дети вырастали и умножалось стадо Армоля.

А с побережья шли чудные вести: будто пришла новая власть к чукотскому народу, и детей надо теперь учить различать следы человеческой речи на бумаге.

Когда впереди заблестела морская гладь, до стойбища Армоля дошла самая главная новость: у многооленных хозяев отбирают стада и делят между неимущими пастухами. Армоль считался богатым оленеводом; он тотчас повернул обратно в тундру и перевалил вместе со стадом через хребет.

Это было далеко от моря. Атык был счастлив: Юнэу больше не уходила от него.

Жизнь побережья стала чужой жизнью и все же манила, как источник новостей. Иногда приезжали странные люди и уговаривали пастухов вступать в колхоз. Слова приезжих вселяли беспокойство в сердца оленеводов, рождали смутную надежду, но Армоль был настороже и пугал людей призраком голода. Он утверждал, что если оленей поделить, они будут съедены в одну зиму.

Но все, что доходило до далекого стойбища, опровергало слова Армоля. Проезжали веселые и сытые колхозники, смеялись над запуганными пастухами и охотно давали щупать новые камлейки, сшитые из прочной материи. Где-то вставало большое и теплое солнце, а стойбище Армоля будто спряталось в тень айсберга. Но ведь и айсберг может растаять…

Море и все, что было связано с ним, осталось далеко от горного хребта, в прошлом. Уцелела только песня, которую маленькая девочка Тынэна напевала сшитой из оленьей замши кукле:

Посмотрю тебе в глаза — Вижу потемневшее перед ненастьем небо. Боюсь тогда, Что жизнь твоя в бурях и ветрах пройдет, Вестником беды белый парус мелькнет. Самый красивый корабль Тот, который мимо проходит.

3

Казалось бы, за эти семь лет, что они прожили здесь, Юнэу могла прочно привыкнуть к тундровой жизни, но все же ее тянуло обратно, в родное селение. Это желание усиливалось с каждым годом, пока не стало мучительной болезнью, изнуряющей душу и тело.

Уходить от новой жизни дальше было некуда. Пришлось смириться с тем, что в стойбище приезжали новые люди с побережья и новые торговцы. Новые торговцы не возили дурной веселящей воды, но в тундре, не хуже чем в других местах, умели гнать самогон. Аппарат делался из большого котла с тщательно притертой деревянной пробкой, а змеевиком служил аккуратно снятый ствол винчестера, который, по уверениям знатоков, после такой службы становился еще лучше.

В те мгновения, когда Юнэу в голову ударяла горячая волна, с особой отчетливостью вспоминалось родное прибрежное селение и вся тамошняя жизнь представлялась куда привлекательнее, чем тундровая.

На исходе седьмой зимы в стойбище приехал еще один человек. Он казался настоящим чукчей, потому что одет был в кухлянку, меховые штаны, камусовые торбаса и вдобавок хорошо говорил по-чукотски.

Приезжий собрал в яранге Армоля пастухов и уж в который раз стал говорить, что жителям тундры грамота так же необходима, как и прибрежным жителям, которые, по его словам, уже все умели различать следы человеческой речи на бумаге. Гость просил отдать ему детей, которых он клялся вернуть целыми и невредимыми — только научит их чтению и письму. Пастухи внимательно слушали и усердно курили табак, привезенный гостем. Они привыкли к таким разговорам. Почему же не послушать интересные новости? Все равно никто не отдаст свое дитя на обучение делу, которое и взрослым-то кажется никчемным.

— Новая жизнь идет в тундру, — продолжал приезжий. — Эта жизнь — будущее ваших детей. Став взрослыми, они вам не скажут спасибо, если вы сейчас не прислушаетесь ко мне и не пошлете детей в школу. Я знаю, что это нелегко. Я сам жил и рос в деревне и был пастухом.

— Оленей пас? — спросил кто-то из собравшихся.

— Коров и свиней пас, — ответил приезжий, — и гусей.

— Ну и умеешь врать ты! — не выдержал Атык. — Как же можно пасти птицу? Она же летает! Может быть, скажешь, что и летать умеешь?

Вопрос Атыка внес оживление, всем стало интересно: что теперь скажет бывший пастух коров и гусей.

