В другой жизни… другая жизнь не случится с нами. Пока она не случится с нами, мы не поверим в нее до конца, а то, во что мы не поверим, с нами не случится. Я блуждаю по кругу и никак не могу себя успокоить. В другой жизни! Эти слова сначала внушали такую надежду и так быстро потеряли всякий смысл. Мы проживем тысячу других жизней, так и не встретившись, а в тысяча первой встретимся, но не узнаем друг друга. А в две тысячи шестой узнаем, но пройдем мимо. А в четыре тысячи пятьсот двадцать девятой встретимся, но в хосписе для раковых больных, где в нашем распоряжении будет два дня и ни одной ночи. А в следующей за следующей другой жизнью встретимся еще раз, но он будет негром, а мой отец-плантатор застрелит его из винтовки. Даже думать об этом не хочу. Не напоминайте мне о другой жизни.
Я почти не помню его лица. Мне это знакомо: сначала лицо стоит перед глазами все время, преследует повсюду. Потом ты впитываешь его в себя, оно расплывается, тает и исчезает. Ты просто носишь его в себе, как вшитую торпеду, которая владеет тобой целиком и которую ты никогда не увидишь. Я почти не помню его голоса: мои уши, как воронки, спиралью втянули его внутрь черепа, где он будет вечно храниться под грифом «секретно». То, что я чувствую, — одержимость и лихорадка. Неизвестно, существует ли он на самом деле, я не поручусь. Но кто тогда та темная фигура в дверном проеме?.. Этот волчий взгляд так опасен, что в поле зрения без ущерба для рассудка можно держать только один его глаз. Эй, кто-нибудь видел сразу два его глаза?.. как это — о ком я?..
Зажмуриться и лететь, лететь среди холодных звезд, и черных дыр, и пустых планет, и брошенных домов, и мертвых детей, и самых грустных вещей во Вселенной. Потому что в такой тоске можно спокойно лететь мимо чего угодно, лететь, и не мерзнуть, и не чувствовать ничего.
Пятница, четыре тридцать восемь, и он спит лицом вниз где-то за миллион световых лет отсюда, где-то в другой жизни, дотянуться до которой этой жизни не хватит. И его спину ласкает дальний свет проезжающих мимо машин, ни в одной из которых нет меня. И он видит черно-белые волчьи сны, где среди вересковых пустошей лежат, словно подтаявшее мороженое, холмы, политые лунным светом. И именно там, среди этих пустошей и этих холмов, как раз там меня тоже нет. Он спит один, но кто тогда та темная фигура рядом с ним?.. Во всяком случае, не я и никогда ею не буду, потому что в моей жизни может случиться что угодно, кроме другой жизни.
Пятница, пять ноль семь, как некстати все, что со мной не произошло. Что там разгадала Земфира про знак бесконечность? Жалкий свист спущенной шины. Как я буду смеяться, как будем смеяться мы все, когда я вернусь из этого нескончаемого путешествия.
* * *
Поздно вечером кто-то позвонил в домофон. Представился посыльным. Пришлось открыть дверь. Вошел низенького роста старичок с почтовой сумкой через плечо. Достал из сумки конверт, протянул с поклоном: «Приглашение. Госпожа мэр желает, чтобы сегодня вы танцевали для нее». Отказываюсь от конверта, объясняю, что сегодня никак не могу, что уже ложусь спать, что о таких вещах нужно предупреждать заранее. Посыльный хмурится, говорит, что ничего не станет передавать госпоже на словах, что я должна написать ответную записку, убедительно обосновав свой отказ. Из той же сумки вынимает лист веленевой бумаги in quarto, чернильницу, ручку с пером, палочку красного сургуча, конверт и марку. Я недоумеваю, зачем нужна марка, если письмо доставит курьер. Старик невозмутим: «Сделайте, как просят». Пишу отказ, ставлю размашистую подпись, дую на лист, чтобы подсушить чернила. Вкладываю письмо в конверт, капаю сургучом, опечатываю и отдаю посыльному. «Марка», — напоминает старик. Облизываю марку, наклеиваю на конверт и чувствую, что происходит что-то не то. Марка сладко пахнет фруктовым клеем, но на вкус горчит. Это приятная горчинка, похоже на тонко смолотый перец, но через секунду язык немеет, а горечь разбегается по всему телу, обжигая мышцы изнутри. Глаза заливает краской, комната опрокидывается, нистагм не позволяет остановить взгляд ни на чем. Вяло ворочаю ватным языком, невидимая сила вкручивает меня все глубже в черный бархат. Словно сквозь толщу воды до меня доносится голос старика: «Никто не может отказать госпоже…»
В полночь я танцую, облачившись в костюм ящерицы, в кольце живого огня, за которым — только темнота. Где-то в этой темноте — невидимая глазу госпожа мэр, откуда-то из этой темноты плывет и рассыпается музыка. Музыка поющих песков, лопающихся бутонов, вскрывающихся коконов, агонизирующих цикад и крутого кипятка. Безумие рядом, так близко, что уклониться невозможно, его мягкие лохмотья уже почти касаются лица. Я без сил падаю на постель, падаю так долго и приземляюсь так неслышно, словно я — перо. В шесть утра меня будят коты, забравшиеся в буфет в поисках несуществующего съестного. Принимаю полтаблетки феназепама, чтобы пригасить кислотный психоз, банку энергетика, чтобы снять сонливость от фена. Заплетаю две косы, целую Йоши в губы ядовитым поцелуем, одеваюсь и выхожу на улицу.
