Некогда задерживаться в «Амбассадоре». Мы спешим. «Мать-Россия» ждет среди апельсиновых рощ. Мама чистила лицо, спала и слала телеграммы в Вену — опять целый поток. Я рассказывала приятелям-охранникам об Эйфелевой башне и австрийских церквах, которые внутри выглядят, как цирковые калиопы. У них для меня тоже были новости: у кого кто родился, как мистер Рузвельт спас Америку и что было в пропущенных мной выпусках комиксов.

Мы уже почти приехали. Я спустилась в темноте по лесенке со своей полки, молясь Богу, чтобы не разбудить спавшую внизу маму, тихонько открыла дверь и выскользнула в коридор. Все еще не дыша, я прикрыла купе и бросилась бежать через все вагоны к моей любимой открытой площадочке в хвосте поезда. Я как раз успела увидеть, как мы въезжали в пустыню. В своей специальной «дорожной» пижаме я сидела, обхватив колени, в соломенном кресле и ждала рассвета. Колеса отстукивали свой ритм, почти не нарушая тишины. Мягкий воздух был напоен особой смесью запаха остывающего песка и перекати-поля. Красно-фиолетовые тени чуть золотились по краям. Нотр-Дам, конечно, увидеть стоило, но я была глубоко уверена, что Бог живет в Америке.

— Опять мы в этой ужасной стране, — бормотала моя мать, сходя с поезда в Пасадене. Фон Штернберг, Нелли, Бриджес, «кадиллак», мои охранники, отборные репортеры из «Парамаунта» и багаж — все ждали, пока Дитрих целовала в щеку своего режиссера. Щелкали фотоаппараты.

Я уже шмыгнула в машину, подальше от чужих глаз. После угрозы похищения меня не разрешалось фотографировать. Из-за риска быть опознанной или что-то в этом роде. Я знала одно: в Америке при виде фотоаппарата я должна прятаться; вот я и скрылась, послушная приказу.

Мы катили по шоссе; мама держала речь.

— Париж — единственный цивилизованный город на свете! Папи заставлял нас все время есть! Я потолстела — все мне узко. В Вене не было ничего интересного, кроме «Кнайзе», — я купила тебе там халат. Я сказала: «Для мистера фон Штернберга», и у них нашлись твои мерки. Но ты бы видел Руди в то утро, когда он заболел. — Моя мать завела пластинку «почечная колика Руди в Вене» Я наклонилась вперед на откидном сиденье и погрузилась в свои мысли; мимо плыли улицы Пасадены. Почему моей матери не интересно, что другие делали в ее отсутствие? Я никогда не слышала, чтобы она хоть у одной живой души спросила: «Как дела?» Почему? — размышляла я, не подозревая, что так будет и через пятьдесят пять лет.

Мы ехали долго. Мама все курила и говорила. Мне не терпелось увидеть дом, где мы должны были жить на этот раз.

Район Бель-Эр расположен на отлогих холмах между Санта-Моникой и Беверли-Хиллз и огорожен металлическим забором со сторожевыми домиками. За ажурными воротами — подумаешь, что там чуть ли не Букингемский дворец, — среди растений с самой густой листвой, какая только известна человечеству, прячутся друг от друга самые богатые и знаменитые. Они выбираются из этого роскошного загона только затем, чтобы заработать еще денег или потратить их, и заползают обратно, в свое надежное в те времена укрытие от всех зол внешнего мира. Пока телевидение, молодежь и адвокаты не переворошили всю кастовую систему Голливуда, для кинозвезды самым большим достижением — в смысле местожительства — было водворение в Бель-Эре. Актеры с Беверли-Хиллз просили помечать их дома на туристических схемах, которые с уличных лотков увядающие нью-йоркские актрисы продавали любопытным по пятачку. Бель-Эр коробило такое откровенное тщеславие. Сквозь их дворцовые ворота не проникало ничто. Если сегодняшний дежурный не находил вашего имени в списке прибывающих либо отбывающих, вам приходилось дожидаться подтверждения из дома, что вы «свой». Не знаю, как они сейчас поддерживают такой же уровень безопасности, при всех этих вездесущих бегунах трусцой, но тогда… Тогда никто не бегал и даже не ходил. На улицах можно было видеть только японцев-садовников и актеров из Англии, да и тех останавливала полиция и спрашивала: «По какому делу?»

Синкопический звук клаксонов трех автомобилей возвестил наше прибытие. Охранник в униформе — Св. Петр у врат Рая с револьвером на поясе — заглянул внутрь машины, внимательно все оглядел, признал в нас своих новых подопечных — но все-таки сверился со списком, есть ли там имя Дитрих, — отдал честь и взмахом руки пропустил нас. Мы двинулись вверх по склону холма, повернули, потом снова поехали вверх и наконец подкатили к дому Колин Мур. Что это был за дом! Настоящее жилище блистательной кинозвезды 1930-х! У него, конечно, был почтовый адрес, но его все знали как «дом Колин Мур в Бель-Эре».

Я думала, мы приехали в Мексику! Терракотовая черепица, прохладные плитки пола, повсюду вазы, ажурные перила. Гостиная казалась необъятной; темным, кроваво-красным колоритом своего убранства она напоминала картины Гойи; по стенам были развешаны шестифутовые канделябры. Все это будто бы ждало Панчо Виллу. Колин Мур, звезда немого кино и aficionada недвижимости, должно быть, питала страсть к изукрашенным дедушкиным часам, потому что они были повсюду и — совсем не по-испански — бренчали, били и отзванивали минуты, тридцатиминутные периоды, часы и все остальные интервалы, заслуживающие какого-либо звона. Моя мать немедленно выпотрошила их, и они стояли молча во время всей дитриховской оккупации их территории. «Новая Испания», возможно, и заняла интерьер, но пространство позади дома, несомненно, принадлежало Голливуду. Вдоль всего здания шла крытая галерея, на которой стояло множество стульев в стиле «Великий Гэтсби» и кушеток, обитых вощеным ситцем, — веранда «совсем как в Ньюпорте». Сбоку, под высокими банановыми пальмами, был выстроен и полностью оборудован миниатюрный кинотеатр. В то первое утро на нашей новой гасиенде мне живо представилось, как я продаю билеты своим телохранителям, да и все домочадцы собрались, и я провожаю их к голубым плюшевым креслам, освещая путь маленьким фонариком. Может быть, мы даже поп-корн сможем делать на нашей огромной кухне и раздавать перед началом «Последнего триумфа братьев Маркс»! Увы, этому видению не суждено было стать явью, мой «личный» кинотеатр зарастал паутиной, и от него вместо запаха топленого масла исходил дух запустения. Холмистые лужайки? Наши лужайки круто спускались вниз, мимо ренессансного розария и дальше, пока не упирались в огромнейший бассейн из всех, когда-либо виденных мной. В доме при бассейне могла бы спокойно разместиться семья из четырех человек. Из-за того, что моя мать ненавидела купание, ненавидела солнце, существуя исключительно в четырех стенах; из-за того, что фон Штернберг никогда не отдыхал, из-за того, что у меня не было друзей; из-за того, что Дитрих за все время ни разу не устроила у себя приема, всей этой голливудской роскошью наслаждался один-единственный человек — ребенок, не достигший и девяти лет.

Пока моя мать усиленно дезинфицировала сиденья унитазов, давая очередной бой наглому сифилису, а затем распаковывала вещи, я с ее разрешения опробовала свой новый водоем. Фон Штернбергу, восседавшему на веранде в кресле, которое вскоре будет называться креслом Джо, были выданы ручки, карандаши и бумага; при этом ему было также сказано, что если уж он непременно хочет писать свой сценарий на веранде, то пусть, по крайней мере, следит, чтобы Ребенок не утонул. Для этого ему пришлось бы просто приклеить к глазам бинокль, потому что тонула бы я очень далеко, за полем для гольфа. Фон Штернберг ни разу не поднял головы от работы. Он знал, что я расскажу маме, как фон Штернберг следил за каждым моим движением, а я знала, что и он в случае чего отчитается о моем отменном послушании.

Новая горничная, в накрахмаленном переднике — белые манжеты на черном платье из тафты — домаршировала до бассейна и с сильнейшим немецким акцентом пропела, что фрау Дитрих ждет меня «для покушать». Меня всегда тянуло спрашивать новых горничных, как их зовут, и сообщать в ответ, как зовут меня, но мама, однажды застав меня за этим делом, прочитала мне такую нотацию на предмет сохранения подобающей дистанции между хозяевами и слугами, что я больше не смела инициировать знакомство — по крайней мере, до тех пор, пока не узнавала «помощниц» получше и не решала, донесут они маме о моих удручающе-демократических наклонностях или нет.

Какой-то восточный джинн включил поливочный разбрызгиватель, спрятанный в изумрудной траве, и я увидела, как водяные струи, изгибаясь и каскадом ниспадая на землю — прямо маленький Версаль, — образовали тысячи туманных радужек. Рукотворные росинки пали на розы, и те как будто укачивали их в колыбельках из своих нежных лепестков. Крошечные серо-голубые и ядовито-зеленые колибри, чье яркое, переливающееся оперение делало их похожими на драгоценности, замирали над цветами, как в кадре замедленной киносъемки. Я была очарована всем этим волшебством. Разумеется, мне попало за то, что я вымокла и заставила взрослых ждать, пока Ребенка переоденут в другой сарафанчик, но я решила при первой же возможности снова совершить поход в свой радужный мир позади дома.

— Любимая, я собираюсь пригласить какого-нибудь неизвестного актера на роль графа Алексея.

— Кого-кого? — спросила мама, нарезавшая вареную ветчину.

— Графа Алексея — эмиссара российского императорского двора, сопровождающего княгиню Софию Фредерику, то есть тебя — это ты помнишь?

— А, того, кто в меня влюбляется, — прервала его мама. — Но зачем же сразу сарказм? Я приехала в эту даль, потому что ты хочешь, чтобы я сыграла в твоем русском фильме! Лично я предпочла бы остаться в Европе! — Она подложила фон Штернбергу огуречного салата, повернулась ко мне и показала на блюдо с крошечными жареными цыплятами:

— Ешь, ангел, это тебе. Джо, где эскизы Трэвиса? Я думала, они будут здесь раньше нас. И у Нелли нет ни одного эскиза причесок. Что они тут делают в «Парамаунте»? Прячут джин «В. С. Филдс»? Ты умолял меня «поспешить», а когда я примчалась, бросив все на бедного Папи, оказывается, что ты еще не закончил сценарий! — Она откусила огромный кусок ржаного хлеба, густо намазанного печеночным паштетом. — На шитье костюмов уйдут месяцы, а ты думаешь о каком-то неизвестном актере!

Фон Штернберг положил нож и вилку. Медленно вытер губы, откинулся на стуле:

— Мутти, тебе, по крайней мере, нравится этот дом, который я тебе нашел? — спросил он.

— Да, очень, очень импозантный, очень «звездный», в духе старых времен. Кухня хорошая — совсем не американская, ну и спален достаточно для моих чемоданов. — Она начала убирать тарелки. Фон Штернберг сказал, что его ждут на студии, и ушел, а я отправилась к своим радугам.

У ворот «Парамаунта» нас приветствовал Мак:

— Здравствуйте, мисс Дитрих. Привет, Хайдеде! Добро пожаловать! Это был мой дом. Студии не меняются. Ну да, они расширяются, модернизируются, украшают офисы окнами из черного стекла, но атмосфера, дух их — неизменны. Извивающиеся проходы между площадками, заваленными кабелями, разбросанные тут и там треножники, генераторы, грузовики, микрофонные журавли, софиты, реквизит, ценное оборудование, сваленное в кучу за воротами за недостатком места; вон ковбой в запыленных сапогах беседует с команчем, а вон Саломея пьет кофе из бумажного стаканчика в тени фургона переселенцев. Везде делаются декорации, жужжат пилы, а запах свежераспиленного дерева — мой самый-самый любимый. Пока моя мать занималась выражением своей досады в связи с Трэвисом, я бродила по студии и входила в курс событий. Мэй Уэст закончила сниматься в «Я не ангел», где главную мужскую роль играл наш продавец рубашек из «Белокурой Венеры». Мне нравился Кэри Грант, и я радовалась его успеху. Работа с Мэй Уэст была лучшим в мире «ускоренным курсом» комедийного искусства! К тому же он был ей симпатичен, и она старалась выложиться.

Я зашла в парикмахерский отдел. У них была новая кофеварка, но от грима пахло по-старому — жиром и кольдкремом. В продовольственной лавке появился новый зеленый салат. В целом же не изменилось ничего — спокойствие и безопасность моего мира были нерушимы.

Прибыл фургон Бекинсов. Мы распаковывали коробки с надписью «Студия. Парикмахерская». Полотенца, коврики для ванных, посуда, пепельницы и сигаретницы, зеркала, грим, шпильки, карандаши, ручки, точилки, пачки бумаги, резинки, фотооткрытки, граммофон, пластинки, вазы, телефонные книги, какие-то особенные вешалки и термосы… Я спешила. Надо было выполнить просьбу — мама уже ждала меня. Я торопливо искала ту коробку, которую помогала складывать после «Песни песней», с пометкой «Для уборки» Поскольку все было написано по-немецки, находить нужные ящики всегда приходилось мне или маме. Пока звезда «Парамаунта» первой величины боролась со своими любимыми микробами, я искала одну-единственную коробку, на которой не было указания ее содержимого — только номер 1. Мама боялась, что коробку с надписью, даже немецкой, «Дитрих. Куклы» непременно украдут. Возможно, она была права. Ведь эти куклы были не только талисманами Дитрих, но могли по праву и сами считаться своего рода кинозвездами. Они сидели на туалетных столиках Лолы в «Голубом ангеле», Эми Джолли в «Марокко» и Хелен Фарадей в «Белокурой Венере». Контрабандой проникающие в каждый фильм Дитрих, они и сейчас найдут себе местечко — даже в империалистической России.

Мы еще только-только начали съемки, когда мне подарили пару гончих, наверно, чтобы холмистые лужайки не пустовали. Они были точь-в-точь свои глянцевые фарфоровые копии и носили претенциозные клички, данные им явно в насмешку: Молния и Вспышка. Но у них была километровая родословная, и еще мою мать тронул их очень уж хрупкий вид. Она не ошиблась и на этот раз: обе собачки умерли на другой же день от двусторонней пневмонии. Собак заменили четырьмя кроликами, которые стали размножаться с ужасающей быстротой. Они радостно скакали, выедая проплешины в роскошных лужайках.

День ясный, жаркий, солнце ослепительное; сейчас восемь утра, мы завтракаем на веранде; мама читает нашу библию — ежедневный «Голливудский репортер» Все, кто так или иначе связан с кинобизнесом, потребляют его каждое утро вместе с апельсиновым соком. Моя мать никогда не пьет апельсиновый сок: «Только американцы могут вдарить кислотой, да еще со льдом, по пустому желудку!» Она читает «Репортер» за кофе и сигаретой. Сегодня «мальчики» явились на «божественную яичницу» Марлен. Закончив восторгаться ее собственным вариантом быстрорастворимой холестериновой смерти, они усиленно приканчивают все, что осталось на столе. Мама говорит:

— «Репортер» пишет, что Майер подумывает о Джаннет Макдональд в «Веселой вдове», просто смешно! — мама никогда не любила Джаннет Макдональд.

— Ну скажите мне, как люди ходят на эту слащавую кривляку? Эти ее вечные розочки на всем, чуть приоткрытые губки, переливчатый голосок, шелковые туфельки, семенящие мелкими шажками — сплошной «трепет». Как «изячно»! Нельзя же принимать все это всерьез! Неужели она делает большие сборы? Шевалье говорит, что терпеть ее не может. Как-то он мне сказал, что от нее пахнет дешевым тальком, а я спросила: «В каком месте ты нюхал?» Конечно, он ошалел и не нашелся, что ответить.

Со льстивой аудиторией моя мать давала волю своему острому, как рапира, языку и развлекалась от души. Я сижу и жду, надеясь, что она быстро покончит с «Репортером», чтобы самой почитать его. Но сегодня некогда — мы едем на студию сочинять платье для первого выхода в «Красной императрице».

— Юная! Юная! Она должна быть ЮНАЯ, Трэвис! Юную Дитрих надо делать совсем не так, как других актрис! Никто же не поверит в девственную чистоту. Дитрих должна выглядеть гипертрофированно-юной!

Я не совсем поняла про «девственную чистоту», но чувствовала, что по сути она права. Фон Штернберг мне рассказывал, что ей предстоит сыграть большой путь — от молоденькой девушки до императрицы. По своему обыкновению Дитрих думала подчеркнуть в своей героине внешнее перевоплощение, которое стало бы опорой актерской игре.

Трэвис покраснел больше обычного. Он был ужасно чувствителен к критике, особенно со стороны своего самого драгоценного достояния. Возможно, инстинкт говорил Трэвису, что Дитрих тоже блистательный художник и поэтому необходима ему для поддержания репутации; но в то же время ее талант не мог не беспокоить самолюбие Трэвиса.

Во время их перебранки, которую мама назвала бы «дискуссией», я взяла со стола тяжелую пачку эскизов и разложила их на полу. Мама предпочитала смотреть на эскизы именно так — сверху вниз.

Я не хотела показаться невежливой, но раз уж Трэвис прежде позволял мне класть рисунки на пол, я подумала, что таким образом можно, пожалуй, прервать их «дискуссию». Мама отвернулась от него, и мы стали изучать разложенное у наших ног великолепие. Вот оно, «платье молодой девушки», каждая деталь которого должна была усиливать образ, — сплошные кружева и бантики, пышный кринолин. К картонке с эскизом пришпилены образцы тканей: голубая тафта для бантов, кружево для лифа цвета внутренности морской раковины. «Свадебное платье», от которого просто дух захватывает; его представляют образцы старинного серебряного кружева с нашитыми на них жемчугами и бриллиантами. «Платье для осмотра войск», ставшее самым знаменитым в фильме, — синий бархат и мех горностая; «бальное платье» из черного бархата, с аппликацией из шелкового шнура, свернутого в спиральный узор, с вышивкой мелким бисером, с открытыми плечами, с широченной юбкой на каркасе, с высокой тиарой. И везде жемчуг, жемчуг. Фон Штернберг еще дописывал сценарий, поэтому не все костюмы были придуманы, но то, что мы увидели, поражало воображение.

— Трэвис, это изумительно! — мама нагнулась и подняла эскиз моего любимого «платья для осмотра войск» — А почему бы нам не сделать его не из синего, а из бутылочно-зеленого бархата и отделать норкой? Белый мех горностая будет слишком контрастировать с темной тканью. И с такой высокой шляпой лицо лучше смотрится в полутьме. Важно ведь лицо, а не шляпа. Добавь немного пышности плечам, чтобы рукава казались уже. Может быть, удлинить жакет, как в амазонке, чтобы он прикрывал обруч? И заострить полочки внизу и отделать застежку широкой полосой из норки, чтобы как-то рассечь эту линию каркаса. Плетеная застежка хороша, только доведи ее до самого низа, а с воротника, наоборот, убери: при высокой шляпе шея вообще исчезнет, если ее закрыть. Ты полагаешь, сюда подойдут высокие сапоги? И короткая стрижка, может быть? У нас уже есть прекрасные перчатки, я купила их в Париже. Дорогая, завтра мы принесем коробку с пометкой «Темно-зеленый — короткий» и покажем Трэвису. А сейчас я хочу посмотреть, как у Джо продвигается дворец. При таких пышных юбках двери должны быть широкими.

И мы отправились в отдел декораций озадачивать фон Штернберга.

Через эти двери проехал бы боком десятитонный грузовик. Мама тут же увеличила радиус своих кринолинов, чем чуть было не посрамила русские двери-иконы фон Штернберга. Как он любил свои двери! Высокие, как маяк, и каждая со своим собственным барельефом из эмали и золота на религиозные сюжеты, с разукрашенными медными ручками чуть ли не в двух метрах от пола. Актерам, открывающим эти двери по ходу действия, не придется играть усилие — они именно таковы, какими кажутся: огромные, массивные, невероятно тяжелые произведения искусства. А какие скульптуры! Изможденные, мрачные люди с эль-грековскими лицами, с жилистыми, паучьими руками. Везде, везде эти привидения. Одни в болезненном объятии сжимают дерево, превращаясь в спинки банкетных кресел. Другие, с тонкими свечками в руках, изображают мрачную процессию; еще одни склонились в позах мучеников и обнимают зеркала, служа овальной рамой и опорами будуарного трюмо. Они, как Франкенштейн, чье красноречивое страдание вызывает, скорее, жалость, чем страх. Скульптуры были творением фон Штернберга, его призраками; но ведь и вся «Красная императрица» — это фон Штернберг, все в ней создано им или под влиянием его артистического видения. В ней одной из всех фильмов антураж соперничал с моей матерью за «звездность», и Дитрих знала это. Но фон Штернберг был великодушным гением и направил все освещение на нее, поэтому она оставила в покое его скульптурные излишества и ограничилась минимумом критики.

— Эти унылые лица везде и всюду! Куда ни повернись, везде перед тобой очередной кадавр. Россия ужасна, но не до такой же степени! Я понимаю, Джо хочет «декаданса», но, может быть, он перебарщивает? Впрочем, возможно, он действует на контрастах, как в «Голубом ангеле», когда он поставил позади меня на сцене всех этих толстых дурнушек.

Поскольку Дитрих, в отличие от других актеров, никогда не обсуждала свою работу с коллегами, ее спонтанные замечания, слышали лишь те, кто находился в непосредственной близости, будь то в примерочной, гардеробной, в кухне или в ванной вечером, когда я ради компании сидела на краю ванны и смотрела, как она намывает лицо мылом «Кастилья».

Вот и сейчас она надраивала лицо, с остервенением чистила зубы, ополаскивала их своим французским эликсиром с запахом высушенных розовых лепестков, от которого вода окрашивалась в красный цвет, и между сплевываниями продолжала:

— Завтра мы примеряем белые парики. Они должны блестеть, а не походить на вату. Цвет из волос, которые студия покупает у всех этих итальянских монастырей, надо вытравить, — вот что придаст им скучный вид. А эти локоны штопорами на эскизах ужасно банальны, во всех книгах нарисованы такие. Кто носил подобные парики? И выглядел соответственно?

Она надела пижамную куртку и погасила свет в ванной; по дороге в спальню я спросила:

— Ты имеешь в виду Тоби Винг, Мутти?

— Да, ту, что вечно ошивается в уборной Бинга Кросби и потом получает роли в плохоньких фильмах.

Мама легла, как всегда, на краешек кровати, будто это была не постель Коллин Мур, а солдатская походная койка. Я завела часы, выставила будильник, поцеловала ее и погасила свет. Она уснула еще раньше, чем я закрыла за собой дверь.

На следующее утро фон Штернберг спросил:

— Мутти, ты прочитала дневник Екатерины Великой, что я тебе оставлял?

— Ну зачем, Джо? Это Бергнер надо, особенно с Кордой. Скажи мне, что делать, и все будет прекрасно! Знаешь, Трэвис желает, чтобы норковая шляпа у меня с головы опрокинулась — как Французская революция! Не хочет, чтобы она была похожа на шляпу Гарбо в «Королеве Кристине». Я ему говорю: «У нее на голове меховая корзина для фруктов!» На ней все выглядит «навешанным», как на вешалке. Но Трэвис уперся и твердит, что могут подумать, будто он подражает Адриану. Я говорю: «Чепуха! Никто и не вспомнит, что было на Гарбо!» Твой бульон в зеленом термосе, милый. Пойдем, ангел, — обернулась она ко мне, и мы отправились в отдел костюмов.

На самом деле участие в «Красной императрице» доставляло Дитрих большое удовольствие. Впервые играть монаршую особу было приятно, со своим аристократизмом Дитрих чувствовала себя в ней естественно. Тот факт, что Элизабет Бергнер, которой она когда-то поклонялась и дарила свою дружбу, снималась в фильме на эту же тему в Англии, не волновал ее ни в малейшей степени. Один осмотр гвардии, где Дитрих в высокой меховой шляпе, затмит любую сцену Бергнер, пусть даже та поднимется на небывалую для себя высоту актерской игры. Мама снова оказалась права: спросите любого киномана, кто играл Екатерину Великую, и он без колебания ответит: «Марлен Дитрих».

Мы были завалены рулонами ткани. Пока мама с Трэвисом ворошили их, рассматривали, находили что-то, потом отбрасывали, я сидела и слушала их разговор, попивая солодовый напиток и ожидая, когда же она найдет именно то, что, как ей кажется, она и ищет.

— Трэвис, я же знаю, есть бархат чернее. У этого ворс слишком короткий, и он не будет выглядеть богато на экране. И где жоржет, который мы не использовали в «Белокурой Венере»? Ты не отдал его Ломбард? Тот выцветший атлас, в который ты задрапировал ее для рекламного ролика… Право… Отлетающий от плеч? а la «вамп»? Ломбард? Она выглядела глупо… — Мама целеустремленно ползала под стеллажами с тканями; ее голос звучал как будто из обложенной ватой пещеры.

— Кстати о глупости. Где ты нашел этот матросский костюм, который на нее напялили? Право, Трэвис, ты не мог этого сделать! Ломбард бывает иногда такой смешной. Если ее правильно снимать, она могла бы стать большой звездой. Ты следи, во что она одевается. Ломбард обожает выглядеть, как я. Ну и сделай ей «дитриховский» костюм из той белой фланели, что мы нашли, только жакет должен быть покороче, чем ношу я. У нее американское тело. И зад, поэтому следи за линией подола.

Мама показалась из своей пещеры.

— Трэвис, где же этот черный? Он ведь был у нас. Не может же он весь быть на спине Мириам Хопкинс! — Она набросилась на рулоны, лежавшие у дверей.

— Ты видел, что они сделали с Долорес Дель Рио на «Уорнер бразерс»? Ей не хватает только кастаньет! Портят такое чудесное личико! А что Адриан делает в «МГМ»? Я видела фотографии Джин Харлоу в «Обеде в восемь» — он столько рюшек навесил ей на руки! Просто абажур какой-то! И потом, у нее на халате рукава из сморщенных перьев — похоже на эти штуки, которыми размахивают в Америке на футбольных матчах! У него что, проблемы с рукавами? Но с Марион Дэвис у него получилось отлично — не иначе, как он Херста испугался! — Она подняла рулон белого газового шифона. — Вот, это мы когда-нибудь используем! Припрячь его, Трэвис. «Никогда не знаешь, сказала вдова…»

Трэвис закончил за нее нашу поговорку о «черных штанах». Он был «особой приближенной…» и имел разрешение на подобные вольности.

Недели проходили в бесконечных утомительных примерках. Даже Дитрих иногда артачилась:

— Какой толк придумывать туфли, никто не увидит их под всеми этими кринолинами. К тому же общими планами Джо только устилает полы монтажной!

Тем не менее она часами примеряла туфли и сапоги — на всякий случай. Во время обеденного перерыва она писала письма в своей уборной.

«Парамаунт Пикчерс»

14 октября 1933 г.

Дорогой Папи,

Посылаю тебе рисунок настольного набора от «Гермеса», очень модного. Конечно, на этот раз он не круглый и подставка из кожи — что-то новенькое. Образец монограммы в стиле КС — на другой стороне. Если не подойдет, выбери другие, только очень современные буквы. Я в ужасной депрессии. Оправдалось мое подозрение, что Джо завел — или у него всегда был, или он возобновил, или начал в мое отсутствие — роман с секретаршей. Наверно, ты один можешь понять, какой это для меня шок. Преодолеваешь столько проблем, и вдруг… Тем ужаснее и непостижимее все это. Его странные путешествия, по поводу которых я никогда не роптала; но подумать только — он как какой-то мелкий буржуа спал со своей секретаршей, да еще привел ее помогать мне, а я доверяла ему; могу только посмеяться над своей простотой. Я думала, он мне верен, искренен в своей любви ко мне. Поверила в него. Подумать только — я еще себя упрекала, что это из-за меня он так несчастен. Оберегала его, никому не разрешала приезжать сюда. Трагикомедия. Все изменилось, я в полной растерянности.

Представляю, как ты шокирован. Да, это ужасная новость.

Но сейчас мне надо держать себя в руках и делать вид, что я ничего не знаю, пока я не соберу достаточно доказательств, чтобы бросить их ему в лицо.

Вчера ее машина стояла около его дома до без четверти двенадцать, а сегодня утром, когда я спросила его, что он делал вчера вечером, он сказал, что рано лег спать. Это и есть самое настоящее доказательство, потому что если бы не было причины скрывать ее, ему и не надо было бы делать это. Я слишком слаба и не могу следить за ним, и что делать, не знаю. Я знаю только, что он лжет мне.

Я телеграфирую тебе, как только узнаю что-то. Я уверена, что сейчас ты говоришь: «Вот и хорошо, теперь она может поступить, как захочет». Это правда, но от шока никуда не денешься, и не потому, что он с кем-то спит, а потому что он предавал меня все эти годы.

Целую тебя тысячу раз — ты мой единственный друг, я люблю тебя.

Твоя Мутти

Фон Штернбергу было отказано в допуске в уборную, а на нашей плите больше не булькал его гуляш. Я забеспокоилась. Что мог натворить наш маленький мужчина, чтобы навлечь на себя такие неприятности? Моя мать ходила с каменным лицом. Звонила в Вену, говорила Гансу, как скучает по нему, как божественны его любовные письма.

Обычное для периода съемок творческое возбуждение в студии вдруг резко спало. «Что вы хотите этим сказать — завтра примерки не будет? Студия закрывается на День благодарения?» — Мы были в нашей уборной, мама говорила по телефону с Трэвисом, находившимся в здании через улицу.

— Это не серьезно… Целая студия прекращает функционировать, чтобы поесть индейки? В этой стране каждые две минуты какой-нибудь «праздник», но этот в самом деле смешной! Что за семейный schmaltz?.. И все время есть! Если они действительно так «благодарны», пусть работают и зарабатывают деньги для семьи вместо того, чтобы тратить их на лишнюю еду!

День благодарения всегда был моим любимым праздником. Накануне интендант накормил нас обедом по полной программе с индейкой! Каким-то образом мне удалось скрыться с осуждающих глаз моей матери и устроить свое собственное празднование в студии со всеми деталями ритуала. Для Дитрих все праздники, земные или небесные, были табу. Все, из-за чего закрывались магазины или из-за чего нельзя было требовать к себе людей для немедленного исполнения приказаний, приводило ее в ярость.

Милый Папи,

Сегодня День благодарения, и мы не работаем. Кажется, Мамулян сделал очень плохой фильм с Гарбо. Это не из-за костюмов — я видела секретные эскизы. Завтра они начинают переснимать кое-что и делать новый конец.

Постарайся найти что-нибудь о фильме Бергнер. Здесь англичане не могут назвать свой фильм «Екатерина Великая» потому что мы первые застолбили это название, но там мы ничего не можем сделать. Мы делаем очень мало рекламных кадров, чтобы до выпуска поменьше видели наш антураж.

Целую

Рождество и Новый год ничем не запомнились. Нам надо было снимать фильм, и вся наша энергия была сосредоточена на Российской империи восемнадцатого века. Переделанное «платье молодой девушки» со слоями пышных шифоновых воланов и веселыми бантиками было само совершенство, оно напоминало викторианский крестильный наряд, сделанный как будто из сахарной ваты. Моя мать дала ему наконец «добро», поцеловала Трэвиса в щеку, сунула эскиз под мышку и отправилась сочинять достойный этого платья парик. Небольшая челочка, мягкие, воздушные белокурые локоны, связанные нежно-голубой шелковой лентой.

Наверное, у нее в голове прочно засело, что она должна быть «молоденькая-молоденькая» Когда наконец начали снимать первую сцену в «Красной императрице», она пустилась играть такую «невинность с широко открытыми глазами», делать такие «ужимки и прыжки», изображая застенчивость, что получилась какая-то деревенская дурочка, напялившая на себя вместо юбки корзину. Впрочем, в ролях «чистых» Дитрих никогда не была сильна — ни в кино, ни в жизни, хотя сама была уверена в обратном, равно как и многие ее поклонники.

Моя мать делала пробные съемки полностью законченного банкетного платья. Я держала оборону в костюмерной, занимаясь тем, что подписывала стопку маминых фотографий, — еще одна моя «работа», требовавшая внимания и сноровки. Подпись Дитрих была скопирована на медном штампе, который нужно было ровно покрыть чернилами, а потом шлепнуть на фотокарточку, сильно прижать и при этом ни чуточки не сдвинуть, иначе края смажутся и станет ясно, что это она не сама подписывала. Мне разрешалось испортить три-четыре карточки, не больше. Я терпеть не могла это занятие, вечно боялась сделать все не так; к тому же после сотни шлепаний у меня начинала болеть рука.

Дверь скрипнула и открылась, вошла Дитрих; почтительная стайка костюмерш, Дот и Нелли составляли ее свиту.

— Ангел, ты будешь играть меня! — объявила она. Моя рука замерла в воздухе, и я уставилась на маму.

— Господин фон Штернберг повсюду ищет красивую девочку, которая сыграла бы меня-принцессу. Но ведь у меня же самой есть красивейший ребенок на свете — вот он! Так что ты будешь играть Екатерину Великую в детстве!

На меня направились лучезарные улыбки. Я была ошеломлена. Я не могла играть собственную мать. Я совершенно не красотка. И щиколотки мои слишком толсты для принцессы. Мама же всегда говорила, что у настоящих аристократов тонкая кость, как у скаковых лошадей, — именно поэтому она сама такая тонкокостная. Я — скорее тягловая лошадь! И как же быть с приказами не давать себя фотографировать? Что же вдруг случилось? Ничего, что меня на огромном экране увидит весь мир?

Встань! Девочки снимут с тебя мерки. Нелли, Ребенку нужен точно такой же парик, какой на мне в первой сцене.

Появился фон Штернберг в сопровождении Трэвиса и своих загнанных ассистентов.

— Марлен, я написал новую сцену для Ребенка, поинтереснее, она создаст настроение. Дадим ее наплывом на твой первый кадр, где ты, по моим новым планам, будешь качаться на качелях, когда тебя позовет эрцгерцог, твой отец. — У фон Штернберга была манера говорить так, как будто он выстраивал сцену, что раздражало мою мать. Когда ей приходилось его выслушивать, как сейчас, чувствовалось, что ей хочется сказать: «Ближе к делу!» — но, конечно, она не позволяла себе этого при людях. Она знала свое место благоговейной «ученицы» великого «мастера» Фон Штернберг никогда не просил ее об этом и не ждал такого поведения, но Дитрих так решила — на публике она будет с ним почтительна.

Я стояла, опутанная сантиметрами, и все еще не могла прийти в себя. Фон Штернберг оглядывал меня профессиональным взглядом, впервые после тех знаменитых портретов мамы со мной два года назад.

— Все выйдите из уборной мисс Дитрих! Подождите за дверью, я позову вас!

«Все» умели немедленно подчиняться, когда фон Штернберг приказывал очистить помещение, будь то павильон или грим-уборная. В мгновение ока алы втроем остались одни. Фон Штернберг взглянул на мою раздраженную маму и спросил: «Марлен, сколько сейчас Коту — девять?»

— О, Джо! Ты же знаешь, что они всегда хотят сделать ее старше. Ей всего семь с половиной!

Странно, я была уверена, что мне «всего девять». Но мамам лучше известен точный возраст детей, так что я, наверно, опять что-то перепутала.

— Сколько бы ей ни было, она на вид все равно старше, чем должна быть в этой сцене, слишком высокая. Я думал поместить ее в классной комнате в замке, но можно положить ее в постель — скажем, она больна. Крупный план, подушки, куклы — роста никто не увидит, только лицо, а оно, конечно, юное.

Он еще раз пристально взглянул на меня, остался доволен, повернулся к маме и сказал:

— Позови их. Скажи Трэвису, пусть придумает ночную рубашку. Будет видно только верх — кружева на шее и на запястьях. Я хочу снять ее детские ручки. Хорошая мысль — скопировать твой парик. Он зашагал по костюмерной улице, бросая на ходу приказы своим ассистентам. Он хотел, чтобы спальня принцессы восемнадцатого века была построена, декорирована и подготовлена к съемкам за два дня.

Пока костюмерши суетились вокруг меня, мама рассказывала Трэвису, чего они с Джо хотят, Нелли позвонила парикмахерам и сказала, что мы придем измерять мою голову. Слава Богу, думала я, они не собираются показывать мои крестьянские запястья!

Когда я появилась на площадке, чтобы начать сниматься, мои гримеры в белых униформах обрабатывали Марлен Дитрих, орудуя расческой и ручным зеркалом. Она выглядела точь-в-точь как я, только в увеличенном варианте, а я выглядела, как она, только в уменьшенном! Фон Штернберг подвел меня к подаренному мне командой стулу, на парусиновую спинку которого только что нанесли через трафарет надпись «мисс Зибер», и сказал: «Сиди и не двигайся». В парике было жарко, от спиртового клея чесались виски и лоб. Ночная рубашка почему-то была тяжелой, хотя и шелковистой и приятной для моих голых ног; рюшки покалывали кожу. Накрашенные ресницы постоянно слипались, лицо стянуло от грима и пудры. На губах был вкус вазелина. Шея ныла от неподвижности и моей боязни не удержать на месте уложенные локоны. Я была на ногах с пяти утра, несколько часов надо мной колдовали и суетились, мне хотелось есть. Я старалась сидеть на стуле как можно «легче», сознавая, что не должна помять костюм. Все было ужасно неудобно! Я была настоящей кинозвездой!

Моя «комната принцессы» имела только три стены, да и те были кое-как скреплены на обратной стороне, но внутри них все было очень мило. Я мечтала, чтобы когда-нибудь у меня была изящная, женственная спальня, а не такая «функциональная» комната со сверхжестким матрасом и подушкой из конского волоса. Мать моей мамы говорила: «Спи на плоском — укрепляет спину!» Моя мама, конечно же, соглашалась и добавляла своего колорита к поучению: «Мягкие подушки — для тех женщин, которым нечего делать и которые целый день валяются в постели и едят шоколадные конфеты».

Мама опустилась на колени, чтобы снять с меня шлепанцы. Шесть человек помогли мне забраться в постель. Еще люди поправляли окаймленные кружевом простыни, шелковое покрывало, атласные подушки. Фон Штернберг придал моим плечам, шее и подбородку нужное положение и научил, когда, что и как произнести.

— Ангел, оближи губы! — подсказывала мама из темноты.

— СВЕТ!

Я знала, что нельзя смотреть прямо на пылающие софиты, потому что тогда из глаз потекут слезы и размажут грим. Вздохни, но не двигайся! Что фон Штернберг велел мне говорить? И когда? КОГДА мне это говорить? Она придет в ярость, если я не справлюсь! Ей будет стыдно за меня! Я должна знать, как снимаются фильмы, — Я СЕЙЧАС ЧИХНУ! СЕЙЧАС ТОЧНО ЧИХНУ! Или меня стошнит…

— ХЛОПУШКА!

— КРАСНАЯ ИМПЕРАТРИЦА — СЦЕНА ПЕРВАЯ, ДУБЛЬ ПЕРВЫЙ!

Хлопушка прогремела, как гром! Я В ПАНИКЕ! Я НЕ ХОЧУ СНИМАТЬСЯ В КИНО!

— НАЧАЛИ!

Я НЕ ЧИХНУЛА, МЕНЯ НЕ ВЫРВАЛО И Я НЕ ОПОЗОРИЛА СВОЮ МАТЬ!

— СТОП! ПРОЯВИТЕ ЭТО!

— Хорошо, очень хорошо, Мария. Вот теперь передохни…

Мне давал режиссерские указания сам ДЖОЗЕФ ФОН ШТЕРНБЕРГ, меня не отругали да еще возвысили до обращения по имени — Мария — и все это на протяжении ОДНОГО УТРА!

— Давайте попробуем еще раз, — сказал режиссер.

— ТИШИНА НА ПЛОЩАДКЕ! — прокричал помреж.

— Джо, — прошипела мама из-за камеры, — подушка промялась и дает тень на ее правую щеку. — И моя «горничная» ступила прямо в кадр, в «горячий кадр», как они говорят, расправила подушку, запудрила пуховкой блик у меня на носу и ретировалась, пройдя между стояками осветительных приборов. «Все в порядке, — сказала она, — снимайте».

Поразительно, но моей матери сходили с рук такие вольности. Целый день она суетилась, все поправляла и во все вмешивалась, но никто не сказал ни слова и не попытался ее остановить. Меня это смущало. Конечно, если фон Штернберг не возражал, тогда все в порядке. Я уже была настоящим ветераном киносъемок, когда начали готовить мой крупный план. Придется долго ждать, пока установят свет и камеру, — может быть, мне выпить кока-колы? Или даже съесть хлеба с арахисовым маслом и салатом с желе? Все равно грим придется подправлять. Моя мать, едва я высказала свои пожелания, бросилась исполнять их. Ну и ну! Действительно, в положении «звезды» что-то есть!

На площадке никого не было, когда какая-то женщина пододвинула ко мне стул, села и с улыбкой спросила, не я ли Мария Зибер. Я сказала, что я, и она пожала мне руку.

— Сейчас мы проведем урок, Мария, — и она достала из своей вместительной сумки учебник, тетрадь, карандаши и резинки. Разложив картонную таблицу с алфавитом у меня на коленях, она показала на букву «А» и, не переставая улыбаться, ласково спросила: «Ты знаешь, что это?»

Я подумала, какая она милая, и решила подыграть ей. «А» произнесла я, как умела, — на немецкий лад.

— Нет-нет, дорогая, это неправильно. Попробуй еще раз — ну? — Она постукивала пальцем по большой черной букве и все улыбалась.

— А, — послушно повторила я, начиная недоумевать по поводу всего происходящего.

Ее улыбка слегка потускнела.

— Нет, дитя, не «А-а-а-а». Ты же можешь произнести простое «А»!

Она немного расстроилась, я это видела. Я решила прочитать весь алфавит, чтобы показать, что я не совсем тупая.

— Это БЭЙ, это ЦЭЙ, это ДЭЙ, а только теперь ЭЙ.

Улыбка исчезла с ее лица, когда я показала на «Е», произнося его по-немецки, то есть так, как по-английски произносится буква «А».

— Что вы делаете с моим ребенком? Как вы СМЕЕТЕ? ДЖО! С Ребенком какая-то женщина! ПОСТОРОННИЙ на площадке!

Мама кричала. Как стая гончих псов, фон Штернберг и половина команды окружили прежде улыбавшуюся, а теперь до смерти напуганную леди.

— Так кто вы? — Голосом судьи, выносящего смертный приговор, фон Штернберг вел допрос, а мама с силой прижимала меня к своей грудной клетке. Моя макушка доставала ей до груди, но сейчас я старательно играла «маленькую», поэтому стояла, подогнув колени.

— Но… но… Сэр, она девятилетний ребенок, снимающийся в кино! Она же должна нормально учиться! Я учительница студийной школы. Таков закон! — вопила дама в благородном негодовании.

Фон Штернберг был готов сказать ей что-нибудь примиряющее и выпроводить с площадки, но моя мать взвилась!

— Какой закон? Кто смеет говорить, что мой ребенок должен ходить в школу? Мой ребенок гениален! Ей не нужна школа. Она говорит на двух языках — а вы? Скажите своим начальникам — чему учить ребенка, решаю я, а не какой-то дурацкий закон! — Мама вошла в образ и играла «праведный гнев» Она выплескивала его на трепетавшую учительницу.

— Мы здесь снимаем кино. Это стоит больших ДЕНЕГ — больше, чем вы заработаете за всю жизнь, — а вы лезете к нам со своими глупостями! Так что покиньте площадку и заберите ваш алфавитик! Моему ребенку предстоит КРУПНЫЙ ПЛАН!

Участие в киносъемках дало мне на мгновение почувствовать, что значит быть звездой; в Голливуде у меня появились собственный стул и преподавательница, которая приходила к нам домой каждый день и учила меня произносить «Е» как «и-и-и», а не как «ЭЙ» Таков был закон! Даже Дитрих задело бы, если бы ее дочь ославили как прогульщицу. Я узнала также, что мне было, как я и подозревала с самого начала, девять лет от роду.

