Иногда бывало, что покойник покидал привычное место у Эрбаля за ухом, отлучался из головы гвардейца и подолгу туда не возвращался. Видно, бродит где-то, ищет своего сына, думал гвардеец Эрбаль с легкой грустью, потому что с художником можно было, кроме всего прочего, еще и побеседовать ночью, в долгие часы дежурства. К тому же художник обучал его кой-чему. Например, растолковывал, почему труднее всего рисовать снег. Или море и поля. То есть большие пространства, которые выглядят одноцветными. Эскимосы, сказал ему художник, различают до сорока оттенков снега, до сорока типов белизны. Поэтому именно дети лучше всех рисуют море, поля и снег. Ведь снег может быть зеленым, а поле отсвечивать белым, как седины старого крестьянина.

А сами вы когда-нибудь рисовали снег?

Да, для театра. Для пьесы про людей-волков. Знаешь, довольно нарисовать посредине полотна волка, и считай, дело сделано. Черный волк – как живой уголек вдалеке; а если не волка, то хотя бы голое дерево – скажем, бук. Вроде как объявляешь: это снег – и готово. Больше ничего и не нужно! Театр – настоящее чудо!

То, что вы говорите, очень меня удивляет, сказал Эрбаль, почесывая редкую бороденку концом прицела своей винтовки. Отчего же?

Я думал, что раз вы художник, то для вас изображение важней любых слов.

Важно видеть – вот что важно. Сам прикинь, не случайно ведь говорят, что Гомер, первый писатель, был слеп.

А это означает, не без ехидства заметил Эрбаль, что видел он очень даже хорошо. Да, именно. Именно это и означает. Оба замолчали, следя за тем, как сумерки меняют декорации. Солнце скользило за гору Сан-Педро – к Пристани изгнания. А по другую сторону бухты маяк делал первые акварельные мазки, и они придавали еще больше выразительности той тягучей балладе, которую выпевало море.

Незадолго до смерти, сказал художник, и сказал это так, словно сам факт его смерти был чем-то посторонним и мало касался их обоих, я нарисовал вот этот самый пейзаж, на который теперь мы с тобой смотрим. Для театральной постановки «Песни моряков» в театре Росалии де Кастро. Хотелось бы мне его увидеть, сказал Эрбаль с вполне искренней учтивостью.

В нем, собственно, не было ничего особенного. Всего лишь намек на море – маяк, Геркулесова башня. А само море – мрак, темень. Я не хотел его рисовать. Я хотел, чтобы его было слышно, чтобы оно звучало, как литания. Нарисовать море нельзя. Любой нормальный художник, каким бы реалистом-разреалистом он себя ни почитал, знает, что море нельзя перенести на полотно. Был один живописец, англичанин по фамилии Тернер, который отлично умел это делать, вот у него море получалось. Из всех существующих изображений моря самое впечатляющее – на его картине: гибель работоргового судна. Там море можно услышать. Это крик рабов, которые, скорее всего, о море только и знали, что по качке в трюмах. Мне хотелось бы нарисовать море изнутри, но не так, словно оно увидено глазами утопленника, а запечатлеть как бы взгляд из скафандра. Погрузиться в пучину с полотном, кистями и всем прочим. Говорят, такое удалось одному японскому художнику.

Кстати, у меня есть друг, который на это вполне способен, добавил художник с печальной улыбкой. Может, у него и получится, если прежде не утонет в вине. Его зовут Лугрис.

Именно время ранних сумерек почему-то предпочитал художник для своих визитов в голову гвардейца Эрбаля. Он неспешно и накрепко усаживался верхом на его ухо – почти как карандаш плотника.

Когда Эрбаль чувствовал за ухом карандаш или когда они беседовали обо всех этих вещах – о том, какого цвета снег, о крестьянских косах, которые в зеленом молчании лугов напоминают кисти художника, о подводном живописце, о фонарике железнодорожного служащего, пробирающегося сквозь ночную темень, или о мерцании светляков, – гвардеец Эрбаль замечал, как, точно по взмаху волшебной палочки, гасла его одышка, утихали всхлипы в легких, похожие на стоны мехов промокшей гармоники, высыхал холодный пот – иначе говоря, все то, что неизбежно следовало за кошмарным сном: как ему, Эрбалю, стреляют в висок. И гвардеец Эрбаль чувствовал радость и облегчение, будучи тем, кто он есть в этот миг: человеком, забытым в сторожевой башне. Ему даже удавалось подладить биение своего сердца под удары каменотеса. Сердце билось словно по привычке – нерадиво выполняя положенную работу. И раздумья Эрбаля были похожи на светящийся проектор в кинотеатре. Как когда-то давно, когда он был пастушком и взгляд его цеплял то птицу-королька, долбящего клювом временные кольца на срубе дерева, то тонкую былинку на краю водоворота, похожего на часы несчастной судьбы.

А теперь посмотри вон туда: там прачки раскрашивают гору, сказал мертвый художник.