— И человек тоже летает, — совершенно спокойно ответил гость. — И гуси такие есть, которые летать не умеют. Домашние гуси. Так кто хочет первым записаться? — деловито спросил приезжий и вынул бумагу и карандаш.

Пастухи с любопытством сгрудились вокруг него: интересно посмотреть на орудия письма.

— А можешь ты изобразить мое имя, имя моей жены, дочери? — спросил Атык.

— Скажи — увидишь, — невозмутимо ответил приезжий.

Атыку вдруг стало страшно, и он отпрянул назад.

— А я думал, что ты настоящий мужчина, — не скрывая презрения, произнес гость. — Даю слово: ни с тобой, ни с твоими близкими ничего не случится.

Атык покраснел от стыда и опустил голову.

— Атык я, дочку зовут Тынэна, а жену — Юнэу, — тихо сказал он.

Кусочек дерева с наконечником из пачкающего камня, будто заяц по снежной целине, побежал по белому полю бумаги, оставляя петляющие следы.

Атык внимательно наблюдал.

— Где тут мое имя? — спросил он, когда гость закончил писать.

— Вот оно.

Сзади навалились пастухи: им тоже хотелось увидеть имя своего товарища на бумаге.

— Непохож, — сказал кто-то из-за спины.

— Вот тут Тынэна, а это — Юнэу, — показал гость.

— Как же так? — недоверчиво произнес Атык. — Ведь девочка меньше родителей, а тут она больше. Наверное, ты все врешь! И про нелетающих гусей, и про летающих людей. Лучше по-хорошему уезжай-ка отсюда. Завтра мы дадим тебе провожатого. И советую — бросай свое дело. Ты человек взрослый и сильный. Оставался бы лучше пастухом, не смешил людей.

Люди громко смеялись, выходя из яранги. Гость стоял над своей бумагой, растерянный и жалкий. Что-то шевельнулось в душе Атыка. Он подошел:

— Пойдем ко мне в ярангу, поешь оленьего мяса.

Гость покорно пошел следом.

Он вежливо поздоровался с Юнэу и долго смотрел на Тынэну.

Атык потчевал гостя вареной олениной, свежим костным мозгом. В конце трапезы подал кружку аръапаны — крепкого оленьего бульону.

— Нехорошо получилось, — сочувствовал Атык. — Ты не должен так плохо думать о нас. Мы не маленькие дети, кое-что в жизни понимаем. Когда нам говорят о настоящей жизни, мы слушаем и не перебиваем. А когда начинают врать…

— Все, что я рассказывал, чистая правда, — угрюмо повторил гость, отхлебывая из чашки с бульоном. — Поезжайте на побережье, сами все увидите. — Гость повернулся к девочке. — Вырастет ваша дочь, и к тому времени здесь будет совсем другая жизнь. Грамотные чукчи и эскимосы приедут к вам в гости. Встретит их ваша дочь-красавица, спросят ее, грамотная ли она, и окажется, что ни читать, ни писать ваша Тынэна не умеет…

— Думаю, что наши гости такие глупые вопросы задавать не будут, — уверенно сказал Атык, прекращая этим разговор. — Жена, постели гостю!

— Пусть гость говорит, — ответила Юнэу.

Атык удивленно посмотрел на нее: когда говорит мужчина, тундровая женщина молчит… Но сейчас в глазах Юнэу было то, давно забытое, словно она очутилась на берегу моря. Значит, то еще живет в ее памяти. От недавней уверенности у Атыка не осталось и следа. Он виновато посмотрел на гостя, на жену и что-то пробормотал.

Тогда Юнэу сама обратилась к гостю:

— Говорите, мы слушаем вас.

Гость, польщенный таким вниманием, принялся с жаром рассказывать о жизни на побережье — о большой школе, построенной в Нымныме, о чукчах-радистах, научившихся слушать далекую Москву и проходящие корабли…

— Разве корабль имеет свой голос? — недоверчиво перебила Юнэу.

— Конечно! — с жаром ответил гость. — На всех лучших кораблях арктического флота есть радиостанции. Идет такой корабль мимо Нымныма, а радист на берегу сидит и разговаривает с кораблем, спрашивает — куда идет, какой груз везет.