В конце концов мне понравились нормальные уроки языка моей собственной страны. Учеба моя не была регулярной, уроки сдвигались туда-сюда, в зависимости от расписания тех съемок, в которых участвовала я, и тех, которые, по мнению моей матери, можно было провести без моего священного присутствия. Никто из попечителей образования ни разу не пришел проверить, как в действительности обстоит дело. Не знаю, поспособствовал ли «Парамаунт» как-нибудь тому, что его звезду оставили в покое, но то, что ей преподавали уроки гордыни и себялюбия, похоже, закон устраивало.

Как только учительница обнаружила, что ее ученица «щелкает» книги, как орехи, ее преподавательский дух воспарил; но — чем выше летаешь, тем больнее падать, и он-таки грохнулся оземь, когда она попыталась преподать мне черную магию арифметики. В конце концов она избрала тактику, которой в дальнейшем следовали, не сговариваясь, и все другие мои преподаватели. Если ребенок так любит читать, а по всем остальным предметам программы безнадежен, то зачем осложнять жизнь ему и себе и «хлестать мертвую лошадь»? Так что я занималась в свое удовольствие любимым чтением, а преподаватели расслаблялись, получали свою зарплату и радовались небывалому зрелищу довольного ученика. Время от времени кое-кто из учителей предпринимал попытку хотя бы кратко преподать мне историю Египта, Греции и Рима. Но тут я пересказывала им истории Сесиля Де Милля, утаскивала домой Wardrobe book и кое-чему их сама учила!

Я тщательно скрывала свою любовь к чтению на английском. Мою мать и так раздражал мой, как она выражалась, «двухсотпроцентный американизм». Я изо всех сил старалась не забывать говорить по-немецки, если она была рядом, и когда мне повелевали «найти что-нибудь почитать», я брала из ее шкафа Шиллера, Гете или Гейне. Уроки немецкого языка продолжались. Учителя не трудились узнавать друг у друга, что они преподавали своей подопечной, поэтому было много путаницы. Довольно сложно находиться в тростниках с корзиной Моисея по-немецки, участвовать в восстании Спартака по-английски и сниматься с Марлен Дитрих в фильме о царской России — и все это одновременно!

На просмотрах отснятой пленки с моими сценами все приходили в экстаз! «Ребенок великолепен!» Награды Академии маячили на моем безоблачном горизонте. Отдел рекламы прыгал от радости и вовсю «раскручивал» «маленькую красавицу, талантливую дочь…» Моя мать не то что препятствовать им — она даже остановить их не пыталась. Она заказала пятьдесят дюжин моих фотооткрыток с кадрами крупного плана и разрешила мне их собственноручно подписать фиолетовыми чернилами!

Фон Штернберг устроил экранный просмотр моего материала. Предстать перед зрителями на большом, большом экране — безжалостный тест на профессиональную пригодность! Ну и как? Да, я выглядела пятилетней девочкой, но это сомнительное достижение стало единственным: сцена в целом была слишком вычурна, монотонна и мрачна. И боже мой, до чего же ТОЛСТОЕ у меня лицо! Я тут же решила, что, как раньше чечеточнице Руби Киллер, так теперь Ширли Темпл не стоило опасаться конкуренции с моей стороны. Моя «звездность» быстро испарилась, и я снова могла подписывать за маму открытки с ее изображением вместо своего, «Марии — дочери…»

Одно время в детстве я действительно считала, что это мое настоящее имя. Помню, в благодарственной записке по поводу какого-то подарка я написала «Искренне Ваша, Мария, дочь Марлен Дитрих». Мама, проверив записку, объявила ее «замечательной» и отослала. Мне до сих пор неловко вспоминать об этом.

Учеба на время прервалась. Предстояло снимать «прибытие в Санкт-Петербург», с чем уроки, конечно, соперничать не могли. На съемочной площадке пахло лошадьми и искусственным снегом, на ней толпились ковбои, разодетые как привратники Шехерезады в Париже. Огромные фальшивые черные усы, скрывавшие под собой калифорнийские улыбки, делали их похожими на настоящих «свирепых русских». Парикмахерский отдел предоставил нашему фильму пышные гривы и хвосты; благодаря им пони, взятые напрокат у секции поло загородного клуба «Ривьера», выглядели как низкорослые дикие сибирские лошадки.

Но меха Дитрих были настоящими. Просторная, до полу накидка с круглым капюшоном — серебристый русский соболь, причем самка! Баснословная стоимость, утверждала Дитрих, — вот что нужно, чтобы обеспечить фильму аутентичность. Но что-то говорило мне, что ей просто доставляет удовольствие видеть, как продюсер Адольф Цукор рвет на себе волосы! Она сказала мне как-то, и злорадный огонек горел у нее в глазах:

— В кои-то веки «Парамаунту» не надо объяснять, почему что-то стоит целого состояния. Они помнят цену хорошему меху! Но как ты думаешь, они когда-нибудь шили из настоящего соболя?

Дублерша Дитрих в накидке из коричневой белки стояла на разметке и ждала, пока установят свет. Считалось, что дублерам необходимо внешнее сходство со звездами. На самом деле все, что требуется, — это рост, комплекция и цвет волос плюс крепкие ноги, выносливость и бесконечное терпение. Некоторые звезды допускают дублеров в тесный круг своих приближенных, используют как «шестерок», а то и конфидантов, берут с собой при переходе на другую студию. Дитрих не делала этого никогда.

Дублерше было велено двигаться по направлению к царской карете, которая находилась в центре декорации зимней сцены. Карета, стоявшая на огромных колесах со спицами, была вся из черного дерева и стекла, с серебряными фонарями и подушками с кисточками. Отлично подобранная восьмерка черных лошадей ожидала спокойно, лишь время от времени подергивая кожей под непривычно тяжелой изукрашенной упряжью. Это были лошади-ветераны, специально обученные для киносъемок. Наверное, они стояли и думали: в вестернах с Томом Миксом было куда легче — там скачешь во весь опор до хорошей пены, потом тебя вытирают, кормят и отводят домой! А тут стоишь целый день в чем-то белом и липком, оно попадает в нос и ужасно пахнет! Когда работали лошади, в команде появлялся еще один человек — подметальщик. Его обязанностью было бегать между лошадиными ногами с совком наизготовку и немедленно действовать, как только «что-нибудь» шлепнется. Чем больше лошадей, тем больше старательных человечков. Кошмаром для них были слоны. А козы вообще сводили их с ума: подметальщики предпочитали, чтобы экскременты спокойно лежали и ждали, пока их уберут, так нет — эти маленькие черненькие шарики только и делали, что отскакивали и терялись!

Фон Штернберг сидел верхом на своей любимой игрушке — съемочном подъемнике. Он на нем ездил, как ведьма на метле, и иногда казалось, он кадры придумывает специально, чтобы покататься!

— Мы готовы, мисс Дитрих, дайте знать, когда вы будете готовы. — Помреж только что реверанс не сделал. Мама надела свою соболиную накидку и поправила капюшон, чтобы он ровно обрамлял ее лицо, Нелли вспушила прядки волос ловким взмахом расчески, Дот провел по губам смоченной в глицерине кисточкой, а дублерша оставила позицию, как только Дитрих предъявила на нее свои права. Она выглядела такой мягкой и уютной, будто гладкий конфетный мишка, который решил не спать зимой, чтобы подивиться на засыпанную снегом Россию! Дитрих все еще была убеждена, что нужно играть «невинное удивление», и упорно держалась за этот образ вплоть до сцены, которую всегда называли «окончательное исчезновение». Мне эта сцена казалась глупой: красивый гвардеец дворцовой охраны идет за ней в кусты — и вдруг на экране затемнение. По мне — бессмыслица, но после этой сцены мама больше не изображала «девочку». Говорят, фон Штернберг буквально вздохнул с облегчением в тот день, когда его звезда перестала порхать, опустила знаменитые веки и вновь подставила свое лицо под его изысканное освещение.

Милый Папи,

Наконец-то у меня есть время написать тебе. Сегодня я имею первый выходной, да и то потому, что прошлую неделю работала вечерами. Похоже, фильм удастся. Фото тебе уже посланы. Может быть, что-то уже дошло. Джо очень мил — счастлив, что мне все еще интересно. Что мне все небезразлично, в том числе и он сам. Я выгляжу лапочкой в фильме, очень молодой, повторяю, в фильме. В жизни у меня на щеках морщины, как ты уже успел заметить. Я просто старею. Маска от Ардена, которую прислала Томи, очень хороша, но у меня пока нет хорошего ночного крема.

Здесь тепло. Сегодня получила телеграмму из Вены, где идет снег. Он пишет ласковые письма, но кому это помогает? В понедельник я подписываю страховку на твое имя в сто тысяч долларов в случае смерти и в двести тысяч — смерти в результате несчастного случая. (Разумеется, я умру не в постели).

Тебе надо приехать на следующий фильм и работать с нами. Подумай, пожалуйста, — твое присутствие было бы очень полезно. Первый раз в жизни мы будем получать гонорар с проката. Ты мог бы нам очень помочь, если бы работал в компании.

Люблю тебя,

Мутти

На что мой отец ответил:

…о твоем и Джо предложении приехать работать с вами над следующим фильмом. Звучит заманчиво — но на какую работу ты определишь «Господина Дитриха»?

Пока снимали «Красную императрицу», я почти не виделась со своими учителями. Мой скучающий охранник и главный садовник подрались: подстригая газон машиной, садовник наехал на спящего в траве охранника и срезал мыски с его только что купленных двухцветных ботинок. Горничную с сильным немецким акцентом застукали за примериванием чулочных поясов моей матери. Наш любвеобильный шофер, по слухам, сделал что-то «возмутительное» либо с прачкой, либо с подручным мясника. Розовый сад пожирали ненасытные гусеницы, а новая собака, по-моему, чау-чау, слопала кролика — их уже было шестьдесят — на завтрак! Иногда трудно было решить, где интереснее — дома или на студии!

По утрам в воскресенье мама выпивала большой стакан теплой воды с английской солью, пытаясь сбросить вес за свой единственный выходной день. В перерывах между позывами в ванную мы отвечали на письма и делали телефонные звонки. Сначала папе:

— Папи, если я вдруг убегу, поговори с Катэр. — Он знал о процедуре с английской солью и не нуждался в объяснениях.

— С Джо опять стало трудно! Я не виновата, если Купер все время лезет в мою уборную… — смеялась она. — Я сказала уборную! Правда, Папи!.. И Морис постоянно звонит. Каждый вечер я варю Джо обед, а утром готовлю крепкий чай ему для студии. Гансу я только перезваниваю, когда ему меня плохо слышно, и все равно он сердится! Он не понимает, что я здесь только ради него… Скорее, поговори с Папи…

— Она понеслась в ванную, а я взяла трубку, чтобы не разрывать связь с Парижем.

— Привет, Папи. Как твои камни?

Папа не успел закончить отчет об урологическом статусе своего организма, как мама вернулась и возобновила разговор.

— Папи, ты бы позвонил Джо!.. Скажи ему, что я люблю только его. Поэтому я и нахожусь здесь и снимаюсь в таком сложном фильме. Неужели я должна все время делать это с ним, чтобы он мне поверил? — Она сунула мне черно-золотую трубку и прошептала:

— Детка, скажи Папи, что скучаешь по нему.

— Папи, это опять я. Я по тебе скучаю.

Он ничего не ответил, поэтому я продолжала.

— Как Тами? Она получила мое письмо, где я ей рассказываю, как моя новая собака съела кролика? Можно мне поговорить с ней одну минуточку?

Мама вышла из комнаты, надо было говорить быстро.

— Тамиляйн? Как я по тебе скучаю! Да, с фильмом все в порядке. Все такое русское — тебе бы понравилось. Но здесь нет ни одного настоящего русского — нигде! Как бы мне хотелось, чтобы ты приехала! У нас тут есть колибри, и их крылышки действительно гудят, когда они ими машут. Вот бы тебе на них поглядеть! Напиши мне письмо, пожалуйста, я тут же отвечу, обещаю. Я тебя люблю. Поцелуй Тедди. — Я положила трубку за мгновение до прихода мамы.

Затем она позвонила в Берлин:

— Муттиляйн, ты получила фотографии? Да, они очень красивые. Конечно, большие портреты будут сделаны только после окончания съемок. Да, очень тяжело, но мне нужны деньги. Если тебе что-нибудь нужно, позвони или телеграфируй Руди — он в Париже. Да, дай трубочку Лизель… Ты, дорогая? Да, я работаю. Это эпохальный фильм, и господин фон Штернберг делает из меня красавицу. Нет, именно он делает! Он делает меня красивой. Я сказала Мутти звонить Руди, если ей что-нибудь нужно или она вдруг захочет уехать. Что? Лизель, эту линию не прослушивают — они еще не зашли так далеко! Хорошо, но не забывай, что я говорю из Америки. Здесь все спокойно. А вот и Ребенок… — она поманила меня рукой.

— Поговори с Лизель… Она все так драматизирует!

Я взяла трубку:

— Тетя Лизель, вам бы понравился наш новый дом. Он похож на испанский. В саду есть настоящие банановые пальмы, а розы растут на маленьких деревьях, а не на кустах! — Она не произносила ни слова в ответ, поэтому я спросила: «Тетя Лизель, что с вами?»

— Катэрляйн, скажи Киске, чтоб не присылала эти американские газеты… Почту вскрывают, а если придут с обыском… Скажи ей, пусть пишет осторожнее!

— Хорошо, тетя Лизель, я скажу. Не волнуйтесь, пожалуйста. Целую вас. — Я передала трубку маме.

Она сказала какие-то теплые слова сестре и повесила трубку. «Лизель и вправду боится! «Они» — то, «они» — это! Вечно этот Гитлер! Хоть бы какой-нибудь еврей убил его, да и дело с концом. Ангел, сейчас мы позвоним в Вену Гансу», — и я снова проделала все хитрые маневры, которые нужны были в 1934 году, чтобы соединиться с Европой. Когда наконец телефонистка позвонила, мама перенесла телефон в спальню и говорила с Яраем несколько часов. Брайану мы не звонили. От него все еще не было известий. Де Акоста пребывала в состоянии «трагической мрачности», сознавая, вероятно, что ее карьера на закате. «Мальчики», правда, были безумно довольны жизнью. Маме удалось затащить одного из них в фильм на роль придворного. На него надели атласные штаны до колен, вышитый камзол с небольшим удлинением, покрывавшим его аккуратный зад, белье с пышными кружевами на шее и запястьях и… атласные бальные туфли на высоких каблуках! Божественно! Они были в полном восторге от костюма и, конечно, от своей Марлен, благодаря которой все это стало возможно!

Учителя безропотно ожидали; мы должны были вот-вот начать снимать сцену родов.

Она полулежит на горе шелковых подушек. Блики света на белых волосах подобны отблескам луны на водной глади, глаза, в которых видна мягкая усталость, смотрят, как покачивается и вращается на тонкой цепочке крупный бриллиантовый кулон, свисающий с безупречной формы пальца ее алебастрово-белой руки. Камень улавливает свет, преломляет его и, кружась на цепочке, разбрасывает блики по комнате. Белый туман тончайшего газового полога окутывает кровать вместе с нею. Вначале микроскопическая сетка газа дается резко, затем фокус расплывается, и завеса исчезает; одновременно рука с кулоном становятся все резче. Потом и они расплываются, уступая экран ее лицу; оно так прекрасно, что у вас захватывает дух, и вы уже не помните тот путь сквозь три измерения, через которые прошел ваш взор.

Моя мать всегда говорила: «Мы не знали, что создаем шедевры! Мы просто работали! А теперь о фильмах пишут книги, профессора выискивают «смысл» в каждом кадре. Почему это так, что имеется в виду, как сделано то-то… Целая история! Нам надо было снять фильм, и мы его снимали! И все!»

Возможно. Но в тот день команда «Красной императрицы» наблюдала за работой мастера; люди сгрудились в затененной части площадки и смотрели, тихо перешептываясь. В огромном павильоне было темно, раскаленный белый луч высвечивал лишь небольшой круг, где маленький человек с поникшими усами творил над любимым лицом свое совершенное искусство; магию профессии и счастье быть в ней ощущали все присутствующие.

В те вечера, когда мама не нуждалась в моем обществе в ванной, мне повелевали сидеть у себя в комнате, не выходить и рано ложиться спать. Но обычно бывало так, что я восседала на краешке ванны, слушала и смотрела, как она готовилась ко сну. В тот день я занималась дома и не была на студии, и мама рассказывала мне о том, что я пропустила в первый день съемок сцены банкета. Она сплюнула в розовую мраморную раковину.

— Тебе стоило бы посмотреть сегодня — это было ужасно. Во-первых, Джо сделал стол — он занимает целый проход перед грим-уборными. Уже это невозможно. Потом всем нужно сидеть на этих огромных стульях под нависающими над тобой мертвецами! Ты не представляешь, как они затеняют лицо. Мертвецы держат свечи, мертвецы на столе, у стульев, у стен — везде и всюду, между горячим воском и софитами, жара!

Она взглянула в зеркало, обработала замеченный на носу прыщик.

— Этот ужасный человек Джеффи все время жалуется, что в парике он похож на «сумасшедшего». Он и должен быть безумцем. Так чего же он хочет? Выглядеть, как Берримор? Наверно! Ты знаешь, он ненавидит Джо. Он ведет себя на площадке неслыханно. Все время говорит, что он из «театра»! Пусть едет в свой Нью-Йорк и сидит там. Актеришка!

Она села на унитаз, достала мозольную подушечку и помассажировала покрасневший мизинец на ноге.

— Такие прекрасные туфли мы сделали. И все зря! Под столом их никто никогда не увидит. Даже когда я встаю, все равно можно ли что-нибудь увидеть под этим ужасным костюмом? Ничего не видно, кроме жемчуга. Трэвис совсем спятил с этим жемчугом! Не знаю, почему я это позволила. Я похожа на Мэй Уэст в тиаре а la королевская! Радость моя, подай мне еще одну мозольную штучку. В парижских туфлях я такого никогда не испытываю. Почему в Америке никак не научатся делать обувь?

Она выключила свет. Мы вышли из ванной, и она забралась в постель, но вместо того, чтобы лечь, подложила подушки под спину и села. Что означало желание говорить. Мне не разрешалось сидеть на маминой кровати, когда она там находилась, поэтому я принесла стул и села слушать.

— Реквизитор — как его?.. Неважно. Тоже сошел с ума — наверно, друг Трэвиса — с этой муляжной едой. Ты бы видела! Хватило бы на двести человек, а сколько нас за этим нескончаемым столом — пятьдесят? Ты не можешь себе представить! Лоснящиеся от краски свиные головы! Поросята целиком, а из фазаньих задов торчат целые кусты оранжево-коричневых перьев! Бесконечные блюда с раскрашенной едой! Бесконечная сцена! Все тянется и тянется… Радость моя, подай мне пилку для ногтей.

Я сходила в ванную и принесла ее любимую пилку — ту, которой она пользовалась в «Марокко».

— Почему это у меня ногти не растут? Как у Кроуфорд. У нее просто когти ястребиные! — Она засмеялась.

— Этому красавчику, сыну Фэрбенкса, наверно, так нравится. Говорю тебе, сцена банкета будет очень занудной, как бы там Джо ни резал ее при монтаже. Он на меня сегодня разозлился. Он освободил площадку и сказал: «Мисс Дитрих сейчас будет плакать?» Но я не заплакала — ты же знаешь, что со мной бывает, когда он кричит, — у меня просто сжимается под ложечкой. Он иногда ведет себя, как какой-нибудь простолюдин, несмотря на всю свою гениальность. Все терпеть его не могут и хотят уйти из фильма, поэтому мне приходится держаться так, будто это никак невозможно. А расползающаяся от жары склеенная картонная еда, а этот браслет! Ты еще не видела браслет! Трэвис думал скрыть под ним полноту моей руки и сделал его от запястья до локтя! Из жемчуга! Уму непостижимо! И он есть в первом кадре, так что ничего не поделаешь, снимать нельзя! Повторяю, эта сцена чудовищна! Детка, поставь будильник на четыре тридцать. Я хочу успеть поймать Джо утром прежде, чем он пойдет на площадку.

Она легла на бок и поджала ноги. Я поцеловала ее и выключила свет, но, думаю, она еще не спала, когда я закрыла за собой дверь.

На следующий вечер я ждала ее в холле, предвкушая новую порцию саги о банкете. Мама меня не разочаровала: она заговорила прямо с порога:

— Джо сегодня орал на всех! Если мы когда-нибудь закончим картину, это будет чудо! Любич приходил на студию и пытался успокоить Джо. Наверно, кто-нибудь ему позвонил. Ты бы видела… Любич в роли «главы крупной американской киностудии» Джо говорит, он сует нос не в свое дело! Пусть делает свои потешные фильмы и перестанет строить из себя «шишку» и оставит Джо в покое. Я заставила их положить настоящий виноград в одном месте на столе и стала есть его, виноградину за виноградиной. Медленно. Джо снимет это крупным планом. Свое одобрение он выразил так: «Я иду на это только потому, что ей надо хоть что-то делать, а не просто сидеть в своих ужасных жемчугах».

Мама сняла запонки, отдала их мне и, на ходу засучивая рукава своей полосатой рубашки, прошагала на кухню готовить ужин для своего режиссера и своего ребенка. Я поднялась наверх, чтобы положить запонки на место, повесить ее жакет для поло, а уж затем пойти на кухню мыть салат.

На следующий день мои учителя наслаждались приятным долгим обедом на залитой солнцем веранде, пока Бриджес возил меня на студию — взглянуть на этот стол. Он точно соответствовал маминому описанию. Но стулья… они были действительно фантастичны! И дело не в отбрасываемой ими тени. Сама атмосфера декорации подчинялась духу этих «мертвецов» Никто ни с кем не разговаривал, кроме как по крайней необходимости, и если взглядом можно убить, то фон Штернбергу точно было несдобровать — опасность глядела на него со всех сторон. Моя мать, потрясающе красивая даже под грузом искусственных драгоценностей, Отрывала свои виноградины и спокойно взирала на назревающее смертоубийство. В обеденный перерыв фон Штернберг пришел в уборную за своим чаем. Мама подправляла грим. Смотря на режиссера в зеркало, она сказала:

— Девчушка, что играет проститутку, очень хорошенькая. Глаз своих черных не отрывает от тебя. Может быть интересно — а, Джо?

— Мутти, ты сводничаешь или пытаешься выведать, свободна ли она?

Мама усмехнулась и повернула зеркало к себе. Каким-то образом фон Штернбергу удавалось оставить за собой последнее слово. Он поставил стакан и был уже у дверей, когда мама, обернувшись, сказала ему вдогонку: «Хочешь, поделим ее?»

Дверь хлопнула. Я продолжала раскладывать косметические салфетки. Да, эта парочка иногда вела престранные разговоры. Гари Купер поскребся в дверь со словами: «Привет, красавица», — но не остановился. О Господи, должно быть, фон Штернберг столкнулся с ним перед нашей уборной. Похоже, сегодня Джо не везет!

Все было готово к сцене смотра дворцовой охраны. Огромные каркасы кринолинов сложнейших костюмов моей матери не давали ей поместиться в машине, которая должна была возить ее на съемки и обратно, поэтому Бриджесу приказали парковать наш бесполезный катафалк за воротами студии, а к дверям уборной подгонять грузовичок. Высокие колеса и планчатые борта делали его похожим на старомодный фермерский фургон. Забавно было ездить на нем: я чувствовала себя картошкой, которую везут на базар! Плотники соорудили для нас специальные ступени; мы взбирались на грузовик, держались за борта и громыхали по улицам студии, при этом гигантские юбки моей матери раскачивались и отплясывали джигу сами по себе.

Когда настал день бутылочно-зеленого бархатного с норковым мехом шедевра, мы с Нелли и Дот втроем водружали маму на машину, потому что из-за широчайшего кринолина она просто не могла видеть ступеней. Настоящий подвиг с нашей стороны, если учесть, что мы старались не дотрагиваться до костюма, боясь оставить на бархате Замятины от пальцев. Но оказавшись в грузовике, мама не смогла ухватиться за борта! На ней были знаменитые «каляные» перчатки, которые не давали согнуть пальцы! Но все-таки мы нашли способ спасти российскую императрицу от падения с грузовика: она обхватила руками меня, а я, покрепче упершись ногами в пол и уцепившись за борт машины, удерживала нас обеих. Мы смеялись всю дорогу.

Когда съемочная группа увидела Дитрих в костюме для «смотра войск», стены павильона сотряслись от свиста. Киношники — народ пресыщенный. Они видят, или видели, или уверены, что увидят когда-нибудь где-нибудь практически все, что может называться фантастичным, грандиозным, великолепным или просто чудесным, — профессия такая. Поэтому, если они хотя бы замечают вас, это уже редкая честь. Если свистят, значит они хотят показать, что оценили вас по достоинству. Услышать же от них главную похвалу — аплодисменты — за это, думаю, многие актеры отдали бы жизнь.

Шеренга одинаково высоких, одинаково красивых мужчин стоит по стойке смирно. Фон Штернберг кричит: «Мотор!»

Она материализуется. Стоит и смотрит, как никто никогда не смотрел — и никогда уже не будет смотреть. Она не просто прекрасна, не просто Дитрих — это слабо сказано! Китайская ваза периода династии Мин, картина Моне, «Давид» Микельанджело. Единственная и неповторимая, непревзойденное произведение настоящего искусства. Она слегка наклоняет голову вбок, осматривая строй своих фаворитов, медленно, очень медленно поднимает и опускает глаза, на мельчайшую долю секунды задерживая взгляд на том, что ниже талии, покусывая соломинку, которую держат ее чувственные губы, — и творит историю кинематографа!

Этот образ — Дитрих в высокой норковой кубанке, осматривающая свою гвардию, — стал своеобразной зрительной эмблемой «Красной императрицы»; для «Голубого ангела» такой эмблемой была Дитрих в поясе для резинок и белом атласном цилиндре. Только когда я стала много старше, до меня дошло, что она и в эту сцену сумела привнести струю своего особого бисексуального эротизма. Знаменитая шапка и спрятанные под ней гладко зачесанные назад волосы делали ее лицом похожей на красивого мальчика. Ее опущенные в этот момент глаза стали настоящей актерской находкой. Тот факт, что моя мать «не ведала, что творила», всегда изумлял меня. Я долго не верила в это. Ну как же она могла не знать, что делает? Взгляд невинного юноши вниз, будто бы на приключившееся возбуждение плоти — это ведь не могло выйти само собой, такое надо придумывать! Но нет! Когда спустя много лет я наконец решилась спросить маму, она ответила:

— Ты шутишь! О чем ты говоришь? Я играла Екатерину Великую — при чем тут лицо юноши? Разве можно надевать такую меховую шляпу поверх девичьих локонов? Это выглядело бы просто смешно на экране, вот я и убрала волосы… И получилось прекрасно. Ты же видела мои фотографии, которые Джо сделал тогда, — прелесть! Вообще все шляпы, из под которых свисают волосы, имеют глупый вид.

Дитрих ввела в свой имидж гибридную сексуальность еще задолго до того, как общество стало к последней толерантным. И как всегда, она ничего не заметила! Удивительные вещи случались у Дитрих сами собой!

Напряжение нарастало, фон Штернберг ругался, а Дитрих, не желая опускаться до уровня, как она говорила, «торговки рыбой», беспощадно критиковала его в письменной форме. Поскольку в фильме она была все время в париках, ей не надо было мыть волосы в обеденный перерыв, и она использовала это время для изложения своих взглядов. Она указывала ему, в чем он ошибается, что неправильно в его картине, в его идеях и в его биографии. Свою ярость она вбивала в клавиши портативной пишущей машинки. Дитрих никогда не перечитывала написанного в запальчивости, потому что никогда не сомневалась в своем абсолютном праве говорить в любой момент что угодно и кому угодно.

Мне или Нелли, если я отсутствовала, поручалось носить мамины письма через улицу, в кабинет фон Штернберга. Дитрих всегда писала через копирку, ей нравилось подогревать свое «справедливое возмущение», цитируя собственные письма к жертве. Фон Штернберг иногда тоже писал ей в ответ, но по-немецки, надеясь, наверное, что так она лучше поймет его оправдания.

Прочитав эти письма, она запихивала их в конверты и отправляла моему отцу безо всяких комментариев.

Мои учителя отчаялись увидеть меня снова. Предстояло зафиксировать на пленке захват Екатериной российского трона. Фон Штернберг хотел делать эйзенштейновский монтаж штурма казаками дворцовой галереи. Каскадеры-наездники стояли наготове. Лошади, чувствуя напряжение момента, били копытами по рассыпанным по площадке опилкам. Перед ними были специально укрепленные ступени дворца, к копытам приделаны куски каучука, чтобы смягчить удары. Стройный, великолепный молодой человек в мамином белом гусарском мундире, в высоком горностаевом кивере и с длинной саблей, выглядел точь-в-точь как и требовалось — изящная, эффектная женщина в военном обмундировании во главе верного кавалерийского отряда. Он проверил поводья и — в который раз — угол атаки. Все участники сцены знали, как действовать, чего ожидали от каждого, — чего требовал режиссер. Надо было делать сложные, опасные и абсолютно безумные вещи. Для каскадеров — обычное дело. Однако они нервничали. Стольким лошадям, которым предстояло на полном скаку брать лестницу, не хватало пространства; кто-то мог получить травму в тесноте и сумятице.

— ТИШИНА НА ПЛОЩАДКЕ!

Лошади всхрапывали, ржали, люди затаили дыхание и молились.

— СВЕТ — ЗВУК — НАЧАЛИ!

Руки крепче ухватились за поводья, мышцы ног напряглись.

— МОТОР!

И — вперед! Они нахлынули — стремительные, дикие, безрассудные. Люди и животные бросились в атаку. Поднимаются по лестнице выше и выше. Грохот копыт чудовищный. Человеческий вопль, высокий, отчаянный, прорывается сквозь оглушительный шум.

— Стоп! Стоп! — кричали ассистенты режиссера в мегафоны. На ступенях корчилась лошадь. Чьи-то руки ласково гладили ее прекрасные ноги, нежными прикосновениями нашли перелом. Это была любимая сцена моей матери в «Красной императрице», хотя сама она в ней не снималась.

— Прислушайся к топоту копыт… вслушайся! Вот что сделало эту сцену бесподобной — звук!

Я пожалела, что не осталась в этот день дома.

Я возвращалась после очередной курьерской миссии и увидела Нелли, стоящую «на стреме». Когда у мамы был какой-нибудь «особый» гость, дверь уборной закрывалась, запиралась, а Нелли выставлялась в качестве часового. Так, это не Джо — я только что доставила ему на площадку мамино письмо. Тогда кто же это? Кто сегодня в студии, но не занят на съемках? Ну конечно, не наш так называемый ведущий актер! Хотя он и был высок, темноволос и по-своему красив, маму он почему-то не интересовал.

— Где Джо откопал этого Джона Лоджа? В Бостоне? Не удивительно — он такой зануда! Джо это делает, чтобы я… После «Марокко» и Купера он поставляет мне только голубых и зануд. Ревнует! Это смешно!

Может быть, Шевалье назначили примерку гардероба? Или Купер решился наконец бросить скрестись в дверь и войти внутрь? У моей матери давно не было такого свидания. Во время «Песни песней» гримерная запиралась часто, а сейчас нет. Я подошла к Нелли, у которой был озабоченный вид, — как всегда, когда она охраняла уединение моей матери. Я очень любила эту женщину, похожую на птицу. Нелли досталась не та роль: с этим костлявым телом, тонким острым носом и обесцвеченными кудряшками ее трудно было принять за классного голливудского стилиста, скорее она походила на туповатую Билли Бурке. Мы с Нелли подружились за долгие годы знакомства. Мы поддерживали друг друга на нелегкой службе у нашей звезды. Говорят, мама подарила ей стоакровое апельсиновое хозяйство, вдобавок к машинам, домам, бессчетным туалетам и просто деньгам. Если и так, то в этом не было необходимости. Нелли не надо было подкупать, как многих других. «Бескорыстная преданность» — еще одно ее имя.

Я задала ей обычный вопрос: «Сколько мне надо отсутствовать?»

Она прощебетала: «Твоя мама так утомилась! Ей нужно отдохнуть. Так что, детка, приходи через часик, не раньше, ладно?»

На моей руке красовались новые часы, которые мне подарил наш продюсер в честь моего дебюта в кино; у них был лаковый ремешок, а цифры в темноте светились. Я посмотрела, который был час.

— И еще, детка, мама распорядилась, чтобы тебе в столовой дали все, что ты захочешь, — добавила она. Я уже знала: каждый раз, когда дверь уборной запиралась, я могла идти и есть все что угодно бесплатно! Мне надо было только написать печатными буквами свое имя на листочке, который мне давала официантка.

Целый час! У меня был целый час! Я съем… плавленый сыр с ветчиной с белым хлебом… большой стакан овощной шипучки и даже кусок лимонного пирога… и у меня еще останется время пробраться в павильон к Де Миллю и посмотреть, как Клодетт Кольбер играет Клеопатру!

Я чмокнула Нелли в щеку и пошла прочь. Почему Нелли всегда говорила, что мама «должна отдохнуть»? Она же знала, что моя мама никогда не отдыхала, потому что никогда не уставала, как нормальные люди. По дороге я заметила, что дверь уборной Бинга Кросби тоже была закрыта, а перед ней «на стреме» стоял его студийный шофер. Я завернула за угол и пустилась бежать!

Между съемками кавалерийской атаки и последней с Дитрих сцены фильма я ухитрилась отведать десять видов пая и решила, что в «Парамаунте» самый лучший на свете кокосовый крем! Моя приятельница официантка отрезала мне большие куски, а плату брала, как за обычные, — двадцать пять центов. Мне хотелось бы что-то дать Магги, но мне не разрешалось включать в счет чаевые, и денег как таковых у меня не было. Никогда не было. Я решила попытаться как-нибудь достать хоть сколько-нибудь, чтобы отплатить приятельнице за ее доброту. Я знала, что в карманах моей матери рыться бесполезно, — у нее тоже никогда не было настоящих денег. Все — аренду дома, питание, нашу работу — оплачивал нам офис фон Штернберга; каждую неделю все представляли свои счета. Бриджес покупал бензин, все газеты и журналы. Если что-то нужно было мне, в магазин шли мои охранники. Я подумала было проинспектировать мамин шкаф, где она держала свои парфюмерные запасы, и, может быть, изъять флакон французских духов, которых там стояли десятки. Но мне было как-то неудобно дарить Магги, которой приходилось так тяжело трудиться, столь дорогие духи. Тогда я впервые осознала, что мы в своей жизни обходились без наличных денег. И из-за того, что их не было, деньги стали каким-то «запретным плодом» для меня. Мне надо было придумать, как достать хоть сколько-нибудь. Как? Придумала! ЖЕВАТЕЛЬНАЯ РЕЗИНКА! Я попрошу денег на жвачку и буду прятать то, что мне дадут, пока не накоплю… сколько? Доллар? Можно иногда поработать челюстями для виду, чтобы они не догадались! На следующее утро перед отъездом на студию я попросила у ночного дежурного мелочи на жвачку. И он с широкой улыбкой грациозно протянул мне неначатую пачку «Джуси фрут». Тогда я обратилась к Бриджесу — и он дал мне «Риглиз спирминт». Мак у ворот студии ради моего удовольствия расстался со своим «Блэк Джеком». Все были так щедры на жвачку! Что бы мне «захотеть», на что нужны были бы наличные деньги? Может быть, договориться с Трэвисом? Он всегда спрашивает меня, какой подарок я хочу на день рождения или на Рождество. И хотя был только февраль, я, подловив его по дороге к вышивальщицам, сказала:

— Трэвис, можете вы мне вместо подарка в этом году дать настоящие деньги? Хотя еще долго до дня рождения, но я хотела бы их прямо сейчас. — Я умоляюще смотрела на него, вся сжавшись от страха. Ну конечно, он решил, что я шучу, и пересказал всю забавную сцену моей маме!

— Мария! Поди сюда! Трэвис сказал мне, что ты просила у него денег. У тебя есть собаки, бассейн, безумно дорогой кукольный дом, сад, тебе разрешается находиться в студии вместе со мной. У тебя есть все! Ты можешь даже заказывать еду в столовой! Ты получаешь все, что хочешь, бесплатно!.. Я работаю только ради тебя! Бриджес ждет в машине, он отвезет тебя домой… у тебя даже шофер есть! — Она круто развернулась и направилась к своему туалетному столу.

На сегодня я была отлучена от мамы. По дороге в Бель-Эр я все думала о том, что она говорила. Слово «работа» не выходило у меня из головы. Что там все время делали эти ребятишки из сериала «Наша банда»? А! ЛИМОНАД! Оказавшись дома, я тут же кинулась к ящику со льдом, достала все лимоны, прихватила пачку сахару, нашла огромный хрустальный кувшин со стаканами, притащила из гаража к нашим шикарным воротам какой-то ящик и открыла свою лимонадную торговую точку. Охранник вынес раскладной стул и устроился в тенечке у дороги, а прежде помог мне написать объявление. Вышло очень мило: темно-желтые и оранжевые буквы на белом листе из альбома для рисования:

СТОП! СВЕЖИЙ ЛИМОНАД!

БОЛЬШОЙ СТАКАН — всего 3 цента!!

Я ждала до самого вечера. Тарелка, готовая принять добычу, стояла пустая! Кажется, в Бель-Эре не было жаждущих. Перед маминым приездом охранник помог мне спрятать «оборудование» у садовника в сарае. На следующее утро, когда она, все еще не разговаривая со мной, уехала, мой «партнер по бизнесу» съездил в город и купил еще лимонов. Он опять пристроился в тени, а я, с новым запасом напитка и веры в свою удачу, опять принялась ждать. Резной хрусталь изумительно переливался на солнце, я сидела «за прилавком» и читала без разрешения — комиксы, — а лимонад закипел! Мой бодигард так захотел пить, что попросил продать ему горячего лимонаду. Но я не могла брать с него деньги — он столько помогал мне, прятал мои вещи и все такое. В шесть часов мы сдались и вернулись в дом, чтобы приготовиться к приезду мамы. Если бы с нами был Брайан, мне не пришлось бы заниматься всей этой ерундой. Он дал бы мне… ну… по крайней мере, целый доллар и безо всяких расспросов, хотя я бы от него ничего не скрывала. В какое-то мгновение у меня промелькнула мысль обратиться к фон Штернбергу, но я тут же отказалась от нее. Бедный Джо! Наверно, его эта запертая дверь уборной расстроила — всегда расстраивала.

Они приехали домой вместе и скорей всего вели в машине «дискуссии», потому что губы моей матери были плотно сжаты, глаза горели, а ноздри трепетали. Она подавала обед с видом оскорбленной невинности, атмосфера была накалена до предела. Мы с Джо сегодня оба были в немилости у Дитрих, поэтому набивали рты в молчании и мечтали поскорей убраться из столовой.

Самым худшим оказался день съемок последнего, триумфального крупного плана Екатерины Великой. Дитрих и фон Штернберг явились не в духе и все время подзуживали друг друга, пока, наконец, у них не началась настоящая ругань. Она кричала, что он «тиран, еврейский Гитлер, скверный американишка, злое чудовище!» Он отвечал, что она «ничего не может сделать точно», «неспособна ничего сыграть», но «начинает тут же кричать, если что-то ее не устраивает».

Фон Штернберг, по крайней мере, трижды очищал площадку, и мне приходилось выходить на улицу. Я боялась, что они убьют друг друга! Хотя до сих пор они враждовали только на словах, наносили друг другу раны с помощью своих острых умов и ядовитых языков, но всегда можно было ожидать, что в один прекрасный день они достигнут критической точки и перейдут к физическим действиям. Я стояла на солнышке, чувствуя озноб и ненавидя их обоих за то, что они такие злые и что мне страшно.

Ей надо было звонить в большой соборный колокол, когда она провозглашала свою победу и объявляла себя Императрицей всея Руси. Чтобы было похоже, что героиня раскачивает огромный колокол, она тянула сверху вниз толстую веревку, пущенную между ее ног, к которой через систему блоков были привязаны мешки с песком. К другому концу веревки для натяжения прикрепили массивное деревянное распятие со стальной окаемкой. И когда актриса тянулась вверх, чтобы ухватиться за веревку, а потом наклонялась вперед и тащила ее вниз, до самых колен, крест бил ее по ногам. Она проделывала это снова и снова, пока не «ударила в колокол» восемь раз. Ей приходилось каждый раз тянуть, наверно, килограммов десять весу, и это в великолепном гусарском обмундировании, включая кивер и саблю.

— Стоп! Мисс Дитрих, что это вы делаете? Звоните дворецкому на званом обеде в Вене?.. Это кремлевские колокола! Попытайтесь хотя бы здесь сыграть правдоподобно!

После двадцатого дубля:

— Мисс Дитрих, можете вы изобразить экзальтацию на своем хорошеньком личике? Вы не австрийская фермерша, созывающая своих коров на дойку! Вы захватываете трон!

Уже на двадцатом дубле она так сильно закусила губы, что Дот пришлось срочно подгримировывать ее рот.

На двадцать пятом дубле у нее, никогда не потевшей, на лице выступили капли пота, и его пришлось промокать и припудривать.

На тридцатом дубле руки ее, державшие веревку, дрожали. Команда в шоке наблюдала за происходящим. Без перерыва, без отдыха — и ни звука протеста с ее стороны!

На сороковом дубле у нее подгибались ноги.

На пятидесятом дубле ее лицо вместо победного триумфа изображало немой страдальческий крик — и именно этот дубль фон Штернберг и оставил!

— Стоп! Проявите это! Благодарю вас, леди и джентльмены. — И он покинул площадку.

Так закончилась «Красная императрица» Когда мы стянули белые лосины с маминых ног, на изнанке ткани уже была кровь. Острые металлические края распятия разодрали ей кожу внутри бедер. Нелли плакала:

— О, мисс Ди! Вам надо немедленно показать ноги студийному врачу!

— Нет! — рявкнула мама. — Никто не должен об этом знать, слышите? Никто! Принесите мне губку, большой таз и спирту! Катэр, запри дверь и никого не пускай!

Она взяла в руки большой коричневый флакон и просто вылила медицинский спирт на свои изрезанные ноги. Я почувствовала, как жгучая боль наполнила всю уборную. Но она даже не вздрогнула! Мы забинтовали ей ноги льняными салфетками для рук, заколов их английскими булавками. Домой ехали в полном молчании. В тот вечер она специально приготовила венгерский гуляш с яичной лапшой — как любил фон Штернберг. Когда он не появился к семи тридцати, она позвонила ему:

— Джо, милый! Где ты? У меня готов ужин!.. Не смеши меня. Почему бы мне не хотеть тебя видеть?.. Не торопись, если тебе нужно еще поработать. Я приготовила твой любимый гуляш, но он подождет!

Мы с ним сидели на противоположных концах длинного испанского обеденного стола. Я свирепо смотрела на него, он был тих и странно не уверен в себе. Мама подавала, прихрамывая. Все молчали, мама маячила взад-вперед.

— Джо, милый, ну как гуляш? Хочешь еще соуса?

Как обычно, она не присела. Я попросила отпустить меня и ушла. Мне было все равно, что кто-то мог на меня рассердиться, я ненавидела этого подлого коротышку. Мама не позвала меня обратно.

На следующее утро машина фон Штернберга еще стояла у нашего дома. Завтракали мы все вместе на нашей солнечной веранде, и меня заставили извиниться перед ним за возмутительное поведение накануне вечером — выход из-за стола. Мама хромала уже меньше, хотя тихонько постанывала при попытке положить ногу на ногу. Фон Штернберг смотрел на нее глазами кокер-спаниеля.

— Джо, дорогой, я ничего, правда, — успокаивала она его. — Ты был прав: у меня действительно не получалось то выражение, которое ты хотел. Но теперь оно у тебя есть, так что отрежь все остальное. Зафиксируй его! Мне не следовало заставлять тебя так волноваться!

Я отпросилась делать домашнее задание по немецкому.

Я была слишком мала и, конечно, не знала, что на самом деле происходило во время этих сеансов «запертых дверей» в маминой уборной. Но даже если бы и знала, я не поняла бы ни самих ее поступков, ни их эмоциональных последствий. Однако в любом случае я хотела бы «взять обратно» свое безапелляционное осуждение фон Штернберга, которого самого следовало бы пожалеть. «Паккард» фон Штернберга поселился рядом с нашим «кадиллаком». Моя мать сама наложила на себя епитимью, но таким образом, что, используя эмоциональное состояние других, одновременно и разрешила щекотливую ситуацию, и наказала своего обидчика!

