Иногда все, в чем привык находить удовольствие, вдруг перестает его доставлять. Субботним утром заходишь в любимую кофейню и видишь, что на столике — круги от чашек. Официантки хмурые, кофе пережжен, улыбка незнакомца за столиком справа кажется сальной, а незнакомец за столиком слева кажется геем, и вроде бы раньше было все равно, а тут вдруг противно. Перебираешь книги в магазине, а там такой отвратительный китч, такая чушь, такая погибель, что начинаешь жалеть о временах, когда книги публично сжигали на площадях. И в каком-нибудь недешевом пассаже примеряешь кофточку, которая, пожалуй, тебе не по средствам, смотришь в зеркало и не видишь повода ее не купить, потому что больно уж хорошо сидит, и покупаешь, но все как будто немного через силу и с каким-то оттенком незнакомого пресыщения. И вот, уловив этот оттенок, ты не можешь отделаться от мысли, что всякая вещь, попавшая в поле твоего зрения, — она какая-то не такая, она больше тебя не порадует настоящей радостью, чистой и прозрачной, потому что на твоем внутреннем объективе появилась вот эта странная присадка, вот этот фильтр — ангедония.

Но нет, не так, сначала ты не понимаешь, в чем же дело, ты устало садишься в такси, потому что спуститься в метро — это выше твоих сил; нужно домой, просто домой, в душ, и все. А дома раздеваешься, лезешь в ванну, включаешь воду, и вот уже иглы впиваются в кожу, такую гриппозно-чувствительную, как будто ее и нет совсем, кожи, как будто старая сошла, а новая еще не выросла. И тогда думаешь: боже мой, как же мне эта Москва надоела.

А потом Новосибирск и даже Петербург, три столицы за месяц, и все надоели, вот сейчас я накоплю немного денег, уволюсь с работы и поеду куда-нибудь в Европу. Не отдыхать, нет, работать, наймусь в какой-нибудь дурацкий отель, горничной там или на ресепшн, все равно, уеду в перекати-Польшу, в многоканальный Амстердам… Не была готова к тому, что во мне поселится это непреходящее желание бегства. Мне надоела не Москва, не работа, надоело что-то во мне самой, глубоко внутри.

Я встречаюсь с людьми, приглашаю их в бары, которые я любила, в какие-нибудь хорошие гости, угощаю чем-нибудь, что раньше казалось мне вкусным, даю книги, пластинки и фильмы и каждый раз заглядываю им в глаза в надежде разглядеть тот огонек, который погас в моих собственных: ну как?.. ведь классно же, правда?.. И все сглатываю, сглатываю эту странную легкую тошноту.

…Сначала лучок кольцами, потом сверху рыбку без косточек, приправы, картофель кружочками, майонез, немножко воды. Булькает и пахнет, очень хорошо пахнет, очень вкусно, милый, давай твою тарелочку. И я, конечно, с тобой посижу. Ну хорошо, я положу себе кусочек. Милый, мне кажется или рыбка горчит?.. нет?.. как странно. По-моему, все-таки горчит. Наш замечательный вечер, прогулка, ужин, музыка вот эта — это все условно-классное, это тень того классного вечера, который проводят друг с другом действительно классные люди где-то в соседнем мире. Совсем рядом с нами.

* * *

— Перед поездом я заехала к Юле на работу и подарила ей все подарки — тот, что был для нее, и тот, что был для Лены.

— Вот как? А почему?

— Лена не смогла найти времени, чтобы встретиться со мной. Я звонила ей несколько раз, но у нее было слишком много дел.

— А где она работает?

— В кадровом агентстве.

— Сколько ей лет уже?

— Двадцать девять.

— Не горюй, малыш. Она просто выросла. Теперь она взрослая и больше не игручая.

Йоши гладит меня по голове. Мы вернулись.

Моя пыльная родина стала совсем грустной. Теперь там словно еще просторней, еще бесприютней, и сухой, колючий, холодный ветер не утихает ни на минуту.

Наутро после концерта мы с Йоши просыпаемся в комнате Юли. Она ушла на работу и оставила нам ключи. Пока мы собираемся, все время звонит телефон. Йоши не выдерживает и снимает трубку. Звонит Юлин приятель по прозвищу Фанат: с похмелья он не смог выйти в театр, где служил сторожем, и решил бросить службу совсем. По этому поводу он позвал гостей и теперь отчаянно нуждается в двадцати рублях.

Фанат — поэт, не издавший ни одного сборника, музыкант, не выпустивший ни одного альбома, и художник, у которого ни разу не было выставки. И конечно же по совместительству горчайший пьяница. Его расточительная креативность не знает границ. По пути в магазин он рассказывает нам, что на днях случайные гости украли из его компьютера винчестер со всей записанной им музыкой, и беспечно машет рукой: еще напишу! Потом он рассказывает, как с утра ухитрился пропить порошковый огнетушитель: «Я выскочил с ним на улицу и стал кричать — хорошая вещь, в магазине четыреста рублей стоит! Подошел какой-то мужик, дал мне полтинник, забрал огнетушитель и убежал». Мы покупаем Фанату пиво, а он незаметно заводит нас в аптеку, где к пиву добавляется упаковка Терпинкода. Йоши пытается объяснить, что мы должны занести ключи Юле на работу, но Фанат настаивает на том, чтобы мы зашли к нему.

У подъезда Фаната ожидают друзья. Мы поднимаемся в квартиру; в единственной комнате на полу земля, в углу велосипед, а посередине — тахта, покрытая театральным алым плюшем. Есть что-то грустное, сладкое и очень искреннее в этих утренних посиделках с дешевым пивом. У поэтов, сидящих кружком, такие мягкие, нежные улыбки, совсем детские, совсем не сорокалетние. Они могут себе позволить целые часы этого неспешного досуга, могут позволить себе плавать в нем, как мухи в сиропе. Вавилон отнимает у нас самое дорогое — наше время, но у тех, кто на другой стороне, Вавилону его не отнять. Мы по очереди читаем стихи: я — на память, Фанат — по изодранной тетради, подруга читает стихи друга, а друг согласно кивает, потому что недавно его разбил инсульт, и теперь ему трудно говорить. Фанат дарит мне картину и поясняет: у меня было всего две краски, красная и белая, а я так хотел рисовать. Вдруг он вспоминает, что наш общий знакомый потерял огромную тетрадь его стихов, и почти радостно машет рукой: еще напишу!