— Атык, — обратилась к мужу Юнэу, — мы должны вернуться на побережье. Мы анкалины, а не тундровые жители. Глаза наши соскучились по синему простору, уши наши хотят слушать морской прибой.

— Но там у нас ничего не осталось, — нерешительно возразил Атык, — ни яранги, ничего… А тут у нас двести сорок три оленя. Как мы их бросим?

— Что же, — холодно произнесла Юнэу, — ты как хочешь, а мы с Тынэной едем на побережье. Пусть дочка учится слушать проходящие корабли.

— К чему это ей? — попытался возразить Атык.

— Как к чему? — искренне удивилась Юнэу. — Неужто ты стал таким оленным, что позабыл море? Ты как упавший с горы камень. А настоящий человек не камень. Почему так, — обратилась Юнэу к гостю, — когда живешь на берегу, на большом морском пути, всегда кажется, что самые лучшие, самые красивые корабли — это те, которые прошли мимо? И хочется тогда бросить все, уйти вслед за ними и посмотреть, какие они, эти корабли, и что за прекрасная земля, куда они держат путь. Почему надо отбирать у человека его прекрасный корабль?

Чем дольше говорила Юнэу, тем ниже опускал голову Атык: все, на что он положил жизнь, оказалось бессильным перед тем, что владело душой Юнэу… Может быть, она — это прекрасный корабль самого Атыка, и он не может догнать и увидеть, что и куда везет она, что за дальние прекрасные страны влекут ее? И Атык понял в это мгновение, что уже не уйти ему от нее никуда, всю жизнь мучиться, желая понять и разгадать загадку проходящего вдали прекрасного корабля.

— Мы согласны ехать на побережье, — тихо сказал Атык.

— Вот и отлично! — слегка удивленный неожиданным решением, произнес гость: он совсем недавно поселился на чукотском берегу.

Обратная дорога к побережью совсем не была похожа на то мучительное путешествие, которое Атык и Юнэу с маленькой дочкой проделали почти восемь лет назад. Только одно было таким же, как и в тот голодный год: неизвестность впереди.

Первым ехал Атык на легкой нарте, за ним — Юнэу с дочерью на грузовой, а позади шла нарта учителя Быстрова.

Юнэу сидела спиной к собакам и смотрела, как русский человек ловко правил упряжкой. Может быть, Атык не прав, считая его лгуном и никчемным человеком, бросившим настоящее дело пастуха?

Тынэна уснула на ласковом весеннем солнце. Когда человек тепло одет и его везут хорошие, сильные собаки, нет большего удовольствия, как ехать по бесконечной снежной равнине, подставив лицо теплым лучам. Блеск снега заставляет зажмуривать глаза, и поневоле засыпаешь, убаюканный легким покачиванием нарты на снежных застругах.

На исходе второго дня Юнэу увидит родное селение, знакомые лица, сохранившиеся в памяти на протяжении многих лет; пойдет на берег и взглянет на далекий горизонт. Потом наступит лето. Сойдет снег со склонов гор, побегут ручьи и реки, освобожденные от снега и льда, южным ураганом оторвет припай, и мимо Нымныма пройдут корабли.

Дочка будет встречать новый день на берегу моря, будет бродить по скользкой мокрой гальке и слушать разговор океана как саму себя, потому что человек внутри себя как океан. В жизни самый необходимый собеседник — это ты сам. Себя не обманешь, не притворишься перед собой другим, более ласковым, чем на самом деле, более умным, чем ты есть. Может быть, поэтому человек и ищет собеседника: перед ним ему легче быть иным.

Глядя на учителя Быстрова, Юнэу мысленно спрашивала его, что потянуло парня в такую даль от дома и откуда он научился чукотскому языку? Ей хотелось поговорить с ним еще там, в стойбище, но было как-то неловко перед Атыком, который старался держаться перед гостем настоящим хозяином.

Ночевали в тундре, составив нарты кругом и устроившись на разостланных на них оленьих шкурах.

Прошел еще один день, и синим весенним вечером с дальнего холма открылся Нымным. Юнэу даже привстала на нарте.

