Имя кровью. Тайна смерти Караваджо

Риз Мэтт

Часть I

В поганом садике

Рим

1605

 

 

Глава 1

Призвание апостола Матфея

– Он самый знаменитый художник в Риме, – Шипионе Боргезе, стоявший в глубине нефа, перекрестился. Рука его скользила по пурпурному одеянию медленно и томно, словно он гладил грудь любовницы. – Думаете, вам удастся сохранить его для себя одного?

«Теперь, когда твой дядя стал помазанником Божьим, папой римским Павлом, и вправду уже не удастся, – подумал кардинал дель Монте. После назначения нового понтифика Шипионе обрел в Церкви невиданное могущество. – Он-то заставит моего протеже подписывать письма „Ваш покорный слуга“».

– Если вы считаете, что можете взять Караваджо под свою опеку, монсеньор, я с радостью вас с ним познакомлю. Попробуйте, вдруг у вас получится. Но знаете ли, он подчиняется иной власти. Той, что выше вашей или моей, – дель Монте указал на стоявшее в алтаре золотое распятие, сверкавшее в льющемся из высоких окон свете. – И я даже не имею в виду Его Святейшество, да благословит его Господь.

Шипионе опустил руку, вытянув мизинец и указательный палец в подобие дьявольских рогов. При виде столь вульгарного жеста в исполнении холеной руки, принадлежащей новому вершителю судеб искусства и власти в папском городе, дель Монте внутренне поморщился.

– Если верить тому, что я слышал о поведении Караваджо, он повинуется не гласу небес, а голосу преисподней, – проговорил Шипионе. – Эти художники – племя отпетое. Но я знаю, как подчинить их своей воле.

«Не сомневаюсь, ты придумаешь, как это сделать, – подумал дель Монте. – Еще бы, имея от щедрот престола святого Петра двести тысяч дукатов в год».

Он подвел Шипионе к часовне в левом боковом приделе.

– Вот тут.

Шипионе сдвинул на затылок алую кардинальскую биретту, в задумчивости потер пальцами подбородок, слегка потягивая эспаньолку, и провел языком вдоль верхней губы. Он был молод и строен – но что-то в его облике позволяло с легкостью представить, каким монсеньор станет, раздобрев. «А ведь непременно разжиреет, – подумал дель Монте. – Это тело едва ли сможет вместить его алчность. Несколько лет абсолютной власти и баснословных доходов – и мы увидим, как раздуется его брюхо и умножатся подбородки».

– Вот она, гордость церкви Сан-Луиджи-деи-Франчези, – произнес Шипионе.

Они прошли за балюстраду зеленого мрамора в капеллу Контарелли.

– «Святой Матфей и ангел» и «Мученичество святого Матфея» – бесспорно, великолепны.

– Да, но вот эта картина… – Шипионе повернулся к огромному холсту на стене слева от алтаря. – Ей нет равных.

– «Призвание апостола Матфея». – дель Монте развел руками. – Вынужден признать, что даже я, хоть и распознал дар Караваджо раньше прочих покровителей искусства, не ожидал, что он явит свету творение столь совершенное.

– Как свежо! И все окутано тайной… – Шипионе стоял, широко расставив ноги и сложив руки на животе. Нижняя челюсть его пришла в движение, а щеки задергались, будто бы он только что попробовал холст на зуб.

На картине были изображены сидящие за столом пять человек: три юноши в нарядных камзолах и шляпах с перьями и два седовласых старца. Они сидят на фоне грязноватой стены таверны с тусклым окном. Справа на группу падает теплый желтый луч света. Прямо под ним не виднеется, а скорее угадывается закрытая силуэтом еще одного человека фигура Христа. Он вытягивает вперед руку, призывая к себе будущего ученика.

– Блестящая мысль! – воскликнул Шипионе. – Против обыкновения поместить Всевышнего не в освещенной части композиции, а в тени.

– Но так, что главное внимание привлечено к Нему.

– Совершенно верно, дель Монте. Никаких лучезарных ангелов, парящих в голубых небесах и растолковывающих смысл полотна. Мы должны найти его сами, как святой Матфей. Найти в себе, – Шипионе кивнул на одного из сидящих, который указывал на себя, словно вопрошая, на самом ли деле именно его призывает Христос.

