Отели были как небо и земля: французский — сама роскошь, британский же — образец национальной сдержанности. Знаменитый отель «Кларидж», где все так корректно, величаво и благопристойно, просто обязывал вас сидеть прямо, держать руки на коленях и говорить приглушенным «оксфордским» голосом. Мама, и на этот раз с охапками роз, проследовала сразу в главную спальню, восклицая:
— Почему они не сообразят, что надо срезать шипы с роз для этих похоронных гирлянд?.. Да, но если бы они не были тупицами, они бы не работали в цветочном магазине! — И она швырнула цветы в ванну, крикнув мне:
— Детка, позвони, пусть горничная приберет ванную.
Обрезать шипы стало одной из моих обязанностей, как, впрочем, вообще заботиться о цветах. Хотя хорошие отели держали «цветочниц» — срезать, подравнивать, поливать, аранжировать и всячески оберегать цветочные экспозиции гостей и самого отеля, — моя мать предпочитала, чтобы это делал кто-либо из ее собственной свиты: так в ее апартаментах хотя бы одним чужим было меньше. За исключением «Савоя», много лет спустя. Этот король лондонских отелей нанимал совсем молоденьких девушек, дебютанток, нежных, как сами цветы, порученные их заботам. Дитрих никогда не церемонилась с поливальщицами. Она похлопывала девиц с лейками по мягким ручкам и улыбалась, глядя на их пунцовые, смущенные лица. Я заметила, что если мы жили в «Савое» сколько-нибудь длительное время, то одна и та же цветочница не появлялась в наших апартаментах два раза подряд. Управляющим «Савоя» не откажешь ни в тонкой дипломатичности, ни в благоразумии.
Поскольку мой отец уже сделал все необходимые распоряжения в «Кларидже», моей матери осталось проследить только за туалетами. Пока Тами и Нелли распаковывали вещи, я выбросила фрукты. Почему отели всегда стараются уставить наши комнаты корзинами с фруктами? Может быть, другим «богиням» и нравятся подобные «сочные» подношения, но наша предпочла бы маринованную селедку! Есть из фруктов что-нибудь, кроме яблок, Дитрих считала баловством.
Наверно, британская пресса успела упомянуть мой высокий рост и намекнуть на свое сомнение относительно моего возраста («всего десять лет»), потому что меня часто не пускали в студию, приказывая «заняться чем-нибудь конструктивным» с Тами. Тами снова стала моей официальной «гувернанткой», и щекотливая ситуация, которую я всегда обращала к своей выгоде, разрешилась. Мы послушно двинулись в Британский музей и там, изучая мраморные археологические находки Элджина, как бы заново открыли друг друга. Она мне показалась здоровее, чем когда я ее видела в последний раз в Бель-Эре. Похудее, может быть, или ее изящная славянская фигура стала чуть угловатее, местами даже явно, но из ее смеха исчезли истерические нотки, и она не дергала больше кожицу на своих пальцах. Возможно, «снадобье», которое, как говорила моя мать, было страшно дорогим, все-таки действительно принесло ей пользу. Мы вместе ходили по Лондону, и я, успокоенная видом Тами, перестала думать о ее здоровье. Только через несколько месяцев, уже в Париже, я обратила внимание на легкое подрагивание ее рук и трудности с глотанием.
Обычно мы завтракали в апартаментах моей матери. Отец появлялся из своей смежной гостиной, Нелли приходила с другого этажа, а Тами — из своего всегдашнего одноместного номера в конце коридора. Всю жизнь у матери была привычка ходить с чашкой кофе и вещать. Дитрих редко разговаривала с кем-нибудь. Для этого нужен был хоть какой-то интерес к мнению собеседника, а поскольку моя мать только свои мнения считала достойными внимания, у нее не было резона слушать кого бы то ни было.
— Папуля, ты знаешь, что Роберт Донат женат? Никогда не скажешь, видя его на экране!.. Он так красив! В этом фильме публика растеряется — на меня глядеть или на него. Но поговоришь с ним, и с первого слова ясно — он должен быть женат. Жаль! С таким лицом — и такой буржуа! Чем-то напоминает Кольмана: думаешь, там что-то есть — ан нет… А голос какой — музыка! Можешь себе представить, чтобы таким голосом говорили о… штокрозах розовых? Он во всех подробностях рассказывал мне, как он получает призы за свои цветы, потому что чем-то особенным удобряет сад! Да… Поди сыграй ВЕЛИКУЮ СТРАСТЬ с садовником!
Бедный мистер Донат. У него не было ни малейшего шанса стать членом нашего эксклюзивного «клуба любителей крепкого бульона». Все же я надеялась, что мама найдет кого-нибудь, потому что она была приятнее, когда у нее с кем-нибудь было что-то «романтическое». Мне нечего было беспокоиться. Очень скоро она стала носить безукоризненно скроенные платья, изо всех сил намекавшие, что облаченная в них — женщина. Входя в комнату, она небрежно сбрасывала свои меха на диваны, а ее брюки, забытые, висели в чуланах. Вместо Гете появился Браунинг, вместо ливерного паштета и легкого пива — сэндвичи толщиной в листок бумаги с кресс-салатом и чай «Эрл Грей», и она стала часто вспоминать, как играла Ипполиту в «Сне в летнюю ночь». Было бы это все ради Брайана! Но я знала, что такого быть не могло.
Ее голос переливался каденциями дикторов Би-Би-Си. Она стала весьма, весьма английской леди — до мозга костей, как говорится. Я уж думала, на горизонте появился, по крайней мере, герцог, однако приглашения в Бленхейм Пэлэс на именной бумаге с гербом все не приходило. Никого не было, пока в один прекрасный день мы в очередной раз не отправились на другой берег Ла-Манша в Париж. Мы частенько проделывали это путешествие — сходить в музей, на примерку, в ресторан. В тот день будто бы совершенно случайно к нам присоединился некий джентльмен с непринужденными манерами и красной гвоздикой в петлице смокинга. Он не отрывал глаз от лица моей матери. Стоило парому качнуться на волне, как его руки и тело — безупречного сложения — тянулись к ней, чтобы нечаянно прикоснуться. Она смеялась девическим смехом, в котором звенела «молодая любовь». Они определенно были знакомы! Я узнала мужчину тотчас же: его лицо было знаменито, а уж имя — тем более. С того дня куда бы Дитрих ни направлялась, туда же шел и ее обожатель. Она считала его «божеством»! И представала перед ним то как девица с картины Гейнсборо, то как отчаянная кокетка, то как неотразимая сирена, то как шикарная кинодива. Это не мешало ей, тем не менее, подшучивать над ним в разговорах с мужем:
— Папуля, он такой смешной — чистый ребенок! Он мечтает получить дворянство! Ну не мило ли? Американцы думают, что титул сделает их настоящими джентльменами. Но, кажется, его отец еврей? Нельзя же стать аристократом, если у тебя отец еще чуть ли не по деревьям скачет! Но он пытается, представляешь… и даже хорошо выглядит в этой роли. Может, у него и получится. Тогда ему придется оставить эту дурацкую фамилию. Она не звучит с «сэром»! Он говорит, что хочет представить меня Марине, герцогине Кентской. Он полагает, что без него я к ней не попаду… правда, он мил? Ну, конечно, я позволяю ему думать, что он один может ввести меня… и что именно он будет «поставлять» ДИТРИХ королевской семье! Какое это выражение у американцев, Папи, что-то вроде «пускать пыль в глаза»?