Издали селение казалось таким же, каким оставили его Юнэу и Атык много лет назад. Темные яранги чернели среди снега, и в небо поднимались легкие дымки, пронизанные косыми лучами солнца. Но среди привычных глазу яранг светлыми пятнами выделялись несколько новых домов, а возле одного из них торчали высокие мачты, притянутые к земле тонкими проводами.

Атык остановил упряжки, чтобы в последний раз повойдать полозья нарт. Юнэу спросила учителя:

— Что за мачты рядом с домом?

— Там радиостанция, — коротко ответил Быстров.

Юнэу пожала плечами, продолжая всматриваться в далекий Нымным.

Быстрое почувствовал, что Юнэу ничего не поняла, принялся объяснять:

— Это такое устройство, которое ловит далекие слова.

— Голоса проходящих кораблей? — догадалась Юнэу.

— И голоса проходящих кораблей, — подтвердил Быстров.

— Я так и думала, — задумчиво произнесла Юнэу.

Атык искоса посмотрел на жену. Ему не нравилось, что она верит каждому слову учителя, который прослыл лгуном. Проведя последний раз лоскутом шкуры по оледенелым полозьям, Атык кинул взгляд на мачты и тоном знатока произнес:

— Для ловли слов, пожалуй, лучше подошла бы сеть с мелкой ячеей. Как для ловли наваги.

Учитель лишь улыбнулся в ответ.

Атыка полоснуло этой улыбкой как ножом. Он рывком поставил нарты и погнал собак бичом, хотя они и так резво бежали, почуяв близкое жилье.

В это время года люди с кочевой стороны не были частыми гостями на побережье, и оттого у дороги собралось много жителей селения. Еще издали они вглядывались в лица едущих и гадали, кто бы это мог быть.

Нарты уже вползли на сугробы, испещренные желтыми пятнами собачьей мочи, а по имени называли только учителя Быстрова, остальных же приветствовали сдержанно, как желанных, но незнакомых гостей.

Наконец какая-то старушка, пристально вглядевшись в Юнэу, всплеснула руками и прошамкала беззубым ртом:

— Да это же Юнэу со своим мужем Атыком!

Тогда все закричали и бросились обнимать их.

— Я-то увидел с самого начала, что это вы, но не решался признать, — смущенно сказал Кукы.

Раньше Атык знал его как самого многодетного и бедного человека в Нымныме, а теперь Кукы был одет в белую холщовую камлейку и в прочные камусовые торбаса.

— Надолго к нам гостить? — спросил он с достоинством, словно и не был бедным анкалином. Не дождавшись ответа и как бы вспомнив что-то, сообщил: — Я тут теперь председатель нацсовета.

— Что это такое? — с любопытством спросил Атык.

— Власть, — коротко и веско ответил Кукы и добавил: — Советская власть.

Атык не стал расспрашивать, что это такое, он и так видел, что в его родном селении произошли большие перемены и, видно, нужно много времени и терпения, чтобы привыкнуть к ним и понять их.

Старая яранга уцелела. Даже моржовая покрышка выглядела так, будто и не прошло семи лет. Только внутри полог был свернут и висел на деревянных подпорках.

Атык вопросительно посмотрел на неотступно следовавшего за ними Кукы, и тот с готовностью сообщил:

— Пока строили новое здание школы, мы здесь учили детей грамоте.

— Различать следы человеческой речи на бумаге? — оживленно переспросила Юнэу.

— Да, — ответил Кукы. — Я тоже учусь.

Юнэу и Атык озадаченно переглянулись: действительно, за время их отсутствия здесь произошло что-то значительное.

Кукы еще потоптался немного в чоттагине, глядя, как Атык с женой распаковывают полог и вешают его на деревянные подпорки. Он выспросил у девочки имя и озабоченно произнес:

— Дитя надо записать в книгу. Так полагается по новым обычаям. А взамен я дам большую красивую бумагу на всю жизнь. Это талисман советского гражданина.

Атык и Юнэу краем уха слушали разговоры Кукы, переглядывались и облегченно вздохнули, когда председатель нацсовета переступил порог, выразив на прощание готовность помочь в любое время.

