Каждый знает: в вагонной давке нужно быть осторожней с шарфиками, своими и чужими; концы своего шарфика лучше спрятать под одеждой или закусить во рту. Потому что из одной рыжей девочки, то есть меня, в метро чуть было не сделали айседору дункан или, скорее, марка болана. И пока я высвобождалась из петли, разматывая один конец шарфа, второй намертво прицепился к застежке-«молнии» на сумочке какой-то брюнетки с полуприкрытыми змеиными глазами. Двери вагона разъехались, брюнетка шагнула наружу, и мой легкий черный шарфик скользнул по шее прощальной лаской, устремившись за новой хозяйкой.

Охотник до поездок в метро я, конечно, небольшой. Именно здесь в обычный день можно почувствовать и даже увидеть, как в тебя входит Зло. Если в вагоне еще есть свободное место, почти всегда мне хочется представить, как я разбиваю остро заточенными каблуками лицо кому-нибудь из пассажиров, как вываливаются из окровавленных ртов гнилые спиленные зубы в блестящих желтым коронках. Но если свободного места нет, я просто стою, полуприкрыв глаза, и рассматриваю Зло. Оно представляется мне чем-то рассеянным, мелким, как рожки спорыньи, или прорастающие маковые зерна, или тычинки шафрана, или сперматозоиды в капле черного семени. Я так увлеклась своей нехитрой медитацией, что едва не пропустила остановку, а выйдя на платформу, заметила, что за моей сумкой волочится чей-то шарф. Двери вагона уже закрылись; я хотела отцепить шарф и бросить на скамейку, но передумала. Этот предмет был словно материальное продолжение моих темных фантазий. Я свернула его клубочком и взяла с собой.

Желает ли мадам чего-нибудь еще?.. Мадам не знает. То есть она желает, но вряд ли вы в силах ей помочь. Поэтому просто еще бокал, и спросите у господина за тем столиком, не составит ли он мне компанию. Нет, я не читаю мысли, я вообще не умею читать, просто чертовски догадлив; за то время, что я провел среди людей, я научился течь сквозь них, как река. Я знаю, что мадам за тем столиком говорит официанту именно это, хотя она даже не смотрит на меня своим змеиным полуприкрытым глазом. Я знаю также, что второй ее глаз, наискось повязанный черным шарфом, абсолютно здоров; это просто еще один способ привлечь внимание к увядающей красоте. И я знаю все, что последует, когда я приму ее приглашение. Ее бокал слишком хрупкого стекла, такие ломаются прямо в пальцах. Стекло такое тонкое, что уголки ее рта уже призывно кровоточат, а может быть, это просто вино.

Знать не желаю, откуда в его квартире взялся этот черный шарф. Правду говорят: меньше знаешь — крепче спишь, и зачем только мне понадобились ключи от этого дома. Тайком, потея от страха, до бровей подняв воротник пальто, красться в мастерскую, обрести наконец-то, за четверть часа до его возвращения, вожделенный комплект со следами латунной стружки, — и все для чего?.. Чтобы прийти в его отсутствие, дышать его запахом, зарывшись лицом в содержимом бельевого шкафа, пить кофе из его чашки, фотографироваться в его рубашке, с вытянутой дрожащей руки, а потом обнаружить дамский черный шарф. Клочок черной вуали предательски, по-гадючьи, выглядывал из кома смятых простыней, несвежих, как мартовский снег; я не могла удержаться и потянула его за кончик. Решено: гадюка отправится со мной, раз других доказательств измены у меня нет. Но коль скоро предъявить ему шарф означает признаться в подделке ключей, я придумаю что-нибудь поинтереснее, чем обычный скандал.

Где я мог раньше встречать эту блондинку, я так и не вспомнил, но она улыбалась мне, как старому знакомому. Я вошел вслед за ней в книжную лавку; она направилась к стенду с зарубежной литературой, я — к стойке с путеводителями. Я перехватил пару ее быстрых взглядов, выбрал книгу с изображением мальтийской крепости на обложке, издание не из дешевых, между прочим. На кассе мы столкнулись будто невзначай, — а может, раньше я ее и не встречал, а просто она походила на актрису из «Малхолланд Драйв». Сначала мы сидели в парке на скамейке; к острому запаху ранней весны примешивался еще какой-то, сладкий, едва уловимый, исходящий от ее одежды. Мы выкурили уйму сигарет, потом я вызвался проводить ее до дома, а альбом мальтийских фотографий благополучно забыл на скамейке. Она пригласила меня подняться и выпить, но, едва мы оказались в прихожей, сняла с шеи черное кашне (сладким пахло именно оно) и завязала мне глаза. Надо ли говорить, что выпивки никто мне так и не предложил.