Мы занимались традиционной по завершении фильма проблемой подарков. Я прикрепляла бирки, Нелли сверяла списки. Мама ушла в гардеробную посмотреть там, что она сможет приберечь. Каждый раз, после окончания съемок, меха, драгоценности, бисер, любые украшения, которые можно было еще раз использовать, тщательно изыскивались и спарывались с костюмов и аккуратно складывались в ожидании будущих фильмов. Иногда я думаю, что мания моей матери хранить любой, самый ободранный кусок меха происходит от этой голливудской бережливости. Трэвис всегда позволял ей покопаться в меховых обрезках и взять все, что ей приглянется. В отличие от экономных кинозвезд, моя мать не стала просить студию продать ей роскошную соболиную накидку императрицы, чем порадовала бы студийных бухгалтеров. Дитрих ожидала, что, по большому счету, «Парамаунт» должен подарить ей русских соболей. Но такие широкие жесты не были свойственны студии. Дитрих так и не простила «контору» за «невоспитанность».

Я уверена, что, знай она, что ей не подарят накидку, она сумела бы ее как-нибудь стянуть, когда разбиралась с костюмами. Но в тот момент она еще пребывала в неведении относительно своей потери и принесла из гардеробной под полой своего пальто всего лишь опушку от платья из будуарной сцены да норковую шляпу. У нее было хорошее настроение, поэтому я сделала очередную попытку:

— Мутти, я записала золотые зажигалки и кошельки из крокодиловой кожи для звукооператоров. Часы от Картье уже привезли, и все гравировки в порядке. Как ты думаешь, не подарить ли нам что-нибудь и официантке? Той, что всегда помогает нам, когда нам что-нибудь нужно из буфета?

Мама согласилась, взяла список и приписала внизу: «Официантка из столовой. Фотография с автографом» — и отправилась в монтажную навестить фон Штернберга. Я-то думала, что получу, по крайней мере, новенькую пятидолларовую купюру! Я «позаимствовала» одни часики, множество которых было приготовлено для «секретарш, редакторов, ассистентов, костюмерш, гримеров и парикмахеров» и, захватив подписанное фото из готовой пачки, побежала к Магги с подарком по случаю окончания фильма. Она просто обомлела! Марлен Дитрих помнила ее? Она ходила и всем показывала фото: «Смотри, что мне подарила Мисс Дитрих! Представляешь? Она чудо! Господи, фотография с личной подписью! Подарок — лучше не придумаешь!»

Закрытие фильма отмечали в декорации банкета. Фальшивые поросячьи головы сменились гигантскими блюдами с традиционными бутербродами с салатом и яйцами, нарезанной ветчиной и, естественно, огромными мисками с «русским салатом». Смесь мокрых от мытья, склеенных майонезом овощей, конечно, тоже присутствовала, подобно обязательному цыпленку на благотворительных обедах. Хотя все радовались, что фильм закончен, но веселья не наблюдалось. После того как присутствующие по нескольку раз подошли к стойке бара, атмосфера несколько разрядилась. Я помогала носить большие коробки из-под продуктов, которые мама наполнила своими экстравагантными подарками. Она раздавала их персонально всем присутствующим, получала робкую благодарность или поцелуи, в зависимости от положения одариваемого. Никто не говорил с фон Штернбергом. Он стоял в сторонке и наблюдал за Дитрих. Когда она приблизилась к нему со специально выбранным для него подарком, он как-то попятился, пытаясь уйти дальше в тень, но она вытащила его на середину и произнесла так, чтобы все слышали:

— Моему повелителю! Единственному мужчине, который умеет сделать меня красивой, знает, как надо освещать меня, гению, который ведет меня за собой и добивается того, чего хочет, потому что он один знает, как должно быть! Я ПРИВЕТСТВУЮ ТЕБЯ! — Она наклонилась и почтительно поцеловала его руку.

Ее галантный жест вызвал аплодисменты. Вскоре мы уехали; Джо с нами не было.

Почти сразу же начались портретные съемки. Для воспроизведения «смотрового» лица мама позвала фон Штернберга, чтобы он ее осветил, что тот и сделал, внеся небольшие изменения. Он улучшил это лицо. Никто не думал делать портрет из сцены родов, даже его создатель. Весь сеанс был посвящен лицу в высокой меховой шляпе. Остальные портреты не выдерживали с этим никакого сравнения, кроме сделанных тогда же некоторых фото «Дитрих вне съемок». На одном из них она снята в белом костюме от Кнайзе, в любимой белой шляпе с широкими опущенными полями, в фон-Штернберговском голубом шейном платке в белый горошек, смягчавшем налет мужественности в ее облике, с изумрудом Шевалье и с новым обручальным кольцом — от Ярая. Я надеялась, что Джо, просматривая пробные снимки, примет его за свое.

У моей матери была замечательная коллекция обручальных колец. Они хранились в «гермесовской» шкатулке среди принадлежностей для шитья и каких-то безделушек, подаренных поклонниками. С годами иголки и катушки исчезали, а количество колец росло. Я одно время любила доставать их и складывать из них пирамидки. Кольца были самой разной ширины, от еле видных кружочков до непропорционально толстых и широких золотых обручей — это от тех, кто не сомневался, что получит желаемое. Бриллиантовая часть коллекции была мамина любимая. Кольца с бриллиантами тоже варьировали от тонюсеньких до широченных. Некоторые несли на себе выгравированные даты или какие-нибудь многозначительные слова, или же просто ласкательное имя. Кажется, все, с кем дружила Дитрих, мужчины равно как и женщины, в какой-то момент дарили ей обручальные кольца: они мечтали завладеть тем, чем завладеть было невозможно. Она иногда носила эти кольца, когда дарители были поблизости, но чаще всего она заходила к себе в комнату, снимала с пальца эти символы вечной преданности и опускала в шкатулку для шитья, наращивая кучку трофеев. Я вела им учет. Но я так и не видела ее настоящего обручального кольца. Должно быть, она положила его куда-нибудь еще задолго до того, как мы стали покупать вещи в «Гермесе».

Хотя фон Штернберг начал редактировать фильм еще в процессе съемок, сейчас он взялся за монтаж серьезно. Как обычно, он надел специальные белые хлопчатобумажные перчатки, чтобы уберечь руки от порезов об острые края пленки, а целлулоид — от отпечатков пальцев. Вместе с «официальным» редактором они заперлись в монтажной со своей «мовиолой» и не вылезали оттуда несколько недель. Моя мать затеяла специальную ночную службу доставки еды.

Ночью студия представляла собой жутковатое место. Темно, тихо, неподвижно, как будто замерло. Ночной сторож, который занимал себя тем, что крутил ручки большого деревянного радиоприемника, стараясь поточнее настроиться, знал нашу машину и впускал нас на территорию. Мы медленно двигались вперед, а свет фар выхватывал калейдоскоп случайных, но казавшихся знакомыми деталей: нью-йоркский уличный фонарь, фасад дома в маленькой Италии с его покосившейся верандой, улицу старого Сан-Франциско, на брусчатке которой машина подпрыгивала, ажурные балконные решетки Нового Орлеана — и все появлялось на миг и тут же пропадало. Тишина полная!

Мы заворачиваем за угол и вдруг — ослепительный свет! Люди, камеры, жужжащие генераторы! Все бешено движется, шумит, пар струится от столовского грузовика. Ночная съемка, и сюда привезли сорокалитровые фляги с кофе. Этот кусочек Лондона девятнадцатого века бурлит, а кусочки других миров стоят вокруг него в мертвом молчании. Мы едем дальше, пока не оказываемся перед старым трехэтажным дощатым строением. Из окон второго этажа сквозь щели жалюзи пробивается свет, за этими окнами сидят два джинна и кромсают-клеют работу многочисленных талантов, превращая их в один достойный образец их искусства. Мы отдаем им термосы с супом, бульоном и кофе, курицу, ветчину, бутерброды с салями, тарелки, чашки и полотняные салфетки. Маме демонстрируют лучшее из сделанного. Она испытывает глубочайшее уважение к искусству монтажа, к таланту безошибочно чувствовать, что сработает для зрителя. Я тихо сижу и слушаю. Проходит несколько часов, мы пускаемся в обратный путь. Сторож машет нам рукой, пропуская через ворота. Три часа утра, и улицы еще пусты. Мы едем быстро; Бриджес доставляет нас домой к четырем часам.

Мы успели посмотреть черновой монтаж до отъезда. Проекционный зал был заполнен до отказа. Моя мать сидела рядом с фон Штернбергом и постоянно комментировала происходящее своим обычным «шепотом», который слышали все.

— Здесь ты сделал сорок дублей и выбрал этот?

— Это ты меня заставлял проделывать раз сто — не стоило!

— А где сцена, для которой мы сшили такое красивое бархатное платье? Ты вырезал ее?

— Видишь, я была права! Я говорила, что в этом фильме не будет видно никакой обуви!

И по поводу финальной сцены с колоколом: «Джо, надо было сделать еще пятьдесят дублей. Ты был прав — я здесь ужасна. Не надо было останавливаться. Я могла работать еще и еще, пока ты не добился бы нужного эффекта».

Удастся ли мне когда-нибудь посмотреть законченный фильм в тишине?

Я упаковала куколок, гримерная была уже пуста. Дело двигалось в сторону одного из нью-йоркских пирсов. Стадо маленьких «слоников» ожидало нашего отъезда. Я попрощалась с горничными и нашим чувствительным садовником — собак и кроликов уже не было — и вышла из дома вслед за мамой и фон Штернбергом. Дом Колин Мур сняли еще на год, и мы в нем поселимся, когда снова приедем. Мне было в новинку знать, где мы будем жить следующий раз, и мне это понравилось! В поезде я стянула оставленные на блюдечке чаевые для проводника — пятьдесят два цента, завязала их в носовой платок и вошла в «Вальдорф-Асторию», имея в кармане настоящие деньги!

Брайан был в Нью-Йорке. Мне так и не пришлось его увидеть, но мама однажды долго разговаривала с ним по телефону из своей спальни, а когда вышла, то выглядела умиротворенной и заказала в номер чай «Эрл Грей» с тонкими огуречными бутербродами. Мне этого было достаточно! Значит Брайан был вновь приближен! Я была так счастлива, что даже новое путешествие в Европу почти не казалось неприятным.

Отец встретил наш поезд У парома; Тами с Тедди ждали в номере «Плаца-Атене» Мы вернулись в мамин Париж. Интересно, эти молоденькие девушки все так же порхают по отелю и собирают цветочки? Она заказала международные разговоры с фон Штернбергом, Брайаном, Шевалье, Яраем и другими. Отец распоряжался доставкой багажа, раздавая чаевые по своей собственной системе, которая немедленно и неизменно приводила прислугу в рабочее настроение. Система была примерно такова: вселяясь в отель, давай всем вдвое больше того, чего они обычно ожидают, — у тебя сразу появится кредит, тебя будут обслуживать в надежде на щедрое вознаграждение и в следующий раз. Больше не плати до самого отъезда. Если предполагаешь когда-нибудь еще приехать сюда, тогда плати, причем не скупись. Если нет, то не обращай ни на кого внимания и не давай ничего. Первая инвестиция обеспечивает вам хорошее обслуживание. А дальше вы ни при чем — вольно им верить в вашу платежеспособность.

Я была готова к скорому отъезду в schlag-filled Вену, но мы не уехали. «Красная императрица» разожгла мамины «меховые» аппетиты, и мы пошли покупать меха!

Африка, Аляска и большая часть Сибири лежали у ног моей матери. Она стояла, а от нее, как лучи от солнца, расходились разложенные веером вороха шкур: леопард, тигр, гепард, всевозможные лисицы — рыжие, серебристые, бурые и белые, бобер, нутрия, котик, горностай, каракульча, шиншилла, зебра, снежный барс, норка и наш знаменитый серебристый соболь. Кошмар для нынешних защитников животных, но в те времена их еще не существовало. Она указывала на связки шкурок и говорила, что из них следует сделать: из норки — накидку до полу, к той, украденной шляпе из сцены смотра гвардии. Для накидки длиной три четверти подойдет светло-рыжая лиса, отмеченная кивком головы. Две чернобурки с висящими лапками и мордочками с блестящими черными носами — чтобы небрежно набрасывать на плечи черных костюмов. Дымчатые лисицы — для тех же целей, только с серыми фланелевыми костюмами. Тренчкот из молодого котика — носить с белыми фланелевыми брюками. Пальто покроя поло из нутрии — ходить в студию по утрам в холодную погоду. Когда однажды в Берлине мой отец раскритиковал мамин дорожный ансамбль, она решила больше не любить тигров и леопардов. Комбинированные меха считала вычурными, только отвлекающими взгляд от того, на кого они надеты. Горностай — это для королевских одежд, для тех, кто носит «серебряные кружева и старинные тиары» При виде горностаевых шкурок с хвостами она содрогнулась и сказала: «Ну, это годится лишь для старых королев и костюмных фильмов». Шиншилла была любимым поводом для насмешки: она подходила только «величественным старым развалинам с подсиненными волосами и огромными отвислыми грудями» Единственное, что оправдывало шиншиллу, был ее потрясающе малый вес, жаль только, что эта невесомость не досталась какому-нибудь менее «уродливому меху».

В 1980 году Уолтер Райш, талантливый сценарист и старый мамин друг, рассказывал мне: «Твоя мама позвонила мне однажды и сообщила, что только что получила свою новую пластинку и хочет, чтобы я ее послушал. В то время она снимала квартиру у Митчела Лайзена, в доме на Бульваре заходящего солнца. Ее некому было привезти, поэтому я предложил приехать и забрать ее около часа дня. Она сказала, что будет ждать меня на улице, и таки ждала, держа в руках граммофон, одетая, несмотря на жаркое солнце, в длинную накидку из шиншиллы. Выглядела она, как всегда, потрясающе! У меня дома она поставила пластинку, и мы двадцать минут слушали одни аплодисменты, вырезанные из ее лондонского альбома. Это было в тот день, когда умер Любич».

Дитрих в вечерних мехах днем? Да еще в нелюбимой шиншилле? В жару? Милый старичок продолжал:

— Ты знаешь, что твоя мама не была на похоронах фон Штернберга? Но когда его вторая жена вернулась домой, она застала там Марлен. Она прилетела аж из Нью-Йорка, чтобы побыть с вдовой. Она сказала, что не пришла на кладбище, потому что не хотела отвлекать внимание на себя.

Все это было рассказано мне благоговейно и с величайшим уважением. Несмотря на все, что он знал о моей матери, старичок оставался ее поклонником. Он продолжал вспоминать важные, как ему казалось, детали: «Она сидела рядом с женой Джо, такая печальная и такая прекрасная, вся в черном, закутанная в длинную накидку из шиншиллы». Опять накидка, которой у моей матери точно никогда не было! Я не стала разубеждать пожилого джентльмена — возможно, шиншилла как-то зафиксировалась в его памяти и теперь постоянно вспоминалась.

«Она стояла, а с нее осыпались… бриллианты», — звучало бы примерно так же, потому что у Дитрих никогда не было столько бриллиантов, чтобы они с нее «осыпались». Люди говорили, например: «Она стояла в дверях в своем неглиже из марабу», — скорей всего, речь шла о старом махровом халате, который она унесла из какого-нибудь пижонского отеля. Или: «Марлен шла по одной из улиц Лас-Вегаса в своем знаменитом блестящем платье». Да, только она НИКОГДА НЕ ХОДИЛА, да еще по улицам Лас-Вегаса. Никогда! А блестящее платье — оно для сцены и только, затянутая в него дама могла не ходить, а лишь семенить ногами, как гейша! Подобное смешение воображаемого и реального происходило постоянно. Исходящий от живых легенд, вроде Дитрих, магнетизм столь силен, что способен запутать и тех, кто, казалось бы, не должен поддаваться иллюзиям. Фантазия становится реальностью, а затем, от многократного повторения, и общепринятым фактом. Благодаря Уолтеру Райшу, я придумала этому феномену название: синдром шиншиллы.

Мне тоже купили новую шубу взамен белого кролика, из которого я выросла. К ней полагался такой же берет, и все это было сделано из нежнейшей серой белки. Но пусть бы я ходила в шерстяном пальто, а белку я бы лучше кормила орехами.

Странно, но мама не спешила увидеть Ярая. Она разговаривала с ним по утрам и поздно вечером, но когда я заводила пластинку «Голубой Дунай», она просила поставить Бинга Кросби. Она, может быть, не одобряла того, что он делал в своей грим-уборной, но она обожала его пение. Я думаю, Джо понравилось бы, что мы все еще не расставались с русской темой. Мы видели «Жар-птицу» Стравинского, когда он сам дирижировал. Танцевал Серж Лифарь, наследник Нижинского, его прыжки и пируэты вызывали восторженные крики зрителей. Он весь, и спереди и сзади, состоял из мышц, игравших под его белым трико. В темноте ложи мама повернулась к отцу и прошептала:

— Он что, набил туда «Котекс» или это у него свое? — Я так и не спросила Нелли, что такое «Котекс». Я знала, что американские тосты были на вкус, как «Котекс», но неужели его еще можно было куда-то набивать? В свой дорогой театральный бинокль я пыталась рассмотреть, что же так заинтересовало маму.

Мы и ели «по-русски» каждый день. Надо было сцену банкета снимать в «Корнилове». Мы набивали свои желудки, и если бы не моя обязанность стоять на часах у «комнаты для девочек», мне вообще нравилось бы там есть. Но произошла КАТАСТРОФА с ЧЕРНЫМ ХЛЕБОМ!

Не помню, был ли с нами Падеревский в тот ветер, но, как обычно, при нашем появлении зал благоговейно замер. Дитрих, великолепная в черном вечернем платье, в бриллиантах и новой норковой накидке до полу, ее импозантный муж в смокинге, очаровательный ребенок в бархате, симпатичная гувернантка, тоже в вечернем наряде, и свита из знаменитых гостей. Пресса недавно решила, что Тами входит в состав челяди Дитрих, и приставила ее ко мне. Я не осмеливалась спросить, почему ко мне, а не к тому, при ком она действительно состояла, — к моему отцу. В тот день, когда я услышала, как моя мать спрашивает швейцара, не видел ли он «мисс Тамару, гувернантку ее дочери», я решила больше вообще не думать на эту тему. Если кто-то не хотел заявлять на нее своих притязаний, то я владела ею с удовольствием. Итак, мы явились в ресторан, вокруг нас поднялась суета. Королева Парижа величественно направляется к своему столу. Сиятельная процессия почтительных подданных движется следом. Все присутствующие тянут шеи и пожирают нас глазами. По мановению холеной руки моего отца мы все рассаживаемся в надлежащем порядке. Я кладу руки на колени, фиксирую позвоночник и жду начала обсуждения меню и заказа блюд. Сидящие за столом переговариваются по-немецки, по-французски, по-польски, по-чешски, по-русски. Почти на всех этих языках мой отец в состоянии говорить о еде и заказывать ее в ресторане. В тот ветер он был само обаяние и терпеливо беседовал со всеми своими подопечными. Каждый хотел чего-нибудь особенного, никто не повторял заказов друг друга. «Нет… нет… нет, свежая икра?» — нет, только прессованная годилась для начала такого ужина. Моя мать немедленно открыла дебаты по поводу достоинств свежей белуги по сравнению с прессованной. Я уж боялась, что так мы и до полуночи не доберемся до главного блюда. Наконец контроверза осетровых яиц была разрешена, и мой отец завершил организационную часть. Задерганный официант отправился выполнять его указания. Я была такая голодная, что мне хотелось съесть собачьи пирожки, которые Тедди аккуратно подбирал под моим аулом. И когда подали первое блюдо, тут-то ОНО и разразилось. Как все великие стихийные бедствия, безо всякого предупреждения! Отец взглянул на свой борщ. Он был великолепен с горкой сметаны, плавающей, как айсберг, по красно-фиолетовому морю. Отец обежал глазами стол — лицо его слегка омрачилось. Я осмотрелась, стараясь понять, что не так. Не мой же лимонад — папа сам сказал, что он свежеприготовленный, и позволил мне пить его. Отец поднял руку. Старший официант бросился к его столику.

— Где черный хлеб? — спросил мой отец с теми мягкими модуляциями, которые не сулили ничего хорошего.

— О, мсье Зибер! Тысяча извинений! Наш пекарь — тот, что служил в царской пекарне, как раз сегодня утром… Его молодая жена… красавица из Минска, умерла родами! Такая трагедия… мы все рыдали! Младенца назовут Наташей в честь…

— Вы подали борщ без черного хлеба? — мой отец прервал это душераздирающее повествование.

— О, мсье! Такая трагедия! Она была так юна…

— Вы хотите мне сказать, что у вас нет черного хлеба?

— Oui, мсье, да, да!

Беднягу трясло. Мой отец медленно снял большую льняную салфетку с колен, положил ее сбоку тарелки и поднялся. Весь стол сделал то же самое, и мы с королевской важностью удалились из зала, как отряд зомби, гипнотически следующий за своим вожаком. Дитрих не позволила своему мужу забыть этот достопамятный ужин. Сей случай подвиг ее на изобретение защелкивающейся вечерней сумочки. Мир моды решил, что это очередная дитриховская остроумная выдумка. Но мы-то знали, что с того вечера всякий раз, когда мы ходили в ресторан, где подавали борщ, она клала в эту сумочку ломтики ржаного хлеба.

— Радость моя, не забудь черный хлеб для Папи — мы сегодня едим борщ! — кричала она мне, собираясь в ресторан. И прежде чем заказывать еду, объявляла своим летящим голосом, слышным в каждом углу зала: «Мы можем взять борщ! Я принесла черный хлеб для Папи».

В тот знаменитый вечер мы и так чувствовали себя ужасно, но мой отец, я думаю, получил за него больше всех. Мама так и не оставила эту игру — брать с собой в рестораны хлеб для него.

Неотразимая в новой накидке из рыжей лисы, в сопровождении сорока чемоданов и моего отца, мама наконец отправилась в Вену. Меня с собой не брали! Никакого schlag. Никакого Моцарта. Никакого глупого лепета по поводу Ганса Ярая. Замечательно! Я осталась с Тами и Тедди в квартире отца. Мне не позволяли входить в его личные комнаты, но я все равно туда заглядывала. У него была такая же монастырская обстановка, как в берлинской квартире. Входишь в спальню и ждешь — вот-вот увидишь монаха! Прошлый раз я не заметила этой мрачности. Запах воска и благовоний был невыносим. Как Тами могла спать в этой гробоподобной кровати? Чувствовать себя покойником. Банкетные стулья Джо очень понравились бы моему отцу — «мертвец» смотрелся бы прекрасно в ногах этой кровати!

«Детки» отлично провели время без родителей. Мы себя не стесняли. Мы гуляли в Люксембургском саду, делали кораблики из бумаги и веточек и пускали их плавать между роскошными, купленными в магазинах игрушечными пароходами в большом фонтане. Мы ходили по Елисейским Полям, и нас никто не замечал, никто не выражал нам восхищения, никто за нами не следовал. Куда бы мы ни шли, мы всюду были, как настоящие люди, — никто! Когда мы заходили куда-нибудь поесть, мы сами делали заказы и ели, что хотели, причем так быстро, что иногда официант не успевал все записать. Когда нам эта шутка удавалась, мы очень смеялись. Чувство свободы было восхитительным. Как мы мечтали, чтобы это время не кончалось!

Позвонил отец, заказал цветы в гостиничные апартаменты и велел мне переехать туда, чтобы воссоединиться с ними. «Мистер и миссис Рудольф Зибер», больше известные как «Марлен Дитрих и ее муж», возвращались раньше запланированного срока.

В воздухе пахло грозой. Что-то, должно быть, пошло не так в Вене. Но почему тогда Тами плакала? Ярай к ней не имеет никакого отношения. Она была так спокойна последнее время, выглядела так хорошо, даже, кажется, наконец-то пополнела. Все это как-то не вязалось одно с другим. Мама была ужасно сердита на что-то, целыми часами говорила по телефону за закрытой дверью. Папа угрюмо ходил по комнатам, а Тами с каждым днем все больше замыкалась в себе. Не мог же Ганс Ярай сделать всех такими несчастными. Не такое уж важное место он занимал в нашей жизни. Может быть, Гитлер сотворил что-нибудь ужасное, о чем мне не говорили? Я волновалась за Тами. Почему она вдруг стала такой хрупкой, такой потерянной?

Как-то днем я хотела зайти к маме в комнату, как вдруг у самых дверей услышала: «Джо? Я звонила. Где ты был? Я тут жду, когда ты мне перезвонишь! Это о Тами. Ты представляешь, что сделала эта женщина?..» — Она захлопнула дверь, чтобы я не слышала. «Эта женщина»? О Тами? Это все равно, что назвать меня Марией! Знак серьезной неприятности. Что такого страшного она могла натворить?

В напряженном молчании мы упаковали вещи, попрощались со знакомыми и уехали.

Пароход «Иль де Франс» сверкал, как флакон французских духов. Ему оставалось еще целый год быть гордостью французского пассажирского флота до того, как «Нормандия» отняла этот титул у него, да и у всех лайнеров высшего класса, которые когда-либо существовали или будут существовать. Но пока будущий король еще покоился на своей верфи, «Иль де Франс» держал двор и был полон жизни. Весной 1934 года его бежевая мраморная лестница отлично служила для выходов Дитрих, а шикарная столовая первого класса оказалась идеальной сценой для знаменитой встречи.

Первый раз Эрнест Хемингуэй и Марлен Дитрих встретились как раз у парадной лестницы «Иль де Франс» История повествует об этом примерно так: Дитрих в белом атласном вечернем платье с большим вырезом на спине и глубоким декольте, увешенная бриллиантами, спускается по лестнице. Длинный атласный шлейф, отороченный шиншиллой, тянется за ней; она приближается к столу и видит, что оказывается тринадцатым гостем. Она отшатывается в суеверном ужасе, но какой-то молодой человек в нескладном прокатном сюртуке, зайцем проникший в первый класс из четвертого, подходит к прекрасной огорченной звезде и говорит:

— Не волнуйтесь, мисс Дитрих, последним буду я.

Поскольку «Прощай, оружие!» уже вышло и получило известность, было продано в Голливуд, и по нему сделали фильм с Купером и Хелен Хейс, а Хемингуэй возвращался в Америку со своего первого сафари, можно было предположить, что он уже имел собственный смокинг, мог себе позволить путешествовать, а возможно, и путешествовал, первым классом, а также, что он получил приглашение на обед, в котором Дитрих согласилась участвовать исключительно с целью познакомиться с человеком, чьи произведения она знала и любила. На ней было черное бархатное вечернее платье с закрытой спиной и воротником стойкой, с длинными рукавами и всего одна бриллиантовая брошь. В конце концов она пришла на частный званый обед и не собиралась подражать Жозефине Бейкер в «Фоли Бержер». Ведь так лучше, не правда ли? Больше подходит людям, которым предстоит в скором будущем стать «живыми легендами»? Если мифы о вас и «синдром шиншиллы» переплетаются, значит, в вас действительно что-то есть. Эта комбинация опрокинет любую логику и переживет вечность.

Что Дитрих и Хемингуэй были приятелями — это правда. Что она звала его Папой, а он ее — Kraut или Дочкой, как и других поклонниц из своего зачарованного ближайшего окружения, — это тоже правда. Что они когда-либо были любовниками — неправда. Правда, что ему нравилось, что все были убеждены в обратном, и она не сердилась на него за это. Она даже специально всегда «с возмущением» отрицала любые утверждения об их якобы любовных отношениях. Для моей матери Хемингуэй был храбрым Военным Корреспондентом в плаще с поднятым воротником, Охотником, не струсившим перед несущимся на него носорогом, Одиноким Философом с рыболовной леской в кровоточащих руках. Кем бы он себя ни представлял, она верила в этот образ и принимала его. Она, горячая и безусловная поклонница всех его фантазий, обожала его и была убеждена, что лучше ее у него друга никогда не было. Он восхищался ее умом, равно как и красотой, и с робкой гордостью купался в волнах ее безудержной лести. Когда в 1961 году этот мягкий, грустный человек забрызгал стену своими великолепными мозгами, моя мать искренне горевала и все спрашивала меня:

— Зачем он сделал эту глупость? Наверно, из-за жены. Она его довела! В этом причина… А что еще? Или ты думаешь… у него был рак?

Если бы им суждено было поменяться судьбами, он как друг знал бы и мог бы понять причины ее поступков. И она должна была бы понимать его. Письма его к ней полны страхов и тревожных предчувствий. Я храню их все. Жаль, что его вдова не разрешила мне поместить какие-то из них в этой книге. Они замечательные — как он сам! Но моя мать не видела в людях больше того, что было доступно взгляду, скользящему по поверхности.

Я никогда не понимала, почему ангар таможни нью-йоркской гавани назывался ангаром. Он шел по всей длине пирса, занимал площадь футбольного поля и был такой же открытый, если не считать куполообразного стеклянного навеса над ним. Ледяные ветры с моря продували его насквозь, ноги у нас превратились в ледышки, пока мы стояли в очереди под вывеской с первой буквой нашей фамилии. Как всегда, нас окружали двенадцать сундуков — Стоунхендж на Гудзоне! Еще шестьдесят с лишним мест громоздились вокруг. Мы стояли под большой красной буквой «З». Для всего мира мы начинались на «Д», но на таможне Соединенных Штатов мы, Зиберы, знали свое место. Буквы, от «Г» и дальше, начинались у ближайшего к трапу входа, и люди, готовые к неизбежной муке ожидания, курили и кутались в специально оставленные при себе пледы, наглухо застегивали шубы. Бетонный пол был ледяной, и многие женщины взбирались на свои чемоданы, спасая ноги. Серебряные фляжки ходили по рукам, люди знакомились и начинали общаться друг с другом, хотя позади у них было несколько дней совместного плавания на пароходе. Сама собой возникла компанейская атмосфера, люди с общей первой буквой в фамилии вдруг нашли друг друга. Мне тоже хотелось сидеть на чемоданах и веселиться вместе со всеми. Но до вершин наших куч багажа было не добраться, к тому же мама не одобряла шума в ожидании «серьезного дела» В некотором смысле она была права. Серьезность подобает контрабандистам. На этот раз у нас были не только платья, костюмы, халаты, сумочки, туфли, шляпы и перья на баснословные суммы, но и те новые меха! Моя мать никогда не признавала факта существования таможенных инспекторов. Всю жизнь она считала их «врагами». Она ненавидела их, ненавидела систему, дававшую им власть, ненавидела взгляд их «глазок-бусинок», их зачин: «Мисс Дитрих, не считаете ли вы нужным что-либо продекларировать?» — который они произносили, держа под мышкой сочиненную отцом пятистраничную декларацию. Но больше всего была ей ненавистна их злорадная просьба, произносимая обычно сладчайшим тоном, но звучащая, как предвестие конца: «Откройте их, пожалуйста. Все!» Я не знаю, что хуже — проходить таможню или знать, что после этого попадешь в лапы журналистов, ожидающих в засаде снаружи! Как бы то ни было, обычно нам удавалось освободиться задолго до того, как очередь доходила даже до «К» «Парамаунт» высылал старательных молодых людей для помощи с организацией «прибытия Дитрих». Обычно они чередовались — с целью уменьшения риска нервных срывов и соответствующих медицинских расходов. Кроме того, в те времена все крупные отели отправляли своих представителей встречать важных гостей. Человек из «Вальдорф-Астории» был организатором-ветераном. Он ждал нас со своей собственной командой обученных помощников и с фургоном; карманы его гостиничной униформы оттопыривались от пяти- и десятидолларовых купюр. Чтобы только вытащить нас с этого пирса, к счету моей матери в отеле могли приплюсовать «чаевую» наценку в триста долларов, и это во время Великой депрессии!

Я любила Вальдорфские Башни, святая святых «Вальдорф-Астории», с лифтами в закутках и незаметным боковым входом. Мы остановились надолго. Я занималась рисованием цветочков, подружилась с горничными и официантками, приставленными к нашим поднебесным апартаментам, и удирала (с охранником, следовавшим по пятам) одним глазком взглянуть на только что построенный Эмпайр Стейт Билдинг. Я стояла на тротуаре, запрокидывая голову в попытках разглядеть вершину, и чувствовала, что теряю равновесие. По утрам я обычно распаковывала доставленные накануне из книжного магазина посылки, убирала с маминого ночного столика стопки Гете и заменяла его на Хемингуэя, Фолкнера, Фицджеральда и Синклера Льюиса. Я была рада, что мама наконец-то оторвалась от своих германских «богов». Для этого понадобился милый, добрый американец Хемингуэй! Она наслаждалась жизнью. Я редко видела ее, в основном когда она ненадолго приходила в отель переодеться в перерывах между литературными обедами, зваными ужинами в узком кругу с «умными» разговорами, между театрами и ночными клубами. Для Дитрих было нехарактерно участвовать в компании. Но сейчас, как и впоследствии, в период под названием «Габэн и французские патриоты», она имела широкий круг общения, не сосредоточиваясь на ком-то одном. Мы даже и язык сменили и теперь говорили по-английски; возможно, именно под влиянием общего духа Америки в маме пробудилась не свойственная ей веселость. Мне это нравилось! Иногда она брала меня с собой на обеды. Я вела себя тихо, ела копченого лосося, смотрела и слушала. Сухой закон только что отменили, и все, похоже, наверстывали упущенное, поглощая бесчисленные коктейли, причем не из толстых керамических кофейных кружек, как раньше, а из высоких стеклянных бокалов в форме лилии. Дороти Паркер, утонченно хрупкая, нервная леди, небрежно бросала резкости мужу, Скотту Фицджеральду. Мне он был симпатичен, в нем было что-то особенное, какая-то детская нежность, которая, правда, исчезала, когда он, приканчивая целую бутылку виски, отчитывал жену за пьянство в дневное время. Почти все эти люди либо собирались работать в Голливуде, либо уже прошли через его горнило. И с каким же удовольствием они его хаяли! Блестящее, убийственное красноречие, хотя именно благодаря Голливуду они купались в роскоши.

Нью-Йорк весь кипел. После Европы его американская энергия заряжала вас до самой последней клеточки. Тосканини дирижировал в Карнеги-Холл, Марта Грэм, танцовщица-«босоножка», изображала «флюидное движение серой ткани», Джордж Коэн попытался поставить «Ах, пустыня!» О’Нила, а Мелвин Дуглас — комедию из светской жизни «Леди достаточно»; Хелен Хейс выступила в роли молодой Мэри, шотландской королевы; Фанни Брайс сама была «Сумасбродством Зигфельда»; Джером Керн подарил Бродвею «Роберту»; достраивался Рокфеллеровский центр. Вам бы в голову не пришло, что существуют столовые для бедных, что отчаявшиеся люди продают на улице яблоки по пятачку за штуку! Когда я ходила гулять со своими телохранителями, я тратила весь свой доллар на эти яблоки; мне было неудобно, что я не могу дать больше. Телохранитель одалживал мне деньги, занося их в список расходов как «фрукт — Ребенку».

Я подружилась с одним из вальдорфских швейцаров. Вечерами я иногда спускалась вниз, к главному входу. Мне нравилось смотреть, как подъезжали лимузины и, выпустив своих изящных пассажиров, откатывали от тротуара, чтобы уступить место новым импозантным колесницам. Мой друг в великолепной длинной ливрее, украшенной множеством медных пуговиц и витых галунов, умел открывать дверь с таким шиком, что вы только диву давались. От него, в перерывах между «роллс-ройсами», я наконец узнала, что такое ночлежка.

Я никак не могла понять некоторые парадоксальные вещи. Однажды я спросила маму, что такое Великая депрессия.

— Американская депрессия? О! Впервые она приключилась, когда я приехала сниматься в «Марокко». Все миллионеры повыпрыгивали из окон небоскребов из-за того, что потеряли сколько-то из своих ненаглядных денег. Им надо было всего-навсего перестать паниковать и найти работу! Сегодня вечером я возьму бежевую атласную сумочку к этим туфлям и надену норковую пелерину.

Я не была с мамой, когда она покупала изумруды, но на этот раз, когда мы, уезжая в Чикаго, зашли в «XX век ЛТД», к нашему «особому ручному багажу» добавился сделанный на заказ футляр для драгоценностей. Это были какие-то «мистические» драгоценности. Неизвестно, откуда они взялись, а у их исчезновения столько версий, причем мама так убедительно излагала их, что правда окончательно утонула в море выдумок. И хотя они были частью нашей жизни, они принадлежали и сфере высокого искусства. Они стали чем-то вроде младших детей в семье, я их опекала. Я должна была следить, чтобы они не пропали и чтобы им было хорошо. Они жили в коричневом кожаном футляре весом и размером почти с мамин граммофон. Каждая вещь была совершенна. Самый мелкий изумруд был не меньше мраморного шарика из детской игры, самый мелкий бриллиант — не менее четырех каратов. Три браслета разной ширины, две большие заколки, большая булавка и невероятной красоты перстень. В главный бриллиантовый браслет — шириной больше манжеты мужской сорочки — был вделан огромный изумруд. Совершенной формы кабошон величиной с яйцо первого сорта лежал во всю ширину маминого запястья. Из-за своего размера это был единственный камень, закрепленный намертво в своем бриллиантовом окружении. Все остальные можно было менять! Это чудо дизайнерской мысли сделало коллекцию моей матери поистине уникальной и завоевало ей заслуженную славу. Я должна была составлять те комбинации, которые мама придумывала для своих вечерних туалетов.

— Радость моя, на сегодня мне нужны: одна заколка, один перстень и один средний браслет. — И ловким движением я мгновенно вставляла гигантский круглый изумруд в оправу, повторяла тот же маневр с другими камнями — и желаемые украшения готовы служить своей хозяйке. Крошечные зеленые озерца в окружении белого пламени! Я ужасно гордилась своими «сестрами» и «братьями» Через всю Америку я провезла шкатулку с драгоценностями, прижимая ее к груди, ни на миг не выпуская из виду; я даже не ходила на свой любимый балкончик — так я боялась, что последний вагон резко качнет и шкатулка вырвется у меня из рук! Если бы можно было, я заперлась бы в гостиной и не показывалась бы до самой Пасадены.

Как обычно, все были готовы и ждали нашего прибытия, чтобы поприветствовать нас. В машине мама показывала фон Штернбергу великолепный подарок, который сделала себе сама.

— Джо, не правда ли, они изумительны? Большой браслет, конечно, сильно в духе Мэй Уэст, но он будет хорошо смотреться на фотографиях. Солидно выглядит, как подобает украшениям Дитрих! Дорогая, покажи мистеру фон Штернбергу, как это работает.

Машина шла гладко и ни разу даже не покачнулась, пока я демонстрировала свое искусство сборки.

Джо, кажется, расстроился. Наверно, он думал, что теперь его прекрасные сапфиры будут на вторых ролях… Я высунула голову из машины, как Тедди, и вдохнула напоенный запахом цветущих апельсинов воздух. Я дома! В носовом платке у меня завязан припрятанный доллар. Я даже знала, где мы будем жить. Так почему же мне было грустно? Не знаю.

Мы распаковали вещи, продезинфицировали туалетные сиденья, ответили на звонки де Акосты и «мальчиков», расставили цветы, присланные Брайаном, Морисом, Купером, Яраем, Любичем и Мамуляном. Прочитали телеграммы от Хемингуэя, Дороти Паркер, Скотта Фицджеральда, Кокто, Падеревского, Лифаря и Колетт. «Парамаунт» привез новую собаку для меня, а Джо остался пообедать. Все вернулось на круги своя.

Примерно через неделю позвонил отец. Обычный разговор, наказы купить и прислать из Европы кучу вещей, которые, несмотря на то, что мы только что вернулись оттуда, нужны были маме «позарез» Потом она передала мне трубку с обычным «Поговори с Папи».

— Папи? Как дела у Тами?

Я не успела подготовить дипломатический ход для получения информации. Тами была в таком состоянии, когда мы ее оставили, что мне просто хотелось знать, как она.

— Катэр, это невежливо. Так резко не говорят. Сначала поздоровайся. Ты всего неделю в Америке, а уже разучилась вести себя.

Первый раз в жизни я не послушалась его.

— Можно мне поговорить с Тами?

— Нет! Дай мне Мутти!

Я вернула трубку маме и пошла к себе в комнату. Я знала, что меня все равно отошлют туда; можно и заранее отправиться.

— Твой отец говорит, что не разрешает тебе сегодня купаться в бассейне. Сиди у себя в комнате и читай. А мне пора в студию — я еду одна! — Она закрыла дверь и ушла, раздосадованная таким развитием событий.

А я действительно тревожилась о Тами. Надо было придумать, как поговорить с ней. Я бы по голосу сразу поняла, как она себя чувствует. Бесполезно пытаться потихоньку заказать разговор с Парижем — папа всегда сам брал трубку. И уж в этом случае у меня были бы действительно серьезные неприятности. Ладно, завтра я сделаю по-вашему и добьюсь своего!

— Мутти, я прошу прощения за то, что рассердила Папи вчера. Я не хотела. Ты будешь сегодня звонить ему? Можно мне будет извиниться?

— Алло, Папиляйн? Катэр очень сожалеет, что расстроила тебя. Она рядом со мной и хочет извиниться.

— Папи? Извини меня, пожалуйста, за вчерашнее, я не нарочно. Ты прав, я поступила нехорошо.

Папа был очень доволен. Я осторожно вела разговор, не спеша отвечала на его вопросы. Проходили минуты, и скоро он скажет: «Ну, хватит тратить деньги», — и повесит трубку! Теперь или никогда:

— Папи, как Тедди? Овощи ест? Ведет себя хорошо?

Мне было сказано, что собака образцовая, хорошо обученная и поэтому послушная.

— Папи, а как Тами? Не так нервничает? Больше не доставляет тебе столько хлопот?

— Ей гораздо лучше, Катэр. Да, иногда с ней трудно, ее поведение бывает неконтролируемым.

— Да, Папи, я знаю, но ты всегда такой терпеливый. Я же видела, иногда это действительно трудно.

— Катэр, Тами здесь, у телефона, хочешь поздороваться?

— Да, Папи, если можно.

Наконец-то голос Тами, ласковый, нежный…

— Катэрляйн… я так скучаю по тебе. Целую тебя.

— О, Тамиляйн, я тоже, я тоже скучаю! И я тебя целую!

По ее тону я поняла, что ей в самом деле лучше. Это все, что мне нужно было выяснить. Я отдала трубку наблюдавшей за мной маме и пошла в бассейн поплавать.

Мама осмотрела маленький рояль, велела его немедленно настроить и выдала Бриджесу длинный список пластинок для покупки. Период техники hi-fi еще не наступил, и крещендо шопеновских концертов разносилось по дому, звуки эхом отскакивали от испанских стен, давая мощный резонанс. Я гадала, кто играл. Но кто бы это ни был, то, что я слышала, доставляло мне большее удовольствие, чем Штраус в исполнении Ярая. Звуки музыки навевали мне образ пианиста: высокий, жилистый, костлявый, с горящими страстными глазами, немного дикий, «необузданный», вроде Падеревского? Мама вспомнила о вышитых накидках с кисточками, которые были наброшены на все вещи, когда мы первый раз приехали на «гасиенду». Тогда она их сразу же спрятала в сундуки и не выбросила только потому, что они значились в инвентарном списке. В тот вечер, когда мы в первый раз ожидали на мамин обед нового поклонника, мы снова все покрыли этими испанскими накидками. Были зажжены все свечи. Цвет темно-красных роз соперничал с колоритом стен, напоминавших картины Гойи; крышка идеально настроенного пианино была поднята, бутылка хереса из Толедо стояла на серебряном подносе. Интуиция подсказывала мне, что он был испанцем и играл на пианино. Так и оказалось, но это все, что я угадала! Хосе Итурби был низкорослый, приземистый и толстый, хотя в своем роде и «душка». На вид — ни дать ни взять скромный бухгалтер, но пустите его к роялю, и от его коротких, широких, квадратных пальцев в воздух польются звуки, полные страсти и блеска! Что мама — его сбывшаяся мечта, становилось ясно с первого взгляда. Что для нее он был музыкальным гением, показывало почтение, с каким она целовала его руки, и обожание, с каким она смотрела на него, когда сидела, прижимаясь к его маленьким коленям. С этого дня я имела много свободного времени для чтения, плавания, срывания апельсинов с деревьев и общения с Лордом Гамлетом Эльсинорским, моим новым датским догом, который был похож на желто-коричневого пони и ел, как лошадь.