– Когда пять лет назад в церкви Святого Людовика повесили новые картины, – продолжал дель Монте, – я понял, что они навсегда изменят наше представление о живописи. Теперь в каждой римской церкви можно видеть только два вида картин – либо творение одного из последователей Караваджо, либо работу его противника, не желающего расставаться с манерой письма полувековой давности. Приходится с очевидностью признать: в наши дни Караваджо присутствует в каждом полотне, хочет того автор или нет.

Он щелкнул пальцами. Из глубины церкви вышел слуга в бирюзовой ливрее дома дель Монте и низко поклонился.

– Позови маэстро Караваджо. Я приму его в галерее.

– Слушаюсь, монсеньор, – произнес слуга, преклонив колено перед алтарем, и поспешно удалился.

– Кстати, он пишет совершенно без подготовки, – заметил дель Монте. – Никаких набросков. Сразу на холсте. Прямо с моделей, которые позируют ему в мастерской.

– И ведь как пойман момент! – Шипионе с удивительной ловкостью крутанул пальцами, словно воришка, нацелившийся на чужой кошелек. – «Проходя оттуда, Иисус увидел человека, сидящего у сбора пошлин, по имени Матфея, и говорит ему: следуй за Мною. И он встал и последовал за Ним».

Дель Монте наблюдал, как растерянность на лице изучающего картину Шипионе сменялась пониманием, а затем и восхищением.

– Вы только взгляните! – Шипионе коснулся рукава дель Монте. – Когда Господь поднял руку, все как будто затаили дыхание. Эта картина – живая.

Кардиналы покинули храм. Сопровождавшие их лакеи шли впереди, рассекая толпу римлян, заполонивших площадь Пьяцца Навона перед церковью Санта-Мария Ротонда, входившей в великий Пантеон императора Адриана. Перейдя улицу, они направились к дворцу дель Монте – палаццо Мадама, названному в честь незаконнорожденной дочери властителя Священной Римской империи. Поднимаясь по широкой лестнице, Шипионе заметил:

– Уверен, что этот художник учился не в Караваджо, – он остановился на площадке, чтобы перевести дыхание. – Бывал я в тех краях – захолустье. Там только и умеют, что ткать шелк на белье.

Дель Монте пытался приноровиться к шагу более молодого Шипионе. Так они добрались до этажа, где находились личные покои хозяина дома.

– Он учился у маэстро Петерцано в Милане.

– Милан? О, тогда все понятно. В его манере есть что-то от великих художников этих мест. Вот Савольдо, например, – посмотрите, как он использует светотень. Но чтобы выбиться в люди, художник должен жить в Риме.

«То есть приехать к тебе», – подумал дель Монте, кивнув в ответ.

– Похоже, не только серое небо севера заставило маэстро Караваджо покинуть Милан.

Шипионе вопросительно приподнял руку.

– Была там какая-то история с побитой потаскухой. Говорят, он ранил ее ревнивого любовника, который, на беду, оказался стражем порядка, – объяснил дель Монте.

Шипионе пожал плечами. Этот рассказ его не удивил и не возмутил.

– Когда Караваджо поселился в этом дворце, – продолжал дель Монте, – то ничем не отличался от обычных миланских головорезов. Во многих отношениях он таким и остался. Манера письма меняется у него быстрее, чем характер. Но в глубине души он хранит нечто нежное и возвышенное, откуда и черпает свое вдохновение.

– По прибытии в Рим он направился прямиком к вам?

– Некоторое время он жил у священника. Тот дал ему приют из уважения к его покровителям – семейству Колонна.

Шипионе слушал своего собеседника с отсутствующим видом. Дель Монте не сомневался, что кардинал-племянник уже прикидывает, какую пользу сможет извлечь из присутствия Караваджо для укрепления собственного авторитета в самых влиятельных кругах. О таких вещах он не забывал ни на минуту. В Риме семейство Колонна пользовалось немалым весом.