Отец, оторванный от графы «Лондон» в книге расходов, сидел с отсутствующим видом. Мать нетерпеливо повернулась ко мне:
— Ты всегда знаешь эти американские словечки… ну как они говорят? Значит «задирать нос»
— «Иметь перо в колпаке»? — предположила я.
— Да, да, именно! «Перо в колпаке». Я — блестящее перо в его колпаке нувориша. — Она так смеялась, что едва успела добежать до уборной. Она была весела, как «юная невеста». Подобно большинству женщин, мама пребывала в отличном расположении духа, когда чувствовала себя объектом желания красивого мужчины. Нам всем было лучше, когда она испытывала joie de vivre, а значит мы смотрели на этого нового члена семьи вполне добродушно. Мне он никогда не нравился как человек, но это пустяки по сравнению с тем, как он действовал на мамино настроение.
Он выказывал такую преданность, было столько цветов, взволнованных вздохов, прогулок за ручку на закате; дошло даже до обмена обручальными кольцами, и у Тами появилась надежда.
Первый раз в жизни я тоже стала думать о возможном разводе родителей. Я не возражала бы против нового отца, если бы он был американцем и главой фирмы; тогда, может быть, я могла бы ходить в школу с таким сундучком для завтрака и даже, может быть, каталась бы на велосипеде, имела бы друзей среди детей, на день рождения получала бы торт с настоящими свечами и сахарными розами; у меня была бы семья, которая праздновала бы День благодарения, и, может быть, я стала бы настоящей американкой! Что все эти чудеса существуют на свете, я знала по кино. Но чтобы сделать их явью, нужен хороший человек с положением, вроде доктора или юриста. Даже бизнесмен сошел бы, но никак не посредственный актер, тщащийся стать титулованным англичанином и способный провести разве что самого себя.
Как и его предшественники — Брайан, Гилберт, Джо и другие, — он иногда жаловался, изливая свои страдания на бумаге и не решаясь предстать перед ней лицом к лицу. Верная своей привычке, моя мать, прочтя письма, оставляла их открытыми для всеобщего ознакомления. Я читала их перед тем, как отец складывал письма в папочку «для потомства».
Милая, мой банальный, наивный вкус говорит мне, что твои объятия с миссис Эдингтон и явные и откровенные заигрывания с Глорией Вандербильт — это уж чересчур!
Я ни в коем случае не упрекаю тебя ни за какие твои чувства — только жаль, что я не знал о них раньше…
Любящий тебя,
и благослови тебя Бог, моя Душка.
Я так и не решила, что такое «душка»: намек на ее надежный «душ» для спринцевания или отголосок фильма на русскую тему, в котором она снималась во время их романа. Наверно, то и другое одновременно. Все, что он ей дарил, было исписано словом «душка».
Оно красовалось и на крышке золотого портсигара, глядя на который много лет спустя, когда память об этом времени уже потускнела, она сказала:
— А знаешь, он был не так уж плох. Он умел одеваться и вести себя. Но в подарках ничего не понимал. Этот портсигар! Набил его мелкими вещицами, что-то, наверно, значившими для нас тогда, и, конечно, не мог удержаться, чтобы не написать на нем «Душка», и теперь я даже не могу подарить его кому-нибудь!
Мой отец исполнял роли «мужа, когда он нужен», «мужа-менеджера знаменитой кинозвезды» и наперсника Дитрих, пока она снималась в «Рыцаре без лат» («Knight Without Armour») на студии «Денхэм» под Лондоном, крутила роман и наслаждалась новой для себя головокружительной ролью голливудской звезды за границей. Мы с Тами и Нелли добросовестно выполняли возложенные на нас обязанности и исчезали в нужные моменты.
От старого друга времен жизни в доме ди Фрассо пришло письмо, которое позабавило мою мать. Клифтон Уэбб знал цену своему остроумию, но это не раздражало, потому что он действительно был остроумен. Моя мать часто зачитывала его письма вслух, указывая места, которые находила особенно удачными или же возмутительными. Зная, как ей противен фильм «Сад Аллаха», он в обращении специально назвал ее именем героини:
Ломбардия,
25 августа 1936 г.
Восточная Ист-стрит, 111, Нью-Йорк
Дорогая, милая мисс Энфильден,
Я был в восторге от Вашей открытки, хотя бы потому, что Вы дали мне знать, что в безумном водовороте своей жизни Вы еще помните мою скромную персону… Я приехал, ensuite, на прошлой неделе, и крики «Le Уэбб» (или нужно говорить La?), должно быть, слышались в Лавровом Каньоне, бывшем пристанище этого трепетного насильника Брайана Эхерна — но, может быть, не стоило упоминать об этом. На обратном пути мы ехали с Бабулей Бойер, что, как Вы можете себе представить, исключало скуку и делало железнодорожное путешествие практически идеальным.
Мадам Дракула де Акоста явилась в дом в день Вашего отъезда, чтобы пойти с нами обедать. Она вся сияла, потому что Вы послали ей «восемь дюжин лилий», Ваш «Старый Знак» — что сие означает? Ну-с, я как-то оказался в том цветочном магазине, где Вы, дорогая, обычно заказывали цветы, и самым небрежным тоном спросил хозяина, посылали ли Вы кому-нибудь восемь дюжин лилии. И когда цветочник чуть не рухнул в обморок от удивления, я понял, что мадам Дракула де А. немножко, совсем чуть-чуть приврала…
…Нью-Йорк грандиозен, и, должен сказать, приятно снова оказаться среди людей, которые говорят не только о «моих зрителях», «моих длинных планах», «моих крупных планах»… Всего шаг в сторонку — и уже понимаешь, как мало эта кучка самоупоенных граждан значит вне границ своей сияющей, залитой светом территории.
Мама подняла глаза от письма:
— Понимаете теперь, почему он мне симпатичен? Он из умников, вроде Ноэла Коуарда! — И она продолжала читать.
Возможно, я буду плакать и тосковать по всему этому зимой, когда буду сидеть по «кое-что» в тающем снегу, смешанном с грязью…
Дни моего сибаритствования подходят к концу. Со следующей недели начинаю репетировать. Работаю с Театральной гильдией, играю чуть ли не самую грандиозную роль, которую только можно пожелать. Я почти сыграл «На цыпочках» («On Your Toes») в Лондоне. У меня было видение: на Коронации коронуют меня и дорогого Дэвида.
— Папи! Я была права! Теперь все ясно! Если Клифтон Уэбб называет Короля «дорогой Дэвид», значит он «голубой»! Я люблю их, но они не могут быть королями! — Она закурила новую сигарету и продолжала:
Я также представил себе, что все коронованные головы Европы — и кое-каких мест севернее — склоняются передо мной, и должен сказать, что зрелище на минуту привело меня в восторг…
Если увидите Ноэла, спросите его между прочим, что было в квартире Гарбо в Стокгольме. Дорогая моя девочка, Я НИЧЕГО НЕ ГОВОРИЛ!
Сейчас Вы, наверное, неровно дышите по какому-нибудь побочному сыну какого-нибудь занюханного старого лорда. Хотя, может быть, и нет. Если мне не изменяет память, для Вас, моя кошечка, англичане недостаточно энергичны в постели».