Фон Штернберг исходил сарказмом по поводу нашего пианиста. Но с другой стороны, Джо вообще чувствовал себя с нами несчастным. Придя в дом, он должен был снимать испанскую накидку со своего кресла. Беря листок бумаги со стола, натыкался на любовные записки Ярая с текстами в духе открыток на Валентинов день: «Твои губы так далеко, и все же они близко, потому что они — в моем сердце!» или «Когда моя грудь вновь ощутит прикосновение твоей любимой головки?» Естественно, что, если моя мать всюду разбрасывала личные письма, притом открытые, Джо читал их — я и то читала! Но то, что мне это было безразлично, не значит, что Джо не чувствовал обиды. Я начала патрулировать дом, пряча любовные письма перед приходом Джо. Подозрение закралось в мою душу, что мама вовсе не любила его, по большому счету. Она взяла от него все, что он мог ей дать, а потом просто терпела его, как бы делая ему одолжение.

На каждом углу по всей Америке мальчишки-газетчики кричали:

Экстренный выпуск! Экстренный выпуск!

Читайте подробности! Женщина родила пятерых!

Мы все с ума сошли! Мама целый день сидела у радио, слушая бюллетени о состоянии каждой из малышек. Потом позвонила фон Штернбергу на студию.

— Джо! Ты слышал? Женщина родила сразу пятерых. Что они там в Канаде делают?.. А фотографии в газетах ты видел? Она же страшная, а он «mennuble»! — Еще одно любимое словечко из идиша, означающее «маленький, неуклюжий, неопределенный, бесцветный, слабак и прирожденный неудачник». — И теперь у них будет пять дочерей дурнушек!.. Но сразу пятерых? Как это возможно?.. А сколько с ними хлопот! Я могла бы поехать помочь им. Лишние руки не помешали бы! Узнай через радиостанции, как туда добраться. Если есть поезд, позвони мне.

Я молилась, чтобы она не заставила меня составлять с ней вместе списки!

Дитрих так и не сумела облагодетельствовать «пятерняшек» Дионн. Вместо этого мы погрузились в подготовку «Испанского каприччо» У нового фильма имелась куча названий. Вначале его назвали, как книгу — «Женщина и марионетка». Когда остановились на музыке Римского-Корсакова, он побыл «Испанским каприччо», пока Любич не решил, что никто не будет платить, чтобы посмотреть фильм с непонятным названием, и придумал более завлекательное «Дьявол — это женщина». Название впечатляло. Но не помогло, потому что публика решила, что не хочет больше видеть Дитрих в костюмном фильме. Мы, правда, тогда этого не знали.

Мы начали ходить к Трэвису на студию.

— Марлен! Вы выглядите великолепно! Накидка из рыжей лисы! Цвет волос — просто идеальный! А костюм… Вот бы нам позволили сделать фильм о современности… Эти туфли! Мы бы их обязательно использовали!

— Трэвис, для этого фильма нам понадобятся кружева. Не воздушные французские, а более тяжелые — типа испанских. Что там в книгах пишут? Это будет из того же периода, что и «Кармен»? Или и здесь уже кто-нибудь что-нибудь изменил? — Она стояла у стола, перелистывая толстые научные книги.

— Вы задержались в Нью-Йорке, дорогая… Там, как всегда, весело?

— Кое-что было действительно хорошо, а кое-что — ужасно. Я видела «Сумасбродство» Зигфельда. Эти его девочки очень милы! Но уж больно высоки для женщин — должно быть, это мужчины. И что-то у них к головам привязано, что они должны нести. Я боялась, они свалятся с лестницы! Вам не кажется, что суеты здесь чересчур? Еще на экране — это я понимаю, но на сцене? Похоже на «цирк»… И эта страшненькая Фанни Брайс! Что ей делать среди прелестных танцовщиц Зигфельда? Нельзя быть такой уродливой! Нос! Вы когда-нибудь видели этот нос? Насколько по-еврейски можно выглядеть? Нельзя позволять себе ходить с таким носом, а потом запеть! Трэвис, вы не знаете, откуда у нее этот акцент? В мире нет страны с таким произношением. Откуда оно?

Трэвис засмеялся:

— Думаю, из той части Нью-Йорка, что называется Бронкс.

— Не может быть! И она не хочет от него избавляться?

Через тридцать три года мы с мамой видели Барбару Стрейзанд в роли Фанни Брайс в «Смешной девчонке». В темном зрительном зале мама ясно и отчетливо, громче звука на экране, произнесла:

— Да, нос у нее в самый раз!

Было всего два часа ночи. Мама необычно рано вернулась с приема у Уильяма Рэндольфа Херста. Я встретила ее в холле.

— Это абсурд! Туда ехать дольше, чем на студию из Санта-Моники!

Мы начали подниматься наверх.

— Что этот человек о себе думает? Что он Людовик XIV? Ты бы видела этот дом! Музей — но плохой!

Мы вошли к ней в спальню.

— Название «нувориш» слишком хорошо для него! Эта Марион Дэвис ничего не знает, но ведь он-то мог бы заплатить, чтобы его научили, что в одной комнате нельзя иметь пол Pompeii, красные мраморные колонны и скульптуры пастушек с оленями да еще предлагать людям там есть! Массивные золотые приборы — это точно Дэвис, а тарелки? Наверно, она купила их у какого-нибудь промотавшегося венгерского князя, или ей сказали у Аспри, что от них отказалась английская королева. Оно и понятно!

Я начала расстегивать ее золотое вечернее платье.

— Я сосчитала набор вилок и подумала, что это шутка! Десять смен блюд? Но там не было ни одного человека, у кого хватило бы ума поддержать разговор хотя бы в продолжение супа! — Она освободилась от платья, переступив через его ворот. — Платье надо отправить в студию. Левый рукав тянет, пусть Трэвис поправит… Не забудь к нему лифчик.

По дороге в ванную она на ходу отстегнула чулки-паутинку от бежевого атласного пояса. Я держала наготове халат, пока она снимала лифчик. Она просунула руки в рукава, села на унитаз и стала снимать чулки, а я пошла прикреплять лифчик к золотому платью. Прежде чем класть ее вечерние туфли в предназначенный для них замшевый мешок, надо было дать им остыть. Поэтому я присела подождать на край ванны, держа в руках обувные распорки.

— Милая, в котором часу завтра придет маникюрша?

— В девять, Мутти, а ресницы красить придут в десять тридцать.

Она осмотрела свое лицо в зеркале.

— Пора уже. Американцы говорят смешные вещи по поводу окрашивания ресниц. Ты достала французскую тушь из «запасной косметики»? — Она протерла умытое лицо лосьоном из гамамелиса и осмотрела ватный тампон в поисках следов грязи. — Гейбл был там сегодня. Вот что может сделать один удачный фильм… А Харлоу! Но это тоже показатель интеллектуального уровня сегодняшнего вечера. — Она плеснула в раковину моющей жидкости и начала стирать свои чулки и трусики.

— Тебе бы там понравилось. Давали кока-колу и яблочный пай. Яблочный пай! На этих ужасных тарелках! Вообще ты не можешь себе представить всю эту безвкусицу. Кто-кто, а Херст мог бы позволить себе хорошего повара. Но сам он еще не так плох — просто богатый и вульгарный. Конечно, Дитрих он посадил по правую руку от себя. Когда я сказала, что должна уходить, потому что мой ребенок болен и нуждается во мне, ты бы видела, какая поднялась суета! Я еле выбралась оттуда. Целый час шла до входной двери! Натыкалась на лакеев! Только американский миллионер может заставить бегать по дому лакеев в бриджах! Я тебе говорила, что он воображает себя Людовиком XIV, а Марион Дэвис думает, что она мадам Помпадур. Правда, у нее красивые ляжки, но на экране их не видно. О, этот ужасный обед! Я съела только немного рыбы и розового желе — это и то много! — Она нагнулась над унитазом, сунула палец в горло и вызвала у себя рвоту. Я подала ей влажную салфетку. Она спустила воду и еще раз вычистила зубы. — Не забудь, если завтра кто-нибудь от Херста позвонит, ты больна. — И она запрокинула голову, чтобы прополоскать горло.

Я убрала остывшие туфли, вынула из бисерной сумочки содержимое, завернула ее в черную папиросную бумагу, пометила и положила к другим сумкам. Мама забралась в постель. Я завела часы, выключила свет, поцеловала ее на ночь и уже была у двери, когда она вдруг села, зажгла свою лампу и сказала:

— Солнышко, знаешь, чего мне хочется? Два кусочка ржаного хлеба с паштетом. Вот теперь я проголодалась!

Я поспешила вниз на кухню. Когда я вернулась с едой, мама стояла и рассматривала свое золотое платье.

— Тянет вот здесь… по внутреннему шву под мышкой. Надо заново вшить рукав.

Я поставила лаковый поднос на кровать и пошла за маленькими ножничками, которыми мама любила распарывать швы. Я была уверена, что она не станет ждать, пока Трэвис и костюмеры исправят недоделку. Так что в три часа утра мы, уминая бутерброды с паштетом, перешивали рукав в тысячедолларовом платье. Она шила, а я вставляла нитку в тончайшие иголки, которые мадам Грэ подарила нам в Париже.

В свободное от сердечных излияний в письмах к маме время фон Штернберг занимался сценарием. По крайней мере, пытался ускорить его написание, оттесняя от этого дела Джона Дос Пассоса, который валялся больной в каком-то голливудском отеле. Джо все время повторял:

— Бедный, несчастный Дос Пассос. Студия выписывает его сюда. Девятнадцать часов на самолете, и вот теперь он больной, лежит весь в поту и слабеет. В перерывах между приступами я учу его, как писать диалоги для кино. Так дело не пойдет. Я сам напишу сценарий, и пусть себе Любич думает, что это сделал его великий «испанский» поэт!

При слове «больной» моя мать бросилась на кухню, Бриджес съездил в Беверли-Хиллз, накупил термосов, и выхаживание «поэта, лежащего на смертном одре», началось. Через некоторое время Дос Пассос, по-видимому, выздоровел и отправился восвояси, в Нью-Йорк, потому что мы перестали готовить куриный суп, а термосы снова наполняли любимым бульоном Джо.

Мама перестала есть. Предстояла серьезная работа над костюмами — от замысла до примерок. Чем меньше было текста в сценарии, тем большее значение мама придавала костюмам. Интуиция говорила ей, что фильм «Дьявол — это женщина» будет в основном зрелищным. Но она не могла предвидеть, что в нем образ Дитрих достигнет своего совершенства и что он станет прощальным подарком — таким великолепным! — фон Штернберга легенде, в сотворении которой он сыграл столь важную роль.

Для первых пробных снимков она нарочно придала себе ужасный вид.

Однажды Трэвис, явно оскорбленный в лучших чувствах, встретил нас словами:

— Марлен, главная контора хочет пробные кадры! Они сошли с ума! Еще ничего даже не придумано! Мы с тобой ничего еще даже не обсудили. А они хотят смотреть? Что смотреть, господи? Ни разу за все эти годы… — Нос Трэвиса приобрел цвет стоп-сигнала.

В маминых глазах блеснул воинственный огонек, она приняла вызов.

— Трэвис, где этот ужасный огрызок блестящей ткани, который ты непременно хочешь показать публике в нашей рекламе? В который ты заворачивал Ломбард два года назад?

— Марлен, ты не станешь его надевать! Он омерзителен!

— Да-да, я знаю. И еще добудь мне ту дешевую вуальную ткань — ну, широкую, всю в завитушках. Дорогая, пошли Бриджеса домой и вели привезти одну из шалей, которыми мы покрываем пианино, — большую, она на спинке дивана.

Трэвис совсем скис, а девушки-костюмерши с ужасом наблюдали, как моя мать задрапировывалась в ветхую ткань, обертывая ее несколько раз вокруг себя и делая на груди множество складок. Она сварганила длинные перчатки из вуальной ткани, приказав девушкам отрезать их выше локтей и подшить, только «не аккуратно» Она напялила кусок вуали с самой уродливой частью рисунка на голову, накрутила еще несколько ярдов материала вокруг плеч и в довершение накинула на себя нашу рояльную шаль. Выставив вперед правое бедро и уперевшись в него рукой, а левую с виднеющимся над неровным краем перчатки голым локтем положив на левое, наклонив голову и прижав подбородок к груди, она опустила ресницы, как Мэй Уэст в постельных сценах, и пропела на манер Лупе Велес Тихуана: «Si, si, senor! Было много caballeros до того как меня стали звать Конча!»

Трэвис катался по полу от смеха, девушки визжали, и все мы горячо аплодировали.

— Ну, теперь все пошли! И выдадим им их пробы! Единственная загвоздка — они настолько тупы, что могут подумать, что мы серьезно! Однако это заткнет им рот, и мы сможем работать, не обращая внимания на их глупость.

Мы двинулись в отдел рекламы с криками «Ole!» Мама оказалась права на сто процентов! Главная контора одобрила костюм и оставила Бентона и Дитрих в покое. Начальство так никогда и не поняло, что же эти двое великих художников задумали. Впрочем, это вообще мало кто понял. Даже «Унесенные ветром» с костюмами Уолтера Планкетта не смогли превзойти фильм «Дьявол — это женщина». Хотя последний и считается лучшим по воспроизведению исторического контекста, но при создании его костюмов практически никакие общепринятые ориентиры не использовались. Разве что какие-то детали, навевающие некий образ «старой Испании» Все здесь было плодом чистого воображения, нашедшего совершенное материальное воплощение. Потрясающая операторская работа фон Штернберга сделала Дитрих такой прекрасной, какой она не была ни до, ни после «Дьявола». Здесь она нравилась себе больше всего, и это единственный фильм, копию которого она пожелала иметь у себя. Моя мать всегда умела распознавать совершенство в неодушевленном предмете. Дитрих, инстинктивный знаток красоты, безошибочно чувствовавшая великое.

Кружева… Я и не представляла себе, что может быть столько разных кружев. Всюду кружева. Подлинные, старинные, просто чудесные и тяжелые — ничего трепещуще-воздушного. Если кружева могут быть «драматичными», то комната просто источала драму. Моя мать ходила вокруг, как купец, рассматривающий товар на восточном базаре; при этом она по обыкновению сплетничала с Трэвисом.

— Мне пришлось пойти на этот обед к Херсту. Чудовищно! Ребенок тебе поведает. Она так смеялась, когда я ей рассказывала подробности. Один-единственный интересный мужчина — из любовников Гарбо. Не понимаю, как она их заполучает. Он весь вечер был пьян; хотя, если приходится спать с Гарбо, надо напиваться. Вот это может подойти… — Она слегка дернула за край и развернула рулон великолепных белых кружев ручной работы. — Очень хорошие. Сделай к ним платье и, может быть, большую шляпу. Если Джо пустит на нее свет сзади, рисунок будет просвечивать насквозь.

— Великолепно, совершенно великолепно! — Сидя на краешке стола и держа свой большой альбом на колене, Трэвис делал наброски — стремительные элегантные движения карандаша рисовали будущие шедевры из белого шелкового крепа и старинных кружев.

— Ты видел Клифтона Уэбба в этой его пьесе в Нью-Йорке?

— Боже, Марлен, когда же я смогу уехать отсюда!? Я столько лет без отпуска!.. Мне нравится Клифтон. Ты знаешь, что он никуда не ходит без своей матушки Мэйбл. Поэтому он и не женился.

— Да? А я думала, по другой причине.

Трэвис засмеялся. «Миляга Клифтон — душа общества. Отличное чувство юмора. Нам нужны гребни… разные испанские гребни. Какие-то с длинными, какие-то с короткими зубьями, с закругленным верхом. Сделаем черепаховые и из слоновой кости». Трэвис продолжал рисовать.

— Трэвис, не переусердствуй с мантильями. Не надо мне слишком много занавесок, свисающих со спины. Все так делают, если хотят чего-нибудь «испа-а-а-нского». Кстати, о занавесках. Ты видел, что Орри-Келли сделал с Долорес дель Рио в этом костюмном фильме на «Уорнер бразерс»? Она похожа на окно французского chateau (замка). Ему нелегко придется, когда надо будет одевать эту лупоглазую с кудряшками — как бишь ее? Джо говорит, прекрасная актриса. Она только что снялась в фильме по Моэму.

— Ты говоришь о Бэтт Дейвис?

— Да-да, именно. Но почему надо быть такими уродками? Совсем не обязательно быть дурнушкой, чтобы играть в кино!.. Чулки… надо подумать о чулках. Такая женщина, как наша героиня, не станет носить чулок. А на босу ногу не наденешь туфли с каблуками. Может быть, нам пустить вышитое кружево прямо по чулкам, спереди. Тогда ноги, когда они будут видны, покажутся частью костюма. Такого еще не было. Позвони Уиллису, пусть придет сюда!

— Потрясающая идея, Марлен! Потрясающая! Уиллис на неделю лишится сна! Он будет в восторге! — Трэвис поднял трубку и позвонил Уиллису — специалисту по трикотажу для звезд.

Мой отец с Тами едут в Америку! Ходят слухи, что он даже побудет здесь некоторое время, потому что фон Штернберг дает ему какую-то работу в «Дьяволе». Представляю, как Тами понравятся колибри у меня в розарии.

— Конечно, это дело рук нацистов, — взволнованно говорила мама. Она обсуждала с папой по телефону убийство австрийского канцлера. — Я хочу, чтобы ты немедленно приехал, сейчас же! Не надо ничего выжидать. Бери с собой Мутти и Лизель. Оставь собаку — ну в самом деле, Папи! В Париже у тебя найдутся друзья, которые возьмут к себе твоего бесценного пса! Если Мутти заупрямится, скажи ей, что у нее будет свой дом. Ей не придется жить вместе с кинозвездой.

Так вот почему ее мать не желала жить с нами? Мне это не приходило в голову. Мама продолжала:

— Если этот щенок Лизель вступил в гитлерюгенд, так это папашино влияние. Я давно ей говорила, что он дрянь! Не может же она сидеть и дрожать, и молиться, чтобы он изменился. Он нацист! Еще самих нацистов не было, а он уже был нацистом. Приедешь, поможешь мне с Джо и с картиной. А то тут все с ума сходят: «Джо пишет, этот знаменитый автор Любича пишет!» Наверно, половина сценаристов тайно стучит на машинке, сочиняя диалоги, которые Джо все равно выбросит в корзину, а вместо них сделает еще один крупный план!

Когда наконец мой отец прибыл, одна только Тами сопровождала его. Меня это устраивало, но мама была в ярости оттого, что он не сумел уговорить ее мать уехать из Германии. Тами поселили поблизости от комнаты отца. Я показала ей крошечные гнездышки колибри, устроенные среди розовых шипов. Я крепко обняла Тами и спросила:

— Они все еще сердятся на тебя?

Она покачала головой, всхлипнула и сказала, что все в порядке.

Когда мой отец пребывал с нами, моя жизнь всегда менялась. То, что я не получала формального образования, возмущало его до глубины души. Множество учительниц всех форм и размеров прошло поэтому через нашу испанскую гостиную, представлявшую собой отличную сцену для папиных инквизиторских интервью с потенциальными служащими. Верный себе в вопросах экономии, он в конце концов нанял двуязычную учительницу. По утрам она должна была учить меня по-немецки, после обеда — по-английски. Ну и как же я должна была успевать на обсуждения костюмов и причесок, на примерки, а также надписывать открытки, прибирать грим-уборную? Моему отцу всегда как-то удавалось вмешиваться в важные дела и нарушать их установленный порядок. Обязанности личной горничной перешли к Тами, так что я могла побольше спать, но ведь нам надо было делать фильм! Как он мог не понимать этого и отвлекать меня своими пустяками? Две недели я боролась за свою свободу. Помощь пришла с неожиданной стороны.

Однажды утром отец вошел ко мне в классную комнату и прервал урок о Гете. Я возликовала и стала качаться на стуле.

— Прошу прощения, фройляйн Штайнер, но Мария должна срочно подойти к телефону! — Отец произнес это сквозь сжатые зубы.

Я кинулась в мамину спальню и схватила трубку.

— Алло!

— Мария?

Это была Нелли, в голосе ее звучала досада.

— Нелли, в чем дело?

— Послушай, милая, за тобой едет Бриджес. Твоя мама хочет использовать те гвоздики, которые она купила в Париже в последний приезд. Она говорит, ты знаешь, где они, и хочет, чтобы ты привезла их.

— Хорошо, но что делать с уроками?

— Не знаю… Твоя мама только сказала: «Пусть Мария привезет гвоздики. Она знает».

Отец был в ярости, учительница смутилась, но что я могла сделать? Я быстро собрала коробки с гвоздиками и вышла ждать Бриджеса.

— Наконец-то! — Мама устремилась ко мне и схватила коробки. Усевшись за туалетным столиком, она стала пробовать: — Послушай, если мы воткнем гребень сзади, отведем волосы вправо, а цветы прикрепим углом вдоль изгиба пряди, чтобы они доходили прямо до лба — как ты думаешь? — Она прикладывала цветы к голове, смотря на меня в зеркало. — Ну как?

— Мутти, эта линия может быть слишком контрастной на фоне твоих волос. Может быть, взять красную, потом розовую, а потом красную более светлого оттенка?

— Вот видите! — Она повернулась к обступившим ее стилистам, дизайнерам, парикмахерам, Трэвису и Нелли.

— Ребенок чуть вошел — и тут же понял! Радость моя, а что бы нам сделать с этой дыркой? Может быть, закроем ее челкой? Нелли, дай мне несколько прядок из тонких волос, совсем тонких, как у младенца.

Целый день мы работали над знаменитой прической с гвоздиками в «Дьяволе»; моя учительница теряла время, а папа кипел от возмущения.

Две недели меня сдергивали с занятий и доставляли на «Парамаунт», пока все до одной прически не были придуманы. Единственным намеком на то, что у мамы какие-либо разногласия с папой, была ее фраза: «Дорогая, если все твои уроки будут сделаны к ночи, никто не запретит тебе ездить на студию».

С тех пор каждое утро, ровно в восемь часов мои тетради лежали на столе открытые, готовые к инспекции. Грамматика, арифметика, сочинения — все было сделано, не самым лучшим образом, но сделано, и я была свободна! Учительница подружилась с охранниками, плавала в бассейне и больше не чувствовала себя виноватой. Папа решил, что моя собака нуждается в дрессировке и сконцентрировал все внимание на превращении Лорда Гамлета в образец собачьего послушания; Тами отлично готовила и смотрела за хозяйством — одним словом, челядь Дитрих функционировала нормально.

Я провинилась. Мы придумывали прическу к белому платью с бахромой; специально изготовленный огромный испанский гребень должен был сидеть на мамином затылке. Она зачесала все волосы назад и забрала их в пучок в форме восьмерки. Но получилось слишком элегантно, слишком серьезно, поэтому она соорудила посреди лба опрокинутый вопросительный знак. Выглядело это возмутительно — фривольно — и совершенно фантастично. На самом деле, локон был такой очаровательный, что она не убирала его на протяжении почти всего фильма. Как только я его увидела, я непроизвольно продекламировала известный лимерик про девочку с локоном посредине лба, которая была «очень-очень хорошая, когда вела себя хорошо, но которая, когда вела себя плохо, была ужасно противная».

Едва последние слова слетели с моих губ, как до меня дошло, что я сделала, но было уже поздно! Я ничего не могла придумать в свое оправдание. Бриджеса за мной не присылали целую неделю, так что знаменитую кружевную шляпу сочинили без меня.

Когда выдавалось свободное воскресенье, мы «выходили в свет» Джо, мой отец, Тами, мама и я загружались в нашу машину и ехали в загородный клуб «Ривьера» смотреть матчи по поло. Всем, кроме меня, разрешалось наряжаться корректно, как «на спектакль в воскресный день» Мне всегда велели надевать платья из органди, заказанные накануне и доставленные от Буллока, с широкополыми шляпами подходящих цветов. Одно было особенно отвратительное, из накрахмаленной белой кисеи, с рисунком из ярко-красной земляники, фестончатым подолом и пышными рукавами «фонариком». Наверное, они хотели, чтобы я выглядела совсем ребенком. У меня есть фотографии, где мы сидим в нашей ложе, — я похожа на рассерженное клубничное мороженое.

Агенты ФБР ликвидировали американского «врага общества № 1», «Красная императрица» получила после премьеры убийственные рецензии. Ни то, ни другое не стало для нашей семьи потрясением. Мама не питала ни малейшего уважения к кинокритикам, презирала их мнение, а так как в 1934 году было далеко до ее периода под названием «Я люблю гангстеров», то с Дилинджером она еще не познакомилась. К тому же мы пребывали в состоянии глубокого кризиса по поводу внешности героини.

— Что-то не так. Не то лицо. Никакой тайны в нем, ничего от экзотической птицы. Такое лицо не вяжется с этими костюмами, — бормотала моя мать целыми днями. Некий рефрен, который она исполняла за туалетом по утрам, у плиты за готовкой и в машине по дороге на студию. Как заклинание! Дот и Уэстмор перепробовали все. Весь гримерный отдел занялся поиском лица для Дитрих. Пол уборной был устлан портретными и прочими фотоснимками. Все дитриховские лица, все образы, когда-либо придуманные для нее, тщательно рассматривались, анализировались, после чего отвергались. Нужный грим, который сочетался бы с подчеркнуто стилизованными костюмами — отчасти ее собственным творением, — никак не находился. На вопрос Джо: «Могу ли я помочь?» — ему было сказано, что это не его забота, — у него есть более важные проблемы, и пусть он идет и решает их. По мере того, как костюмы с каждой примеркой становились все прекрасней, все великолепней, ее недовольство своим гримом росло. Все утверждали, что она выглядит умопомрачительно, но я знала, что это ровным счетом ничего не значит. Дитрих должна выглядеть умопомрачительно для Дитрих — ничье иное мнение в расчет не принималось. Однажды она резала лук и шмыгала носом, из которого отчаянно капало.

— Брови! — воскликнула она, взмахнув своим восьмидюймовым ножом.

Я бросила горох, который лущила, и мы понеслись наверх, к ней в спальню. Затаив дыхание, но не в страхе, а просто в ожидании результата, я смотрела, как она выщипывала свои брови полностью. Ни у нее, ни у меня не было сомнений, что она права и что решение найдено! Мы обе горели нетерпением увидеть, что же получится. Стряпня была заброшена, Бриджес получил приказ доставить нас на студию. Там мама наложила полный грим, как для съемок. Нелли сделала прическу с гвоздиками; Дот, Трэвис и все остальные молча наблюдали. Когда все было готово, мама заточила кривым ножичком черный восковой косметический карандаш и твердой рукой прочертила две летящие дуги над верхними веками — и вот вам самая экзотическая птица, которая когда-либо залетала в эту комнату и торжествующе улыбалась! Вот наконец чудо, которое так долго ускользало от нее!

Есть люди, которые знают: даже в том, что выглядит идеальным, может чего-то недоставать. Есть те, кто понимает это, только когда им укажут. Моя мать принадлежала к первой категории, тогда как большинство актеров принадлежит ко второй. Может быть, это еще одно тонкое различие между Легендой и Звездой?

В одно из свободных воскресений мы отправились посмотреть новый дом Джо. Он построил его в отдаленном поселке под названием Долина Сан-Фернандо, где были апельсиновые рощи, жара и пыль. Пустынное, засушливое место, в котором через сорок лет мой отец будет жить на полуакре и считать себя счастливым обладателем такого большого участка в столь густонаселенной местности, впрочем, такой же сухой и пыльной, какой я впервые увидела ее в 1934 году. Мы добирались туда несколько часов по ухабистой проселочной дороге, из-за которой мама все время жаловалась.

— Твое очередное сумасбродство. Ну зачем тебе жить в такой дали да еще в пекле? Только тебе Беверли-Хиллз не хорош… Даже в Малибу не так ужасно, как здесь! Как ты ухитряешься отсюда каждое утро добираться до студии?.. А если это только для выходных, тогда зачем было строить дом? Снял бы хижину, если уж хочется поиграть в отшельника.

Джо сидел за рулем, а мама ворчала на заднем сиденье. Тами беспокоилась, что меня укачает, а я старалась, чтобы этого не случилось. Впереди, рядом с Джо, папа возился с радиоприемником, надеясь отвлечь маму чем-нибудь музыкально-успокаивающим. Но мы были слишком далеко от города, и он ловил лишь треск и шипенье. И меня укачало. Но вдруг как из-под земли появилась густая ярко-зеленая рощица, Джо объехал ее — и перед нами предстало нечто. Фантазия Жюля Верна. Крепость из сверкающего стекла, футуристический замок! Без бойниц и башен, но с настоящим рвом с неподвижной чистой водой, в которой отражалась блестевшая на солнце сталь. У меня перехватило дыхание, и я забыла о своем взболтанном желудке. Непроизвольно я воскликнула:

— О, Джо! Как чудесно! Какое освещение — ты поймал солнце!

Он улыбнулся той редкой, мягкой улыбкой, от которой светились его глаза.

— Веди себя прилично! Сначала мистер фон Штернберг должен был останавливать машину, потому что ты не могла сдержать себя, а теперь вдруг все сделались счастливыми. — И она вышла из машины.

Я пошла за ней, стараясь умерить свой энтузиазм. Но это было нелегко. Какой дом! Все Рыцари Круглого Стола могли бы собираться здесь в большом зале. Ступени, ведущие на открытый второй этаж, были совершенно как из средневекового замка, а спальня Джо представляла собой личный планетарий. Огромный стеклянный купол, на который проецируются сиреневые горы и небо. Но вдруг вы видите, как по этому небу движутся облака, и понимаете, что перед вами реальность. А ночью, наверно, здесь чувствуешь, что спишь среди звезд! Мне хотелось болтать, но я прикусила язык. Мама пошла проинспектировать ванную.

— Джо, что это?

Он пошел вслед за ней.

— Где занавески? Их еще не доставили? Как и в спальню?

— Нет, возлюбленная, занавесок не будет. Здесь на несколько миль вокруг нет ни одного дома. Некому и не на кого смотреть. Нет нужды закрываться от неба.

Ты собираешься сидеть на унитазе в ванной со стеклянными стенами?

— Да, я даже собираюсь какать под наблюдением небес.

— Не употребляй таких слов — здесь Ребенок! Я тебя не понимаю. Если ты хочешь жить в декорациях, то почему именно здесь?.. И потом ты же не думаешь, что я буду мыться в ванной с прозрачными стенами! Что ты сделал с кухней? Это тоже аквариум? И лучше проведи газ: если плита у тебя будет «совреме-е-енная», как говорит Фанни Брайс, то ты не получишь своего любимого гуляша! — И мы проследовали обратно вниз по лестнице — по ней могла бы спускаться Леди Макбет! — в роскошную кухню.

— Опять металл? Что у тебя за пристрастие к стали? Есть, по крайней мере, деревянные ложки, или они тоже слишком, чересчур старомодны для тебя? Пижонство какое! Какой авангардист! Что бы ты ни говорил, Джо, иногда ты бываешь так буржуазен. И кто же будет следить за чистотой всего этого металла? Как ты собираешься заставить слуг ездить сюда?.. Или ты собираешься обучить индейцев?

Когда мы, уже покидая дом, проходили через гостиную, я углядела два банкетных кресла из «Красной императрицы», поставленных по обе стороны очаровательного шахматного столика. Мрачные привидения были абсолютно к месту, как будто бы обдумывали свои ходы в вечности. Но я о них не заикнулась. Мама сама увидит эти стулья, и бедный Джо еще получит за них.

Мы тронулись в обратный путь, на нашу обернутую в шали «гасиенду». Моя мать курила и требовала, чтобы отец прекратил возиться с кнопками и нашел бы что-нибудь, наконец, на этом дурацком радио. Тами волновалась о количестве персон, которые будут обедать. Джо молчал, вцепившись в руль обеими руками. Я вспомнила о своем желудке. Мне было ужасно жаль неудавшегося сюрприза. Фон Штернберг так и не повесил шторы, а Дитрих так и не жила с ним там, хотя одно к другому не имеет никакого отношения. Перед моими глазами до сих пор стоит этот сверкающий, как отполированный стальной щит, дом, и я все еще ощущаю, как был уязвлен фон Штернберг. Мы приехали и застали в доме Хосе Итурби, который «разогревался» на фуге Баха. Моя мать бросилась приветствовать его. Мы с отцом потихоньку скрылись, Тами пошла приготовить шерри, а Джо сел в машину, спустился с холма, выехал за ворота Бель-Эра и помчался прочь.

Моего друга и партнера по торговле лимонадом уволили. Я расстроилась. Не было ли это как-то связано с тем, что он мне помогал? Просто потому, что он ко мне хорошо относился, его не могли прогнать. И все же в один прекрасный день он не появился на работе, а вместо него пришел новый джентльмен с револьвером. Настоящей причины я так никогда и не узнала. Может быть, я слишком часто говорила, что он мне симпатичен? Я знала, что маме не нравилось, если я с кем-то заводила дружбу. Она мне часто говорила: «Ты сразу же начинаешь называть людей «друзьями», как американцы. Ты их даже не знаешь! Но даже если они и хотят быть твоими друзьями, нельзя же, как собачка, вилять хвостом от одной обращенной к тебе улыбки. Это неправильно!»

Вот в чем дело! Я показала, что мой добрый охранник мне нравится, и это стоило ему работы! Как ужасно! Надо быть осторожней в будущем, и насчет Тами тоже. Я заметила, что если мы с ней вместе испечем торт, то он вдруг оказывается «слишком сладким», или «слишком жирным», или в нем «слишком много изюма», или он недостаточно «поднялся», хотя когда она делает торт по тому же рецепту одна, он поедается без единого замечания. «Открытые дружбы» исключались! Держи в секрете свои симпатии. Интересно, нельзя ли как-нибудь обратить это себе на пользу? Я решила попробовать. Благодаря стараниям моего отца бедняга Лорд Гамлет превратился в неприятную собаку, в одушевленную статую Великого датчанина. Я знала, что пес не виноват, но я все равно хотела другого. Несколько дней подряд я твердила маме, как я его люблю, каким он стал хорошим другом. Когда она звала меня, прося что-нибудь найти, я оказывалась «занята с датчанином»… У моей новой собаки, шотландского терьера, были короткие ножки и дерзкий характер. Я полюбила его с первого взгляда и ни единого раза не показала этого! Я, правда, чувствовала себя виноватой перед Гамлетом за то, что использовала его. Я спросила Бриджеса, не знает ли он, куда дели пса, и когда он сказал, что думает, что его отправили к Джоан Кроуфорд, у меня отлегло от сердца. Я знала, что мисс Кроуфорд уважала все дрессированное и исполняющее приказания без промедления.

Иногда по вечерам у нас были «ужины в тесной компании» Мама готовила целый день. Мы с Тами чистили, мыли и помешивали. Папа ездил в Лос-Анджелес искать в этой «культурной пустыне» подходящее вино. Все восторженно ахали и охали над каждым блюдом, затем переходили в гостиную, где пили кофе и восхищались умением моего отца выбирать бренди, а уж после этого рассаживались по темно-красным диванам и креслам для прослушивания вечернего концерта. Под музыку Шопена в исполнении Итурби мой отец подогревал между бледными ладонями свой бокал с вином, де Акоста демонстрировала истинно испанский патриотический пыл, «мальчики» сидели с выражением внимания на лицах, я была вежливо тиха, мама, завороженная, прижималась к вибрирующему пианино, а Тами старалась не думать о грудах грязных тарелок, ожидающих нас на кухне. Джо просто сидел с усталым видом и уезжал рано. Даже когда мы устраивали «немецкие» вечера и мама делала для «берлинской колонии» пирожки с ливером, фаршированную капусту и пивной суп, Джо не сидел долго. Он появлялся, наверное, только затем, чтобы показать, что он здесь все еще «свой», а не потому, что ему на самом деле хотелось быть с нами.

Эти иностранные голливудские землячества были забавны. Члены их, близкие друг другу своими «национальными» особенностями, сбивались в стайки, наподобие животных. Так им было легче в чужой стране. Британская колония, говорившая на одном языке с «аборигенами», была самой многочисленной и насчитывала в своих рядах наибольшее число звезд. Британцы подчеркивали свою уникальность тем, что завели по утрам питье английского чая, в который никогда не клали кубики льда. Они также ходили по улицам с туго свернутыми черными зонтиками, хотя здесь никогда не бывает дождя, носили твидовые костюмы, мягкие фетровые шляпы и старые галстуки — эмблемы знаменитых школ или каких-нибудь родов войск, — отнюдь не всегда приобретенные своими владельцами благодаря принадлежности к этим славным заведениям (но кто в Америке заметит разницу?), говорили с престижным южно-английским акцентом, причем даже уроженцы Манчестера (опять-таки, кто разбирается в таких тонкостях?), и много и серьезно играли в гольф, надев особые штаны.

Французы слыли знатоками мест, где можно купить нормальное вино и мягкие сыры; они носили береты, играли «обаятельных» и смотрели на Шарля Буайе, когда не знали, что делать дальше.

Германская группа имела самую крепкую структуру. В отличие от британцев, немцы не позволяли американскому простодушию разрушать классовые границы. Аристократы или те, кто был способен себя выдать за таковых, читали Гете, носили перчатки из свиной кожи и специализировались на исполнении ролей нацистов в сороковые годы. Иммигранты, в большинстве своем комики, пародисты, юмористы, сочинители популярной музыки и агенты, усвоили американский стиль в одежде и искали в магазинах бублики. Интеллигенция — писатели, поэты и режиссеры — ходили с тросточками с вкладной шпагой или с короткими стрижками, в зависимости от степени неуверенности в себе. Как всегда, венгры, австрийцы, чехи, поляки, болгары, румыны и югославы сбивались вместе под все тем же центрально-европейским знаменем и черпали силы в совместном поедании маринованной селедки, квашеной капусты и ливерной колбасы; они восхищались «Нибелунгами» или морщили от них нос; искали, где бы послушать аккордеон, попить настоящего кофе или легкого пива, и делились друг с другом своими немецкими газетами и учителями английского языка. По мере того, как они овладевали английским, и по мере роста потока беженцев они становились самой влиятельной группой творческой интеллигенции в киноиндустрии. И по праву — Билли Уайльдера нельзя было не принимать всерьез. Почти все они осознавали, что им повезло, и подали заявление на натурализацию. Они отказались от своего отечества по очевидным причинам, но в душе, тем не менее, лелеяли воспоминания о нем.

На месте нашего Хосе появился Лео Рубин, правда, только у пианино и на очень короткое время. Начались репетиции песен для фильма. Сидя у себя наверху, я переписывала сочинение на тему «Осень пришла» и одновременно слушала. Что я могла написать об осени, когда там, где мы жили, вообще не было времен года, я не знаю, но это неважно. Я корпела над заданием, как вдруг услышала рев. Это была песня в авторском исполнении, в манере, характерной для сочинителей песен, когда они стараются продать свой свежий шедевр:

У меня три дружка, Один — с…

Длинная пауза, затем:

слесаря сын!

И так далее, с перечислением почти всех профессий, с тем же энтузиазмом до завершающего мощного крещендо. Последовала полная тишина, затем… хлопнула входная дверь! Не в силах преодолеть любопытство, я бросила свои «листья, опадающие с пальм», и побежала вниз. Мама не разочаровала меня:

— Ты слышала? И это называется песня? Должно быть, они меня разыгрывают!.. А вторая еще хуже — что-то о боли и любви! Что случилось? Его песни для «Марокко» были не так плохи! Но уже в «Белокурой Венере» он начал чудачить, а сейчас вообще объединился с тем вторым идиотом, который писал нам песни! «Белокурая Венера» мало чего стоит, но там мы, по крайней мере, вынуждены были делать ее дешево. А здесь, представь себе, меня во всех этих дивных костюмах, всю такую очаровательную, поющую песенку о… мяснике. Тогда надо объявить фильм комедией, и пусть Любич будет счастлив!

Дитрих все-таки записала эти песни для «Дьявола», но все время расстраивалась из-за них. Даже прослушивая запись, она не могла не морщиться. Почему эти песни остались в фильме, почему не были переделаны, переписаны заново или вырезаны, осталось для всех загадкой.

— Радость моя, попытайся узнать, что с Тами. Скажи, что хочешь пойти с ней на пляж, но думаешь, что у нее, может быть, простуда; если же она простужена, то вы не можете идти на пляж, поэтому тебе и хочется узнать, в чем дело. Папи говорит, что это все «нервы». Ну а с чего бы ей нервничать? Все ей оплачивается, работать не надо — она праздная леди! Как она может иметь «нервы»? Я говорила Папи: «Катэр узнает».

Моя мать вышла из комнаты, чтобы позвонить Яраю. Меня беспокоило поведение Тами. Она казалась подавленной. Не так, как Джо, — тот был печален. А ею как будто овладела апатия, глубокая усталость. Глупой историей с пляжем я вряд ли чего-нибудь добьюсь. Мне не хотелось выспрашивать Тами, поэтому я просто сказала маме о самом важном, на мой взгляд, симптоме — что Тами казалась очень усталой. Я знала, что за этим последует лекция об «отсутствии у некоторых людей стойкости и выносливости» Так и случилось, после чего мама подняла трубку и позвонила одному из «мальчиков»:

— Дорогой? Как зовут того диковинного доктора, которого ты нашел в Пасадене? Ну того, что делает уколы, которые приводят всех в состояние эйфории? Позвони ему и скажи, что у тебя есть знакомая, она постоянно чувствует усталость и приедет к нему завтра утром за уколом. Заплати ему и скажи мне, сколько это стоит, а я передам секретарше Джо. — Она повесила трубку и пошла сообщить Тами, куда та поедет на следующий день.

Что за укол? Что это за лекарство такое, чтобы тут же все себя чувствовали отлично? Вечером следующего дня Тами была другим человеком: она болтала обо всех и вся, глаза ее блестели, она активно жестикулировала и вообще была остроумна и забавна. Моя мать торжествующе смотрела на отца:

— Вот видишь, Папи. Ей и нужен был всего-то укол! Отныне она должна посещать этого доктора, по крайней мере, два-три раза в неделю. Я велю «мальчикам» записывать ее на прием. А ты можешь сам отвозить ее, чтобы наверняка знать, что она там бывает!

Тами была так счастлива, что сумела всех рассмешить и что отцу понравилось ее искрометное веселье за обедом. В ту ночь она не смогла заснуть, это оказалось невозможно. Наверно, причиной было перевозбуждение накануне вечером. Утром она рассказала о бессоннице маме.

Что? Бессонница? Сначала усталость, потом безудержная веселость, а теперь бессонница? Прими таблетку, и все будет в порядке. Я позвоню в аптеку и попрошу прислать снотворное.

— О, благодарю, Мутти. Простите, что причиняю столько беспокойства. Вы так заняты на съемках. Руди рассказал мне о докторе, что это вы все организовали. Большое спасибо. Я уверена, что уколы мне помогут. Вы правы. Я так хорошо чувствовала себя вчера вечером, я даже вас всех смешила. Помните, в Берлине вы говорили, что я всегда смогу вас рассмешить?

В ту ночь Тами, еще раз поблагодарив маму, приняла свои новые таблетки и уснула. На другой день она выпила две чашки крепкого черного кофе и была готова ехать в Пасадену за чудесным уколом, который делал ее такой оживленной и привлекательной.

— Сниматься будет Джоэль Мак-Кри.

Мы разбирали вещи в грим-уборной, когда Джо зашел и объявил нам эту новость.

— Он хороший актер, только что успешно снялся и сейчас свободен. Из него получится интересный Антонио.

Мама посмотрела на него, оторвавшись от очередной коробки.

— Это тот, который снимался с Долорес Дель Рио?

— Да. — Джо повернулся было, чтобы уйти, но остановился, услышав мамин голос.

— Он красив! И высок! Нелли и Дот втюрятся в него! А Катэр попросит автограф. И у него светлые глаза!

Фон Штернберг делал пробы с Джоэлем Мак-Кри. После пятнадцатого дубля мистер Мак-Кри покинул съемочную площадку, территорию «Парамаунта» и наш фильм, так и не дав мне возможности попросить его расписаться в моем альбоме для автографов. Его заменил Цезарь Ромеро — актер, которого моя мать называла не иначе как «этот наемный танцор» Он стал еще одним исполнителем главной мужской роли при Дитрих, которого никто не помнил.

Мама снова начала бубнить про себя. Вечерами в ванной она просто стояла и смотрела на себя в зеркало. Все прически и головные уборы были в порядке, гребни, гвоздики, шали, мантильи, костюмы, зонтики, перчатки, чулки, туфли, веера, даже клетки с птицами прошли аттестацию и получили добро. Брови выглядели так, будто они вот-вот взлетят и отправятся на юг зимовать. Что же могло вызвать бормотание? В день, когда она увидела пробу с белой кружевной шляпой, она забубнила еще сильнее.