– Понятно, – находясь в плену своих мыслей о политических выгодах, которые принесло бы ему покровительство художнику, Шипионе даже замедлил шаг.

– У меня он появился более десяти лет назад, – продолжал дель Монте. – Я дал ему кров, предоставил мастерскую и отвел место за столом музыкантов и ученых, живущих моими милостями.

– Руководимое вами Тосканское посольство слывет подлинным приютом искусств и наук. Но разве у Караваджо нет другого покровителя?

Дель Монте едва сдержал улыбку. «Иными словами: кого еще надо убрать с пути, чтобы завладеть Караваджо? Не ожидал от тебя такой прыти».

– Семейство Маттеи заказало ему несколько картин.

Напряженный мыслительный процесс отражался на лице Шипионе весьма явственно, словно тот выводил цифры на стене, складывая их и вычитая.

– Кардинал Маттеи?.. – он пошевелил пальцами, не желая прямо задавать щекотливый вопрос.

– О да, он не великий любитель искусства. Но его братья, напротив, большие поклонники Караваджо и готовы тратить деньги на удовольствия, в которых отказывает себе почтенный кардинал, – дель Монте замолчал.

Молчал и Шипионе, погруженный в размышления о том, кому лучше принести в дар картину и в чьей галерее можно разжиться другими полотнами Караваджо.

«Ну что ж, пусть знает, для кого еще поработал Караваджо за те двенадцать лет, что провел здесь», – подумал дель Монте. Шипионе он поведал, что картины у Караваджо заказывали маркиз Джустиниани, банкир дон Оттавио Коста, монсеньор Барберини – который, по мнению многих, однажды взойдет на Святой престол. Что же до картин из коллекции госпожи Олимпии Альдобрандини. Дель Монте решил, что как раз о них лучше умолчать. Прежнему Папе Клименту госпожа Олимпия приходилась племянницей, Шипионе же не прекращал нападать на эту семью, стремясь лишить ее как влияния, так и богатств – особенно теперь, когда в Ватикане воцарился его дядя.

– Несмотря на то что поклонников у маэстро Караваджо предостаточно, он по-прежнему находится под моим покровительством.

Шипионе с усмешкой подкрутил усы, явно сомневаясь в надежности опеки, которую дель Монте установил над художником.

– Бьюсь об заклад, что вы ему нужны только чтобы поручиться за него, когда его арестуют за буйство и бросят пьяного в тюрьму Тор ди Нона.

– Всем известно, что в таких случаях он ищет именно моей защиты. Как вы уже отметили, все эти художники примитивны, и только его картины несравненны.

Они добрались до верхних ступеней.

– Что до моей коллекции, она находится здесь, – сказал дель Монте. – В ней семь полотен нашего маэстро Микеланджело из Караваджо. Милости прошу, ваше высокопреосвященство.

Он провел Шипионе в широкую галерею. Стены ее почти до потолка были увешаны картинами. Лучшие из них находились на уровне глаз, прячась за зелеными занавесками от солнечного света и мух. Кардиналы двинулись вперед. Дель Монте взялся за желтый шелковый шнурок, чтобы отдернуть одну из занавесок.

* * *

Молоденькая служанка натирала воском терракотовые полы дворца, когда на лестницу ступил незнакомец на вид лет тридцати пяти. Девушка присела на корточки, отерла лоб и заправила за ухо прядь рыжевато-каштановых волос. Весь ее облик выражал какую-то дерзкую покорность, хорошо знакомую всякому, кто вынужден проживать в домах богатых вельмож-покровителей. Вошедшему мужчине уже доводилось видеть такие лица, но на этот раз он не сомневался, что девушке пока что рано роптать на судьбу. По ее смуглой коже, четко очерченным угольно-черным бровям и заостренному носику он понял, что она с юга итальянского полуострова, населенного потомками древних греков. В ее руки въелась грязь, под каждым ногтем чернела траурная полоска.