Сидит ли кто-то на окне парадной лестницы, или мне это только показалось? Похож ли он на того человека из книжного магазина, чьего имени я даже не спросила, или это именно он и есть? Я знаю, знаю, что он держит в кармане плаща, — он держит там мою смерть. Нет, не нож, не револьвер, не кастет. Для того чтобы унести с собой мою жизнь, мужчине не нужно железа, ему не нужно свинца и яду, достаточно лишь шелкового шарфа, такого как этот. Незнакомцы хороши лишь тем, что их любовь не отягощена общим прошлым и упованиями на общее будущее. Незнакомцы плохи лишь тем, что среди них попадаются сумасшедшие, а впрочем, мне ли судить.

Фазан, подари мне свое полосатое перышко на шляпку. Скоро мне понадобится новая шляпка, которая пойдет к моим рыжим волосам, и новые перчатки, и конечно же новый шарфик. Потому что сегодня в четыре часа пополудни, проходя мимо дома с аркой, выходящего окнами на парк, я увидела машину скорой помощи и еще одну — милицейскую. Рядом, на земле, лежали носилки, прикрытые серой простыней, и отчего-то меня, за квартал обходящую такие зрелища, неодолимо влекло к этим носилкам. Я прошла в арку так близко от них, что смогла рассмотреть свисающую из-под простыни прядь белокурых волос и край черного шарфа. Я не знаю, что стало с бедняжкой, но, если женщины в черных шарфах попадаются мне на улицах неживыми, я хочу носить другие. Разноцветные. Как радуга.

* * *

Ты был маленьким и хорошим, и не пил ничего крепче спирта, и играл со мной в шахматы, в карты и в изнасилование. Ты просил свою старшую проколоть тебе ухо швейной иглой, чтобы нравиться мне, носить мои серьги. Ты просил меня оплести твою руку бисером, черным и белым, чтоб, видя его, читать по нему мое имя, мной же придуманное на удачу в новой любви. Ты был ручным, и сладким, и соленым от пота и слез, как море, которого вместе мы никогда не видали. Каждое лето ты выгорал до белого и загорал до черного, чтоб, видя тебя, я могла прочесть свое имя. А я не умела ни в карты, ни в шахматы, ни боже упаси, у меня были странные игры — свои. Я гадала, смогу ли узнать тебя по одной какой-нибудь части тела, во тьме на ощупь или там при опознании, и, если вдруг появлялось сомнение, зажигала свет и старалась запомнить. Это заповедь геймера — сохраняться почаще, только вот перезагрузки не будет.

А запомнила я хорошо, мозоли от струн — самых толстых, как у Стиви Рэя, — родинку в подреберье — если я и вправду из твоего ребра, это и есть моя малая родинка, — шрам на горле и шрам у сердца — думала, от ножа, но оказалось проще, и пришлось забыть, от чего. Острый маленький нос, беспородный, кривоватый, второго такого не найти (твои ноздри как уши диковинного коня — шепчу и заливаюсь смехом), и губы нежнейшей лепки, и челюсть совершенной огранки, словно специально для рекламы тройного лезвия. Но пусть лезвия не будет; когда ты гладко выбрит, ты слишком молод, слишком даже для меня, а когда ты молод и живешь быстро, это меня пугает. Это меня пугает.

Ты водил меня в лес, даже там, где отродясь не было леса, зажигал огонь, даже там, где нечему было гореть, и кормил меня мясом с прутика, как дикую тварь. Распеленывал хрустящие ленты корсета и выкладывал меня в середине лета, контуженную, отравленную и беспамятную, чтобы я посмотрела на звезды. Ты хотел, чтобы я полюбила жить, а я полюбила только тебя. Если бы я умела платить той же монетой, я отдала бы тебе свою медленную кровь взамен той, в которой живет скорость, нотой же монетой я не умею. Рваные, ветхие, застиранные, надушенные и надкушенные купюры государств, которых нет и не будет на карте. Моя первая положительная, твоя четвертая отрицательная, как щелочь и кислота, в сумме пресная шипучка.