Не помню точно, что мы снимали тогда, кажется, серебряный костюм из ламэ. Мне удалось скрыться с глаз «директора школы» — моего отца и перенестись в студию. Я еще не заходила в буфет с тех пор, как мы приехали, и поэтому прежде, чем появляться на площадке, сбегала поздороваться с Мэгги и проглотить чизбургер. Предупреждающий о съемке красный свет не горел, я открыла большую, покрытую толстой обивкой дверь и проскользнула внутрь. Выждав, пока глаза приспособятся к полутьме после яркого солнечного света, я перешагнула через лежащие на полу кабели, прошла, пригнувшись, под осветительными приборами и добралась до маминого зеркала — как раз в тот момент, когда она чуть не наткнулась на него! Хорошо, что я задержала ее, а то бы она прошла зеркало насквозь! Она пристально посмотрела мне в лицо и сказала:

— А, это ты! Во что это я сейчас уперлась?

— Мутти, что случилось? Ты чуть не врезалась в свое большое зеркало!

— А, это оно отсвечивало!.. Где декорация? — Она повернулась на каблуках и направилась в сторону, откуда шел свет, и — бах! Одна из ламп повалилась на пол. Она продолжала идти, крича:

— Джо! Ты здесь? Ты меня слышишь? Что будем смотреть дальше? Костюм Кармен? Он готов… — И с этими словами она вышла через толстую дверь на улицу. Мы с Нелли бросились вслед. В ослепительном серебряном наряде она стояла, блестя на солнце, и смотрела на нас огромными невидящими глазами.

— Как я сюда попала? Эти капли чудовищны!

— Какие капли? Мутти, о чем ты говоришь?

— Мисс Ди, я вас предупреждала, — тараторила Нелли.

— Детка, это секрет! Ни слова Джо. Я хочу, чтобы у меня были черные глаза! Для этой картины годятся только темные глаза. Красивые и загадочные! Я достала у окулиста капли, что-то там расширяющие и увеличивающие, так что на пленке они будут темными! Открой дверь, Нелли, и покажи мне, где камера, я хочу сделать сюрприз Джо: он будет смотреть пробы, а у меня — черные глаза!

Мы подвели ее к краю площадки, подтолкнули в нужном направлении, и она, слепая, как летучая мышь, пошла небрежной походкой — и уткнулась в Цезаря Ромеро. Конец! Джо схватил ее за плечо:

— Ну это уж слишком! Что ты с собой сделала? Говори правду.

— Джо, взгляни в камеру. У меня испанские глаза!.. Но так не пойдет, я же весь фильм ничего не буду видеть. Я не попаду в разметку с таким зрением!

Джо видел, как она разочарована, и на лице у него была такая нежность.

— Возлюбленная, почему ты не сказала мне, что хочешь темные глаза? Я могу сделать их тебе! — Он подошел к главному софиту, слегка его сдвинул, вырвал лист бумаги из своего огромного блокнота, прикрепил его к верхнему краю маленького прожектора и сказал:

— Всегда говори мне, чего ты хочешь, — я все это могу для тебя сделать.

На следующий день мама была в экстазе. Она завизжала, когда увидела себя в отснятых кадрах с темными — испанскими — глазами.

— Да! Да! Точно! Гений! Ты гений!

— Это отличная идея, возлюбленная. Ты, как всегда, точно знаешь, чего недостает. Хотя и со светлыми глазами она была бы неотразима.

— Нет. Вот сейчас она такая, какой должна быть!

Джо стрелял из своего пистолета в саду. Со времени угрозы похищения моя мать боялась огнестрельного оружия и допускала нахождение этих объектов только в кобуре моего телохранителя. В то утро Джо остался завтракать и решил попрактиковаться в стрельбе в стену моего кинотеатра. Мама была недовольна, но он не обращал на нее внимания. Достав из кармана пригоршню воздушных шаров, он попросил меня помочь ему надуть их. Стрелял он хорошо. Я прикрепляла шарик в центр круга, который он нарисовал мелом на стене, и при каждом выстреле он взрывал его своей пулькой. Мама кричала:

— Джо! Прекрати шум! Катэр, отойди назад! Уйди, ты слишком близко! Назад!

Когда лопнули все шары, Джо вернулся за стол.

— Возлюбленная, тебе действительно это так не нравится? У меня появилась идея первой сцены — потрясающее сопровождение первого появления Кончи, первого крупного плана.

— Вся эта дурацкая стрельба? Что за «идея»?

Всегда, когда фон Штернберг говорил о какой-нибудь режиссерской находке, можно было подумать, что он описывает любимую женщину.

— Ты стоишь в открытом экипаже, который медленно продвигается сквозь кружащуюся карнавальную толпу. Твое лицо совершенно скрыто за массой воздушных шаров. Какой-то мужчина наблюдает за тобой. Достает рогатку из заднего кармана. Камера — на шары. Вдруг они лопаются — и перед нами ее лицо. Ни один мускул не дрогнет на нем, никакой реакции на этот маленький взрыв. Ничто не может вывести ее из равновесия, она бесстрашна, нереальна, недоступна, совершенна — женщина!

— Ты собираешься взорвать шары прямо перед моим лицом и хочешь, чтобы оно было каменным на таком крупном плане?

— Да…

— Тогда нам понадобится что-нибудь особое во внешности — может быть, как раз тут можно надеть мантилью, чтобы создать впечатление высокой прически. Кто будет стрелять?

— Я. Никому другому я не доверю такое дело.

— Если ты, тогда все будет рассчитано верно. Все равно это начало фильма. Так что если ты попадешь мне в глаз, мы остановим съемки, перепишем сценарий и изготовим повязку!

Джо рассмеялся. На другой день у нас состоялась «важная встреча» с Трэвисом.

— Трэвис, для карнавального наряда нам нужна специальная голова и верх платья тоже должен быть другим. Джо собирается спрятать мое лицо за воздушными шариками. Поэтому сначала нужно, чтобы виден был только силуэт над ними. Может быть, воспользуемся твоими любимыми высоченными гребнями?

— Джо собирается закрыть тебя шарами? Зачем? Почему?

— Он знает, что делает. Наше дело — слушаться. Так, все эти шары, конечно, будут светлыми, так что она должна быть в темном. Что бы нам такое черное накинуть на этот гребень?

— Мы еще не использовали те дивные фестончатые кружева — как насчет них?

Мы отправились рыться в наших запасах. Мы нашли голубое кружево, которое в конце концов подошло к больничному костюму, но ничего подходящего для сцены с шарами не было. Где она все-таки нашла этот материал, я не знаю, возможно, его ей доставили по заказу. На этот раз это не было кружево, а тончайшая сеточка, из которой делают шляпные вуали. Она выглядела воздушной и легкой, как те самые шары, и к ней пришили сотни маленьких черных круглых помпонов — тех же шаров в миниатюре. Плечи, верхняя часть рук, шея были оставлены открытыми и без всяких украшений — перламутровое сияние кожи составляло восхитительный контраст с черным. Огненно-красный цвет рта, открытого в улыбке, был единственным цветом, притом нарочито ярким; нежная кружевная маска, прикрывавшая кончик носа, скорее подчеркивала, чем затушевывала выразительную прелесть темных глаз, вокруг которых был положен светлый грим. Пикантный локон почти не привлекал внимания, в отличие от семизубого испанского гребня. Это был мамин самый любимый образ во всем фильме, хотя там немало кадров, где она выглядит изумительно. Как мне кажется, ничто не может превзойти костюм с петушиными перьями в «Шанхайском экспрессе», но все же некоторые наряды в «Дьяволе» приближаются к этому уровню. Говорят: «Кинокамера влюбляется в лицо». Разумеется, неплохо, когда оператор, режиссер, сценарист и вся команда влюблены в это лицо. Но есть такие лица, которые никакая слабая работа не может испортить. Замечательные лица, которые на всех запечатляющих образы устройствах получаются великолепно. По мнению некоторых, дело в костной структуре. Возможно, но фотографии черепов почему-то восторга не вызывают. Другие убеждены, что это кожа! Но в волшебном романе с объективом, бывает, участвуют и грубые мужские лица, так что светящаяся нежная кожа еще не есть ответ на наш вопрос. Внутренняя красота? Красота души? Так, по идее, должно быть. Однако я знаю по собственному опыту, что на самом деле это наименее важный ингредиент. Несправедливо, но где справедливость, когда речь идет о красоте? Так в чем же секрет? Я не знаю. В лучшие годы Дитрих никому не удавалось плохо снять ее, даже если предположить, что кому-то этого хотелось. При одном взгляде на нее кинокамера начинала вздыхать, таять, восхищаться и поклоняться! Пленка накручивалась на бобины, запечатлевая совершенство своей возлюбленной. Операторская работа Фон Штернберга в «Дьяволе» заслужила признание. Впервые он официально был и режиссером, и оператором — давно пора!

— Мотор! Пускайте карету! Марлен, держи шары выше… НАЧАЛИ!

Бабах!

Шары, закрывавшие лицо, которое, как лицо Елены Троянской, могло бы послать на смерть квинтильоны кораблей, отлетели, и оно явилось в своем великолепии.

— Стоп! Отлично! Проявите это!

— Нет, Джо! Мне кажется, я мигнула левым глазом. Давай еще раз!

Надули новые шары, карету и лошадей отвели на стартовую разметку.

— МОТОР!

Джо прицелился…

— НАЧАЛИ!

Бабах!

— Джо, прости. Нижняя губа вздрогнула…

Так продолжалось до тех пор, пока не кончился гелий; я уже боялась, как бы глаз не подвел Джо. Ну, еще раз…

Бабах!

Много лет спустя фон Штернберг напишет: «Ни взмаха ресниц, ни малейшей дрожи в ослепительной улыбке не зафиксировала камера, хотя момент был такой, что любой другой человек, кроме этой незаурядной женщины, трепетал бы от страха».

Это действительно был потрясающий момент. Он всплывает в памяти ярко расцвеченным; впрочем, игра света и тени, которую отобразила операторская камера фон Штернберга, заставляла вас забыть, что фильм черно-белый, и ваша зрительная память хранила его как цветной.

Десятки монографий, сотни лекций посвящены поиску внутреннего смысла фильма, доказательству одержимости фон Штернберга и его пониманию Дитрих. Его пониманию самого себя в роли ее пожилого любовника, которого использовала, унижала и обманывала эта бессердечная падшая женщина. Некоторые умники договорились даже до того, что, мол, доказательством того, что здесь изображен фон Штернберг, были усы Лайонела Этвила. Все эти глубокие исследования доказывают только одно, по крайней мере для меня: лишь очень богатый материал может породить такое количество разнообразных интерпретаций; все они, может быть, и точны, однако ни об одной из них этого нельзя сказать с полной уверенностью. Спустя годы моя мать приходила в бешенство от каждой новой диссертации о параллелях между отношениями Дитрих/фон Штернберг и фильмом «Дьявол — это женщина». Читая их, она восклицала:

— Что? Нелепый коротышка, который играет полицейского, — это Джо? Они понимают, о чем говорят? — Она читала дальше и качала головой: — Радость моя, это уж слишком! Послушай: «Когда Этвил, несмотря ни на что, признается ей в любви, ответ Дитрих звучит, как кинжал, который постановщик фильма фон Штернберг вонзает в самого себя! «Ты всегда за любовь принимал тщеславие!»» Невероятно! Строка из сценария для них реальность? Могу я подать в суд на этих людей? Как можно позволять им писать о том, чего они абсолютно не знают? Они себя вообразили Господом Богом? Возмутительно!.. Ничтожные невежды получают деньги и думают, что они профессора, как Хемингуэй называл их. О! Послушай дальше! Они пишут, что в сцене в больнице я была в черном, потому что это цвет смерти. Ну-ну! Мы сделали темный костюм, потому что стена позади меня была белая и потому что хотели использовать те прекрасные кружева! У них прямо страсть видеть в костюмах глубокий смысл! А знаешь что? Он ведь был не черный. На пленке он получился черный, а на самом деле он из синей тафты! — Она фыркнула: — Конечно, я осталась с полицейским. Она же не могла остаться с актером, который смахивал на учителя танцев… Как его? Цезарь… Ромеро? Да, именно. Если бы «Парамаунт» дал нам снять того красавчика со светлыми глазами… а как его звали?

— Джоэль Мак-Кри?

— Да-да, так. Вот он был хорош. Будь он у нас, она могла бы в конце уйти к нему, и картина не провалилась бы с таким треском.

Когда я узнала, что Брайан будет играть в «Ромео и Джульетте» в Нью-Йорке, я попросила учительницу принести мне пьесу. Не желая высмеять меня, она все же не могла удержаться от смеха: я была слишком юна. «Мы же еще не прошли древних греков!» — услышала я. Какое отношение греки и мой возраст имели к чтению простой пьесы? Вряд ли это было трудней, чем читать киносценарий. На своей самой лучшей, голубой писчей бумаге с выдавленными и не закрашенными инициалами «MS» я написала Брайану письмо. Я попросила у него текст «Ромео и Джульетты» и пожелала удачи в исполнении главной мужской роли.

— Тебе подарок от Брайана. Только англичанин мог прислать маленькому ребенку Шекспира! — сказала моя мать, подавая мне элегантную книгу. — Он и письмо тебе написал. Он ведет себя с тобой, как со взрослой. Но, конечно, откуда ему знать про детей, у него их нет.

Я прижимала к груди книгу, с нетерпением ожидая подходящего момента, чтобы улизнуть. Когда милый Трэвис позвонил со студии и позвал «мисс Дитрих», я пустилась бежать к домику у бассейна. Он стал для меня своего рода прибежищем в моменты, когда мне надо было «не болтаться под ногами». Домик был так далеко, что не все, кто искал меня, давали себе труд до него доходить. Но боже мой! Это был не киносценарий! Понятно, почему театральные актеры чувствовали свое превосходство перед нами. Выучить все эти трудные слова и сыграть все сразу, за один раз, без перерывов между дублями — это, должно быть, действительно тяжело. Но, в то же время, они были избавлены от волнений по поводу своих крупных планов или выпадений из кадра, им не надо было играть любовную сцену или умирать в девять часов утра после трехчасового пребывания в полном гриме! Может быть, они спят целый день, потом поработают пару часов вечером — и дело с концом. Все же с такой пьесой, как эта, им, наверно, не так-то легко справиться.

Брайан сообщал кучу новостей. Он играл не главную роль, Ромео был Бэзил Ратбон. Сам же он был неким Меркуцио, эту роль он отнял у молодого талантливого актера Орсона Уэллса. Другой молодой актер, не столь талантливый, но более смазливый, Тайрон Пауэр, играл его друга. Катарина Корнелл исполняла Джульетту, Эдит Эванс — кормилицу, а этот Орсон Уэллс — Тибальта. Брайан советовал мне читать медленно, не пугаться и не бросать чтение из-за непонятных слов и рассказал мне краткое содержание пьесы. Он рекомендовал также держать под рукой словарь и смотреть неизвестные слова: их нетрудно будет найти по написанию. На следующий день, в субботу, я стала ждать, когда мама и Джо уедут на студию, а папа и Итурби пойдут покупать шерри. По субботам учительница не приходила, так что я могла свободно удалиться к себе в убежище и постараться понять, почему для простого «юноша встречает девушку, юноша теряет девушку, юноша и девушка любят друг друга» понадобилось столько слов, столько перипетий и в конце смерть их обоих по ошибке! Несколько недель я бегала в домик и продиралась сквозь этот «роман». Джульетта на балконе чем-то напомнила мне маму в Вене. Брайан был бы идеальным Ромео. Все, что ему нужно было бы делать, — это вести себя так, как он обычно вел себя в присутствии мамы. Кормилица походила на Нелли, а в Меркуцио, за всеми его умными речами, чувствовалась такая печаль, что это мог бы быть Джо — если бы он говорил так много. Мне понравился Шекспир! Герои были такими реальными, хотя их слова и звучали поначалу нереально. Раз никто не интересовался тем, что я читаю, я не спешила делиться впечатлениями. Я спросила учительницу, что еще написал Шекспир. Помню, что написала Брайану, как я люблю его за то, что он прислал мне чудесный подарок и как он пришелся мне по душе. Не пришлет ли он мне когда-нибудь «Гамлета», которого я хочу прочитать, потому что когда-то у меня была собака по имени Гамлет. Я сунула письмо в пачку готовой корреспонденции на столе секретарши Джо. Мальчики из экспедиции уносили почту шесть раз в день. Дома папа пересчитывал все письма, взвешивал их на маленьких весах и записывал в свой кондуит вес и цену марки для каждого под рубрикой «почтовые расходы». Мое письмо он в зависимости от настроения либо распечатал бы сам, либо стал бы спрашивать, что я там написала. А «Парамаунт» отпускал мои письма в полет, не задавая никаких вопросов.

Ричард Бартелмесс показался мне приятным мужчиной. Хотя, пожалуй, недостаточно старым для звезды немого кино. Я не знаю, как он очутился в кругу нашей маленькой семьи. Однажды его машина встала в гараже, а он сам появился у нас. Итурби он сразу не понравился. Джо пытался сделать вид, что его не существует, а мой отец рассказывал ему, где можно достать лучшие десертные вина, и собирался идти к нему в гости в воскресенье днем. Бартелмесс владел чудесной виллой из тех, что в двадцатые годы можно было приобрести практически задаром, когда в Беверли-Хиллз действительно были холмы и целые мили засушливой земли, только и ждавшей, чтобы ее купили. Это было «старое» поместье, и поэтому длинная извилистая подъездная дорога к дому была засажена огромными эвкалиптовыми деревьями. Дорога поднималась на холм, где возвышался Дворец Кинозвезды. Красный кирпич, остроконечная крыша с десятью трубами — этакий королевский голливудский тюдор. Хозяин-американец, неутомимый шутник, был легок в обращении и имел семью, которая мне понравилась, когда мы познакомились. Тами не позволяли ездить с нами в гости. Обычно ей поручалось излагать Итурби или Джо те сценарии, которые мама придумывала по поводу своего отсутствия в этот день. Мы терпеть не могли хитрить и говорить людям ложь, иногда просто глупую. Но когда Дитрих ожидала от кого-то исполнения своей воли, избежать этого было просто невозможно. Наверно, было трусостью выполнять требования моей матери, но у тех из нас, кому некуда было уйти, покорность превратилась в черту характера.

Кому платили и кто вынужден был держаться за свою работу, тоже не смели роптать.

Трэвис придумал отличные модели одежды для воскресных завтраков: разные юбки в складку, аккуратные блейзеры, а к ним — туфли со шнурками и носки крупной вязки. Бартелмесс обладал живым умом и мог затеять и вести разговор по широкому кругу тем. Но я заметила, что он избегал говорить о доме, браке, воспитании детей и пианистах. Он был умным человеком.

Мне было десять лет, когда я наконец узнала, для чего на самом деле предназначается «Котекс». Я принимала ванну и почувствовала, что из меня идет кровь. Я испугалась, подумав, что во мне что-то разорвалось! Кто-то позвал маму, она примчалась, бледная, с трясущимися губами. Мне было сказано, чтобы я вылезла из ванны и вытерлась, что это ничего. Мама свернула салфетку в рулон, велела мне проложить ее между ног и сказала, что отныне у меня это будет раз в месяц, что это Природа и что я никогда ни под каким видом не должна подпускать к себе мужчину — после чего покинула ванную. Держать салфетку между ног было неудобно. Я доковыляла до комода, вытащила «боди» и надела его. По крайней мере, салфетка перестала съезжать. Я легла в постель и задумалась о «природе». Может быть, попросить Брайана раскрыть мне ее тайны. Эта мысль утешила меня, и я уснула.

На следующее утро горничная велела мне не выходить из комнаты, пока Бриджес не привезет из аптеки «то, что мне нужно». Я ждала и гадала о том, что же мне нужно. Наконец пришла Тами и принесла розовый атласный гигиенический пояс. Она научила меня премудростям пользования им и сказала, что внутри меня Бог соорудил маленькую комнатку, в которой в один прекрасный день будет спать ребеночек в ожидании своего рождения. Что каждый месяц в комнатке наводится чистота и порядок для будущего жильца. Я слушала, затаив дыхание. Я никогда не задавалась вопросом, откуда берутся дети. Живя среди взрослых, которые знали и, естественно, не проявляли любопытства по этому поводу, я его тоже не проявляла. Тами обняла меня, всплакнула и сказала, что я должна гордиться тем, что я женщина. Спускаясь к завтраку, я несла себя, как хрустальную вазу. Я Женщина с Комнаткой! Мама, одетая в черное, с интересной бледностью на лице, встретила меня судорожным вздохом. Я подумала, уж не умер ли кто. Я пила чай, она молча отхлебывала кофе, Джо читал «Репортер». Когда они уехали на студию, я вернулась наверх и стала заниматься.

Я должна была явиться в офис Трэвиса после обеда. Сначала я доставила бульон Джо, потом заглянула в отдел причесок поздороваться с Нелли. Она обвила меня руками и спросила, как я себя чувствую. Я ответила: «Хорошо. А что?»

Парикмахерши, занятые, как всегда, завивкой и укладкой, остановились, чтобы бросить на меня «понимающий взгляд». Куда бы я ни пришла, везде люди прерывали свои занятия и обращали ко мне ласковые улыбки. Трэвис поприветствовал меня словами:

— Здравствуйте, маленькая леди! Самочувствие нормальное?

Моя мать, должно быть, выпустила пресс-релиз! Похоже, весь «Парамаунт» знает! Мне было неудобно. В тот же день, возвращаясь с очередного курьерского задания, я услышала, как мама говорит по телефону. Я остановилась за дверью гримерной и прислушалась.

— Ты не поверишь! У Ребенка сегодня начались месячные! В девять лет! Наверно, от калифорнийского климата! В жару девочки созревают быстрее. Возьми итальянок… а мексиканки и того хуже. Надо было оставить ее в Берлине, там холодно. Ну не ужасно ли? Я не спала всю ночь. Как моя мать вырастила двоих дочерей одна, я не представляю. Как она смогла? С девочками так трудно! — и она повесила трубку.

Почему трудно? Я не думаю, что со мной было трудно! Я послушно ложилась спать в указанное время, наоборот, не ложилась долго, если требовалось мое присутствие, съедала, как она настаивала, все, что было на тарелке, училась, исполняла поручения, помогала делать прически и никогда, никогда на своих двух языках никому не перечила. Мне вообще-то хотелось, чтобы мама хоть раз назвала правильно мой возраст. Еще долго после «важного события у Ребенка» рукавчики фонариком украшали мою одежду. Даже книги мои были проинспектированы, кое-какие конфискованы и заменены на прекрасно иллюстрированные издания сказок братьев Гримм. «Ромео и Джульетта» избежали погрома. Они прятались в домике при бассейне, под ковром позади тяжелого дивана.

Отец подбросил Тами до дома после поездки в Пасадену, а сам поехал в Беверли-Хиллз в поисках «съедобного» foie gras. Она переоделась, затем вышла в сад и срезала с кустов все до единой розы. Я подбежала к ней. Она стояла, в ужасе смотря на содеянное, потом заплакала. Я обняла ее.

— Катэрляйн, что я наделала? О, Катэр! Почему? Боже милостивый, почему?

— Успокойся, успокойся, все не так страшно. Спокойно, — ворковала я, держа ее в объятиях. Я чувствовала свою полную беспомощность.

— Что скажет Папи? И… Мутти?

Ну здесь-то я могла помочь. С этой угрозой я была в состоянии справиться. Я собрала цветы, взяла Тами за руку и отвела ее обратно, в дом. Мы соорудили букеты, расставили цветы по всем комнатам, и я сказала отцу, что это садовник принес их и положил у задней двери. Тами еще не пришла в себя после своего необъяснимого поступка и разбила мерную чашку, пока готовила обед. В тот вечер мы ждали гостей. Я думаю, среди них были Итурби и Рахманинов. Тами прислуживала. Отец, разливая вино, обернулся к маме.

— Мутти, я полагаю, нам надо уволить садовника. Он срезал с кустов все розы. Тамичка, ты ничего не хочешь сказать Мутти?

Тами остановилась, как вкопанная, заслышав слово «розы» Она умоляюще смотрела на отца.

— Забыла? Не разбила ли ты сегодня кое-что? — задал он наводящий вопрос.

— О да, Мутти. Я очень извиняюсь. Я разбила стеклянную мерную чашку, что мы купили в скобяном магазине. Я была, как всегда, недостаточно внимательна.

Она снова стала раскладывать картофельное суфле, подходя к гостям с левой стороны. Голос отца безжалостно преследовал ее.

— Разумеется, Тами заплатит за чашку. Я уже вычел пятьдесят центов из карманных денег, что я ей выдаю.

Я поднялась со стула.

— Я помогу разложить суфле, Тами!

— Катэр, СЯДЬ! У нас гости!

— Да, дорогая, — вступила мама певучим голосом. — Ты плохо ведешь себя. Ешь. Тами! — остановила она пытавшуюся укрыться в кухне девушку. — Захвати оттуда хлеба! Потом тоже посиди с нами.

Ночью я тихонько пробралась в кладовку посмотреть, как Мак-Дугал: я боялась, что забыла налить ему воды. Проходя мимо двери отца, я услышала, как он отчитывает Тами. Ну что же он не оставит бедную женщину в покое! Я лежала в кровати и ждала звука открывающейся и закрывающейся двери, что означало бы, что Тами благополучно вернулась к себе в комнату. Прислушиваясь, я думала о том, что у моего отца в характере есть жестокость, которая мне абсолютно не по душе! Следующий раз, когда он затеет свою подлую игру, я должна как-нибудь остановить его. Не знаю как, но что-то я сделаю.

Съемки шли своим чередом, а между тем Дитрих и фон Штернберг начали потихоньку отходить друг от друга. Судьба распорядилась так, что «Дьявол — это женщина» стал их последним фильмом, хотя только Джо чувствовал, как меняется стрелка его внутреннего компаса. Мама ничего такого не ощущала. Каждый день Джо отдавал себя в прощальных жестах, одаривал плодами своего таланта этот фантом на экране. Может быть, он и не сознавал, что прощается с ней таким образом. Возможно, его отчаянное желание уйти от нее порождало творческую волю. Я понимала только, что с каждым днем хоть понемногу, но Джо отдалялся от нас. Но его жаркие послания все еще летели к нам через разделявшую нас студийную улицу. Мама все так же бросала их для желающих прочитать среди фотографий и пепельниц.

Моя дорогая Марлен,

Ты себя напрасно терзаешь. То я тебя вывожу из себя, то тебя все устраивает. И все время споры! Перестань постоянно сердиться на меня; ты же знаешь, я не в силах изменить все на свете.

Джо

В тоне его записок зазвучало даже какое-то отчуждение, как будто ему было все равно — таким опустошенным, видно, он себя чувствовал.

Я ставила штампы на фотографии; вошел Джо; при виде его лица я остановилась.

— Я сейчас сказал Любичу, что больше не буду делать фильмы с Дитрих. Он, естественно, обрадовался.

— Да? Опять бросаешь меня на растерзание волкам? — Моя мать стояла перед ним, неподвижная, как статуя, просто смотрела ему в глаза.

— Да, если ты так это понимаешь. Я устал, возлюбленная. Пожалуйста, не надо.

— Ты позволяешь себе такую роскошь — бросать меня, когда вздумается!

— Я назвал бы это не роскошью, а печальной необходимостью.

— Что я такого ужасного сделала? Все, что ты хотел, ты получал. Любой образ, все твои фантазии!

— Да, ты всегда была моей музой. Я не говорю, что это не так.

— Тогда почему же ты бежишь от меня?

— О, если ты сама не знаешь ответа на этот вопрос, мне нет смысла пытаться объяснять тебе.

— Джо, это строчка из женской роли.

— Да? Наверно, ты права. Интересно… возможно, мы поменялись ролями.

— Не остри и не изображай из себя существо высшего порядка! Ты заставил меня приехать в эту страну, а теперь бросаешь типам вроде Любича?

— Нет, ты заслуживаешь кассового успеха. А с ним он тебе обеспечен.

— Но я буду у него выглядеть, как в «Песне песней» — картошина да и только!

— Ты почти не уступаешь мне по мастерству. У тебя снова будет приятная возможность показать им, как надо работать. — И Джо повернулся, чтобы уйти.

— Ты покидаешь меня?

— Да, любовь моя. — И он вышел из гримерной.

Мама закурила сигарету.

— Вот так, посреди важного разговора повернуться и уйти! Почему он оставляет меня именно сейчас? — обратилась она ко мне, не ожидая ответа.

Она, действительно, не поняла заключительную реплику Джо? Или не захотела понять? Я чувствовала, что моя мать только что потеряла самого лучшего друга, какого когда-либо имела или, возможно, будет иметь, и даже не осознала этого.

Работа над фильмом продолжалась. Разговоров больше не было. Мама готовила венгерский гуляш, пекла венские торты и часто сидела на полу у ног Джо. Всем поклонникам было объявлено, что у них кризис, что мисс Дитрих сейчас ни с кем не общается. На кабинет Джо обрушился поток темно-красных гвоздик, шелковых халатов и крепкого бульона. Я носила любовные записки через улицу, а вечером, повинуясь приказу, не выходила из своей комнаты. Отец брал Тами, и они уезжали в берлинскую колонию; возвращались они только после того, как наши юные любовники отправлялись наверх.

Я слишком часто видела свою мать в образе «молодой романтической девушки», чтобы не распознать симптомов. Интересно, забудет ли Джо о своем намерении уйти? Мне эта внезапная преувеличенная преданность казалась такой фальшивой, но, может быть, для него она таковой не была. Он уже столько от нее натерпелся, возможно, вынесет и еще немножко.

Одно воспоминание прочно сохранилось у меня от этого давнего периода. Однажды в субботу, когда Джо обычно ходил на футбол, моя мать первый раз в жизни захотела пойти с ним и взяла меня с собой. От Буллока доставили изысканную одежду в английском стиле, наполнили серебряные фляжки, налили горячий кофе в термосы. Стояла, как всегда, южнокалифорнийская жара, но считалось, что все это нужно брать на футбол. Кажется, играли университетские команды Лос-Анджелеса и Южной Каролины. Наши местные футболисты всегда отчаянно боролись за победу. Джо забронировал отдельную ложу, из нее я могла видеть все. Стадион был огромен, зрителей полным-полно. Джо купил мне хот-дог, из которого вытекала так не любимая моим отцом желтая горчица. Я сидела на краешке кресла, боясь выдать волнение и рассердить маму. Что это была за игра! Все было: голы, пассы через все поле и даже вынос раненого игрока на носилках! Джо пытался объяснять нам что-то по ходу дела, но когда мама сказала: «Почему не дадут каждому по мячу? Не надо было бы за него драться, и все разошлись бы по домам!» — он оставил свои старания.

Я шепотом попросила:

— Вы не дадите мне что-нибудь почитать о футболе?

Отвечая мне, он почти не шевелил губами, которые прятались к тому же под его длинными усами. Удивительно, как он умел так незаметно разговаривать.

— Хорошо, когда ты снова пойдешь со мной на футбол, но одна.

Когда мы приехали домой, я поцеловала Джо в щеку. Мне не надо больше было вставать на цыпочки, чтобы сделать это. Я поблагодарила его за отлично проведенное время.

Моя мать не разговаривала со мной. Горничная передала мне приказ сидеть дома. Я повиновалась и стала думать, что же я сказала или сделала, что так рассердило ее. Как правило, я могла почти сразу определить ошибку, но на сей раз мне ничего не приходило в голову. Так что я не покидала Бель-Эр, вела себя особенно осторожно и надеялась, что неудовольствие мамы улетучится само собой. Я еще не знала, что она может ревновать к ребенку.

На горизонте маячила интересная дружба с Дороти ди Фрассо, и в нашу жизнь вот-вот должен был войти Джон Гилберт, который, по слухам, расстался с Гарбо, хотя пил по-прежнему. Фриц Ланг, постановщик таких шедевров, как «М» и «Метрополь», влился в ряды немецкой колонии беженцев и стал верным поклонником гуляша моей матери. Рональд Колман устраивал на своей яхте вечера для узкого круга, Брайан подписал контракт с «МГМ» и скоро собирался вернуться к нам, а фон Штернберг сделал последний ход.

Утренние газеты рассказали об этом так:

СВЕНГАЛИ И ДИТРИХ:

ОКОНЧАТЕЛЬНОЕ РАССТАВАНИЕ

В интервью на студии «Парамаунт» режиссер Джозеф фон Штернберг заявил, что «Дьявол — это женщина», фильм, который он сейчас снимает, будет седьмой и последней его картиной с великой немецкой красавицей.

«Мы с мисс Дитрих дошли до конца своего совместного пути».

На вопрос, есть ли в его решении личный мотив, фон Штернберг ответил: «Все, что мне было дано сказать о мисс Дитрих, сказала моя камера».

Моя мать была ошеломлена. Она звонила всем, зачитывала интервью Джо и утверждала, что Джо ни разу, ни намеком не показал, что готов к подобной жестокости. Почему он ничего не говорил? Хоть бы сказал, предупредил бы шок, какой она испытала, увидев эти безжалостные слова в газете! Он знает, как она его любит! Без него она бы вообще не работала! Она даже позвонила к Любичу в офис и первый раз в жизни разговаривала с ним лично. Этот антагонист фон Штернберга горячо поддержал ее. Да, Джо поступил совершенно подло по отношению к человеку, которому обязан своей славой.

— Нет-нет, Эрнст. Джо гений! Он научил меня всему! Он был моим господином. Наверно, я сама виновата, что он оставил меня.

Любич пригласил ее отобедать с ним вдвоем, в его личной столовой. Если не сию минуту, то в любой момент, когда ей будет одиноко и понадобится добрый друг. Любич для себя сочинял сцены почти так же ловко, как для Герберта Маршалла. Мама пообещала помнить, что он всегда к ее услугам, и повесила трубку.

— Радость моя, знаешь, Любич не так уж и плох. Джо всегда представлял его таким чудовищем. Но теперь-то мы знаем, что Джо уже давно сходит с ума! — О Джо в прошедшем времени — это меня тревожило. Перерыв на обед закончился, пора было возвращаться на съемочную площадку.

Курьер из германского консульства в Лос-Анджелесе вручил матери копию редакционной статьи, появившейся в ведущих немецких газетах по личному распоряжению министра пропаганды Третьего Рейха доктора Йозефа Геббельса.

Аплодисменты Марлен Дитрих! Она наконец отказалась от режиссера-еврея Джозефа Штернберга, у которого всегда играла проституток или иных падших созданий. Она ни разу не сыграла такой роли, которая прославила бы ее как гражданку и представительницу великого Третьего Рейха.

Теперь Марлен должна вернуться в родное отечество, принять на себя историческую роль лидера германской киноиндустрии и перестать служить орудием в руках голливудских евреев!

Лицо моей матери стало пепельно-серым. Она быстро спрятала газету за спину.

— Нет! Нет! Никогда не читай этого! — В голосе ее зазвучала фальшивая нотка. — Иди, радость моя, сбегай на площадку и позови Джо! И найди Папи!

Я поняла, что это серьезно, и припустила! Я надеялась, что, несмотря на все происшедшее, Джо не откажется пойти со мной. Освещение еще не включили, слава Богу! Он выслушал мои объяснения, повернулся к ассистенту, приказал вырубить свет и вышел. Я отмахнулась от сыпавшихся на меня вопросов и побежала дальше, спрашивая у всех на ходу, не видел ли кто мужа мисс Дитрих. Он будто сквозь землю провалился. Может быть, решил уехать домой? Кому-то якобы показалось, что он зашел в гримерную Мэй Уэст. Я бегаю по всей студии, а мой отец, оказывается, совсем рядом? Я бросилась назад, нетерпеливо постучала в закрытую дверь гримерной. Раздался негодующий голос Мэй Уэст:

— Где горит?

Но когда я ответила: «Скажите, пожалуйста, мой отец у вас? Мисс Дитрих надо немедленно его увидеть!» — она сама открыла дверь, завязывая пояс халата.

— Он здесь, живой и невредимый! Не страдай, детка!

Она крикнула ему через одетое в атлас плечо: «Руди! Твоя германская леди хочет тебя! Скажи ей, я о-доб-ряю ее вкус!»

На несколько часов производство остановилось; Дитрих, ее муж, ее агент и фон Штернберг обсуждали создавшееся положение и думали, как ей поступить. В конце концов призвали главу отдела рекламы, и ему было сказано, что мисс Дитрих приняла решение: она попросит американского гражданства и навсегда порвет связи с Германией. Я заметила, что глаза моей матери припухли. Она все отворачивала голову. Должно быть, она плакала.

Судьбоносное решение, принятое под давлением обстоятельств и в считанные часы, как всегда у нее, оказалось стратегически верным. Подай Дитрих прошение о гражданстве хотя бы несколькими месяцами позднее, она к началу Второй мировой войны все еще была бы гражданкой Германии. А так через пять лет она уже получила свой первый американский паспорт — всего за четыре месяца до рокового сентября 1939 года.

Означало ли это, что я тоже буду наконец американкой?

Я читала все пресс-релизы, но ни в одном не говорилось о моем будущем гражданстве. Никто мне ничего не говорил, а я не решалась спросить из-за всех этих страстей дома и на студии. Секретарша Джо знала практически все на свете, так что я пошла к ней и получила информацию, «как стать гражданином Америки». На следующее утро я, смотря учительнице прямо в глаза, в лучших традициях ораторского искусства Рудольфа Зибера поставила ее в известность, что с сегодняшнего дня у нас будут уроки истории США и их президентов; что ей вменяется в обязанность познакомить меня, ее ученицу, с Конституцией Соединенных Штатов и со всем остальным, чем гордится моя будущая страна. Я не знала, буду ли я проходить процедуру получения гражданства, но не сомневалась, что, когда маме в конце концов придется принимать присягу на верность, она не станет учить ничего из того, что требуется по протоколу. Пусть хоть одна из нас что-то вызубрит! В глубине души теплилась смутная надежда, что, если я смогу все ответить правильно, они дадут гражданство и мне.

Последние съемки «Дьявола» прошли по-деловому, профессионально и без суеты. Мама была холодна как лед. В одном из последних посланий к ней Джо написал:

Я устал, Возлюбленная. Я не в состоянии более сражаться с тобой, с Любичем, который презирает меня почти так же сильно, как я ненавижу его. И к тебе я ничего уже добавить не могу. Я сам у себя списываю. Моим прощальным даром тебе будет самый великий из фильмов Дитрих. В нем я отдал тебе весь свой талант. Ты увидишь Дитрих высшей пробы, и этот фильм станет твоим любимейшим из семи наших фильмов.

Прочитав записку Джо, мама отдала ее отцу — молча. Она сделала то же самое и в день окончания «Дьявола», когда посыльный появился у нее в гримерной. Подчас немецкие слова бывают очень трогательными. Всегда трудно выразить чувства. Когда Джо писал: Danke, es was himmlisch, auf wiedersehen, он хотел сказать: «Благодарю, это было божественно. До свидания, прощай».

Мой отец сохранил эту записку, а мама ни разу ее не хватилась.

Мы отсняли портреты и рекламные кадры. Мне было велено привезти на студию своих зеленых подопечных, и Дитрих впервые сфотографировалась в изумрудах. Впервые на фотографиях запечатлены также ее новые брови. Она делала себе эти летящие дуги вплоть до «Сада Аллаха». Но они появлялись и после этого фильма, когда она в жизни хотела выглядеть как можно более «Дитрих» Освещения Джо, бывало, отчаянно не хватало, тогда его вызывали; он немедленно являлся в фотостудию, ставил свой магический свет и исчезал. Великолепные портреты, которые получались в результате, оказались одними из самых лучших снимков Дитрих, сделанных когда-либо. Эти лица излучают свет, искрятся, завораживают. Глаза непроницаемы, в них не разглядишь ничего, что могло бы потревожить совершенство образа. Но это требование профессии, и именно оно привлекало к ней мою мать больше всего. Личные проблемы оставались за кадром. Ничему, абсолютно ничему не позволялось внедряться в образ и воздействовать на конечный продукт. Эмоциональная распущенность не допускалась. Стоит личному огорчению обнаружить себя хоть раз, камера тут же налетит на него, зафиксирует тайную слабость актера и превратится в его врага. Только самые великие артисты умеют иногда использовать личные проблемы для усиления своей игры. Чего моей матери недоставало в одаренности, она с лихвой восполняла дисциплинированностью.

Позвонил Джо. Готовая копия «Дьявола» ждала ее. Она пошла на просмотр одна, а дома сказала:

— Какая работа! Одно лицо прекраснее другого! Фильм так себе, но мы это знали с самого начала. Не имеет значения. Его должны изучать все, кто думает, что умеет снимать кино. Я весь просмотр держала Джо за руку. Я даже плакала. Суметь такое! Невероятно! Я все это ему сказала и поцеловала его чудесные руки. Я сказала, что он Бог, а он улыбнулся и произнес: «Если тебе понравилось, я доволен».

На другой день фон Штернберг отправился в свое очередное путешествие в дальние неизведанные края. Уехал один, не испытывая потребности ни в чьем обществе и, думаю, с надеждой на исцеление. К сожалению, нет на свете такого далека, куда он мог бы убежать от своей Лорелеи. В последнем рывке к спасению самого себя он порвал веревку, привязывавшую его к жизни, но опутывавшую его гений. Искры таланта мастера еще сверкали в последующие годы, но это были не более чем отблески прежнего небесного огня.

И вскоре все было так, будто Джо никогда не существовал, только подготовка фильма уже никогда не становилась таким захватывающим процессом, а результаты — столь великолепным зрелищем. С этих пор Дитрих уже не совершенствовала свой образ, а лишь повторяла его, что по-прежнему требовало большого труда, но не нуждалось в прежнем вдохновении.

Мама собиралась на званый вечер! Теперь это, вследствие своей редкости, превращалось в сенсацию.

— Здесь говорится: «в старой одежде!» — мама читала приглашение Кэрол Ломбард на вечер в Доме смеха на Венис Пиэр.

— Что она хочет сказать? «Старая одежда»? Как это по-ее — пытаться быть вечно «неповторимой и прелестной»! Позвони Трэвису на студию.

Я набрала номер и передала ей трубку.

— Трэвис? Ты слышал о большой вечеринке Ломбард? Что она имеет в виду под «старой одеждой»? Речь идет об истории или просто об обносках?.. О! Дома смеха действительно до такой степени грязны? Тогда зачем устраивать там вечер? Не знаешь, что она собирается надеть? Она, конечно же, шепнет на ушко «рекламе», и там будут фотографы… Да? Сейчас все думают, что могут носить брюки. Но что же мне надеть? Я собираюсь идти! Подумай! Давай сделаем нечто из «СТАРОЙ ОДЕЖДЫ»!

Она пошла на вечеринку в Дом смеха в шортах с голыми ногами, в мальчишечьих ботинках и носках, с веселеньким платочком на шее; фотографы были в восторге, а мама вернулась домой вся в синяках! Я встретила ее в холле.

— Радость моя, помоги подняться по лестнице! Не смотри на мои ноги! Тебе не стоит волноваться! Ну и вечеринка! Нас посадили на мешки с картошкой и заставили съезжать с огромных горок! Я думала, мы пролетим сквозь стену прямо в океан!.. А катающиеся бочки! Надо было бежать между ними, стараясь не упасть! Просто ужас! Все валились друг на друга и хохотали! Они считали, что это смешно! Ты знаешь эти жуткие зеркала, в которых выглядишь или карлицей, или гигантшей, или толстухой? Они тоже там были. Кому охота видеть себя толстым? Это я могу иметь прямо у себя в ванной и при этом на самом деле не выглядеть, как будто я вернулась с войны! Помнишь нашего продавца сорочек? Он на всех фотографиях оказался рядом с Ломбард. Весь вечер следил за передвижениями фотографов и успевал к месту раньше их. «Всегда готов», красавчик! Боже! Посмотри на мои коленки! В машине они не были такие страшные!

