Я не буду звонить ему сорок дней. Может быть, тогда моя душа его отпустит. Может быть, тогда его душа меня отпустит.

…На тридцать седьмой день он позвонил сам. Я, конечно, могла не брать трубку. Но я, конечно, ее взяла. И он пригласил меня на концерт, на который легко можно было не ходить. Но я пошла.

Йоши был уже на сцене. Такой стильный, шикарный, невероятный, или мне показалось. Скорость высушила его тело, так что все мышцы, вены и сухожилия стали рельефными, как схема в анатомическом атласе. От него веяло такой силой, что на ногах было не устоять. Всегда смеялась над выражением «играть как бог». Мне представлялся седобородый ветхозаветный Иегова, с электрогитарой наперевес жмущий на cry-baby. Но когда он заиграл, мне стало не до смеху. Смертные так не играют. Я сидела в каком-то священном оцепенении, не в силах отвести от него глаз. Мужчина, которого я покинула.

— Я пришла, чтобы тебя кое о чем попросить… Пожалуйста, береги себя. Ты нужен мне живой.

— Это ты мне говоришь?.. Да я за всю жизнь не выжрал столько наркотиков, сколько за тот месяц, что живу без тебя. Я довел дневную дозу до грамма. Могу с пола собирать в ложку и отжимать вату пальцами. Ничего, работает иммунка.

— Это не иммунка. Это ангел-хранитель.

— Какой еще ангел?..

— Я.

* * *

Человеческая доброта меня изумляет и трогает. Никогда к ней не привыкну. Вчера, например, подруга оказала мне ужасно теплый прием в ужасно милом ресторане, а напоследок подарила три восхитительных хлеба. И вот когда я ехала домой, совершенно счастливая, мне вдруг захотелось этим счастьем с кем-то поделиться. Я подумала: вот если сейчас мне навстречу попадется человек, которому я захочу сделать подарок, я отдам ему один из хлебов во имя гуманизма. Я вошла в вагон метро и сразу увидела лежащего на лавочке грязного бомжа. В радиусе трех метров рядом с ним никого не было. Он лежал, натянув ворот олимпийки на лицо и засунув руки в рукава. Я села напротив и твердо решила дождаться, когда бомж проснется, и подарить ему хлеб. Потом я подумала, что бомж может решить, что я его жалею и что это унизительно, и тогда он хлеба не возьмет. У меня в голове тут же нарисовался рассказик, примерно такой.

А. вошла в метро уже после полуночи. Кассиры в билетных кассах, обтянутые своими небесно-голубыми халатиками, ворочались медленно и важно, как пчелиные матки, как муравьиные царицы. А. спустилась на платформу, села на скамейку и раскрыла объемистый пакет. В пакете лежали хлебы, свежие, благоухающие, с запеченными маслинами и пряными травами, из маленькой французской пекарни. Пекарня была при ресторане, которым управляла подруга А. Ресторан, пожалуй, был слишком роскошным для А., и какое-то время она робела в холле, куда ее проводила красавица хостесс, но потом откуда-то сверху спустилась Т.

Сидя на светлом полосатом диване, А. раздумывала, не останется ли на нем темного пятна от гуталина, которым перед выходом она замазывала след от утюга на платье. Спросила себе бокал красного вина; Т. прибавила к этому сырную тарелку и корзинку хрустящего хлеба. Сыр аристократично пованивал, вино благородно горчило, натертые приборы сияли, масло ластилось к ножу. За окном вода в реке светилась ядовитыми зеленым и фиолетовым, над водой летал гиблый ноябрьский ветер, а в ресторане было уютно и сонно. Беседуя с подругой, А. ела и ела безмятежно, зная, что ей нечем заплатить за еду и вино, но это ничего не меняет сейчас, потому что люди могут быть безмерно добры друг к другу. Просто так, безо всякой корысти, они могут дарить свое тепло, делить с тобой стол, заключать тебя в щедрые объятия, просто потому, что они люди. И когда пора было уходить и Т. вручила ей пакет с тремя большими хлебами, она только благодарно кивнула и прижала пакет к груди.

А теперь, в метро, воодушевленная вином и непостижимой человеческой добротой, А. дышала густым хлебным духом, поднимавшимся из пакета, и вся была счастье и благодушие. Она думала о книжке Бёлля «Хлеб ранних лет», о герое, который в приступах блокадной паники покупал и покупал хлеб, а потом отдавал прислуге, потому что самому было не съесть. Думала, что хлеба так много, а дома никто не ждет, но, может быть, ей удастся еще сегодня совершить для кого-нибудь такое чудо, какое Т. совершила для нее. Войдя в вагон, А. сразу увидела лежащего на лавочке грязного бомжа. В радиусе трех метров рядом с ним никого не было. Он лежал, натянув ворот олимпийки на лицо и засунув руки в рукава. А. села напротив и твердо решила дождаться, когда бомж проснется, и подарить ему один из хлебов.