Мама усмехнулась и отпила глоток кофе. Я заметила, что отец еле сдерживался, — почему бы это?
Пожалуйста, по возможности и даже без возможности черкните мне пару строк и расскажите, что у Вас происходит… Я так люблю Вас, что буду рад всяким новостям — даже понимая, что Лондон играет Вами и как игрушку бросает на пол (НАДЕЮСЬ, не только в одном смысле!). Вы знаете, что я от Вас БЕЗ УМА. Привет Марии и Руди, если он при Вас.
Храни Вас Бог,
Ваша мамочка Клифтон (джентльмен № 1 в обществе)
Случалось, что мама не опаздывала к завтраку, и тогда разговор за столом принимал обычную форму ее беспрерывного — никто не прерывал — монолога:
— Говорят, Эдвард точно женится на этой жуткой Уоллис Симпсон, несмотря на протесты старой королевы. Я считаю, что тогда он должен отречься! Как это так — американская простушка на английском троне! Немыслимо! Но вообще, Папи, эта женщина, должно быть, страшно умна, если ей удалось так влюбить в себя короля. Или она уж очень хорошо «делает» то, что ему нравится. Ты же знаешь, что про него говорят, — а такие всегда любят своих матерей! Так что, может быть, он и послушается королеву Мэри. Вчера вечером мы опять ужинали с герцогом и герцогиней Кентскими. Вот это красавица. Она действительно бывшая греческая принцесса? Все были такими светскими. Никто даже не заикнулся о главном скандале, хотя, разумеется, все сгорали от любопытства и надеялись что-нибудь выведать у Кентов. Я думаю, король обратил внимание на эту Симпсон, потому что она плоская, как доска, — похожа на его любимых молодых мальчиков. Но почему он хочет на ней жениться? Глупец, наверное!
Зачем было читать газеты, если городским глашатаем была Дитрих! Я ждала, что она будет снабжать нас бюллетенями о «скандале века» И действительно, несколько недель спустя она решительной походкой вошла в наши апартаменты и заявила:
— Я пойду к королю! Я сказала герцогу Кентскому вчера: «Пошлите меня! Я умею это лучше, чем Уоллис Симпсон, но уж, будьте уверены, не стану пытаться сделаться королевой Англии!»
Она уходила на студию. Мы с Нелли собирали термосы и прочие обычные причиндалы. Я открыла дверь и отошла в сторону, чтобы пропустить маму. Надевая перчатки, она бросила через плечо:
— Папи! Когда позвонит премьер-министр, возьми у него секретный номер телефона короля и сразу же дай мне знать на студию.
В ту ночь, когда единственный и неповторимый «кадиллак» Дитрих был замечен в тени у бокового входа в Букингемский дворец, пресса взбесилась. Моя мать объявила, что сама «совершенно шокирована глупым поведением своего шофера — это именно он без разрешения взял машину, чтобы посмотреть достопримечательности Лондона». Слухи затихли, и журналисты успокоились на сей раз на удивление быстро.
Это была одна из самых любимых тайн моей матери, одна из немногих интриг, которые она специально строила и при упоминании о которой на ее устах появлялась улыбка Моны Лизы, а в глазах — нехороший блеск. Если бы Эдвард III не отрекся от престола ради любимой женщины, я уверена, мы услышали бы гораздо больше о том, как Дитрих спасала Британскую империю.
«Рыцарь без лат» делался без моего обычного обязательного присутствия. Отец эвакуировал меня на время в Париж, где я жила с ним и Тами. Пока Дитрих занималась тем, что убегала от большевиков, закутанная в прозрачные одежды один к одному из «Сада Аллаха», а ее защищал маскирующийся под казака отважный Роберт Донат, я сидела в отцовской квартире и читала, силясь понять, «Майн кампф». Я знала, что мама скоро захочет отнять у отца свое разрешение на «юрисдикцию» надо мной, и старалась сполна насладиться этой свободой и общением с друзьями, Тами и Тедди. Я и не представляла себе, как соскучилась по своему четвероногому приятелю, пока он не появился у дверей папиной квартиры. Он встречал своих не так, как другие собаки. Никакого виляния хвостом, суеты, прыжков, стояния на задних лапах. Если Тедди признавал вас, вам еще надо было выдержать его визуальную оценку: сидя в уважительной позе на задних лапах и твердо упершись в пол передними, с чуть наклоненной головой и стоящими ушами, он наблюдал за вами. Глаза его, полные сомнения, казалось, говорили: «Это действительно ты? Наконец-то пришел. Тебе не безразлично, что я скучал по тебе? Обними меня, и тогда я поверю!» И тут вы протягивали руки и бросались крепко обнимать эту маленькую сильную собаку. Только тогда, убедившись, что не будет отвергнут, он начинал целовать вас и вилять своим коротким хвостом. Тедди был действительно необыкновенным существом.
Как и моя Тами. Она очень старалась угодить, но все вечно выходило не так. Отец был ужасно строг в том, что касалось лично его. Все должно было делаться не иначе, как по его правилам. При малейшем подозрении на заминку в выполнении приказа он начинал орать, причем обычно не по делу. Меня его ярость пугала, а Тами просто вгоняла в панику.
— Тами, что это?.. Я с тобой разговариваю! Смотри на меня! Как это называется?.. Отвечай! Это ты называешь бифштексом?.. Сколько ты позволила им содрать с тебя за него?.. Покажи мне чек!.. Не можешь, конечно? Опять «потеряла»? Как всегда! Ты что, ничего не помнишь? Безголовая совсем?.. НИЧЕГО не можешь сделать как надо. «Я понимаю, я понимаю» Ты думаешь, ты стала намного лучше? Ничего подобного, ты все такая же — безнадежный случай! Тащи обратно этот кусок мяса, получи назад деньги и отдай их мне! — Он хлопнул мясом по ее трясущимся ладоням.
Она стояла бледная, глаза как у загнанного животного в последней попытке защититься.
— Рудичка, ради Бога, оно уже ПРИГОТОВЛЕНО, я же не могу…
— Что, хочешь отвертеться? Совершаешь ошибки — плати за них! Я сказал ИДИ! И не возвращайся — не принимаю никаких оправданий!
— Прошу тебя… Руди, пожалуйста, не заставляй меня…
— Мне что — САМОМУ ТАЩИТЬ ТЕБЯ ТУДА?
Вся в слезах, Тами выбежала из столовой, сжимая в руках вызвавший такую бурю кусок мяса. Меня просто тошнило, и я хотела выйти из-за стола.
— Сиди! Это тебя не касается! Следующий раз попадет тебе. Доедай свой обед. — Отец налил себе еще бокал бордо, откинулся в своем личном кресле во главе стола и уставился на меня, отпивая глотками свое прекрасное вино.
Я старалась облегчить жизнь Тами. Я ходила с ней на рынок, следила, чтобы все чеки были на месте и чтобы все сантимы сходились. Проверяла пуговицы на рубашках отца. Если бы хоть одна оторвалась, он бы, наверно, убил ее! Чистила его ботинки, выбивала одежду, перезаряжала зажигалки, стирала пыль с книг, точила карандаши, заполняла ручки чернилами, гладила носовые платки. Я даже что-то готовила, когда Тами порезала руку. Мы каждый день молили Бога, чтобы нам дожить до вечера без проблем. А вечером Тами принимала какие-то новые таблетки, которые ей прописали на курорте, и забывалась сном; я же читала манифест сумасшедшего и гадала, почему некоторые люди такие уроды.