Колени действительно имели ужасный вид — как будто она на большой скорости упала с велосипеда на гравий. Ее блузка была сделана из того же плотного шелка-сырца, что и шорты, поэтому руки были хоть как-то защищены, но все равно рукава порвались на локтях, и сквозь дыры виднелись кровоточащие ссадины. Мы обмыли колени и голени, остановили кровь, после чего она погрузилась в горячую ванну с английской солью. Она морщилась от боли, но продолжала выпускать пар:

— И всем этим развлекать гостей? Хуже всего была штука под названием «взбивалка». Такая огромная чаша с небольшой платформой посередине, на которую мы сначала сели. И вдруг эта штука начала вращаться! Мы все слетели с лавки и попадали на дно чаши! Но на этом дело не кончилось, потому что тот, кто оказывался на платформе в момент остановки, объявлялся победителем! И вот мы на четвереньках в ужасе пытаемся вскарабкаться на полку, а это чудовище все крутится и смахивает нас обратно. Кого-то точно вырвало! Должно быть, коленки я разбила на этой штуке. Не могла же я остаться в стороне — все смотрели. Но такие дети! Как это по-американски! Веселиться, веселиться, веселиться! Бартелмесс, казалось бы, старик, а как ему понравилась эта жужжалка!..

Я помогла ей вылезти из ванны и дойти до постели.

— Конечно, в брюках Ломбард не так повредила ноги. Ей всегда надо закрывать ноги! — и она уснула.

На следующее утро ее синяки приобрели нежный красновато-коричневый оттенок, и двигалась она с трудом. Так как было воскресенье и все сидели по домам, она названивала знакомым по телефону. Начинала она так:

— Я была на совершенно восхитительной вечеринке, которую Кэрол Ломбард устроила в Доме смеха! Я сейчас тебе все расскажу!..

С каждым звонком она поддавала жару в свой рассказ. Когда к ужину пришел прихрамывающий Бартелмесс, нас разобрал истерический хохот. Мама заявила, что ему поделом — нечего притворяться «юным». Ему было всего сорок лет тогда, но он не обиделся. Он был безумно влюблен в нее и смеялся вместе с ней и вообще вел себя очень мило.

На свет извлекли чемоданы моего отца. Они с Тами возвращались на «Иль де Франс» в Париж.

— Тамиляйн, как мне узнавать, как ты?

Это был наш последний разговор, мы сидели одни у бассейна.

— Катэр, у меня все в порядке! Видишь, я за целую неделю не сделала ни одной глупости! Не надо так беспокоиться обо мне. Ты еще совсем молода — просто радуйся солнцу и будь счастлива!

— Я не совсем молода! Я знаю, какой Папи вредный с тобой.

Она ахнула и закрыла мне рот рукой.

— Катэр, никогда не говори так о Папи! Он добр и терпелив. Чудесный человек. Гордись тем, что у тебя такой отец. И Мутти тоже! На целом свете нет никого великодушнее ее. Полная самоотдача, всегда все для всех делает. И вся ее жизнь в тебе. Она любит тебя больше всех. Всегда люби ее и Папи тоже!

— Обязательно напиши мне, Тамиляйн.

— Ладно… только это сложно. Папи боится, что я могу написать глупости. Я иногда пишу по-русски и должна показывать письма ему, прежде чем он их отправит.

— Послушай, Тами. Ты можешь написать мне письмо в парке, пока гуляешь с Тедди. Потом пойди на Плаца-Атене, купи на хозяйственные деньги марку и отдай письмо консьержке, чтобы она отправила. — Не зря же я была дочерью лучшей сочинительницы сценариев для личной жизни! Иногда уроки моей матери оказывались весьма кстати!

— О! Думаю, мне не следует делать такие вещи. И потом, как ты его получишь?

Я научила ее, как послать письмо из Парижа, но как сделать, чтобы оно попало ко мне в руки, а не в руки мамы? С этим была настоящая загвоздка. Я сидела в розовом плетеном кресле-ракушке и лихорадочно думала. На «Парамаунт», в экспедицию? Нет, они скажут. И гримерная, и костюмерная тоже скажут. Нелли? Нет. Она, не подумавши, брякнет: «Мисс Ди, тут письмо для Марии. Оно почему-то пришло ко мне!» Моему новому охраннику? Он слишком новый — я еще недостаточно знала его, а обычно люди принимают сторону тех, кто платит им жалованье… Учительница и горничные исключались по той же причине… Бриджес? Никогда: он говорил приятное моей матери только потому, что ей это нравилось, а вовсе не от души. Я ему совершенно не доверяла. Даже Брайан не подходил. С его добропорядочностью он обязательно будет против того, чтобы я получала письма «за спиной у мамы». Кто же? Кто же оставался? Никого?.. Я вдруг похолодела. Действительно никого. Ни единого человека, кому я могла бы доверить что-то чрезвычайно важное для себя, не опасаясь, что всемогущая мама будет проинформирована. Помню, что почувствовала себя абсолютно одинокой и что мне стало страшно. Такие моменты в детстве откладывают в душе сильный отпечаток.

Они уехали: папа — нагруженный новыми костюмами для посещения матчей по поло, разными американскими штучками и списками маминых поручений; Тами — снабженная одеждой с маминого плеча и годовым запасом стеклянных пузырьков и цветных таблеток. Ей нельзя пропустить ни одной эйфорической инъекции и потерять ни минуты глубокого, глубокого сна.

Верные поклонники снова вышли на свет из своих укромных уголков. Новые воздыхатели маячили в отдалении. Все усиленно помогали «Марлен» пережить позорное бегство ее создателя и отъезд мужа. Цветы, звонки, приглашения приливной волной накатили на наш дом. Приемы, приемы и снова приемы — единственное средство время от времени расслабиться для голливудских звезд тридцатых годов. Эти люди, чья работа состояла в ежедневной жизни «понарошку», собирались вместе, чтобы найти человеческую теплоту внутри своего искусственного мирка. Им больше некуда было идти. Кроме пары сносных ресторанов вроде «Коричневого дерби» на Голливудском бульваре, окрашенного в соответствующий цвет, и «Лозы» звездам не из чего было выбрать, и приходилось устраивать развлечения в собственных домах. Они делали это и еще по одной, чрезвычайно важной причине: надо было создавать вокруг себя и поддерживать ореол таинственности. Кинозвезды и все сопричастные им не снисходили до простых смертных. Сегодня это назовут снобизмом, но в то время публика посчитала бы, что ее надули, если бы «небожители» выказали хоть малейшую склонность к нормальности. Люди хотели видеть своих идолов неизменно прекрасными, великолепными, роскошными, неуязвимыми, безукоризненными и неземными, и они это получали.

В славные голливудские времена члены этого сообщества, на которое массы взирали с завистью, принимали друг друга у себя в поместьях, полагая, что там все смогут чувствовать себя свободно и непринужденно. Они безо всякого ущерба для имиджа могли бы пускать публику на эти приемы, потому что никогда не теряли контроля над собой, даже среди своих. Дома их строились с учетом потребности в вечеринках. Гостиные, чуть заглубленные относительно уровня пола, вмещавшие не меньше народу, чем вестибюли иных отелей, личные кинотеатры, биллиардные, всяческие выгородки в холлах, бары всех размеров и видов. Бассейны, в которых плавающие никогда не смогли бы помешать друг другу, домики при них — с шестью комнатами, выложенными итальянским мрамором различных оттенков, лужайки для «игр на открытом воздухе» и «настоящих деревенских пикников» В сороковых годах к этому набору, свидетельствовавшему о социальной состоятельности, добавилась шашлычная, не уступавшая своими достоинствами аналогичному месту на любом техасском ранчо.

В эту элитную группу новички принимались чрезвычайно редко. Одни и те же блестящие люди постоянно видели одних и тех же блестящих людей. «Тематические» приемы поэтому приобрели особое значение: специальное оформление позволяло представить слишком знакомое как бы в новом свете — пусть и на мгновение. Так же стали поступать и с домами: приглашали специалистов и просили заново декорировать интерьер, чтобы, приходя на следующий прием, гости с освежающим удивлением подумали бы, что случайно ошиблись адресом. Особенно рьяно оберегались секреты, связанные с новыми нарядами, которые каждый раз были все более и более потрясающими. Студийные модельеры и швейники не знали отдыха, трудясь над тем, чтобы их звезды даже на неофициальных вечерах затмевали звезд студий-соперниц.

Когда мне позволяли сопровождать маму, я считала, что попадаю в сказку. Джин Харлоу в серебряном наряде, попивая «Пинк Леди», слегка улыбается Уильяму Пауэллу. Уоллес Бири вьется вокруг танцовщицы по имени Джинджер Роджерс. Друзья-приятели и собутыльники Джон Гилберт и Джон Бэрримор ищут бар; и тот, и другой — это романтическая мечта в процессе превращения в кошмарный сон. Джоан Кроуфорд в красном в обтяжку, решившая, что Франшо Тон должен посмотреть в ее сторону, пока она висит на руке Дугласа Фэрбенкса-младшего. Мэри Пикфорд в нежно-голубой тафте изящно жует птифуры, а Дуглас Фэрбенкс — настоящий — старательно втягивает живот в надежде выглядеть моложе собственного сына. Джаннет Мак-Дональд в гипюре ищет Шевалье, который в это время мило беседует с Клодетт Кольбер, одетой в матовое атласное платье работы Трэвиса Бентона. Шарль Буайе жаждет услышать их разговор, потому что уверен, что они обсуждают именно его. Лайонел Бэрримор с сестрой Этель ищут своего брата Джона. Кэрол Ломбард в биллиардной поучает Джорджа Рафта, Кларка Гейбла и Кэри Гранта, делясь с ними хитростями игры в снукер, а Гари Купер просто стоит, опершись о панель дубовой обшивки, и смотрит. Семейства Фредерика Марча и Рэтбоунов прибывают вместе. Рональд Кольман в задумчивости удаляется в сад. Глория Свенсон, в черном как смоль наряде и в бриллиантах, откидывает голову и смеется шутке, которую слышит от Эдварда Робинсона, а Марлен Дитрих в своем смокинге мягко улыбается, глядя в мальчишеское лицо еще очень молодого Генри Фонда. Прибавьте сюда великих исполнителей вторых ролей, Юджина Паллетга и Эдварда Эверетта Хортона, композиторов Гершвина, Портера, Берлина, режиссеров, сценаристов, любимых агентов, директоров студий, продюсеров и вы получите голливудский прием давно прошедших времен. Обычно моя мать пробегала приглашения глазами, а затем бросала в корзину. Однако на этот раз приглашение было перечитано — «тема» заинтересовала ее.

— Радость моя, набери номер Трэвиса… Трэвис, ты слышал, Рэтбоуны опять дают прием? Я не верю, что это придумала жена Рэтбоуна. Думаю, идею ей подсказала графиня ди Фрассо. Интересная женщина. Но почему эти богатые американки так стремятся выйти замуж за бедных европейских аристократов? Ради титула? Наверно, она очень гордится тем, что она «графиня». За вычетом этого, да еще того, что у нее Гейбл в любовниках, она весьма умна. Здесь говорится, что нужно являться в образе «человека, который вызывает у вас наибольшее восхищение». Ты идешь, Трэвис? А что если ты наденешь платье из перьев из «Шанхайского экспресса» и будешь Дитрих? Не знаю, кого они еще пригласили. Гейбл нарядится Луисом Майером — он не знает, кем еще восхищаться. А Кроуфорд, представь себе, явится как Кроуфорд! Наверно, им всем хочется предстать в собственном образе! Я буду Ледой… — последовала долгая пауза.

— Трэвис? Не заставляй меня изменить мое мнение о тебе! Я всегда говорю, что ты образованный человек. Ты должен знать легенду о Леде и Лебеде! Великолепный белый лебедь соблазняет прелестную девственницу, она влюбляется в него, и они навеки остаются соединенными… Да, именно так!.. Ну, по крайней мере, я знаю именно такую историю!

Я слушала, стараясь вообразить свою мать девственницей. Я не очень хорошо представляла себе, что это такое, но звучало это довольно рискованно.

— Надо будет соорудить лебедя. Иначе никто не поймет, кто я. Она должна быть «завернута» в него. У нас целая неделя на костюм. Закажи лебединые перья. Не забудь, что нужны длинные, из крыльев, и очень короткие тоже, чтобы сделать шею… Что? Разумеется, глаза в обрамлении драгоценных камней. Трэвис, что с тобой сегодня? У лебедя не может быть голубых глаз — только зеленые!.. Не забудь, работать будем ночью, чтобы никто не прознал, кем я наряжаюсь! Если Луэлла Парсонс пронюхает о перьях, то напишет в газете, что я буду чайкой!

Ни один костюм в кино еще не мастерили и не отделывали так тщательно, как Леду и ее лебедя. Когда наконец Дитрих «вшили» в него, это было фантастическое зрелище! Короткие завитки волос, как у «греческой статуи», плотно обрамляли ее лицо, вокруг открытой шеи нежно обвивался лебедь, а голова его, как на подушке, покоилась на маминой груди. Ее тело страстно обнимала огромная птица из накрахмаленного белого шифона. Может быть, кто-то и не знал истории Леды и Лебедя, но никто не мог ошибиться насчет чувства, которое символизировал представленный мамой образ. Сопровождала ее в тот вечер «Марлен Дитрих»: в образе своего идола предстала новая мамина подруга Элизабет Аллан. Эта неплохая актриса с лицом фарфоровой пастушки была однажды приглашена к нам на чай, но осталась и на ужин. Кажется, ее привела Рут Чаттертон, опытная театральная актриса и коллега по «Парамаунту», хотя и не из маминой — звездной — категории. Чаттертон умела водить самолет и отличалась непосредственностью. Впоследствии она играла те роли, которые по рангу неудобно было давать Мэри Астор. Моя мать была очарована хрупкостью Элизабет Аллан, она сравнила ее с «английской чайной розой» Она велела Трэвису укоротить один из своих любимых фраков, и мы все помогали Элизабет облачаться в него. Нелли уложила ей волосы, я воткнула золотые булавки в жесткую манишку, а мама подправила брюки, чтобы штанины не слишком закрывали легкие лакированные ботинки. Потом она надела на голову ошеломленной девушке один из лучших своих цилиндров, показала, как принять позу a la Dietrich, и засмеялась, довольная сходством. Перьев было так много, что мы минут двадцать усаживали нашу Леду и ее пылкого лебедя в машину. К счастью, новая Дитрих была тоненькая, как тростинка, и занимала очень мало места. Они отбыли вместе, чтобы стать сенсацией вечера! Трэвис с выводком швей отправились по домам. Дот и Нелли помогли мне с уборкой; мама не любила, чтобы горничные трогали ее личные вещи.

Моя мать наслаждалась жизнью. Бывало, что она даже не приходила ночевать — только звонила и говорила, что любит только меня. Иногда в ее обеденный перерыв приезжала Нелли присмотреть за мной и захватить что-то из нужных маме вещей — нужных для того, чем она в тот момент занималась. Поскольку Брайан выполнил мою просьбу и прислал мне «Гамлета», я по большей части сидела в доме при бассейне и расшифровывала Шекспира. Я решила, что «Гамлет» нравится мне гораздо больше, чем «Ромео и Джульетта».

Иногда Брайан откуда-то приезжал и возил меня в своей машине на пляж. Он всегда позволял мне располагаться на откидном сидении. Эта небольшая, незаметная скамья, которая раскладывалась в сторону задней части машины, как раз над багажником, тоже была для меня особым местом, как балкончик на поезде. Пальмы с шелестом проносились мимо. Когда сидишь на этом месте, то первым из пассажиров начинаешь чувствовать запах моря. Мы ставили машину, снимали обувь и брели по песку: я — с ведерком, Брайан — с ботинками через плечо. Я, конечно, была старовата для жестяного ведерка с голубым совочком, но мне нравилось выкапывать из песка крабов и смотреть, как они снова закапываются. Говорили мы мало. Когда он привозил меня домой, я надеялась, что он останется выпить чаю. Но чаще всего, видя, что мамы еще нет, он целовал меня в макушку, просил передать ей привет и просьбу позвонить и уезжал.

Запутанные в мокрых водорослях, извивающиеся иссиня-черные существа доставлены в деревянных ящиках на нашу кухню. Нам предстоит организация приема с лангустами — истинным предметом маминой кулинарной славы. Моя обязанность — выскрести брюшко каждого ракообразного специальной овощной щеткой мистера Фуллера. Эти рачки терпеть не могут щекотки в процессе приготовления к своей кончине. Я их не виню — погружение живьем в кипящую воду не назовешь легкой смертью! Обеды с лобстерами у Дитрих пользовались заслуженной славой. У нас бывали настоящие пиры, если Луизиана присылала требуемые двадцать дюжин.

Рональд Кольман взглянул на огромное блюдо, доверху наполненное красными тельцами, и побледнел. Мама, разливавшая густой соус на шампанском, в котором они и потонули, ничего не заметила. Я чинно сидела в специально сшитом наряде для презентации и наблюдала за происходящей драмой.

— Ронни, радость моя, ешь! Ешь, не жди меня! Я никогда не сижу! — щебетала мама. Она теперь часто щебетала, с тех пор, как начала новый роман.

— Марлен-а, дорогая-а! — У господина Кольмана была привычка ко всему прибавлять «а». — Пожалуйста, иди к нам, дорогая-а! — На протяжении всего обеда, давясь тем, что ему явно было не по вкусу, он выкликал свои «моя дорогая-а» с регулярностью знаков препинания, хотя между ними практически ничего не звучало. Мою мать это нисколько не смущало. Она суетилась, прислуживала, показывала ему, как нужно расчленять крошечные тельца, вытаскивала, не разломав, мясо из розовой брони и не обращала ни малейшего внимания на его героические усилия скрыть брезгливые вздрагивания каждый раз, когда клешни, лапки, головки и панцири летели в середину стола в глубокую чашу. Когда наконец все было съедено и достойно восхвалено, она взяла «Ронни» за руку, он поднялся, с вожделением посмотрел на нее, она ответила нежным взглядом; их руки переплелись, они двинулись к двери, как одно целое, и уехали в звездную ночь в его зеленом автомобиле. Роман с Кольманом был каким-то «перемежающимся», он затухал и возникал вновь в самые непредсказуемые моменты, но в нем никогда не было достаточно энергии, чтобы разгореться по-настоящему. Поскольку они чаще всего встречались на его прекрасной яхте, весьма «Британском буканьере», мне не приходилось им подыгрывать.

Дорогой Папи,

Я разучилась печатать, поэтому извини за ошибки. Послала тебе фотографии, где я сама ставила освещение, а также мой рекламный снимок с машиной. Теперь о работе. К тому времени, когда ты получишь это письмо, все опять может перемениться. Я никак не получу сценарий от Любича, хотя он и еще три сценариста работают над ним уже несколько месяцев. После многих моих писем и угроз я вчера получила… первые две страницы. Весьма банально, но самое ужасное — как они вводят меня, моя самая первая сцена, момент, которого все ждут (в конце концов ведь Любич заявил: «Мы собираемся возродить Дитрих!»), первый крупный план этой «Новой женщины» — ты готов? Ты сидишь на краешке стула? Итак, первый кадр… это МОИ НОГИ… В МАШИНЕ, ОДНА НА ДРУГОЙ. Длинное описание того, как одна нога плавно опускается, а вторая поднимается и перекрещивает первую… Ты потрясен, да? По такому «блестящему» началу можешь себе представить, что там дальше. Я все жду ответа от Любича: когда я получу полный сценарий и когда начну сниматься. Локк везет костюмы и оператора в Испанию снимать натуру — какая глупость. Но Любич обожает экстерьеры, поэтому я прекратила работу над костюмами, чтобы он не отвлекался на них, и требую ПОЛНЫЙ сценарий. Если не поможет — вообще откажусь участвовать. «Отель «Империал»» уже готов и, как мне говорили, очень хорош. Я все еще надеюсь сделать «Отель «Империал»» раньше. Одежда для «Ожерелья» — ничего особенного. Поскольку все действие происходит в машине, нужны только «костюмы для поездки в автомобиле».

Вчера Джо начал работу над «Раскольниковым». Он позвонил и с такой тоской сказал, что весь день чувствовал тяжесть на сердце и что со мной было так чудесно. Как я его понимаю! Разумеется, ты скажешь: «Но когда вы были вместе, вы только и делали, что ругались». Я решила ему этого не говорить, я только его утешала — какое значение имеют все наши ссоры по сравнению с чувством любви и доверия, которое мы испытывали друг к другу.

Еще раз посмотрела «Марокко» — сделай это тоже, пожалуйста. Это еще одно доказательство идиотизма тех, кто утверждает, что в ранних фильмах я такая естественная, а в последних — скованная. Им бы всем посмотреть «Марокко». Я там практически не двигаюсь, раз в час что-то произношу с надуманной интонацией — да-да! И до сегодняшней красоты мне там еще далеко, я зажатая, да и ноги мои сейчас лучше, чем тогда. Посмотри. Все так легко забывается.

Сейчас я играю в теннис, в основном с Гейблом, Франком Лоутоном (повзрослевший «Давид Копперфильд»), Джеком Гилбертом и Элизабет Аллан (приятная женщина без жеманства), чаще всего в доме Гилберта или в Клубе Бель-Эра. Гилберт вылез из своего «чемодана» и вновь наслаждается жизнью, как ребенок. Все было как нельзя лучше, пока он не влюбился в меня. Теперь же мы имеем проблемы, потому что Гилберт — та самая сильная личность, которую втайне мечтаешь найти, а найдя — начинаешь бояться. Он потерял голову, а я не желаю и терять — причем я не знаю, почему не желаю — наверно, стоило бы, к тому же он был бы так счастлив; однако я неуверена, что будет просто выйти из этого состояния — страсть слишком уж жарко пылает. Говоришь себе: живи одна, если не можешь найти того, кому можешь принадлежать и для кого составляешь счастье всей жизни. Но вот такой человек находится — а ты его не хочешь. Я уверена, здесь дело еще и в том, что я была очень близка с Ронни (Кольманом) и это до сих пор не прошло. Хотя, по большому счету, он меня разочаровал. У него такое лицо и такой голос — а сам он холодный. Холодный не потому, что не хочет, а потому что не может: он сильно пострадал из-за жены, которая четырнадцать лет не давала ему развода, пока не превратила в затюканного девственника. Я пыталась «разжечь» его, и он любил меня, я не сомневаюсь, но его беззаботное «Как насчет следующего четверга?» выводило меня из себя, так что я, не получая отдачи, немножко отошла в сторонку. Как видишь, я не делаю из этого трагедии, мне просто грустно — большой прогресс.

Купи себе «Весну священную» Стравинского — самую потрясающую музыку на свете.

Что ж, мой ангел, пора заканчивать — устали пальцы. Итурби придет к обеду (раковый суп, бефстроганов, блинчики с сыром), Рут Чаттертон и Ланг (он переживает вместе со мной, советует, помог мне с Кольманом, и поскольку он тоже любит меня, его старания тем более трогательны). Эхерн не сможет прийти из-за проб с этой Ширер. Между прочим, его новая пассия, Мерль Оберон — настоящая потаскуха. В нем вдруг взыграла самонадеянность — он попытался снова ко мне подъехать, а когда я возмутилась, сбежал и набросился на нее. Похоже, он уже сыт ею по горло, потому что опять приходил ко мне, весь пристыженный. Вот и все сплетни.

Тысяча поцелуев, любовь моя. Поцелуй Томи; я завидую вам обоим: «поиски» — такая неприятная вещь.

Мутти

Я проснулась под «Рапсодию в стиле блюз» и подумала, что, как в той молитве, которую детей заставляют говорить с выражением, «я умерла, не успев пробудиться», и попала на небеса! Гершвин… еще до завтрака? Я умылась, оделась с быстротой молнии и сбежала вниз.

Мама в теннисном костюме и с белой лентой на волосах встретила меня со словами: «Доброе утро, радость моя! Давай позавтракаем».

Должно быть, я действительно умерла. Просто я пока этого не знаю. Моя мать, которая считала любое приветствие просто излишним сотрясением воздуха, поздоровалась, и не с кем-нибудь, а со мной! Да еще и по-английски! В нашу жизнь вошел Джон Гилберт, и с этого момента моя мать говорила со мной на английском языке, обращаясь к немецкому лишь для сообщения трагических новостей, больших секретов или когда нужно было сказать что-нибудь особо язвительное, а также под влиянием анестезии или алкоголя. Теннисные туфли придали ей упругую походку; мы вышли в сад, где был накрыт стол, она оглядела его и спросила:

— А где же апельсиновый сок?

Я так и села — хорошо, что рядом стоял стул. Чудеса, да и только! Она позвала горничную и приказала принести тосты и полное блюдо поджаренного бекона, затем вернулась в дом и переменила пластинку. Бенни Гудман? В восемь утра? Она вышла с ракеткой, на ходу подтягивая винтами струны.

— Радость моя, то, что играет этот человек — это все еще называется джазом?

— Да, Мутти, — прохрипела я, потому что от шока у меня пересохло во рту. Она как будто повторяла домашнее задание.

— И именно про это говорят «горячее фортепьяно»?

Я только кивнула в ответ.

— Радость моя, придет мистер Джон Гилберт, ты с ним познакомишься. Он красавец… глаза, как уголья — обжигают! Обрати на них внимание. Поймешь, о чем я говорю.

Я вот-вот познакомлюсь с великим Джоном Гилбертом? Ну и утречко! Я не так уж много общалась с актерами немого кино. Моя мать никому не признавалась — даже сама себе, — что она тоже успела поработать в немом кино. Но Джон Гилберт, как Валентино и Чаплин, — это же сам Голливуд! Я только успела сбегать наверх за альбомом для автографов, как у входной двери раздался звонок, возвещавший его прибытие. Что такое «горящие угли!» Он мог буквально испепелить вас своим взглядом! При этом он мягко, чуть печально улыбался, так что ваше сердце разрывалось от жалости. Он взял меня за руку. Я старательнейшим образом сделала книксен, взглянула на него снизу вверх и получила полную программу — уголья, нежную улыбку — все сразу!

— Дорогая… у нее твои глаза. — Этот голос расплавит металл! Он снова повернулся ко мне. У меня есть дочка твоего возраста. Я называю ее Рыбкой. — Он еще раз одарил меня своей умопомрачительной улыбкой, и они ушли из дома.

Я закрывала за ними дверь, стоя на ватных ногах. Мне стало неловко при мысли о Брайане — я чувствовала себя изменницей, но надеялась, что мистер Гилберт пробудет с нами подольше. Он и побыл с нами, но не так уж долго.

Пока продолжались их отношения, моя мать, казалось, была для него воплощением всех его давних мечтаний. Как она его опекала — по-матерински! Она душила его заботой, и это ему нравилось. А ей безумно нравилась новая цель в жизни.

В чем потерпела фиаско Гарбо, в том преуспеет Дитрих! Ей одной удастся спасти этого мужчину от «демона пьянства». В конце концов «алкоголизм — это не что иное, как постыдная слабость, алкоголизмом скорее пристало страдать представителям низших классов, которые позорно убивают время в вонючих барах». На нашей плите булькал куриный суп. Особая говядина, необходимая для эликсира моей матери, была доставлена в дом Гилберта; свою бульонную лабораторию она оборудовала у него в кухне. Впоследствии она рассказывала мне:

— Я прятала от него бутылки с помощью его целителя-филиппинца. Какое-то время это действовало. Но ему постоянно хотелось в постель! Ты меня знаешь… все, чего я хотела, — это готовить ему и быть «уютной», возня под одеялом мне не нужна. Но без нее он думал, что я его не люблю, так что мне приходилось заниматься этим. Но он был не так уж хорош. Те, кто производит впечатление хороших любовников, таковыми в жизни никогда не являются.

Я любила находить его записки, которые он запихивал в пустые термосы, в карманы ее теннисных рубашек или в коробки с мячами.

Готов поклясться, что ты одурманила и опьянила мой мозг. Схожу с ума от дум о тебе и от желания тебя.

Люблю тебя

Ты так мила, и великодушна, и прекрасна. Как хорош был бы мир, если бы все люди были, как ты.

Каравайчик,

Не будет ли для тебя кошмаром, если я вдруг действительно брошу пить, курить и не спать ночами, стану положительным, а наша половая жизнь будет умеренно активной? У тебя же не будет поводов кудахтать. Разница между нами состоит в том, что я люблю тебя такой, какая ты есть. Конечно, я знаю, можешь не говорить мне, — естественно, я люблю тебя такой, какая ты есть, потому что ты совершенна. Видишь, я угадал твои мысли. Но когда-то, хотя бы десять секунд, ты думала, что я тоже совершенство. О, горькая потеря!

Люблю тебя

Ну как можно не поддаться обаянию человека, который богиню называл «Каравайчиком»? В первый раз, когда я это услышала, у меня дух перехватило, потом я увидела мерцанье горящих угольков и восхитилась его дерзостью. Он такой американец! Никакой европеец никогда не научится так смеяться. Американцы вышучивают друг друга самым вопиющим образом и тем не менее остаются любовниками или друзьями. Европейцы никогда не знают, чего не стоит принимать всерьез. Они нередко путают американский юмор с насмешкой и реагируют соответственно.

— Гилберт назвал меня «Каравайчиком»! — говорила она. — Но почему? Лицо у меня никогда не было круглым! Вот у Джоан Беннет действительно лунообразное лицо, а у меня нет. Я никогда не понимала Джона, когда он начинал «хохмить» Но я понимала, когда он называл меня «Любвеликой».

От Буллока привезли новые купальники, сарафаны, даже голубой махровый халат. На меня надели хорошенькую панамку, завершившую мой наряд, и отправили в пустыню с Нелли. Рукотворный оазис в одну улицу, на которой стоят четыре индейских магазина сувениров, конюшня, закрытый теннисный клуб и шикарный отель. «Эль-Мирадор» видом напоминал миссию, в нем был обязательный бассейн, лужайка и куча финиковых пальм вокруг. Городок под названием Палм-Спрингс стал моим самым любимым местом на земле. Я не смотрела на пустыню из поезда, я была в ее недрах, и все было чудесно, именно так, как я и представляла. Ящерки дремали на выбеленных солнцем скалах и не убегали при моем приближении; люди были необычные: они чувствовали себя уверенно, потому что им казалось, что это место все еще принадлежит им. Жара пронизывала вас насквозь. Ощущение великолепное! Высокие деревья стояли, напоминая верных часовых на страже своих беспредельных владений. Цвет песка имел мамин любимый оттенок — нежно-бежевый. Он как-то скрадывал звуки, поэтому вы вдруг понимали, что слышите тишину. Хруст сухой ветки, пронзительный крик золотого орла, приглушенный стук лошадиных копыт — все эти звуки возникали сами по себе, отдельно друг от друга. Там, куда человек провел воду, все сверкало, взрывалось яркими, безумными красками. Там, куда он еще не проник, все было пыльно-пастельным, царили тишина и сухость. Горы Сан-Хасинто устремлялись к небесам и казались бесконечно высокими. Они были точь-в-точь такими же, какими я увидела их со своего балкончика в поезде, — фиолетовые, с белыми от снега вершинами. Я ела кактусовые леденцы, сладкие и липкие, пила свежевыжатый сок пассифлоры, любовалась россыпями удивительных черепаховых украшений в маленькой индейской мастерской, разговаривала с работниками — жителями резервации Агуа Кальенте; я впервые увидела степную собаку, сидящую возле своей норы, сброшенную кожу гремучей змеи, попросила друзей-индейцев помочь мне сделать специальную палку — шарить по дороге, чтобы не наткнуться на змею. Когда они сказали мне, что по пустыне нельзя ходить иначе как в сапогах, я умолила Нелли купить мне настоящие ковбойские — со скошенными каблуками и с вшитыми внутрь бабочками из белой кожи. Каждый день и каждый вечер я чувствовала, что живу просто в раю! Бриджес отвез маму в город; кажется, она привезла кого-то несимпатичного, может быть, «мальчиков». Мы переехали из главного здания отеля в один из степных бунгало, спрятанных среди зарослей гибискуса.

— Радость моя, ты такая черная! Как индеец. Ужасная жара. Откуда у людей эта страсть поджаривать себя на солнце?

В первое утро на новом месте мама на веранде писала письма, сидя за машинкой в щегольском легком брючном костюме и широкополой панаме. Конечно же, она немедленно обнаружила мою змеиную палку и строго-настрого запретила выходить за пределы территории отеля, да еще и отругала Нелли и охранника за то, что дали мне столько опасной свободы. Так что я сидела в бассейне, и мне все равно было хорошо. А мои бесценные ковбойские сапоги ждали своего часа в укромном месте.

По радио объявили о гибели Уилла Роджерса во время падения его аэроплана. Моя мать тут же позвонила Брайану. Она была вне себя.

— Видишь, что получается, если так безумно хотеть летать. Вот ты хочешь быть авиатором — видишь, что получается? В общем, это просто твоя блажь — купить самолет! Уилл Роджерс, в конце концов, умел только хорошо рассказывать разные истории, но в один прекрасный день погибнет какой-нибудь действительно важный человек, и тогда сразу все поймут, что я права!

В тот вечер, напоенный запахом апельсинов, под стрекот цикад мама держала речь. Мы слушали, а она изливала душу в жалобах на Любича и на сценарий, который он писал для нее.

— Он глупец, если думает, что я буду делать все по его указке, только потому что он комедийный режиссер и нынешний глава «Парамаунта», а Джо уехал. Он все время пытается сунуть мне руку между ног. Изображает страсть и сует мокрую сигару мне в лицо. Противный маленький еврей! Я сказала ему, что у меня ребенок заболел в Палм-Спрингс, и уехала. Гилберт говорит, не обращай внимания, в контракте Любич указан как постановщик фильма, а если его имя есть в титрах, он позаботится об успехе. Папи согласен с этим и еще говорит, что мне надо сниматься, чтобы заработать. Эдингтон говорит, что нельзя надолго исчезать с экрана после провала «Дьявола». Ланг хочет сделать со мной картину, Бартелмесс ничего не говорит, ревнует к Гилберту. Джо умел все держать в руках, а теперь вдруг я сама должна обо всем заботиться!

Пришли официанты из главного здания, принесли послеобеденный кофе. В венской булочной, открывшейся в Беверли-Хиллз, мама накануне купила ванильные коржики. Мошкара суетилась в лунном свете за окнами, мы жевали коржики, а мама читала вслух свое письмо к Джону Гилберту:

Джек!

Извини, что обидела тебя — я не нарочно, ты же знаешь; я пошутила, а ты обиделся.

Со времени твоего последнего запоя я постоянно тревожусь за тебя, и малейший признак ухудшения пугает меня еще больше.

Ты же, наоборот, специально делал по отношению ко мне такие вещи, которые меня ужасно задевали, но ты все равно делал их, потому что тебе этого хотелось. Я не ожидала, что, обидевшись, ты попросишь меня уйти из твоего дома. Ты сказал, что не понимаешь, как я могу хотеть отказаться от нашей прекрасной любви из-за боли, которую причиняет мне твоя слабость. Ты сказал, что, если я могу порвать с тобой из-за своих страданий, то, следовательно, все наше счастье для меня ничего не значит.

Я могу обратить те же самые слова к тебе! Может быть, теперь ты почувствуешь облегчение и будешь пить сколько хочешь и разрушать все, что я пыталась сделать для тебя. Возможно, мой метод был не совсем правильным, но будь уверен, что это задача из задач, и только самые прекрасные и бескорыстные побуждения стояли за всеми моими действиями.

Как всегда, она писала под копирку, и я пошла в отель отправить второй экземпляр папе. Один из «мальчиков» отвез письмо Гилберту домой. На рассвете он позвонил. Я услышала, как мама воркует и тихонько смеется. Скоро она приказала подать машину к бунгало и исчезла. Уезжая, она улыбалась и казалась счастливой. Я была рада, что она возвращается к Гилберту, — он мне нравился. Я не видела ничего необычного в том, что люди живут вместе. В моем собственном кругу Тами жила с моим отцом, фон Штернберг жил с нами, время от времени появлялись и другие. Моя мать не всегда возвращалась ночевать в отель в Вене и в Париже. Почему бы ей не спать и в доме мистера Гилберта? Взрослые уверены, что подобные вещи все понимают исключительно в сексуальном смысле. Но ведь дети прежде должны узнать, что такое секс, а уж потом думать в этом направлении. Хотя иногда природная невинность и оборачивается опасностью, она все же мощной броней заслоняет детей от влияния темных сторон жизни тех, кто наделен правом распоряжаться их существованием.

Кларк Гейбл ощутил электрическое притяжение Кэрол Ломбард. Гари Купер наскучил графине ди Фрассо, и она решила уехать в Европу, а свой дом, английского дворецкого, повара, горничных, служанок и собаку сдала внаем своей подруге Марлен. Однажды меня привезли со студии не в Бель-Эр, а в Беверли-Хиллз, из чего я поняла, что мы переехали. Из «мрачной Испании» — в «сияющий Голливуд»! Что это был за дом! Если какую-нибудь стену в нем не закрывало зеркало, то она была сплошь увешена серебряными ветками с чучелами экзотических тропических птиц. Зеркальными были столики, лампы, не говоря уже обо всех дверях. Версаль, конечно, был импозантнее, но по зеркальному стеклу мы могли бы составить ему мощную конкуренцию. Полы покрывал модный в тридцатых годах белый ковер с длинным ворсом. Первый этаж вызывал у вас ассоциации с помещением для стрижки овец, где-нибудь в Новой Зеландии. Вообще пол был покрашен черным лаком, и кое-где он все-таки виднелся. Этот дом славился своей «зоокомнатой». Здесь были не пестрые настенные птицы, а крадущиеся пантеры, не серебряные ветви, а зелень джунглей a la Gauguin, не лохматые овчины, а разбросанные здесь и там шкуры зебр. Четыре отдельных столика для триктрака, отраженные зеркалами, стояли постоянно наготове со своими фишками из золотистого агата и молочного жадеита. За полированный обеденный стол на полированные стулья могло усесться двадцать человек. Пернатые художника Одюбона взирали на вас с картин из очередного темно-сине-серебряного уголка джунглей. Птицы со злыми красными глазками вызывали даже смутное чувство страха у сидящих за этим длиннющим столом, уставленным начищенными до зеркального блеска канделябрами, массивными серебряными приборами и несметным количеством еды. Разумеется, лестница в доме «извивалась», идеально вписываясь в парадный вход во вкусе Глории Свэнсон. Второй этаж был поскромнее. Орнитологическим экспонатам и голливудской роскоши отводилось самое видное место — внизу. Но все равно всюду был переизбыток декора, дом как будто кричал: «Деньги — не проблема!» В саду беспрерывно цветущие кусты гардении — чудо искусства четырех японцев-садовников — обрамляли извилистую дорожку, ведшую к аквамариновому бассейну с непременным домом при нем. За выгородкой из густых хвойных растений лежал нарядный красно-белый теннисный корт. Для игры в крокет предназначалась лужайка, по периметру которой в любом месте можно было организовать английское чаепитие. Ажурные круглые металлические столики, затененные этими символами преуспеяния — гигантскими, фестончатыми с бахромой, садовыми зонтами, стояли в постоянной готовности. В нашем двухсотстраничном инвентарном списке значилось столько чайных сервизов и «закрытых блюд для выпечки», что мы без ущерба для себя могли бы одолжить кое-что английской королеве для ее ежегодного официального приема в саду.

Моя мать так говорила о своей подруге и хозяйке дома: «Она из тех богачек, которые мечтают стать кинозвездами, но уродились для этого слишком некрасивыми. Поэтому она с кинозвездами спит и устраивает им приемы, — и добавляла: — Но она умнее и приятнее, чем обычно бывают люди такого типа».

Когда я была маленькой, я думала, что Дороти ди Фрассо просто любит развлечения и может делать все, что ей вздумается. Спустя годы, она предстала передо мной одинокой дамой с чрезмерным количеством грима на лице; в отличие от другой Дороти, героини известного литературного произведения, она, похоже, по дороге потеряла свои волшебные туфли. Но пока мы жили в королевстве Оз в Беверли-Хиллз, волшебство еще действовало. В этом доме Дитрих впервые стала задавать настоящие приемы со списками гостей, отпечатанными в типографии приглашениями, именными карточками с указанием места за столом и даже чашами для ополаскивания рук. В этом «фантазийном» интерьере она также впервые разрешила сделать серию своих фотографий в «домашней обстановке» для массовых журналов, чьи представители были все как один убеждены, что дом она декорировала сама. Возможно, все в этом доме было чрезмерно, но нам с мамой он казался прелестным. На крокет к нам собирались такие люди, как К. Обри Смит, Рональд Кольман и Клифтон Уэбб, который мнил себя Оскаром Уайльдом и лез из кожи, придумывая остроумные парадоксы. Он стал «приятелем» моей матери; в отличие от «мальчиков», он был слишком джентльменом; иногда он, правда, забывался и вел себя не лучше их.

Часто появлялась британская колония — больше, чтобы отведать знаменитых изделий повара ди Фрассо — сдобных английских пышек и густого малинового джема, чем ради забивания деревянных шариков в маленькие воротца. Чаплин, любивший, чтобы с его пышек текло масло и мед, чавкал, облизывал каждый палец по отдельности и удалялся. Наш Ронни предпочитал джем. Джордж Арлисс, держа в руке тонкую чашку с чаем, вел счет съеденным булкам.

На один из вечеров кто-то привел Клару Бау. Уже прошедшая пик своей карьеры, она тем не менее отлично выглядела и могла себе позволить прийти в ярко-зеленом брючном костюме. Она вскочила на пианино и, стоя там, выпила огромное количество коктейлей с шампанским; остаток вечера ее рвало, дверь туалета стерег для нее Великий Датчанин, Дюк. Это, впрочем, не создало никому никаких неудобств, потому что у нас было еще три «комнаты для припудривания носиков». Брат и сестра Бэрриморы имели обыкновение приезжать по отдельности, а уезжать вместе. Со своим мужем, Седриком Гиббонсом, приехала Долорес Дель Рио, чтобы поиграть в триктрак. Моя мать была поклонницей Долорес Дель Рио, считала ее самой красивой женщиной Голливуда. Я тоже изучила ее. Не такая уж красавица; рот — это точно — был восхитительным. Пока она сидела неподвижно, она излучала такую ауру мистики, тайны, притягивала к себе, гипнотизировала; но как только она «возвращалась к жизни», вы как будто тут же начинали чувствовать запах сушеного перца «чили» и скручивающихся на раскаленных камнях маисовых лепешек; она так и представлялась вам в окружении стайки очаровательных детишек, цепляющихся за ее юбки, и с младенцем у груди. Она смеялась, встряхивала и бросала кости, ставила фишки, а затем вызывающе смотрела на мужа своими черными глазами. Они составляли интересную пару: он, самый уважаемый в киноиндустрии художник, и она, мексиканская Мадонна, закутанная в плотно облегающий тело атлас.

Джон Гилберт ходил среди гостей, чувствуя ко всем искреннее расположение. Наверно, он и пригласил их, потому что мама обычно тяготела к другому типу людей. Мой альбом для автографов почти заполнился. В этот период я как раз начала собирать коллекцию «портретов великих звезд», и мамины гости отнеслись вполне снисходительно к моей просьбе о подписанной фотокарточке. «А можно большую?» Почти никто не забыл попросить своих секретарей выбрать фото получше, дать им подписать и отослать дочке Марлен Дитрих. Когда приходили пакеты с фотографиями, я доставала лупу и первым делом рассматривала подпись, чтобы убедиться, что она сделана собственноручно, а не отштампована; после этого я изготавливала паспарту и помещала портрет в застекленную рамку.

Все было как-то необычно в нашей жизни в доме ди Фрассо. Моя мать даже решилась фотографироваться с голыми ногами, в коротких теннисных шортах, а также позволила хозяйской афганской борзой позировать вместе с ней, что та с большим блеском и проделала! Рекламный отдел «Парамаунта» был в экстазе и объяснял метаморфозу Дитрих тем, что она наконец-то освободилась от гнета фон Штернберга. Никто и не подозревал, что Дитрих вдруг стала такой не по-европейски общительной благодаря Джону Гилберту и интерьеру дома графини ди Фрассо.

Должно быть, Любичу наконец удалось что-то написать, потому что мы отправились на студию и начали «переговоры» с Трэвисом.

— Ну, Трэвис, ты хотел сделать фильм о современности — пожалуйста! Вот увидишь, как трудно придумать костюмы, которые не устарели бы еще до выхода фильма!

— Марлен, дорогая, я же не первый раз…

Она не дала ему договорить:

— Но не с Дитрих. Всем наплевать, во что одеты твои остальные звезды, даже Ломбард. Ты годами одеваешь ее в платья покроя ночной рубашки, и никто этого не замечает. Сейчас мы будем делать свой самый трудный и самый скучный фильм. Без фон Штернберга в нем не будет тайны. Ничего, что запомнилось бы зрителям. Ну, возможно, мы с тобой выдадим пару замечательных находок, фильм понравится, но и только. Спорим на сто долларов, у меня будет круглое лицо и я выйду очень красивой разодетой куклой!