Над кустами, растущими среди каменных глыб вокруг маяка, две прачки растягивали белье на просушку. И теперь этот клок земли сделался похож на набитый тряпьем мешок волшебника. Они вытаскивали одну за другой пестрые вещи и украшали ими гору. Пухлые розовые руки слушались указаний, которые посылали им глаза гвардейца Эрбаля, а глаза гвардейца Эрбаля в свою очередь слушались художника: У прачек руки розовые, потому что они всю жизнь трут да трут белье о валун – и с кожи их стираются даже следы прожитых лет. Их руки остались такими же, какими были, когда прачки были девочками и еще только становились прачками.

Их руки до локтей – как кисти живописца, добавил художник. Их руки цвета ольхи, потому что прачки тоже выросли рядом с рекой. Когда прачки выжимают белье, руки их напрягаются и напоминают подмытые водой корни. А гора – это холст. Смотри. Они рисуют поверх дрока и ежевики. Колючки для прачек – лучше любых прищепок. Вон! Длинный мазок – белая простыня. Два штриха – красные чулки. Легкое колыхание полотна. Каждая вещь, растянутая на солнце, рассказывает свою историю.

У прачек на руках почти нет ногтей. Это тоже о многом говорит, как о многом рассказал бы и рентгеновский снимок, доведись нам взглянуть на него: верхние позвонки у прачек деформированы, потому что из года в год они носят на голове тяжелые корзины с бельем. Сами прачки говорят, что ногти их унес саламандров ветер. Такое вот придумали волшебное объяснение. Хотя на самом-то деле ногти их съел щелок.

Когда мертвый художник отлучался, место его в голове гвардейца Эрбаля спешил занять Железный Человек. Но Железный Человек никогда не являлся в печальную пору сумерек, никогда не устраивался у Эрбаля за ухом на манер плотницкого карандаша; он возникал ранним утром – обычно в зеркале, перед которым Эрбаль брился. В такие дни гвардеец просыпался совершенно разбитым. Через ночь он продирался, хватая ртом воздух, как будто поочередно то поднимался в гору, то спускался вниз, волоча за собой груженного трупами мула. Так что Железный Человек находил его вполне готовым к тому, чтобы выслушивать советы, которые звучали скорее приказами. Научись смотреть твердо, повелевай взглядом, для этого сожми зубы. Говори поменьше. Слова, даже самые хлесткие и грубые, – это всегда оружие дилетантов, за них хватаются только слабаки, как матрос на гибнущем корабле – за мачту. Зато молчание вкупе с грозной, свирепой миной наводит страх. Не забывай: человеческие отношения – это либо власть, либо подчинение. Как у волков. Сперва нужно принюхаться друг к другу, чтобы установить новый порядок – то бишь определить, кто сильней. И застегните верхнюю пуговицу на мундире, солдат! Вы победитель. Пусть все это знают. В комнате, где поселила его сестра, на стене висел старый велосипед. Велосипедом никто не пользовался, и шины на колесах были такими чистыми, что казалось, они никогда не касались земли, а жестяные щитки блестели как серебряные. Прежде чем лечь спать, Эрбаль сидел на кровати и смотрел на велосипед. В детстве он мечтал о чем-то подобном. Или нет. Верно, это был сон: ему снилось, что когда-то ему это снилось. И вдруг он почувствовал себя обманутым. Все, что вспоминалось как сон, тот сон, что заслонял собой любые друтие сны, – это была девочка, девушка, женщина по имени Мариса Мальо. И теперь она была здесь, на стене, словно парящий в воздухе образ Непорочной Девы на алтаре.

Когда его посылали пасти скотину, он нередко отлынивал, увязываясь за своим дядей-охотником. Но был у него еще один дядя. Еще один одинокий человек. Плотник Нан.

Пригнав коров, Эрбаль заглядывав в мастерскую Нана. Сарай был сколочен из просмоленных досок и стоял у дороги, словно барка, вытащенная на берег и брошенная на краю деревни. По суждению Эрбаля, Нан был человеком странным. В саду росла яблоня со стволом, покрытым белесым мохом, и ее почему-то особенно любили дрозды. Такой же вот яблоней в семье Эрбаля был дядя-плотник. В их деревне старость злобно караулила свои жертвы. Она скалилась из темных углов, женщин окутывала черным туманным покровом, меняла голоса после рюмки водки и изрезала морщинами кожу на подступах к зиме. Но старость не покорила Нана. Она свалилась на него, окрасила голову сединой, покрыла грудь белой вьющейся шерстью, а руки – мохом, словно яблоневые ветви, но кожа на лице осталась гладко-золотистой, как срез местной сосны, зубы сверкали хорошим настроением, да к тому же из-за уха у него вечно торчал красный хохолок – плотницкий карандаш. В мастерской Нана никогда не бывало холодно. Пол мягким ковром устилали стружки. Запах опилок убивал сырость. Ты откуда явился? – спрашивал дядя, прекрасно зная ответ. Тебе бы теперь в школе сидеть. И потом бормотал, неодобрительно покачивая головой: До поры дерево рубят. Иди-ка сюда, Эрбаль. Закрой глаза. А теперь скажи мне, угадай по запаху, как я тебя учил, где тут каштан, а где береза? Мальчик принюхивался, тыча носом в куски дерева. Нет, нет… Так не пойдет. Чур не дотрагиваться! Только по запаху.