Юнэу развела в чоттагине костер и поставила варить еду. Потом разыскала каменные жирники, растопила жир, засветила плошки, и ровное пламя озарило полог. Старое жилище в Нымныме обрело прежний вид, а жизнь в тундре ушла в прошлое, в то, чего уже нет.

Весь вечер заходили гости. Одни приносили кусок нерпятины, другие — жир, третьи — отрезок лахтачьей кожи на подошвы. Вспоминали покойного Гальмо, расспрашивали о тундровой жизни: как там оленьи стада перезимовали, не было ли нападения волков, не посещали ли оленьи болезни животных. Атык отвечал обстоятельно, а у самого на языке вертелось столько вопросов, что прямо рот сох. Но он был приезжим, и рассказывать полагалось ему.

Уснула утомленная Тынэна, а в чоттагине все еще теплилось пламя в каменной плошке.

Когда все разошлись, Юнэу постелила оленьи шкуры в пологе.

— Ты думаешь, правильно мы сделали, что приехали сюда? — спросил Атык, ложась рядом с ней.

— Я уверена, — ответила Юнэу. — Разве не интересно жить, когда впереди много нового?

4

Утром Тынэна сначала приоткрывала один глаз и, если тот удостоверялся, что вставать стоит, что мир так же прекрасен, каким был оставлен вчера, она вскакивала прямо на ноги.

— Ты меня пугаешь! — незлобиво ворчала Юнэу. — Будто куропатка из-под снега взлетаешь.

Тынэна съедала несколько ломтиков прошлогоднего моржового мяса, пила горячий чай из толстостенной, покрытой множеством трещин чашки и выбегала на улицу.

Жизнь в прибрежном селении мало походила на тундровую. Вместо оленей между ярангами бродило множество собак, мужчины отправлялись не к стаду, а в торосистое море, подступавшее обломками льдин прямо к жилищам.

Среди всей этой новизны самыми интересными были деревянные дома — школа, магазин, сельский клуб, в котором помещался и нацсовет, где за школьной партой, поставленной вместо письменного стола, важно восседал Кукы. Здесь он и выдал свидетельство о рождении, "советский талисман", как он выразился. Небольшая заминка произошла, когда Кукы спросил, какого числа родилась девочка.

— В те годы дни не считали, — сказал Атык.

— Это я и без тебя знаю, — строго заметил Кукы. — Но тут, — председатель поставил синий короткий ноготь на белую бумагу, — надо обязательно поставить число и месяц, иначе талисман не будет действителен.

— Я родила девочку в Длинные Дни, — вспоминала Юнэу.

Кукы долго размышлял, листал какие-то толстые книги.

— Сделаем так, — сказал он с оживлением, — поставим Тынэне день рождения восьмого марта. Это большой женский праздник. Согласны?

Атык в нерешительности переминался с ноги на ногу. На помощь пришла Юнэу:

— Пусть будет так.

— А русское имя возьмете? — деловито спросил Кукы.

— А это зачем? — встревожился Атык. — Разве мало своего?

— Конечно, для жизни тут и своего имени достаточно, — раздумчиво ответил Кукы, — но может и русское понадобиться. Вот я всегда был просто Кукы, а когда избрали председателем, так я еще дополнительно и русское имя себе взял — Кирилл. Для всяких документов, для произнесения на собраниях и митингах.

— Но мы не знаем ни одного русского женского имени, — с сожалением призналась Юнэу.

— Давайте так сделаем, — предложил Кукы, — я тут ничего не буду писать. Девочка пойдет в школу, а там учитель поможет русское имя подобрать. Только запомните: Тынэне идти в школу осенью — восьмого марта ей исполнилось восемь лет.

Юнэу и Атык молча кивнули.

Атык вернулся к морской охоте. Юнэу приводила в порядок жилище, а маленькая Тынэна помогала ей или бродила по селению, стараясь оказаться поближе к школе.

Там еще шли занятия. Если терпеливо подождать, можно услышать звонок, будто внутри здания начинал бегать вожак-самец из оленьего стада. Но Тынэна уже знала, что это не олень, а школьный хранитель огня Нонно, хромой и старенький мужчина маленького роста.

Звонок рождал веселые ребячьи голоса, и на улицу выбегали школьники, одинаково стриженные, в сатиновых рубашках, заправленных в меховые штаны.