Среди прочего моя мать, покуда водилась с британской аристократией, переняла у нее склонность сбагривать детей при первой же возможности. Накрахмаленные преданные няни забирали запеленутых в тончайшие ткани наследников и уносили их на детскую половину, откуда их подопечные впоследствии выходили, обученные хорошим манерам и нарядные, лишь по особым случаям. Едва только Беатрис Поттер и ее прелестный кролик… няня была отправлена на пенсию, на деток надели бриджи или плиссированные юбки и блейзеры с кепи, вручили клюшки для травяного хоккея и отвезли в славные, увитые плющом заведения, предназначенные для «формирования характера» Эти заведения затем сменились еще более увитыми плющом и еще более «священными стенами», пока, наконец, молодое поколение не выросло совсем и не получило подобающей ему «полировки», открывающей девушкам дорогу к выгодным бракам и детским половинам уже в их собственных домах, а юношам — к великолепию обеспеченной рождением знатности и героическому поведению на каком-нибудь поле боя.
Я была уже старовата для детской, но для «учебного резидентства» где-нибудь — еще нет. Моя мать решила, что я как дочь немецкой аристократки тоже должна получить «полировку». Зная, как серьезно англичане относятся к образованию, отец, должно быть, заставил ее поверить, что я никогда в жизни не сдам здесь вступительных экзаменов. Поэтому, объявив, что такова ее воля, мать заставила отца найти «лучшую в Европе школу, где девочку научат прекрасно говорить по-французски». Отец, непревзойденный организатор, нашел такую школу в Швейцарии, убедил начальство принять меня, чтобы спасти дочь Марлен Дитрих от тяжелой участи полной невежды, и меня записали: возраст — одиннадцать лет, имя — Мария Элизабет Зибер, Голливуд. Плата за учебу, которая начиналась в сентябре 1936 года, была внесена вперед.
Я полюбила Брийанмон. Если бы я знала тогда, что в их записях я «прибыла из Голливуда», я любила бы эту школу еще больше.
Поскольку по правилам Брийанмона учащиеся должны были являться со своим постельным бельем, моя мать приехала в Париж и купила мне приданое — кучу простыней из чистого ирландского льна, тяжелых и даже скользких от своей гладкости, и огромные салфетки из того же роскошного материала. То был единственный раз в моей жизни, когда мать купила мне приданое. Она приказала вышить мое имя вручную на каждом предмете — чтобы никаких вульгарных меток на вещах отпрыска семейства Дитрих! Мой богатый сундук с приданым приводил меня в восторг, и я не могла дождаться, когда мне можно будет заправить свою первую шикарную постель в интернате.
Я тогда не знала, что отличаться — значит быть на виду и быть судимой, часто пристрастно: чтобы тебя принимали окружающие, надо подлаживаться под их уровень. Я еще не жила в реальном мире и не имела соответствующих ориентиров. Правила я усвоила позже, вместе с французским языком. Но я всегда любила и берегла свои простыни, даже когда научилась извиняться за их великолепие.
В школу меня доставил отец; я думала, что матери, может быть, трудно было бы со мной расставаться или же что ее отвлекают более важные эмоции. Я слишком волновалась, да и страшновато мне было, чтобы гадать, почему она не поехала со мной; во всяком случае, без ее блистательного, слепящего присутствия было как-то легче воспринимать окружающее. Отец очаровал директрис — их было две в этой, такой элитной школе — точностью и информативностью своей речи, затем обратился ко мне, и я надеялась, что то, что он сказал, я услышала в последний раз в жизни:
— Наконец-то тебе дается возможность чему-то научиться. Тут тебе спуску не дадут. Помни, что тебя приняли в эту школу благодаря МНЕ, а не твоей матери. Здесь не будет никакого голливудского цирка, где на твои штучки смотрят сквозь пальцы из-за знаменитой мамаши. Только девочки из лучших фамилий учатся в этой школе. Я дал слово, что ты всегда будешь слушаться и хорошо вести себя. Твоя мать не сможет выгородить тебя. Здесь дочери кинозвезд ничего не значат. Поняла?.. А теперь повтори мне все слово в слово, чтобы я был уверен, что до тебя это дошло!
Я сгорала со стыда, выслушивая эту лекцию, потому что рядом стояли мои будущие соученицы. Только бы они не понимали по-немецки! Он ушел, а я осталась стоять на аккуратной, засыпанной гравием дорожке с каменными урнами по бокам, где росли подобранные по колориту цветы; позади возвышался большой загородный дом в стиле Дафны дю Морье, выходивший на Леманское озеро.
В школе были девочки, которые плакали и страдали от одиночества; они происходили из «счастливых семей», где их по-настоящему любили. Были такие, кто вырос в пансионах и привык к обезличке и единообразию жизни в общежитии. И были мы — те, которые удалились «на каникулы» как от слишком большой любви, так и от ненависти домашних. Нам нравилось в интернате, хотя втайне мы завидовали тем, кому было о чем плакать.
Поначалу все шло с большим скрипом. Говорить нам разрешалось только по-французски, на чужом для всех нас языке. Этот варварский метод давал результаты: надо было общаться, и мы старались поскорее выучиться. Я, не знавшая, что такое быть школьницей, и тем более никогда не изучавшая преподаваемых предметов, из-за языка еще больше чувствовала себя неполноценной. Я даже не знала, что такое география, а меня вдруг просят назвать крупные реки, да еще по-французски! В Брийанмоне довольно скоро поняли, что я ни на каком языке не могу писать без ошибок. Это их слегка потрясло. Я думаю, что они растерялись, гадая, что со мной делать. Скорее всего, они просто смирились с моим невежеством, но по доброте своей позволили мне остаться, надеясь, что каким-нибудь чудом я когда-нибудь наверстаю упущенное. Если уж ничем другим, так я возьму французским языком и сносной игрой в травяной хоккей.
Моя мать переехала на Гровенор-сквер, 20 — по адресу своего лондонского любовника. О «любовниках» девочки в школе говорили много. У кого-то из них мамы тоже имели любовников. У иных были отцы, имевшие даже каких-то «содержанок», которые одевались «вульгарно», носили «неприличное» черное кружевное белье, «забирали» деньги, машины, меха, драгоценности и даже дома у отцов в обмен на свои «услуги». Я не задавала вопросов, боясь обнаружить свою неразвитость, но поскольку ни один из вышеперечисленных пунктов не подходил к Тами, я сразу же исключила ее из этой категории женщин. Девочки были страстно убеждены, что такие женщины непременно злы, жадны и нечистоплотны, и я решила, что моя тихая, нежная Тами, которая всегда вела себя с моим отцом только лишь как любящая жена, совсем не подходит под тип «содержанки». Но и с мамой как-то не вязался образ «матери с любовником». Она не пряталась, не сбегала в заштатные отели на морских курортах в мертвый сезон, не сочиняла историй для одурачивания мужа. У меня была мать, которая брала любовника всякий раз, когда хотела или считала нужным, а потом рассказывала о нем мужу во всех подробностях. То есть я совершенно выпадала из стереотипа, поскольку даже мои родители изменяли друг другу неординарно. Я перестала участвовать в тайных ночных сеансах откровенных разговоров под прикрытием одеял, из-за чего недополучила немалую долю ценного сексуального образования, которое так не помешало бы мне несколько лет спустя.