* * *
Однажды перед Новым, девяносто восьмым годом мне позвонил знакомый фотограф Митя и спросил: «Хочешь сняться для календаря?» Я, конечно, хотела. Митя предупредил, что из одежды на мне будет только боди-арт, а изображать я буду тигра. Митина студия находилась на территории редакции одной Н-ской газеты. В студии, кроме меня и Мити, были Митина возлюбленная — художница Ольга, парикмахер Ирина и девушка Маша. Ольга развела в баночке оранжевую краску и стала меня ею красить. Я сразу вспомнила историю про то, как Леонардо ди Каприо да Винчи к празднику выкрасил дитя золотой краской, а дитя после праздника преставилось. Уж не помню, почему именно, но эта кончина была как-то связана с краской. От этого воспоминания мне немедленно сделалось дурно, потому что я ипохондрик, а еще я стала замерзать. Поэтому Ольге пришлось срочно развлекать меня беседой. Она рассказывала, как в университете занималась естественными науками и точно знала, какая зверь как размножается и как выглядят органы, коими зверь при этом пользуется. Еще она рассказывала, как однажды улучила момент и неровно вымазала спящему Мите ноги кремом для депиляции. Митя рассказывал, как парикмахера Ирину на одной из редакционных пьянок укусил за грудь кто-то из литераторов. Ирина рассказывала, что девушка Маша постоянно тусует в ночных клубах и употребляет все вещества подряд, поэтому засыпает, как кошка, в любом месте и в любое время. Девушка Маша ничего не рассказывала. Она спала на стуле. Тем временем на оранжевом фоне мне кое-где нарисовали черные полосы, как у тигра, закрутили волосы сосульками и раскрасили лицо. Потом я в течение полутора часов принимала различные хищные позы, стоя на двух, трех и четырех конечностях, испепеляла камеру взглядом и вообще изо всех сил прикидывалась тигром. Устала до полусмерти. Наконец меня поблагодарили уничижительным «отлично поработала», и пришла пора мыться.
А вот тут началось самое интересное. Потому что воды в Митиной студии не было. Вода была в кране, кран был в общем на два сортира (мужской и женский) умывальнике. А у Мити был только маленький тазик и тряпочка. Очень кстати проснувшаяся девушка Маша вызвалась мне помочь. Мы взяли тазик и тряпочку и пошли к умывальнику. По дороге мы встретили нескольких сотрудников редакции, которые при виде «тигра» с тазиком под мышкой забыли, куда шли. Открыв кран, мы с досадой обнаружили, что холодной воды нет, а есть только горячая. Очень горячая. Маша налила воды в тазик на донышко и немного подула, чтобы остыло. Я встала туда двумя ногами и стала быстро, стараясь не ошпариться, мочить тряпочку под краном и стирать с себя краску. Когда дошло до спины, я передала тряпочку Маше. Все это время мимо нас в сортир и обратно ходили мужчины и женщины. Надо отдать им должное, никто из них не сказал нам ни слова.
Через неделю Митя позвонил мне и сказал: «Твой гонорар у меня, можешь его забрать». Я ответила: «Заберу после Нового года, завтра улетаю в Москву». После Нового года зашла в студию. Митя выдал мне от щедрот заказчика четыре (!) карманных календарика «с годом Тигра», лениво плеснул вискаря и подвинул вареную колбаску: «Слышь, Ань, ты это… поздно пришла, в общем. Нет у меня твоих денег. Праздники, сама понимаешь. Потом отдам». Из четырех календариков три я подарила. Четвертый, оставленный на память, утратила по неосмотрительности.
* * *
Вечером, когда я ложилась в постель, моя голова была деревянной, резной ацтекской маской. Полые уши напоминали сплетения корней, и я положила в правое черную фасолину, а в левое — красную и стала ждать, когда прорастут. Но ночью пошел дождь; сначала он бросал в стекло пригоршни риса, осыпая нас, новобрачных, а потом зажурчал усыпляюще звучно. И сквозь дрему я поняла, что начался Потоп, это добрая весть, она баюкает сладко. Когда комнату залило водой на две трети, мы с любимым, сплетаясь невесомыми телами, смешивая волосы, слушали со дна, как шипят наши кошки, вскакивая на шкаф. Мы дышали всей кожей, и дыхание это было колючим, но радостным. Наконец кошки сдались и прыгнули в воду, на лету обращаясь в рыб, мелкозубые, усатые мордочки, первая стала добычей для второй, а вторая — для первой. Вода поднялась до потолка, и стеклянные подвески на люстре раскачивались, отражая недолгий свет уличных фонарей. Мимо плыли из холодильника помидоры-черри и черные маслины без косточек, мы ловили их и беззвучно смеялись в затяжном поцелуе. Я чувствовала, как где-то под горлом и ниже вызревают бисерные бусы янтарной икры, мой лучший подарок, после которого жить станет незачем. О нарцисс Саронский, как мирровый пучок у моих грудей твой раздвоенный хвост, плавники твои будто кружево! Но немеем мы, мы немеем, холодеют наши уста и слипаются рыбьим клеем. Не смотри на меня так простуженно; просто будет, что было прежде; мы вышли из моря, и в море вернемся мы.