Мальчишки и девчонки носились по подтаявшему снегу, будто их долго держали на цепи и только по звонку спустили. Тынэна издали смотрела на них. Умение различать следы человеческой речи на бумаге не прибавило ребятам ничего такого, что можно разглядеть в их внешности. Это были обыкновенные ребята. Заприметив Тынэну, которая частенько приходила под школьные окна, они зазывали ее, кричали, чтобы она подошла к ним. Но Тынэна остерегалась: у многих мальчишек и девчонок даже издали можно было заметить на руках большие синие пятна.

Увидел Тынэну учитель Быстров. Он поздоровался с ней, как со старой знакомой.

— Как ты живешь? — спросил он девочку.

Тынэна никогда не задумывалась над тем, как она живет, и поэтому не могла ответить на вопрос.

— Хочешь посмотреть школу? — спросил учитель.

Конечно, Тынэне давно хотелось войти внутрь этой большой деревянной яранги, посмотреть на огонь, который заперт в каменном мешке, увидеть черные доски, на которых пишут белым камнем, подержать в руках книгу, испещренную следами человеческой речи… Но боязно было даже признаться в этом. Однако учитель все это прочитал в ее глазах и взял Тынэну за руку. Тынэна слегка упиралась, но все же шла за учителем. Открылась дверь, за ней другая, и Тынэна очутилась в большом классе, щедро освещенном солнечным светом. Лучи проникали через огромные окна, и на крашеном дощатом полу лежали большие светлые пятна.

— С осени будешь учиться в этом классе, — торжественно сказал учитель Быстрое.

Рядами, как птицы на скалах, сидели мальчики и девочки. Они были неподвижны и молчаливы, только бегающий блеск в их черных глазенках выдавал нетерпение и любопытство. Тынэна догадалась, что постигающие премудрость грамоты обречены на неподвижность от звонка до звонка. Это как бы испытание, о котором рассказывала мать еще в тундре. Когда человек хотел получить нечто отличающее его от других людей — скажем, собирался стать шаманом, — он проходил испытание голодом и холодом, обрекал себя на одиночество в бескрайней тундре… Обрести способность различать следы человеческой речи на бумаге — это, наверное, тоже нелегкое дело.

Учитель повел Тынэну в другой класс. Когда проходили мимо выбеленного куска стены, Тынэна явственно услышала шум огня. Пламя хотело вырваться из каменного плена, гудело и гремело железной дверцей.

— Когда ты станешь старше, — продолжал учитель Быстрое, — перейдешь в этот класс.

Стены этой комнаты были увешаны огромными полотнищами с разноцветными пятнами.

— Посмотри, — показал учитель на одно из полотнищ. — Это наша земля. Вот тут Чукотка, — учитель ткнул заостренной палочкой в самый верхний угол. — Здесь мы с тобой и живем.

— Синее — это что? — спросила Тынэна.

— Вода, море, — ответил учитель.

— А почему не видно ни кораблей, ни моржей, ни китов?

— Земля и вода на этой карте очень сильно уменьшены, — объяснил учитель. — Звери тоже уменьшились и стали не видны.

Трудно было понять, как можно уменьшить и землю, и воду, и все живущее, но Тынэне стала как-то зябко от мысли, что и она, и мать, и отец, и все жители Нымныма вместе с ярангами и собаками сделались такие маленькие, что на этом полотнище их не видно, как будто они все умерли.

Тынэна тяжело вздохнула.

Потом учитель показал хранилище книг.

— Вот эта книга — букварь, — сказал Быстрое, разворачивая перед Тынэной большую красочную книгу. — Это первая книга, которую должен прочитать человек. Она на чукотском языке.

Картинки на самом деле изображали чукчей. Правда, на картинках все они были на одно лицо — наверно, оттого, что никто из них не улыбался, не сердился, будто они спали с открытыми глазами.

В хранилище книг, как и во всех комнатах школьного дома, на стене висела черная доска. В желобке лежал брусок белого пачкающего камня.

— Когда я начну учиться, можно будет начертать мое имя на этой доске? — спросила Тынэна.

— Зачем же так долго ждать! — сказал учитель. — Можно и сейчас написать твое имя.