Трэвис налил маме кофе.

— Ходят слухи, что фильм будет делать Куп.

— Трэвис, знаешь, что он сказал Любичу? Он сказал, что раз Джо уехал, он «готов» снова со мной работать! Какая самонадеянность! Ковбой берется судить? Пусть посмотрит «Марокко» и поучится скромности! Впрочем, он никогда не отличался умом. Надо сочинить очень хорошие головные уборы для первых сцен, иначе будет одно скрещивание и перекрещивание ног. И если Любич решит, быть или не быть мужчине с ней в спальне, то мы будем знать, какая ночная рубашка нам нужна. Это у Де Милля из платьев вылезают груди во весь экран и все время отвратительные оргии — это «история», видите ли… А мы должны проследить, чтобы кровать не была видна за моей спиной, когда я разговариваю, стоя в дверях, с мужчиной при полном параде! Я люблю Мэй, но это она виновата, что мы имеем господина Хейза с его ребяческой цензурой. Так по-американски — видеть секс повсюду, но при этом пытаться спрятать его. Трэвис, пусть они принесут тебе «Вог» или «Вэнити Фэр» и еще какой-нибудь журнал, изучи их, чтобы мы, не дай Бог, не сделали чего-то, что уже есть у них.

Они поцеловались, и мы уехали.

— Папи, я собираюсь устроить Гилберта в наш фильм, который теперь называется «Желание». Не спрашивай, почему, — ты же знаешь, Любич обожает «неприличные» названия, вроде «Дьявол — это женщина».

Было воскресенье, и мы звонили в Европу. «Нет, я дома. Катер Ронни дал течь, а Джек напился. Я оставила его спать, а сама пошла домой делать звонки. Конечно, Любич уже ревнует. Но Джек может сыграть главаря похитителей драгоценностей. Возраст не имеет значения, я заставлю Любича сделать с ним пробу. Если я тебе понадоблюсь, позвони Нелли — она знает, где меня найти. Передаю трубку Ребенку». Я говорила мало, сдерживалась, чтобы не спросить о Тами. Когда он сказал, что она сейчас гуляет с Тедди, я вежливо попрощалась и повесила трубку. Непривычно было снова говорить по-немецки.

Кто-то позвонил и сказал, что застрелили Хьюи Лонга и что великий Джон Гилберт пробуется на пустячную роль в непонятно каком фильме. Убийство сенатора Лонга казалось большей милостью по отношению к участникам событий. Моя мать торжествовала. Она позвонила в Париж:

— Папи, Любич одобрил пробы. Я была партнершей Джека. Он не хотел, все говорил, что мне, «великой звезде», не подобает появляться в крошечной кинопробе. Разумеется, я ответила, что не позволю ему делать ее одному. Мы с Трэвисом придумали очень хороший костюм, с рисунком в крупный черно-белый горох, и замечательную шляпу, чтобы отвлечь зрителя на меня. Я сама установила свет, так что никаких его морщин не стало видно. Все посмотрели в камеру и сказали ему, что он выглядит очень молодо. Шляпа и горошек так хороши, что я заставила их сделать фотографии. Мы их используем для рекламы — после того, как я их отретуширую, конечно. Я пошлю их тебе, чтобы ты понял, о чем я говорю: с моим освещением Джек выглядит на десять лет моложе.

«Парамаунт» утвердил Джона Гилберта на роль Карлоса Марголи в «Желании», а на мой день рождения он подарил мне новый альбом для автографов. Альбом был из марокканской кожи цвета граната, с уголками из настоящего золота. Я им очень дорожила.

Моя мать названивала своему пасаденскому доктору, прося его прийти к Гилберту домой и сделать ему уколы. Однажды Джон заехал за мамой на машине. Я не видела его некоторое время, и перемена в нем испугала меня: сейчас его угли тлели внутри фиолетовых глазниц, а улыбка как-то поникла. Я думала, мама ухаживает за ним. Ее крепкий бульон оказался совершенно бесполезен! Знал ли сам Гилберт какого-нибудь доктора, который не жил бы в Пасадене?

Слава Богу, я смогла сделать ему на Рождество хороший подарок. В тот год все дарили друг другу замшевые закладки для книг, с вышивкой «со значением» для получателя.

Мама решила, что Гилберт должен устроить своей дочке особо радостное Рождество, и мы пошли по магазинам. Я уверена, что временами мою мать охватывало желание «по правде» иметь дочку-«принцессу», одетую в воздушные платьица, всю в оборочках, бантиках и кружавчиках, похожую на снимки в популярных журналах. Дитрих часто «удочеряла» маленьких девочек, которым вообще-то всегда нужна крестная-фея. Она осыпала их изящными подарками — куколками в сказочных платьях, медальонами в форме сердечка, тонкими браслетиками со звенящими подвесками — и наслаждалась изумленной благодарностью, загоравшейся в детских глазах. Рано или поздно она пресыщалась восхищением и, подобно Мэри Поппинс при перемене ветра, исчезала. Девочки же никогда ее не забывали, всегда помнили свое детское чувство к ней. Одной из таких девочек стала для моей матери и дочь Джона Гилберта.

Мы скупили весь «Буллок». Мы заняли столовую и на этом километровом столе упаковывали подарки. Вот еще одно «впервые» в тогдашний период — Заворачивание Рождественских Подарков. В Германии обычай был не заворачивать подарки, а раскладывать их открытыми, для каждого члена семьи — отдельно. Аккуратно, как в церковном магазине. Никаких расходов и траты времени на упаковку, никакой разбросанной бумаги вокруг елки — никакого радостного нетерпения, никакого волшебства! Настоящее прусское благоразумие. Сейчас же Дитрих первый раз в жизни (это станет обычаем на многие годы) заворачивала подарки и «кодировала» получателей. Серебряная бумага и серебряные сосновые шишки обозначали меня; золотая бумага и обвязанные лентами золотые розочки — дочь Гилберта, Рыбку. Мама никогда не надписывала ярлыки, она просто сообщала вам вашу «тему», и вы сразу же узнавали, какие из тысяч свертков ваши. Вас информировали за несколько недель до Рождества:

— В этом году ты будешь «фарфоровыми колокольчиками». Скажи Брайану, что он — «коричневые бархатные бантики». У Клифтона будут «золотые кисточки», у его матери — птички, которых мы купили в канцтоварах. Ронни — «серебряные листья», «Мальчики» — «серебряный шнурок», а Нелли — «голубенькие узелки».

Это означало, что во всей Калифорнии никто больше не сможет найти в магазинах ни фарфоровых колокольчиков, ни всех остальных упомянутых вещей. В какое-то рождество в Нью-Йорке в пятидесятых годах моя мать принесла немалый доход Блумингсдейлу, приобретя скульптурки флорентийских ангелов по пятьдесят долларов за штуку для целых ста двадцати подарков. Вскоре после памятного упаковочного пиршества этот магазин сделал ремонт главного зала. С тех пор, входя туда, моя мать останавливалась под гигантской новой хрустальной люстрой, смотрела на нее и говорила:

— Вот за это заплатила я!

В 1935 году, впервые в жизни заворачивая подарки, мы организовали работу должным образом. Повесили ножницы на шею, расставили рулоны бумаги по цветам в отдельные корзины, приготовили пузырьки с клеем. У нас было две огромные кучи подарков — Рыбкины и мои. Мы старательно трудились, как эльфы, несколько дней по колено в блестках и бумажных цветах. Коробок было так много, что я иногда путалась, не зная, что приклеивать, — сосновые шишки или розочки.

— Мутти, извини, это ей или мне?

— Это браслет с сердечками или с собачками?

Я заглянула в длинную бархатную коробочку.

— С рубиновыми сердечками.

— Тогда ей.

Когда все было готово, Бриджес погрузил огромные картонные коробки, наполненные плодами наших трудов, в машину и повез эти щедрые дары вместе с дарительницей в дом Гилберта. Она разложила подарки, которых он в глаза не видел, под елкой, напомнила ему еще раз, что это подарки его дочери от него, а не от нее, и уехала — пусть он один порадуется вместе с ребенком. А я в это время завернула вещицы, которые сделала сама, в тайно приобретенную во время покупочного бума упаковку. Мне ужасно нравилось то, что я сделала! Маленькие снеговички в глубоком «снегу» с дитриховскими цилиндрами на голове. Хотя я никогда не видела настоящих снежных баб, я питала к ним слабость. Принес свои подарки Брайан; это были единственные свертки, чье содержимое не было мне известно. Наши роскошные пакеты привели его в восторг — они и правда изумительно выглядели под елкой, которую дворецкий установил возле пианино. Хотя на этот раз не было ни музыки, ни праздничных сюрпризов — я была уже слишком велика для всего этого, — мы в тот год все же хорошо встретили Рождество. Мама всплакнула в разговоре по телефону со своей матерью и Лизель. У меня тоже глаза были на мокром месте, когда я желала Тами веселого Рождества; в остальном эти два дня были приятными, а «Венецианский купец» от Брайана порадовал меня больше всех подарков.

В конце концов Джон Гилберт не смог участвовать в «Желании». Незадолго до Нового года у него случился сердечный приступ, и студия побоялась рисковать страховкой для такого «заменимого» актера. Мама занималась подготовкой костюмов на «Парамаунте» и исполняла роль Флоренс Найтингейл на Тауэр Роуд.

— Трэвис, мы можем использовать тот прелестный белый шифон, который мы припрятали. А в той сцене ей обязательно быть в неглиже? Они так надоели, все в них появляются, даже дурнушка Мириам Хопкинс.

— Что бы мы ни решили, это должно выглядеть соблазнительно. Ей ведь что-то от него нужно — или это теперь не так?

— Кто знает. Если Куперу позволят провести отпуск в Мексике, а не в Испании, всю картину могут перенести из Европы в Мексику, а мою роль сыграет Ломбард. Она ей очень подойдет. Давай скроим шифон по косой. Он будет ниспадать точно по фигуре.

— Мы можем накидку сделать по косой, может быть, опушим его мехом для тяжести?

— Очень хорошо.

Трэвис засиял. Она продолжала:

— Но нам нужна длинная линия внизу. Может быть, присборим немножко с одного боку, а линию продолжим от бедра?

— А что если нам для опушки взять роскошного белого песца?

— Но в две шкурки шириной, иначе на пленке будет смотреться «бедно» Надо обузить низ, чтобы юбка была в обтяжку. По крайней мере я сейчас действительно худая. Я сказала Джеку, что единственный положительный момент в его сердечном приступе — то, что мне не надо волноваться по поводу своего веса.

— Может быть, нам сделать длинный шлейф? Не обязательно, но на длинных планах и на фотоснимках с ним ты будешь как будто на пьедестале.

Если вам когда-нибудь представится возможность увидеть «Желание», обратите внимание на белое шифоновое творение двух этих непревзойденных художников! Головокружительная смесь соблазнительности и утонченности. Дитрих, опирающаяся на балконную дверь, укутанная в шифон и лисий мех, — зрелище опьяняющее.

Мы были в гардеробе, продолжали работать над костюмами. Мама пришла из отдела музыки.

— Трэвис, ты не представляешь себе, что это за песня! Невероятно! Что случилось с Холландером? Слишком долго живет в Голливуде? Его песни для «Голубого ангела» были не бог весть что, но все-таки в них что-то было! И их можно было петь, а это!.. Вот послушай! «Ты здесь, и я здесь, твои губы и мои губы… не спят!» И последнюю строчку надо провизжать — она поднимается на целую октаву! Думаешь, это все? Нет, там есть дальше: «Во сне, таком божественном…» и что-то ужасное в таком же духе, и наконец мощный финал, полный волнующих интонаций: «Может ли это быть, что сегодняшняя ночь — та самая ночь?» Представляешь?.. Вот я за пианино, в восхитительном платье, украшенном перьями белой цапли, и пою это убожество…

Несколько дней она ходила по студии, напевая: «Твое ухо и мое ухо, твои губы и мои губы…»

Никто не заметил, что она вместо «here» пела «ear» Все думали, она репетирует. Трэвис и я умирали со смеху. Когда мы уже снимали эту сцену, Трэвис специально пришел на площадку. Увидев нас, стоящих в ожидании того самого момента, она нарочно пропела громко и внятно: «Твое ухо и мое ухо», — чем загубила дубль.

Борзаге, к тому времени — уже режиссер картины, заорал: «Стоп!», а Мисс Дитрих произнесла:

— О, я сказала «ухо»? Все время я говорю «ухо». Я очень извиняюсь. Попробуем еще раз? Такие трогательные стихи… О, минуточку! Опять? Вы уверены, что там «here»? А не «ear»?

Мы с Трэвисом зажимали рты носовыми платками, а Нелли умчалась в туалет. Она, как и моя мать, была вынуждена бегать туда, когда слишком сильно смеялась.

Но эта сцена была потом, а сейчас мы находились еще в стадии подготовки. Пока «Желание» приобретало какие-то очертания, я начала изучать древнюю Грецию, и мне было нелегко переключаться с одного на другое. Мы придумывали и примеряли костюмы до поздней ночи.

— Трэвис, ее нельзя одеть в брюки? А в мужской блейзер? Двубортный, льняной, синий, не очень темный, с прямой белой юбкой? У меня есть подходящие туфли! Ты не поверишь, но я в них играла в театре еще в Берлине, и они все еще модные! Похожи на те, что ты очень любишь, но белые, с ящеркой. В этом фильме, по крайней мере, туфли будут видны!

— Чудесно, Марлен. Сделаем перламутровые пуговицы на жакете, чтобы подчеркнуть покрой. Может быть, в петлицу вставим гвоздику?

— Если она окажется к месту, то да! Вся эта сцена настолько глупа, что пусть у зрителей хоть будет, по крайней мере, на что посмотреть.

Любич решил передать режиссерские бразды Фрэнку Борзаге, оставшись лишь продюсером. Борзаге, кругленький маленький человечек, носил деловые костюмы-тройки, перстни с печатками и полуботинки с высовывающимися белыми язычками. Трэвис только увидел их, тотчас же заказал себе такую же пару. Моя мать определила Борзаге как «mennuble» и пригрозила уйти из картины. Эдингтон, тараторя, как обычно, уверял ее, что, разумеется, Любич всегда будет рядом и будет следить за каждым его движением, и чуть что — придет на помощь. Мама успокоилась и на протяжении всех съемок вела себя с Борзаге так, будто он секретаришка из офиса Любича. К счастью, Борзаге не был эгоцентричным человеком. Он спокойно посасывал свою трубку, внимательно выслушивал каждого и продолжал втискивать съемки в установленные сроки и в бюджетные рамки.

Шевалье уехал куда-то с Грейс Мур. «Еще одна его щебетунья», как выражалась моя мать.

Начались основные съемки «Желания», в котором главные роли исполняли Дитрих и Купер.

Гилберт, казалось, полностью поправился. Снова пошли его записки, в которых он иногда в мягкой форме давал маме советы. Не исключено, что как режиссер он был талантливее, чем как актер. Жаль, что моя мать так увлеклась ролью «спасительницы страдальца»; лучше бы она побольше слушала его, может быть, что-то и почерпнула бы для своего творчества. Он мог многому ее научить. Она сохранила всего несколько его нежных посланий. Жаль, что не все.

О, Любвеликая!

Я сегодня так счастлив, и это такое прекрасное ощущение. Помни, что

Следует Жить!

Не надо благодушия на экране!

Не надо белой таинственности!

Не надо призраков!

Что бы с нами ни случилось, прошу тебя, оставайся таким же жизнелюбивым животным.

Люблю тебя.

Версий относительно роли моей матери в смерти Джона Гилберта было столько, что бессмысленно пытаться распутать этот клубок спекуляций и заведомой лжи. Думаю, что мой сценарий наиболее полно соответствует характеру Дитрих. Что бы кто ни говорил, убежденный в своей правоте, ничего из раскрытого в этом деле не изменило моего мнения. Более того, моя мать сама призналась мне, что была в ту ночь у него в доме.

В какой-то момент, в предрассветные часы 9 января 1936 года, Джон Гилберт начал умирать. От первого удара в грудь массивного коронарного кровотечения он вскрикнул, отчего мама проснулась. Она сразу же поняла, что происходит. По внутреннему телефону позвала слугу-филиппинца, приказав ему пройти через смежную ванную комнату и не будить других слуг.

Затем она позвонила одному из своих темных докторов, надежных по части молчаливости. Дыхание Гилберта было частым и поверхностным, лицо посерело и покрылось каплями пота. Она быстро оделась и принялась уничтожать признаки того, что когда-либо обитала у него в комнате. Несмотря на всю свою нескромность, она не была замешана ни в одном скандале. А сейчас он маячил у нее прямо перед носом! Шли тридцатые годы, кинозвезда с мировой славой, замужняя женщина, известная как образцовая мать — и вдруг в постели у любовника! Хотя бы и… мертвого. Всемогущая студия, обычно охотно покрывающая грешки своего «человеческого имущества», могла решить, что на сей раз стоит привести в действие пункт о «моральной устойчивости», содержащийся в каждом контракте, а это могло разрушить карьеру Дитрих. Она бросилась в ванную, собрала свои вещи, вернулась в комнату с мокрым полотенцем в руках, отдала его убитому горем слуге и отправила его вниз впустить врача. Гилберт лежал, черты его лица заострились, глаза остекленели.

Она позвонила Нелли, велела ей немедленно приехать, оставить машину в конце улицы, где живет Гилберт, погасить фары и ждать. Если она сумеет ускользнуть до прибытия полиции и прессы, невзрачный автомобиль Нелли может остаться незамеченным. Ее собственный слишком известен, чтобы не привлечь внимания. Быстрый стук. Она подбежала и отперла дверь спальни. Спина Гилберта изогнулась крутой дугой в агонии. Врач сделал инъекцию сильного возбуждающего средства, но не в сердце, еще продолжавшее работать. Он не был ни достаточно искусен, ни экипирован для подобной критической ситуации. Свои вещи: одежду, туалетные принадлежности, сигареты, зажигалку, записную книжку, будильник, мой портрет — мама уже запихнула в одну из наволочек; она схватила ее и убежала. Нелли уже ждала. Мама прыгнула в машину, и они помчались в Беверли-Хиллз, где были в безопасности. Я слушала новости по радио. Сказали, что Джон Гилберт умер в одиночестве. Я удивилась. Я отправилась искать маму и нашла ее в спальне, в монашеском одеянии из черного бархата, занятую расстановкой везде, где только можно, ваз с дюжинами тубероз. Комната тонула в полумраке. Тяжелые шторы были задернуты и закреплены английскими булавками. Язычки пламени дрожали на низких свечах, помещенных в подсвечники из красного стекла; они стояли перед портретом Джона Гилберта, отбрасывая мягкий розоватый отсвет на его благородное лицо. Голосом, полным скорби и страдания, моя мать отослала меня из комнаты.

— Теперь я одна. Сначала Джо, теперь Джек!

Мне было велено не беспокоить ее, пока сама не позовет, и она заперла за мной дверь. Несколько дней она провела в уединении. Я до сих пор помню густой тяжелый аромат тех тубероз. Этот запах и музыка Рахманинова из материнского граммофона наполняли собой дом. Когда она наконец появилась, ее лицо было таким же белым, как мужской костюм, что был на ней. Мы уехали на студию и принялись за работу.

Впервые я видела свою мать скорбной вдовой. В последующие годы это происходило с ней так часто, что к тому моменту, когда умер ее настоящий муж, ее печальное вдовство стало производить впечатление deja vu. Спустя несколько месяцев, я попросила разрешения посетить могилу Джона Гилберта. Я не понимала, почему это так рассердило маму. Целую неделю мне было запрещено приходить на студию. Она не желала даже разговаривать со мной. Но мой любимый телохранитель понял меня. Мы доехали с ним до самого Форест Лоуна, где хоронили всех звезд, и я положила несколько наших любимых гардений на могилу Джона Гилберта и попрощалась с ним от себя. Дома никто не успел заметить нашего отсутствия.

Моя мать с жаром отдалась «заботе об осиротевшем ребенке» и «поиску потерянного завещания», и вскоре полностью выздоровела. Моего отца она держала в курсе событий по телефону.

— Папи, последняя жена Гилберта, эта вымогательница Вирджиния Брюс, украла его последнее завещание!.. Да! Она это сделала! Она предъявила его завещание, написанное еще до сердечного приступа, где он все оставляет ей. Разумеется, он сделал новое завещание! Я говорила ему, что он не может оставить все этой ужасной женщине, что он должен отдать все своему ребенку! Но это завещание никак не могут найти. Поэтому я сказала: «Я видела, как он писал его», — и сейчас, конечно, все занялись поисками, и эта Брюс трясется от страха! Я устроила его слугу-филиппинца на работу в студии — ты понимаешь, кого я имею в виду — в художественном отделе. Он этого заслуживает. Он так предан и не болтает. К тому же я дала ему денег. Дочка Гилберта здесь. Мы хотим сводить ее в кино. Катэр ищет в газетах подходящий фильм. Папиляйн, ты знаешь, без Джо Купер настолько приятнее! Завтра я жду его на цыплят. Знаешь, что он хочет на десерт? Мороженое! Ты можешь себе представить? Взрослый мужчина! Только американцы едят, как дети! И теперь мне приходится каждый день посылать Бриджеса в магазин в Беверли-Уилшир за мороженым для ланча, который мы устраиваем в моей грим-уборной.

Мой отец, должно быть, сказал что-то смешное, потому что она понимающе хихикнула, потом ответила:

— Папиляйн, конечно, у него достаточно времени, чтобы… съесть это. Но ты знаешь, он ревнует к Любичу… Закажи для него у Кнайзе несколько плотных шелковых пижам, как у тебя… но в белых тонах, с темно-зеленым кантом. Его ноги такие длинные, он здесь не может найти ничего, что бы ему подходило. У Трэвиса свои размеры — я отошлю их в Вену. Кстати, о Вене, ты звонил Яраю? Получил ли он фотографии? Звонил ли ты Мутти? Получила она ящик с книгами? Я вложила деньги между страницами. Никогда не знаешь, в какой момент ей могут быстро понадобиться настоящие доллары! Вчера я выслала для Тами еще пилюль и тех инъекций — так что теперь ей на какое-то время хватит для поддержания себя в норме. Передаю трубку Ребенку…

Вдруг все стали думать о завещаниях, и моя мать решила, что ей нужно составить собственное. Она печатала на машинке, так что я могла читать у нее через плечо. У нее было так мало реального имущества — оно уместилось на одной странице. Моему отцу она завещала свой автомобиль, Тами — весь свой гардероб, Нелли — меха, мне — драгоценности. «О Боже! Мне достанутся изумруды!» — выпалила я. Моя мать сердито обернулась, потом засмеялась и стала звонить «мальчикам»:

— Я пишу завещание! Конечно, я должна это сделать! Никогда не знаешь — до сих пор не нашли последнее завещание, которое Гилберт составил перед смертью, — то, что я видела. Так что я сейчас хочу быть уверена, что каждый знает, что получит. Конечно, все предназначается Марии. Ты знаешь, что она сказала? — «Боже правый! Мне отойдут все драгоценности!» Мыслимо ли? Ребенок! Она уже знает, как дорого они стоят!.. Вы получаете мои запонки, хорошие, от Картье. Нет, вы оба можете ими пользоваться. К ним есть элегантные запасные детальки. У Руди уже достаточно запонок».

Я слушала и испытывала стыд. Я не хотела показаться жадной! Я просто обрадовалась, что моих зеленых любимцев навсегда доверили моему попечению. На самом деле я никогда так и не унаследовала их — они тоже исчезли и еще задолго до окончательного финала.

Теперь, когда Джо больше не было с нами, все, казалось, искали расположения Дитрих. От их ежедневных цветочных даров в гримерной нечем было дышать. Мы были вынуждены выставлять самые большие корзины за дверь на веранду, откуда Мэй Уэст их «крала». Она называла это «стибрить», говоря, что Дитрих все равно не заметит.

— Дорогая, выгляни наружу. Мэй Уэст опять стащила цветы?

— Похоже на то… Мутти, но это же не настоящее воровство. Она просто думает, что, если ты выставляешь их за дверь, значит, они тебе не нужны.

— Пусть так, но они все же принадлежат мне. Отныне мы выносим из комнаты только некрасивые цветы!

Это превратилось для них в игру. Моя мать отказалась от ненавистных ей гладиолусов, дельфиниумов и роз, а Мэй забавлялась, украшая свою артистическую уборную цветочной добычей. Я никогда не говорила матери, что красные, с длинными стеблями розы были любимыми цветами нашей соседки. Это стало нашей с Мэй шутливой тайной. У них были и другие игры: однажды утром моя мать, полускрытая за дверью, наблюдала за улицей. До этого Трэвис сказал ей о новом домашнем туалете, изысканной феерии из серебряной парчи и кружев, с оторочкой из черно-бурой лисы, — который должен был быть доставлен в грим-уборную Уэст. Костюмерша как раз заворачивала за угол, когда моя мать увидала ее. Она быстро побежала по тротуару, преградила путь испуганной девушке и выхватила из ее рук тяжелую сумку со словами:

— Мисс Уэст просила меня получить это для нее. Она еще не приехала! — и забежала обратно в нашу гримерную, крикнув мне:

— Живо! Стой снаружи и смотри! Скажи мне, как только Мэй Уэст подъедет!

— Мутти, — торопливо прошептала я через задрапированную дверь, — ее машина уже тормозит.

Дитрих, само великолепие, в ниспадающей парче и лисьем меху, предстала перед Мэй Уэст, которая визгливо закричала: «Это моё! Это моё новое платье для приема!»

— О, нет, мой ангел! Этого не может быть! Трэвис сшил это специально для меня! Тебе нравится? Не слишком вульгарно? — Она медленно поворачивалась перед разгневанной маленькой женщиной.

— Теперь уж бери его! Ты хочешь сказать, что Трэвис Бентон посмел скопировать для тебя один из моих фасонов? — Внезапно проницательные глаза Мэй заметили, что моя мать прихватила всю лишнюю материю на своей не очень-то пышной груди, и ее голос перешел в свой знаменитый бархатный регистр.

— Н-да-а-а-а, дорогая, это абсолютно потрясающе сидит на твоей хорошенькой фигурке. Давай-ка зайдем и малость потолкуем о коварстве Трэвиса!

В ритме великолепной синкопы они повернулись, качнули своими симпатичными задами и скрылись в грим-уборной Мэй, плотно закрыв за собой дверь. На тротуаре аплодировали благодарные поклонники. Мать часто в этот период исчезала в грим-уборной Мэй Уэст. Иногда их проказы разделяли Джордж Рафт или Купер, но по большей части дамы развлекались в обществе друг друга. У меня была масса времени, чтобы набить живот в буфете и выяснить, кто в тот момент находится в студии.

Фред Мак-Мюррей всегда был на месте. Казалось, он присутствовал в любом фильме, который «Парамаунт» выпускал в тот год. Снимались Гарольд Ллойд, У. К. Филдз, Ломбард, Маргарет Салливен, брюнетка Беннетт, Бернс и Аллен с их радиославой, Засу Питтс и смешная женщина по имени Этель Мерман, которая приехала, оставив сцену в Нью-Йорке. Она отказалась дать разрешение студии на перемену своего имени и постоянно ворчала, что выглядит уродкой на экране и ненавидит Голливуд. Я наблюдала за ее работой и считала, что она отличная актриса. Просто она еще не освоилась, и у нее не было своего фон Штернберга, который защитил бы ее. Мне многие нравились — как правило, те, кого не любила моя мать. Я была поклонницей Лоретты Янг, особенно, когда она была «лирически благочестивой». «Крестовые походы» Де Милля я смотрела четыре раза. По каким-то неизвестным причинам она была предметом всегдашней ненависти Дитрих. На протяжении почти шестидесяти лет невозможно было приехать в Беверли-Хиллз без того, чтобы не ощутить влияния особого яда, исходившего от Дитрих в отношении этой леди:

— Видишь ту большую уродливую церковь, там в углу? Ее построила Лоретта Янг. Всякий раз, как она «грешит», она строит церковь. Вот почему в Голливуде так много католических церквей!

Меня это не волновало. Я получила от нее прелестный портрет с автографом, но не сказала об этом матери. Возведение церквей — прекрасное занятие, думала я, и не важно, что к этому побуждает.

Съемки «Желания» проходили так легко, и меня вызывали на студию так редко, что я благополучно прошла всю Древнюю Грецию. Время от времени я бросала изучать олимпийских богов — чтоб побыть среди богов реальных. В день, когда моя мать снималась в «сцене за рулем», я была на площадке и видела всю потеху. Никто и не подозревал, что она не умеет водить машину. С безмятежной прохладцей она села за руль блестящего маленького «родстера», который стоял без колес. Его подняли домкратом перед экраном проекционного аппарата. Движущаяся дорога позади нее, члены команды, раскачивающие машину перед камерой, ветродуй, заставляющий трепетать шифоновый лоскут на ее остроконечной шляпе, — все должно было создать на экране требуемый эффект: Дитрих бодро мчится на автомобиле по проселочным дорогам Испании. Изображение пошло раскручиваться за ее спиной, подул ветер, «родстер» подпрыгивал, дорога свернула налево — Дитрих крутанула руль направо! Дорога резко пошла вправо, а она свернула… налево! Она вертела руль, как будто управляла шхуной, плывущей вокруг мыса Горн во время тайфуна. Борзаге закричал: «СТОП!»; дорога остановила свой бег, ветер замер, рабочие выпрямились, давая отдых спинам.

Борзаге подошел к актрисе.

— Мисс Дитрих, кажется, у нас проблема с синхронизацией ваших движений и проектора. Поворачивать необходимо в том же направлении, что и изображение позади вас. Кроме того, нужно снижать скорость в определенные моменты и переключать передачи. Могли бы вы слегка повернуть голову, чтобы выглядеть не такой напряженной?.

— Вы шутите! Если я шевельну головой, ветер сдует мою шляпу… и лампа, вон там, у микрофона, бросит тень на мое левое плечо! — Ни на миг не отрывая глаз от своего зеркала, стоявшего рядом с камерой, она увидела, что один локон слегка отклонился от заданной линии. «Нелли!».

Нелли вбежала в кадр, протягивая черную расческу. Борзаге отступил назад, в спасительную тень. Все утро, как в примитивной шаблонной комедии, Дитрих и дорога, по которой она ехала, не могли совпасть друг с другом. Мы сделали перерыв на обед. Кто-то увидел, что Борзаге двинулся в сторону конторы Любича. Мама схватила меня за руку и прошептала:

— Дорогая, приведи Хэнка! Скажи ему, чтобы он пришел в гримуборную!

Я побежала. Хэнк был одним из ее любимых рабочих, но он был занят на фильме Кросби, а не на нашем. Вернулась я вместе с ним.

— Хэнк, у меня только час времени, чтобы научиться водить машину. У тебя есть какая-нибудь не в студии?

— Конечно, мисс Дитрих. Стоит за углом, на Мелроуз. Но почему вы не возьмете свою машину? Она стоит прямо на улице!

— Чтобы все видели? Пошли… Мы уходим. — И мы поспешили сесть в наш черный катафалк и выехать за ворота «Парамаунта», где упитанный мужчина в комбинезоне учил Дитрих маневрировать, а я следила за временем.

Когда мы вернулись на съемочную площадку, мама уже свободно управлялась с рулем. Борзаге не задавал вопросов, он совершенно успокоился. С Хэнка взяли клятву хранить молчание, вручили чек на внушительную сумму, одарили долгим поцелуем и отправили обратно к Кросби в состоянии блаженного дурмана. В этот вечер моя мать, с шарфом вокруг головы, уселась на переднее сиденье рядом с Бриджесом и наблюдала по дороге домой, как он ведет машину. В постели, прежде чем заснуть, она сказала:

— Как можно желать зарабатывать на жизнь владением автомобиля? Но, знаешь, что интересно, — что такое опасное дело может быть таким скучным!

В последний день съемок «Желания» моя мать широким шагом направилась в контору Трэвиса и, как вкопанная, остановилась перед его столом с протянутой рукой. Он тоже видел ежедневную гонку и был готов к ответу. Вынув из элегантного бумажника хрустящую банкноту в сто долларов, он положил ее на мамину ладонь. Она засмеялась, сжимая бумажку в кулаке. Дитрих любила получать деньги, честно выигрывая пари. «Желание» было первым фильмом моей матери, который доставил мне удовольствие как зрительнице. Это было смешное, действительно остроумное кино, а не зрелище, заставлявшее вас трепетать от восхищения. На мой взгляд, Дитрих довольно легко преодолела переход от «искусства» — к «развлечению» Прошло еще четыре года, прежде чем она проделала это еще раз.

«Парамаунт», рассчитывая на успех Дитрих в «Желании», предоставил ей недельный отпуск, а затем поторопился занять ее в следующем фильме.

— Ты слышала название? Никто не станет покупать билеты на Дитрих, снявшуюся в чем-то, под названием «Отель «Империал»» в роли очередной крестьянки! Сколько «причесок с косами» мы можем придумать?

Мы находились в грим-уборной, ночью, и спокойно работали с Нелли. Мать потягивала крепкий кофе.

— Я думала, что после «Желания» дела наконец пойдут лучше. Ну почему, почему я должна работать со старым сценарием Полы Негри? Эдингтон говорит, что только Любич может делать мои фильмы. Это предусмотрено моим контрактом.

Нелли не дала ей договорить.

— По последним слухам, он покидает «Парамаунт».

— Прекрасно! Тогда я не обязана делать эту дурацкую картину!

Впервые за эти дни она казалась счастливой.

— А ведь неплохая идея у этого Генри Хатауэя. Поначалу, когда сценарий назывался еще хуже — «Я любила солдата», — он мне о нем рассказывал. Неплохо придумано — дать ей перед камерой измениться под влиянием любви. Это не спасет фильм, но мысль хорошая. Показать трансформацию легко. Сначала не используем накладные ресницы, только подкрашиваем мои светло-коричневой тушью, делаем тонкий рот, запудривая снизу. Не подчеркиваем линию носа, при этом затеняем крылья. Ставим основной свет пониже — получится детское лицо. Кроме того, никаких белых линий во внутреннем углу глаз — так они сильно округлятся. Потом мы постепенно добавляем… сначала рот полнее, потом нос тоньше, потом, очень постепенно, придаем таинственность глазам, передвигаем основной свет выше с каждым кадром — пока не получаем Дитрих. Все это просто. Считают, что это грандиозная идея, но одна идея не спасет сценарий.

Она была права. К счастью, Любич и впрямь ушел с «Парамаунта», а Дитрих, воспользовавшись своим правом по контракту, ушла из фильма. Впрочем, мне бы хотелось увидеть, как она проделывает задуманное превращение.

От разгневанных администраторов «Парамаунта» и настойчивых звонков Луэллы Парсонс мы убежали в маленькую горную деревушку с бревенчатыми домиками, мужчинами в клетчатых фланелевых рубашках, похожими на Уарда Бонда, с женщинами в хлопчатобумажных платьях, типа Марджори Мейн, и с высокими темными соснами вокруг студеного озера. Мне нравилось в Лейк-Эрроу-Хед. Моя мать считала эти места сверхтипичным образцом «сельской Америки». Когда Бриджес первый раз отвез нас в местный магазин, она только бросила взгляд на бочонок с крекерами возле пузатой плиты и спросила: «Какой фильм вы сегодня снимаете? В нем играет Рин-Тин-Тин?»

Пока моя мать заказывала у Буллока толстые свитера с «немедленной» доставкой и варила галлонами чечевичный суп, которым я согревалась, я собирала симметричные сосновые шишки, кормила лоснящихся белок и лежала на острых сосновых иголках, глядя в небеса, будто срисованные с открытки. Если я лежала долгое время очень тихо, то на ветви сосен надо мной садились передохнуть голубые сойки и хохлатые кардиналы. Иногда форель волновала спокойную поверхность озера, тогда, взрываясь цветом, птицы вспархивали и перелетали, чтобы украсить собой уже другое дерево.

За это время наш адрес поменялся. Я так никогда и не узнала, почему нас переместили из «фантазийного» в «оштукатуренное». Снова моя мать, должно быть, не видела дома до переезда, потому что, когда мы остановились перед крашеной дверью с молоточком в виде подковы, она опустила стеклянную перегородку, отделявшую нас от шофера, и спросила:

— Это он? Новый дом, который нам нашли? Вы уверены, что у вас правильный адрес?

Внутри все было «нарочитая мрачность». Мебельная обивка из полубархата цвета горохового супа, красное дерево, коврики с цветным узором. Задний двор был точно двором. Если там когда-нибудь и была лужайка, что сомнительно, то от нее ничего не осталось, кроме торчащих кое-где кустиков выцветшей травы. Несколько азалий живописно увядали у облезлого забора. Единственным признаком того, что это все-таки Беверли-Хиллз, был теннисный корт у кучи компоста. Мы не долго прожили в этом доме и никогда не сожалели, что покинули его. Он запомнился лишь двумя вещами — моей первой вечеринкой и съемками нашего первого цветного фильма — «Сад Аллаха».

Неожиданно приехал мой отец; он подолгу беседовал с Эдингтоном, одобрил новый контракт с Дэвидом Селзником, присутствовал при подписании матерью договора на первую — в качестве звезды — съемку вне «родной студии»; он разобрался с ее налогами, уговорил принять выгодное предложение Александра Корды делать фильм в Англии; просмотрел мои школьные учебники, пополнил запасы винного погреба, открыл потрясающий источник мороженого для Купера, счел, что мясник запрашивает слишком много за наше недельное обеспечение костями для супа, — и уехал.

Тами с ним не приезжала. Ей был предоставлен роскошный «курс лечения и отдыха» на первоклассном водном курорте. Моя мать сказала, что послать ее туда — дорогое удовольствие, но оно стоит того… если в результате Тами научится наконец контролировать себя. Это было начало множества подобных «курсов», которые Тами заставят проходить в последующие десять лет. Со временем вежливые формулировки были отброшены, а им на смену пришли слова «лечение» или «оздоровление». В конце концов и их заменили на более подходящее выражение — «психиатрическая больница».

Разрушение человека требует много времени. Чтоб повредить разум так, чтобы его нельзя было вылечить, нужны целенаправленные усилия. Люди, которых я называла «родителями», действовали наверняка и без спешки.

Было странно въезжать в «Монтичелло» Селзника, а не в старые парамаунтовские ворота. Когда мы выехали с нашей новой студии после первого разговора с художником по костюмам, Дитрих клокотала. Плотно сжав губы, она дождалась, пока мы оказались в машине, и приказала:

— Бриджес! Поезжай в «Парамаунт»!

Больше ни слова не было сказано до момента, когда она ворвалась в костюмерную.

— Трэвис! Скажи секретарше, чтоб никого не впускала и заперла дверь. У нас неприятность!

Она зажгла сигарету и зашагала по комнате. Я села в сторонке.

— Послушай! Этот так называемый «художник», которого Селзник нанял для фильма, — полный идиот! Я пыталась получить один из эскизов, чтоб взять с собой и показать тебе, но он хитер. Сказал, что «они должны оставаться на студии — это приказ босса!» Вот так он разговаривает, грубиян. Нам придется делать костюмы здесь и потом тайно переправлять Селзнику. Мы скажем, что это мои собственные платья, и так как они подходят по цвету, я намерена носить их в картине…

Трэвис попытался остановить ее: «Марлен, мы не можем…»

— Не говори мне, что ты вдруг решил действовать по правилам! Никто не узнает, что мы делаем. Ты будешь шить для меня платья, как всегда. Никто не подумает, что они для другой студии… Я скажу этому идиоту и Селзнику, что у меня есть прекрасные костюмы для фильма. Они настолько тупы, они в это поверят. В общем… мы должны заказать эту цветную пленку, о которой все говорят, и отследить, что они делают не так.

Когда моя мать экранизировала «Бекки Шарп», она была настолько поглощена работой с новой трехцветной пленкой «Техниколор», что не заметила, как Мириам Хопкинс — один из трех ее любимых объектов ненависти — оказалась там в главной роли.

— Все так взбудоражены — в кино вдруг появился цвет! Поэтому, конечно, его всюду слишком много! — заметила Дитрих.

Истинный художник, сидящий в Трэвисе Бентоне, загорелся и отбросил сомнения.

— Марлен, действие твоего фильма происходит в пустыне Сахаре. Возьми легкую ткань того же цвета, что и песок! Если они смогут воспроизвести пастельные тона, это будет впервые в мировом кинематографе!

Торжествуя, она повернулась ко мне: «Видишь! Теперь ты понимаешь, почему я бросилась сюда к нему! Вот как мыслит настоящий художник! Они напустят в штаны, когда услышат, что я собираюсь одеться в бежевое! Они скажут, что это невозможно сделать, — потому что они не знают, как это снять. Но ты знаешь, кто это сделает — ДЖО! Он сумеет!»

Каким-то образом моя мать разузнала, где фон Штернберг, позвонила ему и рассказала, что ей нужно. Мы снова вернулись в «Парамаунт».

— Трэвис, послушай! Джо говорит: «Чтобы снять цвет, нужна третья камера, которая снимала бы в черно-белых тонах. Ставя освещение для цветной съемки, сначала надо увидеть цвет как светотень. До тех пор, пока не будут изобретены новые камеры и не усовершенствуется техника, — говорит он, — вся фотография по-прежнему будет базироваться на соотношении светлого и темного». Ну, разве он не великолепен? По телефону! За много миль! Он знает, а они все всё еще учатся! Я собираюсь сказать Эдингтону, чтобы он передал Селзнику, что я настаиваю на присутствии еще одного оператора — с черно-белой камерой. Селзник уже смотрит на меня коровьими глазами.

«Сад Аллаха» был обречен с самого начала. Нелепый сюжет, польский режиссер, учившийся в России у Станиславского и поверивший, что он Распутин, переодетый Строхеймом, плохие европейские актеры. Вавилонская башня, где у каждого свой акцент, густой, как старый сыр. Джозеф Шилдкраут, мастер переигрывания, убежденный, что подтверждает свое знаменитое театральное имя; ему вручили феску с кисточкой и разрешили пользоваться своим трагическим актерским арсеналом, как ему вздумается. Наблюдать за тем, как Шилдкраут, с цветком за ухом, «очаровывает» публику, изображая какого-то изнеженного марокканского Фейгина, — испытание, какого не пожелаешь. Бэзил Ратбоун, с тюрбаном на голове, весьма длинноносое воплощение Британской империи, застывший верхом на диком арабском жеребце, и Дитрих, тщательно причесанная, похожая на манекен из берлинского универмага, выглядят не лучше. С другой стороны, Шарль Буайе, мрачный, нарушающий обет безбрачия монах-расстрига, играющий так, как если бы он изображал французского метрдотеля, с завитым хохолком, как у какой-нибудь подружки гангстера, — может быть, и стоило заплатить за билет, чтоб только увидеть, как такое возможно! Если «Сад Аллаха» смотреть как нечто гротескное и аффектированное, он может очень позабавить. Все участники фильма были ужасно серьезны, за исключением моей матери, которая то сердилась, то насмешничала. Последнее часто помогало ей выдерживать съемки заведомо провальных фильмов. Она делала ужасную картину, которую ничто не могло спасти, и знала об этом. Ей предстояло сняться еще во множестве посредственных фильмов, и единственное, чем она компенсировала неудачи, была подчеркнуто оригинальная внешность ее героини — то, что актриса была в состоянии контролировать. Она пробовала всё и вся: бурнусы из серебряной парчи, тяжелый мерцающий атлас, пелерины и тюрбаны; результатом же становился какой-то выпадающий из контекста, невнятный, закутанный в дизайнерские изыски образ. Подпольные встречи с Трэвисом были слишком затруднительны, чтобы в полной мере обеспечить успех. Чтобы сохранить свою тайну, она была вынуждена соглашаться с некоторыми моделями, разработанными Драйденом. Если вы когда-нибудь будете смотреть «Сад Аллаха», обратите внимание на брюки для верховой езды, в которых снималась Дитрих. Вы и впрямь не пропустите их. Это, вероятно, самый уродливый костюм в картине, выразительный пример явной бездарности художника. Его длинная до полу атласная модель не лучше. Еще обратите внимание на то, как под ветром пустыни очень бледная шелковая ткань облепляет тело Дитрих, превращая ее в «Крылатую Победу» посреди песчаных дюн. Гений Бентона и Дитрих вы сразу различите. Вместе они были неповторимы.