Бомж доехал до конечной, медленно и тяжело поднялся на ноги, опустил воротник ровно настолько, чтоб видеть дорогу, и, шатаясь, поплелся к выходу. А. медленно шла следом, не решаясь его окликнуть, и только на улице тронула его за плечо:

— Добрый человек, можно я вам хлеба дам?.. Мне вот подруга подарила, у меня много, он очень вкусный.

Человек машинально взял хлеб из ее рук и теперь вертел, как что-то несъедобное. В глазах его читалось горькое превосходство, и А. вдруг почувствовала себя невыносимо глупо в своем чистеньком пальтишке, со своей аккуратной балеринской прической, с гламурным французским хлебом в пакете из ресторана. Тот, кому она предлагала свой дар, был давно избавлен от необходимости в костылях чьей-то доброты и заботы. За долгие годы он приобрел такой иммунитет к голоду, побоям и непогоде, к нищете и похмелью, что теперь ее французская пилюлька была ему ни к чему. Он бросил хлеб наземь и пошел прочь. А. села на корточки рядом с лужей, в которой размокал батон. Ей жаль было хлеба, жаль было бродягу. Жаль всех непостижимо добрых людей, наносящих друг другу смертельные раны, страшные, сабельные, незаживающие, просто потому, что они люди.

Когда поезд прибыл на конечную, я вышла из вагона, прислонилась к колонне и стала ждать бомжа, делая вид, будто набираю эсэмэс. Дежурная по станции долго будила его, шлепая красным флажком, но он не просыпался. Потом появился милиционер, взял бродягу за край пальто и выволок наружу, как мешок с картошкой. Бродяга не шевелился. Его лицо по-прежнему было полностью закрыто воротом олимпийки. Я постояла какое-то время и направилась к эскалатору, то и дело оглядываясь. Милиционер ритмично, почти медитативно пинал неподвижное тело. На улице я подождала еще. Бомж так и не вышел. По-моему, он был мертвый. Я села в автобус и поехала домой, прижимая к груди хлеб, который не с кем было разделить. Что может быть грустнее неразделенного хлеба?.. Да мало ли. Мало ли что.

* * *

Если идти долго в глубь парка, где-то справа и позади оставляя Великий Останкинский Шприц, царапающий иглой отечное белесое небо, подмигивающий маленькими кровавыми огоньками. Если идти не оглядываясь дичающими аллеями, бесноватыми детьми и инопланетными велосипедистами. Можно, не сговариваясь, увидеть большой серый пруд, а в нем — золотой кукурузный початок, со всех шести или восьми сторон окруженный рогами изобилия. Рога похожи на переполненные мусорные контейнеры, опрокинутые взрывом и застывшие в недоумении. И если вовремя отвести взгляд влево, там будет полуразрушенное здание, похожее на военный госпиталь, а еще на брошенную пристань. На крыше у него железные буквы РЕСТОРАН, а у самых окон зловещие пыльные ели с мертвыми нижними ветвями.

А в сорок девятом году там горели желтые огни и у входа стояли автомобили. В прохладный вечер я шла по бесконечной ковровой дорожке цвета заветренной говядины; на мне было кремовое платье из трофейного креп-жоржета, нитка фальшивого жемчуга, перлоновые чулки и туфли-лодочки. Крахмальный метрдотель провожал меня к столику, зал был холоден и шумен. Граждане вокруг кушали котлеты по-киевски, гурьевскую кашу с гадкими молочными пенками, зразы и столичный салат. Граждане пили коньяк и боржом, настороженно потея под взглядами других граждан, приехавших во-о-он на той машине. Мой спутник предлагал мне пройтись, я встряхивала плавно холодной укладкой, и мы отправлялись к пруду. В холле недавние фронтовики на повышенных тонах дымили папиросами «Герцеговина флор», а потолок был невыносимо далек и пуст. У пруда шумели деревья; пруд еще не напоминал мне о японском враче, пожелавшем утопиться в ноябре, когда вода так обжигающе спокойна. Я стояла, опершись на парапет, в позе девственницы Дали, раздираемой рогами целомудрия, и взирала на рога изобилия. В сорок девятом мусор в них был свежее и аппетитнее, но фонтан и тогда не бил, а кукурузный початок торчал фаллической антиципацией отечественной космонавтики. Мне был наброшен на плечи френч, но так и не задан вопрос: «Вы выйдете за меня замуж?»

Должна ли была об этом думать, валяясь в том же парке на бескрайней лужайке пятьдесят шесть лет спустя, я, Орландо-Орландина, нелепая выдумка Вирджинии Вулф и еще сотни неведомых мне безумных поэтов?.. Когда через дорогу счастливые паралитики играли в мяч со скоростью покадровой перемотки?.. Когда на глазах багровели плети актинидии под издыхающим солнцем бабьего лета?.. Когда, спрашиваю я вас?!