Учитель взял пачкающий камень.

Сначала он нарисовал столб с перекладиной, потом руль от байдары, а рядом, совсем близко поставил столбик, за столбиком лесенку с одной ступенькой; дальше появился полукруг. Недостающую до круга половинку учитель пристроил с внутренней стороны так, чтобы можно было на нее что-нибудь вешать. Дальше — снова лесенка, а в конце широко расставленные подпорки с перекладиной, видимо для прочности.

— Это и есть твое имя, Тынэна! — торжественно произнес Быстрое.

На прощание учитель подарил кусочек пачкающего белого камня.

Тынэна прибежала домой и показала матери подарок. Юнэу внимательно осмотрела кусочек мела и даже попробовала кончиком языка.

— Не сладкий, хотя похож на сахар, — с оттенком удивления произнесла она.

Лед ушел с берегов Нымныма, и в селение вернулись охотники, промышлявшие моржа в проливе.

Люди были заняты разговорами о новой жизни. Родилось пытливое стремление проникнуть в будущее, потому что оно становилось важнее настоящего.

В обиходе жителей Нымныма появились новые вещи. Охотники уже не изнуряли себя греблей, а заводили подвесные моторы. Большинство пересело с кожаной байдары в деревянный вельбот. Время стало дороже, будто его стало меньше. Как бывает со всем, в чем недостаток, его разделили на мелкие куски: год на месяцы, месяц на недели, день на часы, а часы еще и на минуты. Говорили, что есть намерение и минуты поделить, а кое-где уже и завели такое. В пологах висели голубые и зеленые будильники. Они громко тикали и двумя копьецами указывали время.

Но главная перемена была не в новых вещах, которые приобрели люди, а в новых мыслях, в том удивительном ощущении своего прочного места на земле, какого прежде не было и в помине. Это было похоже на то, как если бы шел человек без дороги, обессиленный, с одной лишь думой — выжить, найти дорогу, еду и теплое жилище — и вдруг вышел на простор или поднялся на вершину, и открылась перед ним земля во всей своей утренней красе, дальние дали, вершины горных хребтов, открылась ясная дорога в будущее, в жизнь, достойную звания человека.

И в этом году, как много лет назад, ждали корабль. Но с этим ожиданием жители Нымныма связывали теперь надежды на будущие перемены в жизни.

А в сердце Юнэу снова поселилась тревога и тоска, гнавшая ее на берег.

На этот раз она не ушла в ярангу, когда пришел пароход. Она стояла в толпе женщин и смотрела, как сгружали никогда не виданное на этих берегах богатство. По улицам селения ходили моряки и с любопытством разглядывали яранги, байдары, развешанные для просушки моржовые кожи. Юнэу улыбалась морякам, и они уважительно кивали ей, что-то бормотали свое и крепко пожимали ей руку.

Когда ушел пароход и начались осенние штормы, Юнэу было не узнать. Она перестала следить за своим жилищем. В пологе и чоттагине скопилась грязь. Атык, приезжая с охоты, сам прибирал, чтобы не было стыдно перед соседями, приучал Тынэну помогать матери по дому. Юнэу не спала ночами, слушала осенний прибой и шептала какие-то слова. Иногда она соскакивала с постели, наскоро одевалась и бежала к морю. Атык потихоньку пробирался за ней и стоял поодаль, глядя, как Юнэу поет и простирает руку навстречу высоким волнам.

Атык ничего не мог поделать, даже шаман отказался подействовать на Юнэу. Как объяснить ее болезнь?.. Соседи сочувствовали молча.

И все же у Атыка лопнуло терпение. Юнэу опять потихоньку ушла среди ночи. Атык обычно находил ее в определенном месте, но на этот раз он обегал всю косу от мыса до мыса и не мог найти жену. Лишь под утро он обнаружил ее на камнях мыса Уттут. Юнэу лежала обессиленная, мокрая, побитая ветром и волнами.