Вот это береза, указывал наконец Эрбаль.

Точно?

Точно.

А почему?

Потому что женщиной пахнет.

Очень хорошо, Эрбаль.

И он сам наклонялся к березовому обрубку и, закрыв глаза, сильно тянул носом. Да, пахло женщиной, искупавшейся в реке.

Эрбаль снимает велосипед со стены. Руль и щитки сверкают серебром. Под кроватью у него лежит сундучок с инструментами, сундучок Нана, и Эрбаль прилаживает его к заднему сиденью. Потом он варит кофе в горшочке, вернее, настаивает, как это делал Нан. Светает. Эрбаль крутит педали, едет себе по дороге, которая бежит рядом с рекой. По дороге, обсаженной березами. Спереди на него надвигается странная фигура. В балахоне. Лицо так накрашено, что похоже на маску. Жестом велит ему остановиться. Эрбаль хочет посильнее нажать на педали, да как нарочно соскакивает цепь.

Привет, Эрбаль, дорогой. Я Смерть. Не видал ли ты случайно молодого аккордеониста и потаскуху Жизнь?

И тут Эрбаль, не найдя другого оружия для защиты, выхватывает из-за уха плотницкий карандаш. И на манер копья выставляет вперед. Алый конец сверкает металлическим блеском. Смерть испуганно пялит глаза. Исчезает. Остается лишь бензиновое пятно в луже посреди дороги. А Эрбаль поправляет цепь и, снова сунув карандаш за ухо, крутит педали и беззаботно, как щегол, насвистывает пасадобль. Он приезжает в усадьбу к Марисе Мальо и звонким голосом здоровается, потом кивает на небо: Хороший денек! Да, просто замечательный, соглашается она. Ладно, говорит он, потирая руки, чем мне заняться нынче? Сегодня, Эрбаль, надо бы сделать деревянное корыто. И ларь для хлеба.

Я сделаю его из ореха, сеньора. С точеными ножками. С накладкой для замка.

И еще сервант-горку, Эрбаль. Сделаешь мне горку?

С завитушками.

Он проснулся по приказу Железного Человека. А заснул не раздеваясь, лежа прямо поверх одеяла. С кухни доносились тихие стенания сестры. Он вспомнил, что ему сказал сержант Ландеса: Двинь ему ногой в яйца – и от меня тоже. Хорошо, пробормотал Эрбаль. Сукин сын.

Ты слышишь? Я хочу, чтобы, когда бы я ни воротился, на столе меня ждал горячий ужин.

Сестра стояла в ночной рубашке, с распущенными волосами, и держала в руках тарелку супа. Появление Эрбаля вроде бы напугало ее еще больше, она даже пролила немного супа на пол. Муж был в форме. В голубой рубашке. В портупее. Под мышкой пистолет в кобуре. Он глянул Эрбалю в глаза. Мутным взором. Он был пьян. Выдавил кривую улыбку. Потом провел кончиком языка по зубам.

Что, Эрбаль, не спится?

Вытащил пистолет и брякнул на стол. Рядом с ложкой и куском хлеба пистолет казался нелепой и безобидной железякой. Сало Пуга налил два стакана вина.

Давай, садись. Выпей с деверем. А ты, повернулся он к жене, поди погляди, что я принес.

Он подмигнул Эрбалю и начал лакать суп прямо из тарелки. Он всегда был таким. В один миг от бешеной злобы его кидало к пьяной дружбе. Беатрис старалась прятать следы побоев, но порой, когда они с Эрбалем оставались вдвоем, рыдала у брата на груди.

Теперь она развязывала мешок, который принес муж. Эрбаль заметил, как она вдруг окаменела, словно у нее закружилась голова.

Ну как? Отличная добыча! Доставай-доставай!

Пусть полежит до утра.

Нет уж! Он не укусит. Пускай и твой братец полюбуется.

И она, поборов отвращение, сунула руку в мешок и вытащила оттуда кабанью голову. Показала, отнеся от себя подальше и повернув рылом к мужчинам. Крупинки соли в пустых глазницах.

Эх, бедняга!

Деверь Эрбаля хохотнул над собственной шуткой.

Там, в мешке, целый кабан, даже с хвостом. Проклятая старуха никак не хотела отдавать. Сказала, что Франко уже забрал у нее сына. Ха-ха-ха!

Сало Пуга здорово раздобрел за время войны. Он работал по интендантской части, заготавливал продовольствие. Ездил по деревням и конфисковывал съестное. Часть добычи забирал себе.

Старуха никак не хотела отдавать, повторил он мерзким голосом. Хваталась за своего кабана, словно это были святые мощи. Пришлось ее малость встряхнуть.

Когда Беатрис оттащила мешок в кладовку, он отцепил два значка с кармана рубашки и один протянул Эрбалю. Первые столбики табачного дыма, переплетаясь, ломко потянулись вверх, к лампе. Сало Пуга в упор смотрел на Эрбаля своими глазами-щелками.

А ведь ты хотел меня убить, да? Кишка тонка…

И снова захохотал.