Лестницу венчала статуя Геркулеса, привезенная сюда с руин римского форума. Мужчина закинул полу своего короткого черного плаща на плечо и прислонился к каменному изваянию. Обычно взгляд его был довольно жестким, что говорило о сильном характере и гордом нраве; улыбнувшись девушке, он понял, как сильно ее этим удивил, – проявление такого добродушия с его стороны прежде ей казалось невозможным. Между черными усами и бородкой мелькнули белоснежные зубы. Он горделиво выпрямился, стоя плечом к плечу с Геркулесом, провел рукой по своим довольно длинным волнистым смоляным волосам, кашлянул и чуть дернул вбок головой, принимая благородный вид в подражание мифологическому божеству.

– Как я тебе нравлюсь? – спросил он.

Девушка рассмеялась.

– Ну, кто из нас скроен удачнее? Я или этот парень? – он хлопнул по мускулистому плечу скульптуры. – Представляешь, он пролежал под развалинами полторы тысячи лет. Я просто обязан выглядеть лучше.

– Но не так уж и хорошо: вы, кажется, не совсем здоровы.

– Дело в том, милашка, что вчера я допоздна засиделся с известным архитектором маэстро Онорио Лонги, мы здорово повеселились, – он потрогал языком кончик своих усов и хлопнул выщербленного мраморного Геркулеса по плечу. – Бедняга! Древний мрамор сковал его движения и не дает протянуть руку, чтобы коснуться красавицы, стоящей перед ним.

– Какая жалость!

Сдвинув брови над сверкающими карими глазами, с краской, вспыхнувшей на щеках, он шагнул к девушке:

– Но я-то не античный герой на пьедестале. Я могу дотронуться.

Он опустился на колени рядом с ней, ощутив запах воска, исходящий от ее рук, и застарелого пота от грубого рабочего платья, которое она подоткнула, чтобы было сподручнее ползать, натирая полы. В ее ответном взгляде не было ни обычного для служанки глуповатого непонимания, ни блудливого приглашения – как у распутниц из Болотной таверны. В ее глазах он увидел столь прекрасное спокойствие, что ненадолго забыл о своем желании обольстить ее – и умолк, не зная, что же делать дальше.

Лакей вышел из коридора и кашлянул.

– Маэстро Караваджо, его высокопреосвященство ожидает вашу милость в галерее.

– Мою милость. – к художнику вернулось прежнее игривое расположение духа, и он подмигнул девушке. – Моя милость.

Служанка зачерпнула щеткой немного воска. Несколько секунд он смотрел на ее склоненное лицо. Скулы широковаты, но зато линия скулы спускается к подбородку весьма изысканно.

Не поднимая головы, она почувствовала его взгляд и улыбнулась:

– Мне работать надо. Ступайте! Разглядывать можете и его высокопреосвященство.

Он зашагал прочь по плитам, которые теперь, ее стараниями, нарядно блестели. Прежде чем войти в покои кардинала, он обернулся. Она налегала на щетку, из-под юбки выглядывали черные пятки ее босых ног. Глядя на них, он физически ощутил вкус грязи у себя во рту.

* * *

С тех пор как Караваджо последний раз посещал галерею палаццо Мадама, кардинал дель Монте значительно расширил свою коллекцию. Теперь рядом с Франциском Ассизским кисти Караваджо на стене красовался какой-то припадочный паяц, изображавший этого же святого. У противоположной стены галереи стоял незнакомый мужчина в кардинальском наряде и протягивал руку в ожидании раболепного поцелуя. Однако Караваджо никак не мог оторвать взгляда от новой картины. Голова святого была откинута назад, глаза закатились под самый лоб, короткие корявые пальцы растопырены. Будто на него напала падучая, а не снизошло божественное откровение. Упитанный ангелочек указывал на терновый венец – заметить который, подумал Караваджо, в таком состоянии святому вряд ли под силу. Это была одна из тех бессмысленных художественных деталей, что всегда так раздражали его.

Но более всего ужасало, что это висело рядом с его Франциском. Его же святой в полузабытьи касался открывшегося на груди стигмата, поддерживаемый ангелом, который делил с ним этот восторг божественной любви.

– Мое новое приобретение, прямо из мастерской маэстро Бальоне, – объяснил дель Монте. – Превосходно, не правда ли?