Моя мать звонила мне постоянно. Задерганные дамы из директорского кабинета спешно направлялись в класс, робко стучали в двери и просили срочно отпустить мадемуазель Зибер — ей звонит мама, Марлен Дитрих. Они приходили даже во время контрольных. Похоже, что и невозмутимые швейцарцы не могли устоять под натиском славы кинозвезд. Я делала книксен, смущаясь от непрошенного внимания, просила меня отпустить, бежала в бюро, извинялась перед очередной старой девой, которая сидела в тот момент на стуле, символизировавшем власть, брала трубку и слушала, не в первый и не в последний раз за день, что моей маме так плохо без меня, что она по мне так скучает, что без меня ничего не ладится, что режиссер еще хуже, чем тот предыдущий псих, что в Англии никто не умеет снимать фильмы, что все люди с фамилией Корда — это «венгерские евреи», а что можно ждать от «цыган», что у Нелли опять насморк, и у нее из носа капает на парики, и, наконец: «Куда мы засунули еще одни ресницы?»
Я слушала и ждала, когда она, по обыкновению не попрощавшись, повесит трубку. Затем я проделывала акт извинения в обратном порядке и вновь оказывалась за своей деревянной, с откидывающейся крышкой партой под неодобрительными взглядами учительницы. Этих звонков избежать было невозможно. Меня вытаскивали с хоккейных матчей и даже с гимнастики! Я пробовала прятаться в туалете, но целеустремленные швейцарские леди стояли снаружи и ждали, шепотом подгоняя меня через замочную скважину и напоминая, что это же междугородный! Если же леди, ничтоже сумняшеся, пыталась просить маму перезвонить, так как ее дочь как раз в тот момент спрягала латинские глаголы, то она получала такой нагоняй от «матери, ущемляемой в самых важных на свете правах», что бежала сломя голову, вырывала из моих рук мел, смотрела на меня мокрыми глазами и трясущимися губами умоляла ради Бога избавить ее от общения с моей mère. Больше шестидесяти лет я пыталась спрятаться от телефонных звонков моей матери — и не могла! Она доставала меня всюду! Если Дитрих требовала вас, вы были обречены! Ее личная «гомосексуальная мафия поклонников», опутавшая своими сетями весь земной шар, тут же поднималась по тревоге и пускалась в поиски. А так как в их функции входило еще и осведомительство, то врать Дитрих о своем местонахождении не имело смысла. Как-то мы с мужем сняли в Мадриде квартиру без телефона. О! Блаженство! Но тут стали приходить телеграммы — ровно каждый час, и это происходило до тех пор, пока моя мать не вспомнила об одном своем поклоннике в Барселоне и не позвонила ему. Он знал милейшего антиквара в Толедо, который только что вернулся с «божественного» уикэнда на роскошной вилле в Хаммамете, чей хозяин… На следующий день у нас был телефон! Моя мать торжествовала. В те времена в Испании люди ждали телефона годами. У них не было мамы Дитрих!
В школе я стала звездой по количеству почты, приходившей на мое имя. Другие девочки тоже получали письма, открытки, мелкие посылки. Я же получала мамины фотографии с ее подписью, а самое главное — комиксы из «Лос-Анджелес Игзэминера», обернутые вокруг баночки с арахисовым маслом, которые присылал мой любимый телохранитель. Он неукоснительно посылал мне газету по воскресеньям, не пропустив ни одного номера, и весь американский контингент Брийанмона имел возможность следить за приключениями Флэша Гордона.
Хотя в нашей школе училось несколько принцесс, наследниц крупных состояний и представительниц известных фамилий «голубых кровей», они тоже, как и все остальные, жаждали заполучить фотографию кинозвезды с ее подписью. Такая карточка ценилась в бартерных сделках: за две Дитрих ты получала плитку «Херши», за три — флакон лавандовой туалетной воды, за четыре — порцию воскресного ростбифа соседки. Правда, маленькая фотокарточка Кларка Гейбла с автографом стоила мне трех Дитрих, туалетной воды, шоколадки и двух воскресений без ростбифа — мама не оценила бы обменный курс.
Я вскоре поняла также, что у одной меня была родительница, о чьей профессии знали все. Мир хотел знать все о моей личной жизни. Это было интересно, даже немного пьянило. У дочерей банкиров никогда не спрашивали, как их отцы делали деньги. Индийской принцессе не задавали вопросов о ее семье. Когда звонила моя мать, я просила ее прислать еще автографов, но не рассказывала о чудесных американских посылках телохранителя. Она все испортила бы своей ревностью и каким-нибудь язвительным замечанием о «страничках сатиры и юмора» и об их любителях — глупых американцах.
На день рождения я получила от мамы запасы всех цветочных магазинов Лозанны. Завистливые девочки высмеивали меня, директрисы поражались такой бессмысленной расточительности. Я извинилась за то, что стала причиной «нарушения порядка», подарила цветы пациенткам изолятора, спряталась у себя в комнате и просидела там остаток дня.
В первый день рождественских каникул я стояла в холле около своего чемодана и ждала, что за мной кто-нибудь приедет. Я надеялась, что не отец. В возрасте «всего» двенадцати лет я держала свои первые в жизни экзамены и сдала все очень плохо, за исключением английской литературы и истории религий. Я молила Бога, чтобы это хоть как-то смягчило папин гнев, но надежды было мало. Отец прошел сквозь большую стеклянную дверь, кивком отметил мою пунктуальность и проследовал по коридору в директорский кабинет. Я присела на скамейку и подумала о том, что хорошо было бы провести каникулы в школе. Отец вышел с сердитым видом, как я и ожидала, и жестом позвал меня идти за ним к ожидавшему нас такси.
По-моему, поезд, на котором мы ехали, был «Восточный экспресс», но я была слишком подавлена, чтобы рассматривать маркетри — там полные корзины с фруктами или простой геометрический рисунок? Я только решилась спросить, где Тами; в ответ мне было сказано, что она уехала к своему брату и не будет с нами на каникулах. К брату? Никогда не слышала, чтобы у нее был брат. Я сложила руки на коленях и ждала, когда перед приездом в Париж подадут завтрак — обычно великолепный и улучшавший папино настроение.
На этот раз, в 1936 году, мы жили в отеле «Георг V» — не такого класса, как «Плаца-Атене», но несколько более знаменитом. Как только я вошла в королевские покои моей матери, она с ужасом воскликнула:
— Боже! Что с тобой случилось? Что они с тобой там сделали?.. Папи, ты замечаешь? Взгляни на ее волосы!.. Позвони вниз и прикажи им прислать кого-нибудь постричь Катэр. Нужно и одежду купить по ней! Чем они вас кормят в этой школе?.. Хлебом и картошкой? — Она затолкала меня в ванную, чтобы взвесить и выкупать.