Когда-то, когда ты был маленьким и хорошим, тебе нравилось пить со мной, и я научилась пить. А еще тебе нравилось, когда я болела, и нравилось, когда плакала. Тогда ты мог побыть большим, мог ухаживать за мной безыскусно и непошло, без прямых, как палка, голландских роз и шампанского в толстых бутылках, просто подавать воду, просто укутывать пледом и класть мне на лицо свою жесткую руку. Ты показывал мне кино: спичечный коробок с дыркой и ленточку от сигарет Marlboro. Кони скакали во весь опор под синим небом сказочной табачной страны, свистели и гикали ковбои в пыльных шляпах, пока ты тянул за конец этой ленточки. «Это был лучший фильм из тех, что я видела». — «Это лучший из тех, что я снял». Я все еще пью, болею и плачу, но теперь тебе разонравилось. Я научусь чему-нибудь другому. Я вообще быстро учусь.

* * *

Нет смысла записывать все сны, которые видишь. Да это и невозможно. Большая часть снов испаряется еще до того, как проснешься. Но есть сны, которые хранятся в памяти годами и десятилетиями, не тускнея, во всех красках и подробностях, зачастую более реальных, чем явь.

Так вот. Не помню начала — так часто бывает — в какой-то момент я оказалась в чистом поле, даже не в поле, а на пустыре городской окраины. Я стояла, задрав голову, и глядела в небо. Смеркалось. В небе висел ДИРИЖАБЛЬ. Он был настолько огромен, насколько хватало глаз. Почти до самого горизонта. Я вся была захвачена созерцанием дирижабля: его размеры не укладывались у меня в голове. Он висел неподвижно, светло-серый на фоне сизого неба, и занимал собой не только весь обзор, но, казалось, весь мой разум, так что в нем не помещалась ни одна мысль. И вдруг, у меня на глазах, дирижабль взорвался.

Ладно, допустим, это не оригинально. Все видели эту обложку, почти все видели эту хронику, не важно.

Одно вводило меня в недоумение: взрыв был абсолютно беззвучным. Все та же мертвая тишина, в которой я пребывала до взрыва. И тут меня настигла мысль, холодная и пронзительная, которая пригвоздила меня к месту, как ледяная сосулька. Дирижабль был так далеко, что я не услышу этого звука, даже прожив целую жизнь. Может, это не очень соответствует законам физики, действующим в реальном мире, но, как известно, мир сновидений им не подвластен. Не в этом суть. Просто тогда мой разум столкнулся с непостижимым величием Абсолюта, способным сразить нас в любой момент, спящими или бодрствующими, верующими или отчаявшимися.

* * *

И звали бы меня, скажем, Лариса, и лет бы мне было, скажем, тридцать шесть в сентябре, и вот я шла бы через двор со своим псом лабрадорской породы, и со своей смуглой, чуть вислой грудью, с прической каре и в светлых брюках спортивного кроя. Шла вдоль того дома по улице, где еще с одной стороны заколочен сквозной подъезд, а на первом этаже за раскрытым окном сидели бы у стола два молодых человека и рассматривали прохожих, как сквозь витрину кафе заскучавшие бонвиваны. А дома в чистой квартирке ждал бы меня муж, не гражданский, настоящий, с золотым обручальным кольцом на пальце, как положено, выше меня на голову и старше меня лет на десять или даже двенадцать, он был бы доктор, и у него был бы отпуск, но он не бросал бы научной работы и читал серьезный медицинский журнал на английском языке, а на спинке кресла висел бы его белый пуловер с косами. Я называла бы его «дорогой», а он меня «Лора» и «детка»; я мыла бы псу после прогулки лапы в ванной и вытирала старым полотенцем, а пес сразу шел бы проверять на кухню, не появилось ли в миске что-нибудь вкусное.