Атык взвалил ее на себя и потащил в селение. С каждым шагом у него рос гнев. Атык кинул жену в чоттагин, в гущу собак, и начал молча и ожесточенно бить. Юнэу кричала, звала на помощь. Атык крепко запер ведущую на улицу дверь. Потом вернулся и снова начал бить жену. Вокруг бегали и лаяли собаки, визжали щенята, стонала Юнэу. Только Атык молчал и, стиснув зубы, колотил, колотил жену, не видя и не слыша, куда падают удары его кулаков. Он убивал свое горе, свое бессилие, свой позор, свою тоску…

И вдруг среди собачьего лая и стонов жены Атык услышал детский крик:

— Отец, не бей маму! Бей лучше меня, отец, не бей только маму!

Тынэна протиснулась меж собак и встала перед Атыком.

— Бей меня, отец, не трогай мамочку! — сквозь всхлипы выкрикивала Тынэна. — Бей меня! Бей меня!

Атык так и застыл с поднятыми кулаками. Он увидел перед собой детские глаза, полные страха и слез. Тынэна стояла перед ним в накинутом на голое тельце меховом одеяле. Она вся дрожала от головы до пят, а ее голые ножки стояли на холодной земле.

Атык обхватил голову руками и выбежал из яранги, распахнув дверь ударом плеча. Он мчался, не разбирая дороги, а перед ним стояли эти полные слез детские глаза…

С той ночи Атык переменился так, что Тынэна со страхом смотрела на него. Он мало бывал дома, целые дни пропадал в море, гоняясь за поздними осенними тюленями. Когда море покрылось свежим льдом, он, не обращая внимания на предостережения товарищей, ушел по неокрепшему льду на промысел и не вернулся. Ждали его три дня и три ночи, потом шаман Тототто тайком от председателя Кукы сжег перед входом в ярангу кучку древесных стружек, совершив древний обряд по погибшему.

Гибель мужа как будто не коснулась Юнэу. Она по-прежнему уходила на берег и часами сидела на льдинах, глядя на далекий горизонт.

А по селению бродила голодная и грязная Тынэна. Дальние родичи кормили ее, отогревали.

Перед началом школьных занятий у Юнэу наступило просветление. Она сшила дочери сумку из нерпичьей шкуры и украсила богатым орнаментом, употребив на это весь запас давно хранимого цветного бисера и шелковых ниток.

Когда свет пробился в отдушину полога, Тынэна поднялась с постели и тихонько выскользнула в чоттагин. На деревянной перекладине яранги висело новое школьное платье, сумка и чисто выстиранный, выцветший от морской соли мамин головной платок. Матери в яранге не было.

Тынэна одна поела холодного мяса, выпила чистой воды, намочила кончик тряпочки и обтерла лицо.

Тщательно одевшись, пригладив волосы и повязав мамин платок, погляделась в ведро с водой и осталась довольна своим видом.

Когда Тынэна подошла к школе, там еще никого не было. Только хромоногий хранитель огня разносил по классам ведра с углем.

Ждать пришлось так долго, что даже спать захотелось.

Понемногу стали собираться первоклассники, а уже перед самым началом пришли и те, кто ходил в школу не первый год.

Прозвенел звонок.

Малыши чинно вошли в класс и уселись за парты. Учитель Быстрое открыл букварь и спросил:

— Кто из вас умеет читать и писать?

— Я! — откликнулась Тынэна.

— Ты? — удивился Быстров. — А ну, подойди к доске и покажи, что ты умеешь.

Тынэна вышла из-за парты, держа в руках тряпицу. Развернула ее, вынула кусочек мела и уверенно написала на доске: "Тынэна".

— Это мое имя, — гордо сказала девочка.

— Молодец! — сказал пораженный учитель.

Должно быть, это была большая похвала.

Так началась школьная жизнь Тынэны.

И все было бы хорошо, если бы бедная мама не отправилась вслед за Атыком.

Проболела она совсем недолго. Каждый день ее навещала доктор Полина Андреевна, а вечерами приходил старый шаман Тототто и сидел до утра, шепча заклинания, утешая плачущую Тынэну.

Перед смертью Юнэу подозвала дочку.

— Девочка моя, — виновато прошептала она, — я была не права… Не бойся… Не бойся его…

— Кого, мамочка? — спросила Тынэна.

— Неправда, что самый лучший корабль тот, который идет мимо… Теперь это не так. Не бойся корабля, Тынэна…

Это были последние слова мамы Юнэу…