С тех пор, когда бы я ни появлялась после «отсутствия и общения с чужими», меня дезинфицировали наравне с туалетами. Пока мать терла меня мочалкой, я решилась спросить ее о Тами. Она ответила слишком уж скоро и высоким голосом — верный знак, что у нее не было в запасе готовой лжи:
— О, бедняжка Тами! Ей нужен был небольшой отдых. Ты же знаешь, сколько работы требует от нее уход за Папи, поэтому я сказала ей: «Поезжай в Канны, отдохни. За гостиницу я заплачу, не беспокойся».
Это была атака на мои уши. Я чувствовала, что мы проигрывали сцену мытья из «Белокурой Венеры»! Брат Тами жил в Каннах, что ли? Вряд ли, и уж точно не в шикарном отеле. Обычно мои родители редко расходились в том, что рассказывали. Или я чего-то не заметила по молодости? Нет, решила я, до такой степени молода я никогда не была. Просто они оба лгали. Что-то было не так, и серьезно. Надо осторожненько выведать правду.
Хотя провозглашенной целью моей отправки в школу было изучение мною французского языка, мама не верила, что я его знаю, и все так же говорила по-французски, когда что-то из обсуждаемого было «не для детских ушей». Она считала также, что, поскольку французский был дипломатическим языком монархов и аристократии, то простым массам он недоступен. Не ясно, почему же тогда население Франции говорило на нем; но Дитрих имела феноменальную способность игнорировать факты, когда они ее не устраивали. Она говорила мне:
— Дорогая, позвони в «Гермес» и попроси их прислать мне образцы шарфов. Можешь говорить по-английски — продавщицы не знают настоящего французского. Горничные, посыльные, продавщицы — это все деревенщина. Даже читать не все умеют.
Я пыталась сказать ей, что продвинулась вперед в изучении французского, но она как-то не верила:
— Милая. Ты — думаешь — ты — говоришь — по-французски? Нет… нет… Нужно очень много времени, чтобы научиться правильно говорить на этом прекрасном языке. У меня отличный французский — от гувернантки. Девочки из хороших семей всегда выучиваются языкам у своих гувернанток.
Я решила не особенно демонстрировать знание французского и таким образом узнала кое-что интересное.
Думая, что от меня ждут рассказов о школе, я упомянула матчи по травяному хоккею.
— Что? Ты играешь в эту варварскую игру? С этими сачками?.. Ты хочешь сказать, что носишься на этом швейцарском холоде с палкой в руках?
Так, это не пошло; я попробовала снова:
— Мамочка, у меня замечательная соседка по комнате. Она из Норвегии, и ей присылают огромные коричневые сыры, которые…
— Папи! Ты слышал это? У нее соседка с сырами! Понятно, почему она так потолстела!
Я скорей сменила тему:
— Знаешь, мамочка, я рассказала некоторым девочкам об этой комнатке — ну, той, что очищается каждый месяц, чтобы когда-нибудь там появился ребеночек. Им это так понравилось…
— Что? Что ты им рассказала? Какая комнатка? Какой ребеночек? Папи! И это знаменитая школа для детей элиты? Они разговаривают о детях. Куда ты сунул ребенка? Какого возраста эти девочки, с которыми Катэр живет? Не может быть, чтобы они были из хороших семей, если обсуждают такие вещи, как менструации. Она должна учить французский, а не набираться вульгарности!
Это продолжалось несколько дней. Когда, наконец, ее гнев улегся, не вызвав непоправимых последствий, я вздохнула с облегчением. Я боялась, как бы она не надумала взять меня из школы. Больше я ни слова не говорила о своем новом мире, целиком погрузилась в ее жизнь, и мама, снова поверив в мою преданность, почувствовала себя в безопасности и успокоилась.
Однажды она взяла меня к одной леди на чай. На самом деле их там было две: одна — худая и страшненькая, другая — маленькая и полноватая, с острыми глазками и длинным тонким ртом. Присутствие моей матери дамы явно считали за честь, но и мама казалась польщенной их приглашением. Это меня заинтриговало. Женщины редко внушали Дитрих уважение, а уж некрасивые — тем более. В квартире, куда мы попали, не хватало только бархатных веревок, какими в музеях отделяют экспонаты от посетителей. Через много лет они там и появились. Потрясающая коллекция стеклянных пресс-папье была размещена на всех горизонтальных поверхностях, картины украшали стены, фотографии в рамках и изящные безделушки стояли на черном мраморном камине. Чувствовалось, что полная леди была главной и что приказывала она. От разговора с ней глаза моей матери разгорелись. Вторая дама принесла поднос с чашками, разлила чай и встала подле большого кресла в ожидании дальнейших указаний. Хозяйка, определенно, была каким-то совершенно необыкновенным существом. Я не понимала ее быстрой французской речи, но звучала эта речь так выразительно, лилась так легко и свободно, что не обязательно было и понимать ее, чтобы чувствовать, как она блистательна. Леди время от времени похлопывала мою мать по руке и искренне смеялась каким-то ее остротам. Худая мисс Чопорность хранила молчание и своим видом показывала готовность услужить. Я заметила ее взгляд на себе и поневоле выпрямилась, стараясь сдержать дрожавшую в моей руке тонкую голубую чашку. Очертания хозяйкиных губ смягчились, ее кустистые рыжие волосы зажглись в лучах заходящего солнца. Она поднялась со своего низкого, мягкого кресла, и они с мамой вышли из комнаты. Худая осталась со мной, ее тело и глаза все время были напряжены, будто в ожидании призыва. Мы ждали довольно долго. Я не знала, куда поставить свою чашку.
Мы вернулись в свой отель уже затемно. Едва войдя в апартаменты, мама, быстрая, возбужденная, словно в ней сидела пружина, объявила:
— Папуля! Колетт просто чудо!
Следующая леди, открывшая нам двери своего дома, была похожа на призрак из штернберговской «Красной императрицы». Мама прошла, слегка задев собой это тихое видение, в спартанского вида гостиную, где ее ждал еще один призрак. Я подумала, что это женщина, но не была вполне уверена. На ее крепком, тяжелом, квадратном — как грузовик — теле, возвышаясь над воротом мужской рубахи с галстуком, сидела бульдожья голова. Меня подвели к древнему фортепьянному стулу и велели сесть. Мама обвилась вокруг кресла, в котором разместился «грузовик», и почтительно смотрела в улыбающееся лицо мастифа. «Ангел смерти» разливала чай. Вид ее за этим занятием был столь устрашающий, что я решила не пить ее чая. Его надо бы вылить в мухоловку, благо она стояла недалеко от моего места! Снова атмосфера дышала какой-то необузданной силой, будто в комнате происходили электрические разряды, — как всегда там, где материализовалась Марлен Дитрих. Но сейчас воздух наэлектризовывала не красота, а интеллектуальная энергия. Такое же чувство у меня было от присутствия Фицджеральда и той рыжеволосой трепетной дамы, и вот теперь опять. Речь нынешней леди звучала по-американски, причем выдавала совершенную уверенность говорящей в блеске своего ума. Я была поглощена попыткой потихоньку вылить свой чай в цветок и не слушала, что она говорила. А жаль — это была единственная моя встреча с Гертрудой Стайн. Как и в прошлый наш поход в гости, мама уединилась с хозяйкой, а я вежливо ждала под взглядами странной женщины, вцепившейся в спинку опустевшего кресла.