Я тоже была среди этой красоты. По каким-то причинам моя мать позволила мне сниматься в группе девочек, заполнявших задний план сцены в монастыре. Все, что я помню, — это тяжесть искусственной косы, которую Нелли вплела мне в волосы, заносчивость юных профессиональных актеров, «монастырские» штаны, причинявшие зуд, и семьдесят пять долларов, уплаченных мне за съемочный день. Я потратила их все на огромную склянку духов для мамы, которые она благополучно отдала служанке.

В те часы, когда я не наблюдала, как на нашей новой студии все валяли дурака, я задыхалась и потела. Моему новому тренеру по теннису были даны строгие указания заставить меня похудеть, а не то!.. Он все время посылал мячи в противоположные углы площадки, заставляя меня бегать за ними с максимально возможной для моих пухлых ног скоростью. В возрасте «почти» двенадцати лет я взрослела весьма энергично! Я так часто слышала, как моя мать называла «толстых» людей «уродливыми», что не сомневалась: она стыдится того, как я выгляжу. Поэтому я бегала усердно, как только могла, взвешивалась, по крайней мере, десять раз на дню, — ни разу не сбавив ни унции, — и так страдала от своих неудач и безнадежности, что мне просто необходимо было сделать себе бутерброд с арахисовым маслом и желе!

— Ты идешь на праздник для «детей», — объявила моя мать. Бриджес доставит тебя туда в семь часов и заберет в десять.

Детей? Каких еще детей? Я не знаю никаких детей! Что им надо? Что там делают? Я была в панике и побежала выяснять у Нелли, чем занимаются дети на «детских» праздниках.

— Как тебе сказать, дорогая… ну, вы будете прицеплять хвост ослику.

— Как это?

Здесь Нелли не была в своей стихии. У нее не было детей, но она постаралась мне объяснить:

— Значит, так… вешают на стену большую картинку с симпатичным осликом… потом каждому дают хвост с булавкой. Потом завязывают тебе глаза, поворачивают кругом пару раз, чтобы ты почувствовала приятное головокружение, потом направляют тебя в сторону ослика, и ты должна постараться прицепить хвост в нужном месте.

Я слушала, уставившись на нее.

— Зачем?

Это ее немножко обескуражило.

— Чтобы ты выиграла хороший приз! О, на детских праздниках бывает много всяких замечательных затей. Например… м-м-м… музыкальные стулья. Там наверняка будут играть в музыкальные стулья!

— Научи меня, пожалуйста!

— О, дорогая! Это просто… Нужно всего лишь бегать вокруг стульев, пока играет музыка. А как только она остановится, ты должна быстро сесть! Не то вылетишь!

— Нелли, ты уверена? Только бегать и садиться? А что делать с хвостом?

— О, нет, нет! «Ослик» ничего общего не имеет с «музыкальными стульями»… и бегать на самом деле не надо — только скакать. Это весело! Правда!

Я настолько не сомневалась, что Нелли все перепутала, что отправилась за разъяснениями к Трэвису.

— Здорово! Твоя первая вечеринка! Что ты намерена надеть? Может быть, мама хочет, чтобы я сделал тебе симпатичное платьице для этого случая? Я ей позвоню. Тебе понравится «урони платок». Только смотри не попадайся! А то будешь ВОДИТЬ!

Я привыкла к требующим напряжения профессиональным спорам, ну, немного волновалась из-за опасности быть похищенной — но то, что я теперь слышала, звучало для меня так, как если бы речь шла о детских Олимпийских играх!

Великий день настал. Мама вымыла мне голову своим шампунем. Нелли уложила волосы волнами и закрепила на макушке большой бант в форме бабочки. Ровно в семь меня подвезли к небольшому дому — не знаю, в какой части Голливуда. Моя учительница впихнула меня в ярко освещенный сад и исчезла — поболтать на кухне. Среди гостей не было ни одного взрослого, и все они, похоже, знали друг друга. Они сбивались в тесные группки, смеялись и болтали. Их речь звучала так по-американски, я не сомневалась, что мой акцент будет выделяться. Я отступила в тень веранды.

— Ты приглашена? — прозвучал откуда-то неуверенный голос. Я повернулась в его сторону и ответила:

— Не знаю. Просто моя мать сказала, что я иду.

— А кто твоя мать? — заинтересовался голос.

— Мисс Марлен Дитрих.

— Вот это да! Она потрясающая! Настоящая знаменитость! Тебе нравится быть дочерью знаменитой кинозвезды?

Я растерялась. Никто никогда не спрашивал меня об этом. Я чуть не сказала «нет», не понимая, отчего захотела сказать именно так. Это удивило меня. А голос продолжал скользить где-то в тени старомодной веранды:

— Тебе ведь не нравится быть толстой? И тебе не нравится твое дурацкое платье?

— Да! Еще как! Но как ты узнала об этом? И где ты?

Раздался довольный смех, на веранде скрипнули качели.

— Я тут. Давай садись сюда. Как тебя зовут?

— Мое настоящее имя — Мария. Но так меня никогда не зовут, только если рассердятся. По большей части я — «Радость моя».

— Ничего себе! Кто ж тебя так зовет?

— Моя мать.

— Тебе это нравится?

— Не знаю. Моя мать многих называет «радость моя». На самом деле это ничего не значит. Иногда она зовет меня Ангелом, а иногда я — Ребенок. Она зовет, как захочет.

На веранде было приятно, прохладно. Дети вовсю веселились в саду.

— Кто тебя привез? Отец?

— О нет. Наш шофер, моя учительница и телохранитель.

— Зачем тебе телохранитель?

— Однажды меня пригрозили выкрасть. Представляешь? Как ребенка Линдбергов! Мы получали записки насчет выкупа, и к нам приходили фебеэровцы с револьверами! Но никто так и не пришел за мной. Моя мать считает, что это еще может произойти, но она боится только в Америке.

— Ты все выдумываешь! Не вижу никакого телохранителя!

— Нет! Не выдумываю! Это правда! Он прячется за деревьями. Он всегда так делает.

Мы сидели бок о бок, свесив ноги, и медленно раскачивались взад-вперед под скрип качелей.

— Это мой праздник. — Голос утратил свою светскую живость.

— Да-а? Что же ты сидишь тут совсем одна? Тебе не нравится свой собственный праздник?

— Я устала. Я сегодня работала. Я снимаюсь в кино.

— Да-а? Как здорово! На какой студии?

— «МГМ».

— А я с «Парамаунта» Но ваша мне больше всех нравится. Там самые лучшие картины. А что ты делаешь?

— Я пою. Еще играю роль и бью чечетку. Меня «готовят в звезды»!

Я повернулась и внимательно посмотрела на нее. Эта девочка совсем не была приторно сладкой «конфеткой Ширли Темпл». Большие карие глаза на маленьком бледном личике. Передние зубы выступают, и верхняя губа мило приподнята. Она казалась… прелестной, ранимой и очень, очень земной.

— Тебе нравится, что тебя «готовят»?

— Нет! Это отвратительно! Меня утягивают, измеряют, взвешивают и не дают мне есть. Все суетятся, пристают: ДЕЛАЙ ЭТО, ДЕЛАЙ ТО, ДЕЛАЙ ПРАВИЛЬНО, ДЕЛАЙ СНОВА, БУДЬ УМНИЦЕЙ, ИНАЧЕ ТЕБЯ УВОЛЯТ. Когда я пою, это прекращается. Меня оставляют в покое. Тогда здорово! Но я боюсь — вдруг босс решит, что я не гожусь в звезды.

— Ты будешь звездой! Я уверена! Настоящей большой звездой, совсем как моя мама. Даже больше, потому что она совсем не умеет по-настоящему петь. Ты даже можешь бить чечетку! Тебя освещали основным светом?

— Пробовали, но он меня полнит.

— Просто его ставят слишком низко. Тебе надо самой проследить. Когда ты поешь, не давай им освещать себя очень близко, как для крупного плана, иначе выражение лица неизбежно будет слишком напряженным, тебе будет неловко, и это проявится на экране.

До нас донесся запах готовящихся франкфуртеров.

— Так хочется сосиску! Но мне нельзя, — со вздохом произнес голос.

— Послушай. Что твоя мама скажет, если я попрошу две?

— Ты «важный гость» Она даст тебе все, что захочешь.

— Тогда порядок. С чем тебе сосиску?

— А ты сама как любишь? — в голосе звучало радостное волнение.

— Тебе понравится. Сначала я кладу горчицу, потом кетчуп, сверху лук с приправой, а в конце снова горчицу. Пойдет?

— Отлично! А еще кока-колы, побольше картофельных чипсов и не забудь капустного салата! И посмотри, чтобы никто не следил за тобой.

Я нашла картонную коробку возле костровища для шашлыков, набрала всего, что смогла ухватить, даже кукурузные початки, пропитанные маслом, старательно сделала крюк мимо гаража, чтобы «отсечь хвост», если он вдруг появится, и, с полными руками и никем не замеченная, вернулась к качелям. Мы пировали. Мы хихикали. Мы поделились друг с другом секретами. Мы стали нужны друг другу, мы стали друзьями. Мы почти не виделись порой годами, но когда встречались, то тут же вновь становились маленькими толстушками, сидящими на качелях в глубине веранды.

— Ну и как? Тебе понравилась вечеринка у Джуди Гарленд? — спросила мама, как только я появилась в дверях. Я тщательно подбирала слова. Это ведь не новая собака — это моя первая близкая подруга. Я хотела ее сохранить. Я сказала то, что мама наверняка ожидала услышать:

— Да, было очень славно. Спасибо, что позволила пойти, Мутти. Но наши вечеринки мне нравятся больше. Они куда интереснее.

Маме было очень приятно. Она даже заметила, что когда-нибудь мне разрешат пойти и на другую «вечеринку специально для детей». Я долго не спала в ту ночь. Много о чем надо было подумать. И еще меня занимало, говорить ли Нелли, что ослиные хвосты устарели, а в моде теперь нечто непонятное под названием «крутить бутылочку».

ПРИКЛЮЧЕНИЕ! Настоящее приключение! Мы собираемся «на натуру» Теперь нас повезут на пароходе в Африку. Раньше мы ездили в ту «Сахару», которая была в штате Аризона. Звезды размещались в Юма, в отеле с кондиционером, остальная труппа — в палаточном городке, который вырастал среди песчаных дюн пустыни Аризоны… за несколько миль от города. Моя мать готовилась к отъезду так, как будто нам не суждено вернуться. С рвением фельдмаршала она готовила свои войска к битве. Грим-уборная стала нашим штабом, студия «Парамаунт» — базовым складом. От Буллока доставили глубокие сундуки, которые мы набили, по принципу «авось пригодится», косметикой и всем, что требуется для ухода за волосами, в таком количестве, что этого хватило бы на пятьдесят вариантов «Войны и мира».

Моя мать была настолько убеждена, что дикие индейцы Аризоны не подозревают о существовании туалетной бумаги, что накупила ее шесть ящиков, пометив на картонках: «Сад Аллаха — Марлен Дитрих — ванная, личные вещи».

Переезд в заштатный городок Юма был очень долгим. Пока мать занималась стерилизацией санузлов и переоборудованием нашего гостиничного номера, меня послали вперед, в пустыню, присмотреть за «Сундуками из гардеробной — № 1, 2, 3 и 4».

Горячий ветер трепал брезент. Насколько мог видеть глаз, среди песчаных дюн тянулись палатки — картинка, словно взятая из Киплинга. Если бы не нагромождение деревянных настилов, сундуков, генераторов, рефлекторов, дуговых ламп, длинноногих микрофонов, вкривь и вкось расставленных в мелком песке, я не удивилась бы, если бы здесь появился Гунга Дин. Съемки на натуре всегда чем-то напоминают военные маневры. Местность привнесла в это дополнительный драматизм.

Нелли, украденная с «Парамаунта» благодаря хитроумной тактике, о которой я так и не узнала, приехала с расческой наперевес, и мы отправились на работу. Моя мать была так занята предводительством актерами в их каждодневном бунте против сценарных диалогов, что в ответ на мою просьбу мне было даровано разрешение уехать из гостиницы и жить вместе со съемочной группой. Кроме того, похоже, она увлеклась неким джентльменом, присланным к нам со студии. Его официальный статус был довольно расплывчат, зато он был строен и нес на себе едва ощутимый отпечаток Новой Англии. Я знала, что это ей понравится. Если бы его присутствие дало мне возможность оставаться в пустыне и не возвращаться в гостиницу, я была бы на его стороне на все сто процентов — кто бы он ни был.

Нас будили не сигнальные горны, а двигатели грузовиков. Когда я слышала их мощные моторы, откашливающие ночную порцию песка, я знала, что мой час настал! Выходит Предрассветный Патруль! В своих любимых ковбойских сапогах, достав спрятанную когда-то палку от змей, я докладывала Змею и Скорпиону, что заступаю в Наряд. Нашей обязанностью было охранять те дюны, которые предназначались для съемок в данный день. Мы должны были очищать территорию от всего, что бегает, ползает или катится. Но те, что по-настоящему были опасны и ходили, вертикально выпрямившись, не включались в данное нам предписание. Закутанные от холода ночной пустыни, с руками, защищенными жесткими кожаными перчатками, с электрическими фонариками, пятна света от которых выплясывали польку, мы рыскали по пескам в поисках тех беззащитных существ, которые, не будучи способны поддерживать нужную температуру тела, лежали вялые от холода в ожидании, когда солнце согреет и вернет их к жизни. Мы не убивали нашу добычу, мы держали ее в клетках, и к тому моменту, как нас отозвали со службы, у нас собрался довольно славный маленький зоопарк.

После нас приходили плотники со своими платформами и настилами, на которые ставились камеры, микрофонные журавли, генераторы, грим-уборные для звезд, переносные туалеты, палатки, и бесценные режиссерские кресла. Поскольку «Сад Аллаха» был одной из первых картин, снимавшихся на натуре в цвете, мы зависели от естественного освещения. Он диктовал съемочные часы. Чтобы ухватить полупрозрачный, как розовая раковина, рассвет в пустыне или кроваво-оранжевое золото закатов, мы работали, когда это было нужно, и использовали каждую минуту. В любой момент, когда появлялся нужный свет, каждый должен был немедленно быть готовым и занять свое место. Но природа знала, как оставить нас с носом. К тому же она не обращала внимания на нормы трудового соглашения. Влияла на нашу жизнь и сильная жара. Пятьдесят градусов в тени делали работу с одиннадцати до трех невозможной. Даже если режиссер хотел этого — пленка расплавилась бы! Понимание многих вещей давалось нам тяжело. В обычных условиях было принято место съемок следующего рабочего дня выбирать в конце дня предыдущего: «Видишь ту песчаную дюну, вон там, большую, слева. Завтра установим аппаратуру».

На следующий день, на рассвете, люди и оборудование были готовы отправиться в путь, но… куда? Где намеченная дюна? Пустыня знала, как передвигать свои горы прямо у вас под носом. Мы играли в прятки с песчаными дюнами в течение восьми недель. Помощник помощника ассистента режиссера получил новый титул — Наблюдающий за дюнами. Это был такой добросовестный молодой человек, что, когда все шли есть, он не покидал своего поста, продолжая следить за пустыней, пока кто-нибудь из нас не приходил и не сменял его. Довольно глупо было сидеть вот так и караулить передвижение песчаной дюны. Но после того, как я проделала это несколько раз, мне даже понравилось; это было весьма успокаивающее занятие, что-то вроде медитации дзэн. А песчаные бури! В течение двух недель, каждый день ровно в два пополудни, они нападали на нас. Они рвались сквозь наш брезентовый городок, полные решимости его разрушить. Вой этих ветров звучал так злобно! Внезапно они замолкали — и умирали! Полнейшая тишина, совершенно жуткая, как после землетрясения. Затем начиналось высмаркивание носов, кашляние, сплевывание, посылание проклятий всего и вся, звяканье лопат — вся съемочная группа приступала к ежедневному откапыванию себя. А затем… рты раскрывались от изумления! Ведь всякий раз это происходило неожиданно! И всякий раз потрясало. Вы смотрите… а мир уже переменился! Пустыня переместилась к новому горизонту.

Поначалу воду нам привозили раз в день, потом — два, и наконец — три раза в день. Хотя мы развернули здесь полностью оборудованную лабораторию, пленка оказалась слишком чувствительной, чтоб ее можно было проявлять в этих условиях, поэтому для проявления приходилось отвозить ее обратно в Голливуд. Лазарет был постоянно перегружен. Мы страдали от тепловых ударов, солнечных ожогов, поносов, глазных инфекций, натертостей на плечах. Непонятно почему, но верблюды терпеть не могли арабских лошадей. Чтобы показать свою ненависть, они начинали плевать в них, как только те приближались. В отместку эти нервные аристократы вставали на дыбы, стремясь разрубить кораблей пустыни пополам своими острыми, как бритва, копытами. Служителям, обычно оказывавшимся в центре этих яростных стычек, в результате приходилось промывать глаза и накладывать швы на плечи. Ковбои, очень походившие на Валентино в своих арабских одеждах, могли бы управиться с этими обезумевшими лошадьми, но посаженные в седла актеры начинали дрожать, как только на сцену выводили верблюда. Все постоянно занимались поисками какого-нибудь незанятого кусочка рукотворной тени и обливались потом. Моя мать, сухая, как ломтик поджаренного хлеба, беспокоилась за свою слишком уж безупречную прическу и отдавалась борьбе с Селзником за право переписать диалоги по-своему. Если учесть, что одна из фраз ее роли, повторяющаяся в сценарии двенадцать раз, звучала так: «Только Господь и я знаем, что у меня в душе», — то очевидно, что в этом был смысл. Она просто неверно действовала. С другой стороны, Дитрих никогда не верила в пользу меда для приманивания мух. Уксус она применяла для спринцеваний, и уксус — для ловли мух. Буайе беспокоился только о своем накладном коке… Тот отказывался принимать нужное положение, из-за пота на лбу он все время отклеивался, пока мать однажды не отвезла его обратно в Юму и не отчистила бензином. На следующее утро, вымыв шампунем и завив, она приклеила локон к его голове, употребив на это полбутылки спиртовой смолы. Она так хорошо все сделала, что локон держался целое утро. Буайе был счастлив — до крупных планов их бессмысленных объятий, когда накладка неожиданно отскочила, обдав обращенное к нему лицо Дитрих потоком скопившегося пота! Работу пришлось прервать на два часа, мы упустили свет, пока она целиком переделывала весь грим для «Техниколора». С тех пор всякий раз, как она знала, что Буайе должен склоняться над ней в кадре, она предварительно прощупывала его голову, чтоб удостовериться, что ее не поджидает очередной маленький Ниагарский водопад.

По сценарию нам нужен был «прозрачный водоем, окруженный колышущимися пальмами» «оазис в беспредельной Сахаре» Моя мать звонила Трэвису:

— Знаешь, ты должен приехать. Ты не поверишь! Это становится смешно-о-о!.. Они строят оазис!.. Да! Конечно, настоящего в Аризоне нет. Но такого, как этот, нет и в настоящей Сахаре! Если бы только Джо мог это видеть… Помнишь в «Марокко»? Как великолепно он сделал пустыню — из ничего!.. Разумеется, этот Селзник буквально следует своему любимому сценарию и говорит: «Делайте оазис!». Они копают яму, в которой поместятся десять плавательных бассейнов! И валятся туда с солнечными ударами. Болеславского все время рвет… Они считают, что он напился ядовитой воды, но я утверждаю, что это сценарий! Ты представить не можешь, на что это похоже. Он плохой режиссер, когда он чувствует себя хорошо, а теперь… Я только смеюсь. Когда приедешь, привези эту новую камеру для «домашнего кино», которую придумал Кодак. Привези для нее побольше пленки… Я должна запечатлеть это уродство. А еще привези мне кислой капусты и немного черного хлеба. У них здесь есть только американский «котекс».

Трэвис так и не приехал к нам, но прислал студийную машину со всем, что она заказала. Моя мать полюбила свою маленькую кинокамеру. Она сделалась новым пунктом в описи предметов из нашей грим-уборной. Несколько лет Дитрих не расставалась с ней.

Когда наш «водоем» был готов, появились пальмы. Они прибыли, радостно подпрыгивая на машинах, колонна которых доставила нам любезный привет от Калифорнийской пустыни. Когда их посадили вокруг нашего «прозрачного водоема», они выглядели как-то не по-мароккански, но так чарующе колыхали ветвями под легким бризом! И потом — кого заботила достоверность! Несколько тощих мастодонтов прибыли, прижимая финики к своей чешуйчатой груди; привезшие их люди дали мне их целую горсть. А вот наши начальники не получили ни одного — мы, члены съемочной группы, слопали их в полной тайне.

Моя мать всегда думала, что лошади обитают только на ипподромах, где должны в основном быстро бегать и выглядеть при этом очень красиво. Ездить верхом, как это делают «штатские», то есть для удовольствия, она считала абсолютной тратой времени, и, стало быть, для себя — сущим проклятьем.

И вот женщина-каскадер, одетая, как Дитрих: толстые шерстяные брюки для верховой езды, кушак шириной двенадцать дюймов и тюрбан, напоминающий перевернутый ночной горшок, — галопом въехала в оазис и остановилась на нужной отметке.

— Стоп!

Подошел наш Следящий за Дюнами.

— Мисс Дитрих, мы готовы снимать вас, — благоговейно выдохнул он.

Моя мать подошла к лошади. Теперь сцена должна была продолжаться с момента ее спешивания. Небольшая проблема… сначала ей надо было взобраться на спину лошади. Я, наученная ездить верхом каскадерами и, благодаря их доброте и бесконечному терпению, преуспевшая в умении прочно держаться в седле, наблюдала. Я обучила ее грациозно соскальзывать с английского седла, но она не пожелала учиться садиться на лошадь, говоря, раз в сценарии нет, то и необходимости в этом нет. Рабочий подставил ящик и приготовился помочь ей.

Ящик начал погружаться в песок, лошадь испугалась. Служитель шагнул к ней, Дитрих посмотрела на него своим взглядом «прусского офицера», — он встал по стойке смирно и натянул повод. Ящик переставили, он опять стал погружаться в песок, лошадь отскочила в сторону. Дитрих сверкнула глазами и просто пригвоздила к земле эту маленькую норовистую кобылку. Сухой горячий песок, должно быть, обжигал ее точеные лодыжки, но кобыла стояла как вкопанная, без единого движения — эта лошадь тут же поняла, что такое Взгляд Дитрих! Камеры работали, наша звезда мастерски соскользнула с седла на землю в поджидавшие ее руки партнера, и одна из самых скучных сцен в истории кино была сыграна — к восторгу и удовлетворению нашего режиссера Болеславского, который умер вскоре после окончания съемок. Моя мать, услышав известие о его смерти, произнесла нараспев:

— Мы все должны были умереть после «Сада Аллаха». Но ему следовало это сделать до фильма!

В тот день в «оазисе», после седьмого дубля, она взглянула на небо, оценила освещение, поняла, что свет мы теряем, и решила покончить с неудачами этого дня. Она выдохнула: «А-а-ах!» — и упала в обморок. Дитрих никогда не падала в обморок — такая потеря контроля над собой совершенно не устраивала ее! В последующие годы она много раз «теряла сознание», но это не имело ничего общего с обмороками. Фактически идею ей подал Отдел по связям с общественностью, работавший у Селзника. Она разозлилась на их пресс-релизы:

Еженедельный

ВЕСТНИК КИНОЗРИТЕЛЯ

Марлен Дитрих почувствовала легкую дурноту, когда встала и вышла на солнце из-под слабого укрытия, которое давал зонт… Даже недолгая ходьба потребовала от нее напряжения, но она шла, преодолевая слабость, стараясь за улыбкой скрыть ото всех свое самочувствие. Наверное, на этой палящей жаре все испытывали то же самое…

Она добралась до распахнутого входа в большой шатер, удержалась, чтобы не ухватиться за брезент… Ее старый друг, Шарль Буайе, с которым она должна была играть очередной эпизод, с улыбкой предостерег ее, что этот дубль будет соревнованием на выносливость. Она попыталась улыбнуться в ответ, занимая место перед камерой. На мгновение ей стало жаль Шарля, одетого в плотный костюм.

Перед глазами замелькали черные мушки… Режиссер Ричард Болеславский, сразу почувствовав неладное, спросил: «С тобой все в порядке, Марлена?»

Она кивнула — и затем, внезапно ослабев, упала.

Марлен, при всей своей силе воли, упала в обморок.

Она позвонила Селзнику с протестом: «Я не какая-нибудь слабачка, способная потерять присутствие духа. Хватит с нас «старой дамы» Буайе, который делает это за всех. Он кладет себе на запястья мешочки со льдом! Даже верблюды дохнут от такой жары, а я, между прочим, сижу под феном! Возмутительно — вы не показываете мне, что выпускаете, и выставляете меня этаким вялым цветочком из тех, что мнят себя профессионалами, хотя на самом деле — всего лишь любители».

Селзник успокоил ее, пообещав в будущем более героические пресс-релизы.

Теперь же Нелли, видя мою мать распростертой на песке, пронзительно закричала. Я схватила ее и проговорила шепотом:

— Она притворяется. Не волнуйся. Давай подыграем. — Я бросилась к маме; ее веки подрагивали, в точности как у Джанет Гейнор в момент полной расслабленности.

— О, Мутти, Мутти! — восклицала я, — скажи что-нибудь! — Я, должно быть, переиграла, потому что она открыла один глаз и свирепо взглянула на меня! Я вдруг поняла, что она ожидала, что я тоже поверю в ее обман, как и все остальные. Один из студийных врачей, которые обеспечивали себе комфортную жизнь — с гаражом на четыре автомобиля — тем, что подгоняли свои диагнозы под расписание съемок, пощупал пульс Дитрих, объявил его, нормальный, учащенным и посоветовал немедленно отдохнуть в прохладном месте. Обеспокоенный режиссер увидел в этом выход. На сегодня съемки были окончены, и мы вернулись в Юму к кондиционерам. Моя мать была в приподнятом настроении:

— Ну-с, они пишут, я в обморок падаю — так я решила попробовать! Делать семь дублей этой сцены — какая нелепость. Идиот-режиссер думает, что, если он переснимет ее еще и еще, она станет лучше. Единственное, что нужно сделать, это вырезать весь кусок. Посмотришь: они сохранят эту жуткую сцену в картине только потому, что построили для нее целый оазис и влюбились в него. — Она взглянула на меня.

— Ангел, как ты узнала, что я вовсе не в обмороке? — В голосе прозвучало раздражение. Значит, я была права! Ей не понравилось, что я на самом деле не испугалась за нее. Я постаралась не ошибиться, отвечая:

— О, Мутти, я просто думала, что с тобой этого вообще не может случиться!

Она обернулась к Нелли.

— Видишь, как ребенок понимает? Она знает, как меня воспитывали: умей терпеть и никогда не жалуйся. Моя мать всегда говорила: «Дочь солдата не плачет!». Все дело в воспитании. Кстати, о воспитании. Хватит тебе уже общаться с людьми из низших классов. Нелли, скажи шоферу со студии, чтобы привез обратно в гостиницу вещи Марии! — И она набросилась на блюдо с мелко нарубленными овощами и солониной.

Были обманы, в которых я участвовала, были такие, в которых мне отводилась роль зрителя, и были те, которые совершались ради меня. Но мне предстояло еще вырасти, прежде чем я стала различать, что есть что.

— Радость моя, закажи еще пива, и нам нужно масло. — Она отпихнула пустое блюдо в сторону и принялась за единственный сэндвич, который позволяла себе Дитрих — громадный «клуб». — Я придумала новое имя для этой кошмарной лошади — Миссис Когда-то-Майер-теперь-Дочь-Селзника!

Мистер Селзник был занят написанием своих знаменитых заметок:

28 апреля 1936 г.

Дорогой Боли [Болеславский]:

У меня нет больше сил выносить это критиканство, основанное на убеждении, что актеры лучше разбираются в сценариях, нежели я; меня беспокоят, тревожат и выводят из равновесия телефонные звонки, которые нынче сыплются на меня… актеры объединяются и нападают на меня по поводу сценарных эпизодов; был бы признателен, если бы ты поговорил по душам с Марлен и Буайе, вместе или по отдельности, и рассказал им, против чего мы с тобой выступаем… Фильмы Марлен известны своей ужасной литературной основой, а Шарль пусть еще снимется в выдающейся американской картине. Ни тот, ни другая еще не сделали ни одного фильма, сравнимого с любым из тех пятнадцати, что сделал я в последние годы. Скажи им это от меня, и очень решительно. Настало время раскрыть карты, и я абсолютно готов к этому, потому что не собираюсь и тебе не желаю шесть или семь недель выносить эту абсурдную ситуацию. Я предпочел бы, чтобы ты накричал на них; я стану уважать тебя гораздо больше, если ты превратишься в фон Штернберга, не допускающего никакого вмешательства… Впервые за всю свою продюсерскую карьеру я вынужден иметь дело с таким безобразием, о котором я годами только слышал, но не сталкивался лично, и мне понадобится твоя помощь и твоя жесткость, чтобы все это преодолеть. Разъясни актерам, что если они предпочитают дуться, тащить на съемку свое дурное настроение и играть вполсилы, то я вполне готов и к этому и не собираюсь добавлять новые сотни тысяч к баснословному бюджету картины, чтоб только потрафить их темпераменту, а выпущу фильм именно таким, каким они его делают… Если они всего лишь выполнят свою работу и сыграют, как надо, этого будет достаточно. Это все, за что они получают свои сверхвысокие гонорары.

Я всегда думала, что причиной того, что Селзник и Дитрих так не любили друг друга, было их сходство в главном. Оба фанатично стремились к совершенству, не сомневаясь в своих возможностях, блистательные, когда их фанатизм работал им на пользу, и совершенное несчастье для других, когда этот фанатизм оказывался неуместен. Селзник был удивительно наивен для такого сильного человека. Он генерировал нескончаемый поток энтузиазма и энергии, которая казалась стержнем его существа, абсолютно убежденного, что он один может сотворить «шелковый кошелек из свиного уха».

В конечном итоге у него не было другого выбора, кроме как снова созвать всю труппу, специально наказав им, чтоб не забыли привезти с собой из Аризоны песок. Считалось, что песок калифорнийской пустыни имел другой оттенок бежевого, по сравнению с тем, который мы уже засняли. Итак, мы вернулись домой на студию, таща за собой грузовики с песком. Мы начали снова снимать те же розовые рассветы, раскачивающиеся седла, как если бы они были закреплены на спинах верблюдов, а не на специальных устройствах, — брызгали глицериновый пот на лица, овеваемые воздухом кондиционера, создавали ландшафт с дюнами и продолжали делать тот же самый плохой фильм — зато теперь в комфортных условиях. Ценные указания от Селзника нам просто приносил на съемочную площадку посыльный.

17 июня 1936 г.

Мистеру Ричарду Болеславскому

Дорогой Болей:

Будь так любезен, скажи Марлен о том, что она придает волосам слишком большое значение и что прическа ее до такой степени «сделана», что пропадает всякое правдоподобие. Ее волосы так хорошо уложены, что в любое время, например, когда дует ветер… они остаются совершенно гладкими и нетронутыми; так хорошо уложены, на самом деле, что не могут быть ничем иным, как париком.

Верх нелепости — сцена в постели. Ни у одной женщины в мире волосы никогда не выглядят так, как у Марлен в этой сцене; весь отснятый кусок из-за этого практически непригоден…

Вот и сегодня на площадке; парикмахер между дублями бросается и укладывает каждую отставшую прядь волос, а на заднем плане от ветра раскачиваются пальмы — полный абсурд.

Ясно же, что легкое правдоподобие не может повредить великой красоте.

Я бы хотел, чтоб ты обговорил мои замечания с Марлен, которая, уверен, поймет, что в моих словах есть смысл; напомни мне, пожалуйста, и мы еще раз вернемся к этой теме с тобой и с Марлен, когда я в следующий раз буду на съемках

ДОС

Таков был Селзник! Он никогда не отступал. Благодаря его твердости и упорству стали возможны великие «Унесенные ветром», но наш опус эти его качества спасти не смогли.

Строго говоря, мы не из города удрали — шесть дней спустя после завершения «Сада Аллаха» мы покинули Америку. К тому времени, когда Дитрих появилась в своей следующей неудаче, предыдущая была совершенно забыта.

Нелли опять выкрали из пастижерного цеха «Парамаунта», поэтому мы были втроем. В сопровождении двадцати одного пароходного сундука, тридцати пяти больших, восемнадцати средних, девяти маленьких чемоданов, а также пятнадцати круглых шляпных коробок и одного величественного «кадиллака» в комплекте с красивым шофером в ливрее мы погрузились на корабль. Англию ожидало редкое удовольствие!

Другие звезды неистово работали, дабы привлечь к себе внимание публики, которое питало и поддерживало их известность. Дитрих же никогда не суетилась. Ей не нужно было работать, чтобы быть звездой. Она ею была; это было ее естественное состояние. Мировая пресса, чувствуя это, проявляла к ней постоянный интерес. Начиная с «Голубого ангела», Дитрих не надо было хлопотать о своей славе — та пришла к ней сама.

Если бы я ехала не в страну Брайана, я бы по-настоящему огорчилась. Меня не привлекала перспектива оставаться в Европе все то время, какое понадобится для подготовки и съемки целого фильма. Моя мать очень торопилась, и мы могли бы воспользоваться «Гинденбургом», но она отказалась. Цеппелины плыли по воздуху, сразу становясь «подозрительными», а этот дирижабль был не только построен нацистами, но нацистами и управлялся. Хотя она не раз говорила, что ее дядя Дитрих однажды командовал «Гинденбургом»; я очень стеснялась этого.

Мы отплыли под благородные звуки «Марсельезы». Возможно ли влюбиться в корабль? Я верю в это. «Нормандия» была не совсем кораблем. О да, у нее имелись тоннаж, балласт, капитан и команда, но это было всего лишь камуфляжем, который использовала какая-то таинственная богиня, чтобы возить по морям свой храм и его жрецов. Всем нам выпало счастье узнать ее и полюбить.

«Нормандия» была величайшим океанским лайнером! Никто не мог превзойти ее, никто и не превзошел. Праздник чувственности, творение французов — больших знатоков в этой области. С того момента, как вы увидели ее, вальяжно раскинувшуюся у причала, у вас перехватывает дыхание от изумления, и вам уже никогда не дышать, как прежде! Для меня, ребенка, она была волшебным царством. Мой собственный Диснейленд в стиле «арт деко» 1930-х годов! «Нормандия» была построена как демонстрация величайшего художественного достижения нации. Она составляла гордость своей страны. Она как нельзя лучше выражала то, на чем тогда стояла Франция, отразив в миниатюрном виде стиль, вкус, качество и художественное совершенство. При всем богатстве, грандиозности и величии у нее был ласковый характер, ей были свойственны спокойная заботливость, сила и надежность. «Нормандия» была самой Францией.

У нас довилевский номер, один из четырех «appartements de grand luxe», с индивидуальным дизайном, выполненным ведущими декораторами того времени. Мы могли похвастаться овальным салоном, двумя спальнями, в каждой по две кровати, мраморной ванной комнатой, круглой столовой, французскими окнами от пола до потолка, открывающимися на нашу собственную застекленную часть палубы, белым кабинетным роялем, стенами, обтянутыми обюссонскими гобеленами, выполненными в той гамме, которую в книгах по истории называют rose-beige. Конфетная коробка наполеоновской эпохи, которую можно описать только одним словом — «роскошно» Все это стало «нашими» апартаментами. И поскольку с тех пор мы путешествовали только на «Нормандии», она стала в большей степени нашим «домом», чем многие из настоящих домов, в которых мы жили.

Моей матери присылали так много бутылок шампанского, что одна стена нашей розовой столовой была уставлена ведерками со льдом, покоящимися на серебряных треножниках. Я повертела в руках бутылки, выбрала «Veuve Clicquot, 1928», взглянула на карточку и увидела, что она от нашего знакомца из Новой Англии. Что ж, он быстро выучился.

Я как раз пыталась выдумать предлог, чтоб получить разрешение отлучиться, когда моя мать произнесла:

— Радость моя. Спустись вниз и спроси у эконома, в какой из вечеров они намерены показать «Желание».

Я подала ей бокал шампанского, вежливо прикрыла нашу розовую дверь и… помчалась! Я и мечтать не могла о том, чтобы освободиться так быстро! Мы находились так высоко в нашем неприступном вороньем гнезде, что я, заблудившись, только с третьей попытки добралась до главного вестибюля. По пути я обнаружила гриль-ресторан: высокие зеркальные колонны отражали танцевальную площадку, все было отделано черной кожей, блестящей сталью и граненым стеклом. Графиня ди Фрассо, наверное, сошла с ума, увидав это впервые. Хотя на «Нормандии» был поразительной красоты ресторанный зал для пассажиров первого класса, в котором на площадке размером с футбольное поле могло разместиться семьсот человек и который был украшен парящими в воздухе гирляндами из множества лампочек, образующими фигуры в форме опрокинутых вверх дном лаликских свадебных тортов; повсюду — кристофльское серебро, лиможский и дехавиландский фарфор, мерцание хрусталя-баккара несмотря на это, «Нормандия» предлагала своим пассажирам еще и исключительный в своем роде роскошный гриль-ресторан. В то время, как очень богатые люди ели свой pate de foie gras (паштет из гусиной печенки) в главном ресторанном зале, очень богатые и знаменитые смаковали свои блюда наверху в гриль-ресторане. Перед Второй мировой войной такой снобизм считался приемлемым, на это смотрели сквозь пальцы.

Я нашла главный вестибюль и остановилась, потрясенная, в окружении четырех массивных лифтов с раскрытыми дверями; их кабины были украшены черными филигранными узорами из железа с инкрустацией в виде позолоченных зубчатых раковин. Даже в «Уолдорфе» не было ничего подобного! Никаких холлов с пальмами в кадках, никаких судачащих старых дев. Здесь синкопированные мелодии Ирвинга Берлина и Коула Портера скользили по воздуху, взлетали, падали вниз и плавно раскачивались! Если бы Фред Астер и Джинджер Роджерс пронеслись мимо, вращаясь, щека к щеке, я бы не удивилась. Весь корабль был как произведение Базби Беркли — классный.

Богиня задрожала. Раздались свистки, затрубили рога, музыканты заиграли громче. Я зашла в поднимавшийся лифт, проехала остаток пути до верхней палубы и, стоя в тени одной из уникальных наклонных труб «Нормандии», увидала, как она мягко скользит по течению Гудзона.

Я знала, что моя мать рассердится. Я не подписала карточки для цветов и вообще ничего не сделала — но я должна была стоять на месте и ждать Госпожу. Если я видела, как она выходит, и загадывала желание, то знала, что оно сбудется. Я всегда просила одного и того же: «Пожалуйста, пожалуйста, сделай так, чтобы я вернулась домой».

Поскольку протоколом предписывалось в первый вечер пути не «одеваться», мать решила, что нет нужды обременять себя «выходом на публику». Она рано легла, и к тому моменту, как я закрыла за собой дверь, уже уснула в своей розово-бежевой кровати с кремовым стеганым покрывалом. Я кинулась в свою дивную комнатку-бонбоньерку, швыряя шнурованные ботинки в один угол и голубую матроску в другой, и десять минут спустя тихонько вышла в немнущемся сапфировом бархате и белоснежном шелке, как Мэри Джейн. Я была готова «сразить» Первый Класс!

Что за восхитительные сокровища я открыла! Комнаты для занятий искусством писания писем, где сделанные из тонких золотых пластин тигры пристально глядели вниз, словно молча пили воду из золоченых водоемов. Комнаты для занятий искусством курения со стульями из замши цвета изюма, в окружении настенных росписей с изображениями жизни древнего Египта, которым позавидовал бы Тутанхамон. Игровые комнаты для счастливых детей, с толстыми слонятами в ярко-зеленых фраках, щеголяющими золочеными коронами и резвящимися по стенам — все настраивало на веселье. Даже изящно расписанные лошадки-качалки с широкими белыми хвостами, подвязанными бантами из пепельно-серой тафты. Зимний сад, эти искусно выстроенные джунгли с каскадами орхидей и редкими видами папоротников, с витыми плетеными креслами, уютно скрытыми среди буйной зелени, обращенной к изогнутой стене из стекла, которая отражала ночное небо. Я свернулась в одном из этих витых кресел и наблюдала, как темный океан играет с лунным светом. Меня окутывал теплый воздух, пахло сырым мхом и лесными фиалками. Заботливый стюард разбудил меня, потрепав за плечо. Я убежала. Утром первым делом мне надо найти часовню с цветными витражами и все другие «сценические площадки». Я решила, что четырех дней не хватит, чтобы исследовать все чудеса «Нормандии».

Вечер, когда показывали «Желание», был обозначен как «гала». Я помогла матери приподнять липкой лентой грудь, влезть в шедевр из плиссированного крепдешина и украсить себя изумрудами. Застегнув на себе шелковое платье, похожее на двустворчатую раковину и сшитое специально в дополнение к материнскому, и почтительно следуя позади, я сопровождала маму, когда она стремительно прошествовала в Большой салон. Маленький Версаль, с фонтанами, как в Обюссоне и Лалике, заполненный публикой в туалетах экстра-класса. Мужчины в белых галстуках и фраках выглядели все как Кэри Грант и Уильям Пауэлл в их лучшие минуты. Дамы, как тонкие видения — в духе Люсьен Делонг и Пату. Шествуя, они манипулировали своими длинными шлейфами, дабы обезопасить туалеты от действия какой-нибудь неуклюжей ноги. Моя мать, наблюдавшая за этой роскошной сценой, заметила, поглаживая свои вечерние перчатки:

— Все женщины похожи на Кей Френсис!

Вместе с дамами и господами Большого салона, составлявшими королевскую процессию, мы прошли в самый настоящий кинотеатр, имевшийся на борту «Нормандии». Лампы медленно погасли, и Дитрих впервые увидела «Желание». Сидя рядом с ней, я, как всегда, была благодарным слушателем ее профессиональных комментариев.

— Так. Они все-таки оставили этот кадр! Я говорила Трэвису, что они никогда не вырежут крупный план Дитрих в шляпе с такими перьями.

— Посмотри! Вот этот долгий план запомнится! Великолепно! Посмотри, как ниспадает этот шифон. Прекрасно! Она выглядит сногсшибательно!

— Эта ужасная песня! Я говорила, что она глупая, но посмотри, как свет играет по краешкам этих рукавов из перьев.

— Конечно, как всегда, они не знают, чем закончить. А вот туфли хороши. Туфли что надо во всей картине!

Свет зажегся, публика поднялась, аплодируя звезде, находящейся среди них. Моя мать вежливо улыбнулась, взяла меня за руку, и мы быстро ушли; аплодисменты за нашей спиной постепенно стихли. Остаток вечера она провела, танцуя и принимая знаки обожания, а я наблюдала за всем этим волшебством и наслаждалась крошечными, обсыпанными сахаром птифурами.

Когда мы пришвартовались в Саутгемптоне, на причале нас уже ждали мой отец и привычная стая репортеров, газетных фотографов, а также работников студии, проинструктированных таможенников и отборных носильщиков. Новый босс моей матери, Александр Корда, вероятно, имел большие связи, так как мы быстро прошли все формальности и сели в поезд до Лондона. Моя мать спихнула мне на руки охапку подаренных ей красных роз, сняла свою шляпу кинозвезды и, скрестив заслуженно знаменитые ноги, откинулась спиной на ярко красное сиденье.

— Настоящий викторианский вагон! Посмотри, радость моя, — лампочки с шелковыми в складочку абажурами! И центифолии на ковре! Только англичане знают толк в поездах! Папиляйн, мы смотрели «Желание», когда плыли сюда. Ты знаешь, получилась неплохая картина в конце концов. Мне не было скучно, как это обычно бывает, когда нужно просмотреть фильм.

Мой отец снял свое вигоневое пальто. Хотя было лето, казалось, что в этой новой для меня стране оно уже закончилось.

— Папи, этот костюм очень хорошо скроен. Это один из тех, что я купила тебе у Кнайзе?

Он подтвердил, передав матери лондонскую «Таймс», мне — «Историю династии Тюдоров» по-немецки, и уселся изучать реестр нашего багажа, который я отдала ему по прибытии.