А потом я готовила бы постель и на темной шелковой наволочке увидела бы полудлинный светлый волос, очень светлый, платиновый. Я сняла бы его двумя пальцами и разглядывала под лампой, но он не был темным даже у корня, и я спросила бы доктора, сидящего в соседней комнате: здесь была блондинка? А доктор сделал бы мьют телевизору и переспросил: что ты сказала, детка? И я бы повторила: у тебя была блондинка?.. Муж тогда подошел бы ко мне, стоящей под лампой с этим волосом, и хотел бы сказать, что это ласточка принесла волос в клюве, и тогда мы оба поняли бы шутку, потому что мы культурные люди и читали про Тристана и Изольду. Но вместо этого он сказал бы: да. И я стала бы задавать глупые и обидные вопросы, кто да откуда, студентка-практикантка, и хороша ли она была, и когда только он успел. А он рассказал бы какую-нибудь неинтересную историю и в конце добавил: не расстраивайся, детка, у меня все равно ничего не получилось. И я бы нервно рассмеялась, и немножко заплакала, и спросила: как так не получилось?.. А доктор бы иронически ответил: а вот так, не встал, да и все. И обнял бы меня большими руками, и комично закончил историю рассказом о том, как практикантка ушла несолоно хлебавши. Он обнимал бы меня, и мы раскачивались бы потихоньку влево-вправо, и он смотрел бы сверху на мои волосы и думал, что не было никакой практикантки, думал, седеет моя детка, просто моя Лора седеет. А я закрыла бы глаза и думала: как скучно, Боже мой, как скучно.

* * *

Ночь в клубе, симпатичный раздолбай-шотландец угощает меня вином, несмотря на то что я почти не говорю по-английски, а он совсем не говорит ни по-русски, ни по-французски, нехитрая беседа о музыке, и о России, и об алкоголе. Прости, Норман, Дима говорит, моего бойфренда задержали полицейские, наверное, у нас проблемы, я пойду. Постараюсь быть на твоем концерте завтра или послезавтра, было очень приятно. Два автомобиля в подворотне, на багажнике разложена добыча — шприц, пузырьки, пакетики, трубка — от трех до пяти, как я понимаю. С заднего сиденья он смотрит на меня, и его взгляд — тройное «З». Злобный, затравленный, звериный. Рядом мечется зареванная женщина с мобильником, — полчаса назад она похохатывала за моим столиком, оправдываясь, что выкурила все мои сигареты. Я ее не знаю, хотя она откуда-то знает меня. Я по пояс залезаю в окно второго автомобиля, чтобы выяснить цену вопроса. Полторы тысячи за двоих, ну что ж, это разумно, но столько у меня нет. Курю молча. Зареванная подходит, заглядывает мне в лицо. Знаешь что, я в первый раз тебя вижу, и у меня нет охоты тебя выручать. Она обещает найти пятьсот, и я сажусь в машину к людям в форме. Они везут меня домой за деньгами, и всю дорогу я улыбаюсь, шучу и рассказываю занятные истории. Я боюсь, что зареванная не найдет денег и менты откажутся от моей тысячи. Но кажется, все в порядке, я захожу в квартиру и торопливо опустошаю тайник.

Мы едем назад, и я наконец-то могу забрать свое сокровище. Тебя не били, спрашиваю я, и мы, обнявшись, идем ловить такси. Небо светлеет. У меня много вопросов, очень много, но я знаю, что не задам их, скорее всего, никогда.

Через день в маршрутке напротив меня сидит чистенький молодой господин с усиками, он аккуратно подстрижен, на шее золотая цепочка, на ногах шлепанцы поверх черных носков. Мужчина разговаривает с другом, которого мне не видно. Он рассказывает историю о своей непутевой жене или подруге, которая, будучи пьяной, ввязалась в драку на остановке и попала в участок, из-за чего ее малолетняя племянница сутки просидела дома одна без еды. Он рассказывает это спокойно, без мата, без возмущения, сожалея лишь о том, что малышка была голодна. Я смотрю на него и думаю, как было бы хорошо, если бы я умела любить таких простых, добрых и работящих парней, пусть даже будут в усах и шлепанцах, ведь мама меня учила любить именно таких. Главное, чтобы человек был хороший, говорила она.

Я не ем вторые сутки и не пью даже воды. Не потому, что больше нет денег, — голод — это мой точильный камень, а ненависть — лезвие, которое я точу. Мне нужно это лезвие, чтобы вырезать жирный крест на этой дурацкой истории, но оно ржавеет прямо у меня в руках. Я просто слабая слабая слабая женщина, слабая и смешная. Он спит, а я плачу в свой чай с печеньем, и жизнь продолжается, я потеряна для всех чистеньких мальчиков в золотых цепочках и без.