Должно быть, Рождество того года было памятным! Но я ничегошеньки не запомнила, кроме того, что мама «отворотила нос» от шарфа, который я связала ей на уроках труда. Но как мы на следующий день плыли через Ла-Манш, я помню. Эта часть океана ужасна во все времена года, но в декабре она хуже всего. Даже моя мать чувствовала дурноту, однако держалась храбро и разговаривала — по-французски — с отцом:
— Он хочет, чтобы я была с ним в Лондоне на мой день рождения. Говорит, что завтра мы будем отмечать его целый день — в постели.
Потом пойдем на всю ночь танцевать в «Савой». Признай, Папи, что он куда романтичнее Ярая.
Ну что ж, если моя мать собирается праздновать свой день рождения в постели с нашим будущим сэром, то, может быть, мне будет позволено пойти в Музей естественной истории посмотреть на динозавров.
Гровенор-сквер всегда был пижонским местом, еще и до того, как одну сторону его заняло Американское посольство. Мамина квартира в доме двадцать не представляла собой ничего особенного, служила просто «перевалочным пунктом» на пути в пентхаус ее обожателя. На следующее утро она появилась перед нами на пару минут, отреагировала небрежным пожатием плеч на наши поздравления с днем рождения, переоделась, похвалила намерение отца показать Ребенку все эти «древние кости» и исчезла на несколько дней.
Музеи, так же как и церкви, преображали моего отца — там он никогда не вредничал. В музее с ним было почти как в школе, только он был учителем-энтузиастом, любил преподаваемый предмет и, следовательно, никогда не нагонял на ученика тоску, в какие бы подробности ни пускался. Я была убеждена, что моя мать за целый день в постели со своим «рыцарем» не получила и половину того удовольствия, какое мне доставила папина лекция о жизненном цикле навозной мухи.
1936 год подходил к концу. Англия похоронила старого короля, короновала его сына, променявшего страну на «Женщину, которую я люблю», и заменила отступника на Берти, Георга VI, который был куда лучше своего брата. Три короля за один год — наверное, какой-нибудь исторический рекорд! Дитрих за это время снялась в трех фильмах, которые никак не повлияли на историю, осталась без гениального фон Штернберга, позволила Джону Гилберту умереть в одиночестве, пережила несколько мелких интрижек и заработала кучу денег. Вышла книга «Унесенные ветром», изобрели игру «Монополия», гений «МГМ» Ирвинг Тэлберг умер в тридцать семь лет, Рузвельт вернулся к власти в результате обвального голосования в его пользу, наш Фред Перри выиграл свой третий Уимблдонский турнир. Адольф Гитлер овладевал Рейнскими землями, не встречая ни малейшего сопротивления, его друг Франко захватывал Испанию, Муссолини убивал эфиопов, Сталин — своих собственных сограждан. Выступления Фред Астер и Джинджер Роджерс стали мировыми чемпионами по сборам, а я встретила 1937 год болезнью — свалилась с гриппом.
Когда ни заветный крепкий бульон, ни «особый» куриный суп не излечили ребенка, моя мать запаниковала и позвонила герцогине Кентской, чтобы узнать у нее номер телефона королевского врача; мне она сказала:
— У правителей всегда самые лучшие доктора. Правители нужны нам живыми, чтобы править. Вот королева Виктория — сколько она прожила! Рузвельт даже с детским параличом правит Америкой — только благодаря мастерству своих врачей!
Сэр Какой-то, высоченный, длиннопалый, выглядевший безупречно в костюме с Сэвиль-Роу, сером в крапинку, и с тросточкой, появился словно бы только что отлитый, вкатил мне огромную дозу лошадиной сыворотки (в то время, до изобретения пенициллина и антибиотиков, лечили только этим) и удалился. Все бы ничего, да только я была аллергиком. К вечеру я распухла и стала вдвое толще, губы мои напоминали два сшитых вместе пуховика, под стать им были и руки, а глаза превратились в китайские. Мама, одетая в великолепное черное бархатное платье со шлейфом, заглянула ко мне в комнату пожелать спокойной ночи, вскрикнула и бросилась к телефону.
Наш великий целитель был обнаружен на королевском банкете в Кларенс Хаусе. Бриджеса отрядили доставить его на Гровенор Сквер. Как только он появился на пороге, весь в орденах, во фраке, мама наскочила на него и заорала, барабаня кулаками по его накрахмаленной груди:
— Что вы сделали с моим ребенком? Что вы за доктор? Как вы смеете ходить на банкеты, в то время как ваши пациенты умирают? — Под градом ударов перламутровые застежки его манишки повыскакивали на пол, она отстегнулась и как рулонная штора завернулась, оказавшись у него под подбородком. Мама продолжала лупить его голую грудь.
— Мадам!.. Прошу вас!.. Постарайтесь сдержать себя! — бормотал королевский доктор, пятясь назад и пытаясь расправить свою манишку.
Я лежала, как выскочивший на берег кит, и любовалась спектаклем через щелки своих глаз.
Я поправилась, хотя и не так быстро, как полагалось по маминому медицинскому расписанию. Что еще надо было сделать? Чего не хватало? Ну конечно… морского воздуха! И вот меня закутывают в шотландскую шерсть и кашемир и отправляют в Борнмаут. В феврале — в настоящий «мертвый сезон морского курорта» Тут я поняла, что имелось в виду, когда мои соученицы рассказывали о мамах, ездивших с любовниками на такие курорты. Ни души на прогулочных дощатых настилах, мокрых от бьющих по ним волн, голые скалы и пустые кафе, где в ожидании какого-нибудь заблудившегося в соленом тумане моряка чайники постоянно держат на точке кипения, отчего в этих кафе всегда стоит пар и воздух влажен. Когда я смотрю «Ребекку» Хичкока, я вспоминаю море и бьющиеся о скалы волны, а когда Тревор Хоуард встречается с Селией Джонсон в маленькой «кафешке» в «Короткой встрече», мое воображение тут же переносит меня в Борнмаут, я вижу, как согреваю руки, липкие от пирожных «бэнбери», о чашку дымящегося чая с молоком.
Няня, которая была со мной на море, привезла меня домой здоровую, что лишний раз убедило маму в целительной силе соленого воздуха.
— Видишь, насколько воздух по эту сторону лучше? Воздух Северного моря. — Мама всегда говорила: «Вот что лечит! А не эта горячая лужа у нас в Калифорнии. Как она называется, Папи? Я никогда не знаю таких вещей…»
— Тихий океан, мамочка.
— Почему это называется океаном? В чем разница?
Мне приятно было узнать, что мама тоже не знает географии.
Я получила еще одну дозу лечебного воздуха, когда мы снова плыли во Францию, в Париж, где мама открыла для себя Чиапарелли. Она не жаловала своим вниманием эту модельершу-авангардистку, называя ее особенно дерзкие произведения «дешевыми приманками для публики». Я не знаю, что подвигло ее на визит к этой кутюрьерше — роман, а может быть, претенциозность партнера, — но так или иначе мы пошли к Чиапарелли, и мама попалась. Губы моего отца сжимались все плотнее, я внутренне содрогалась, а мама говорила напыщенные речи и все покупала, покупала. Если уж моя мать развлекалась, она это делала на полную катушку! Астрологические знаки из серебряных блесток на бархате цвета ночного неба. Шнуры из парчи, как извивающиеся змеи, нашитые на ядовито-розовый узорчатый Дамаск; плотно приталенные женственные костюмы с накидками из чернобурки и шляпами с пуховками в тон. Огромное количество отделки, разукрашенных пуговиц, бижутерии, висюлек и штучек — все чрезмерно, нарочито, кричаще. Все бросается в глаза, все поражает — и все не ее, не Дитрих. Чиапарелли и мама подружились и стали приятельницами, они делились секретами и сплетничали. Мама редко надевала ее наряды дважды, но продолжала покупать — полная противоположность тому, что было в возникших позже отношениях с Коко Шанель.
Я вернулась в Брийанмон с опозданием из-за болезни; там по-новому расселили всех девочек, а также поменяли некоторые школьные принципы. Но по-прежнему ученицам не позволяли говорить между собой на своих языках, чтобы не мешать изучению французского. Пока я распаковывала вещи и раскладывала их, как было велено, на меня смотрела черноволосая худая девочка со странными светло-серыми глазами. Понаблюдав за мной некоторое время, она спросила на чистом английском языке:
— У тебя такие же ноги, как у твоей матери?
Я даже вздрогнула и чуть не выронила мочалку — и от того, что она посмела заговорить по-английски, и от того, о чем она спросила. Мне первый раз задали вопрос, ставший впоследствии таким привычным. Я всегда удивлялась: неужели это так важно, что люди пренебрегали всеми правилами хорошего тона, чтобы узнать, такие ли у меня ноги. Может быть, если бы они были такие, я бы меньше смущалась. Но поскольку я не унаследовала ног Дитрих, меня эти вопросы приводили в замешательство. Прошло немало лет, прежде чем я перестала чувствовать себя виноватой, давая отрицательный ответ. Бывали даже случаи, что люди приподнимали мою юбку. Интересно было наблюдать их реакцию — удовольствие или разочарование, — когда они наконец удовлетворяли свое любопытство. Я решила держаться подальше от Сероглазки, что, похоже, устраивало нас обеих. Третьей соседкой по комнате в этом семестре была индийская принцесса, хрупкая, как только что появившаяся на свет бабочка, и такая же хорошенькая. Она много улыбалась, порхала на бесшумных ножках, но не навязывала свое общество.
Мамины звонки держали меня в курсе ее новостей. Селзник предложил нашему Рыцарю ведущую роль в большом боевике. Моей матери пришлось убеждать его взяться за нее, потому что актер явно стеснялся играть героя, размахивающего ножом. Когда же он принял предложение, она стала обучать его «анти-селзниковской» тактике. Он должен знать, как вести себя «с этим ужасным человеком, который только и делает, что пишет длиннейшие указания — целые тома указаний».
Любич готовился снимать с ней новый фильм, в котором на сей раз выступал и режиссером. Названия еще не придумали, но это должно быть «что-то про жену титулованного англичанина, которая влюбляется в кого-то в парижском борделе, выдает себя за другую, пока они все наконец не встречаются и не выясняют, кто есть кто» Предполагается, что это будет весьма смелая комедия, сказала она и добавила:
— Может получиться настоящая картина с «любичской изюминкой», если, конечно, он не впадет в слащавость или вульгарность.
Так как графиня ди Фрассо все еще в Италии, можно будет жить в нашем любимом доме, и — «правда, смешное совпадение?» — наш Рыцарь снял себе особняк на той же улице.
Моя мать сумела взять меня из школы пораньше, и я приехала в Париж как раз к началу паковки чемоданов. Тами уже вернулась, я с такой радостью обняла ее и вдруг увидела, что она плачет. Папа составлял списки и помечал ключи. Тами складывала шарфы, я — обувь. Мама напихивала в шляпы бумагу для сохранения формы. Она была в хорошем настроении и все время говорила:
— Папуля, помнишь, я тебе говорила, как мне понравилась Колетт? А ты видел, что она написала про «Сад Аллаха», про мои слишком красные губы? Ужасно! Зачем такой великой писательнице писать рецензии на фильмы? Грэм Грин тоже написал. Говорит, что наша пустыня похожа на дырки в швейцарском сыре! Правда, как писатель он не дотягивает до Колетт, — наверное, нуждался в деньгах.
Мы пошли завтракать на папину квартиру. Тами не успела вытащить масло из холодильника заранее, поэтому оно не мазалось. Отец сделал ей обидный выговор за забывчивость, неорганизованность и нерасторопность. Тами молча сидела, опустив голову, покорно выслушивая лившийся на нее поток сарказма, но вдруг не выдержала и бросилась вон из комнаты. Я побежала за ней. В коридоре она затрясла головой, веля мне уйти и не навлекать на себя неприятности из-за нее. Я пошла назад и у дверей столовой услышала, как моя мать говорит:
— Папуля, не будь так суров с ней. Ты должен понять, что Тамуля старается.
Мама защищает Тами? Здорово! Я стояла за дверью, прислушиваясь:
— Но, мамочка, ты же видишь, что она просто невыносима!
— Папуля, почему ты допускаешь, чтобы она всегда была в таком состоянии? Таблетки не помогают? Что сказали там, куда мы ее посылали? Они что, ничего не знают? Хоть что-нибудь они должны знать, почему женщина все время беременеет? Я ничего не знаю, потому что я поднимаюсь с постели и принимаю меры. Она что, ленится встать и проспринцеваться? Должна же быть какая-то причина? Дело ведь не в деньгах на аборты — я не против того, чтобы давать их ей всякий раз; проблема не в этом. Как она все время попадается — вот что мы должны найти способ взять под контроль. Представляешь, это случалось бы со мной каждый раз? Все равно когда-нибудь кто-нибудь узнает, как бы мы ни старались все это скрывать. Может быть, ты поговоришь с ней? Заставишь вставать и идти в ванную после этого? Дисциплина — вот что она должна усвоить хоть немного. Ш-ш… ребенок!
Я вернулась на свое место за столом. Они перешли на французский. Я не могла понять всего из их быстрой речи, но услышала уже достаточно из сказанного по-немецки.
В тот же день я посмотрела в словаре слово, которое не поняла. Я знала очень мало взрослых слов на любом языке. И вот теперь я узнала, что значит «аборт» Я сидела со словарем на коленях, запершись в туалете, и пыталась представить себе, как ребенок вообще появляется, как его убивают и почему. Я была абсолютно уверена, что Тами ни за что не сделала бы подобного по своей воле. Мои мать и отец — это другое дело. Они были способны на все.
Закутанные в уютные шерстяные пледы, мы попивали превосходный бульон, расположившись в забронированных креслах на палубе, или бродили по прогулочной палубе, или делали ставки на гонках деревянных лошадок в солярии во время дневного чая, или смотрели на соревнования в стрельбе по тарелкам. Моя выглядевшая божественно мать еженощно танцевала в зале ресторана. Я шастала по закоулкам своей любимой «Нормандии» и, если бы мне не приходилось оставлять Тами с отцом, была бы совершенно счастлива.
В шикарном кинозале показывали «Ромео и Джульетту» с Нормой Ширер, и я подумала, что Брайан был бы куда лучше Лесли Хоуарда в роли Ромео. Какая-то леди страстно шептала своему спутнику позади меня: «О, только бы они соединились в конце фильма!». Я обернулась и прошептала в ответ: «Не соединятся, потому что это Шекспир!»
Мы проплыли мимо маяка «Амброза» и — вот она! Верная и неизменная! Я снова дома!