Караваджо презрительно усмехнулся. «Мог бы и догадаться, что это работа того дурака Бальоне», – подумал он. В последнее время становилось все труднее определить, кому из римских художников принадлежит очередное творение под Караваджо: слишком многие усердно крали его стиль. Никто из них и понятия не имел, что стоит за работой со светотенью, зеркалами и линзами, за поиском натурщиков в среде городской бедноты. Для других художников это всего лишь набор шаблонов, позволяющих намалевать симпатичную картинку. Такие, как Бальоне, не признавали в произведениях Караваджо глубины, а ведь он заставлял зрителей взглянуть на ставшие уже привычными образы будто впервые, – от плутоватых завсегдатаев таверн и прытких смазливых юнцов до святых мучеников и даже Иисуса.

– Он перенял кое-что от вас. От вашего стиля, маэстро Караваджо, – заметил незнакомец.

«Не отвечай, cazzomio, – сказал себе Караваджо. – Не стану же я ему говорить, что он в этом ничего не смыслит. Если дель Монте не пожалел времени на то, чтобы представить меня ему, значит, он важная птица».

– От моего стиля?

– Именно, – глаза кардинала блестели на продолговатом холеном лице. – Свет подчеркивает самые характерные черты. Крупный план заставляет нас внимательно вглядываться. Фона как такового почти нет. Это ведь ваши обычные приемы, не так ли? Они – источник вашей славы.

«Мои идеи растоптаны скороспелым суждением профана, выставляющего себя знатоком». Караваджо прикрыл глаза.

Дель Монте хлопнул в ладоши.

– Так что же вы думаете о моем новом «Святом Франциске»?

Караваджо пробормотал что-то, прикрыв рот ладонью.

– Что вы сказали? – переспросил дель Монте.

Художник презрительно указал на картину:

– Что воздержание никому не на пользу. Переспал бы с кем-нибудь – глядишь, и отпустило бы.

Дель Монте прикрыл улыбку рукой. Другой кардинал потер нос пальцем:

– Я тоже слышал, будто маэстро Бальоне – человек строгих правил, отвергающий соблазны плоти, – он провел рукой по животу, чтобы привлечь внимание к пунцовому бархату кардинальского облачения. – А вы что, против целомудренной жизни?

«Да размалеванная уличная деваха, что ковыляет из переулка в синяках после свидания с отрядом пьяных испанских солдат, – и та выглядит целомудреннее, чем этот кардинал».

– Подобная отрешенность от плотских радостей приличествует лицу духовному, – произнес Караваджо вслух. – Но не художнику. Как можно изобразить кожу человека, если ты никогда ее не касался?

– Однако на картине, что в храме Святого Людовика, вы нарисовали кожу Господа нашего Иисуса Христа. Неужели вы когда-нибудь касались ее? Или же вы скажете, что познали ее через святое причастие?

– Кожа – она и есть кожа. Мешок с костями – моими, Иисуса Христа или вашего высокопреосвященства.

Устремив на Караваджо долгий взгляд, кардинал понял, что его не так легко смутить или привести в замешательство, – художник не отвел глаз.

– Еретик. Понимаю, почему вы с ним так спелись, дель Монте.

Старый покровитель Караваджо поклонился с вымученной улыбкой.

– Маэстро Караваджо, вас вызвал сюда кардинал Боргезе.

«Племянник нового папы, который заправляет всем в Ватикане!» Караваджо коснулся шеи и почувствовал, как бешено забилась жилка под его пальцем, – художник ликовал от перспективы произвести впечатление на самого влиятельного мецената в Риме и в то же время содрогался от мысли, что невероятно близок к тому, чтобы наговорить ему грубостей. Опустившись на одно колено, он принял бледную холеную руку, протянутую Шипионе, и, склонив голову, прикоснулся к ней губами. Рука пахла лайкой перчаток и амброй, которой те были надушены.

– Божественный Микеланджело говорил, что бездарная картина не способна принести вреда, – заметил Шипионе. – Разве нельзя сказать то же самое о «Святом Франциске» маэстро Бальоне?

– Это вредит мне.

– Микеланджело никого не хотел обидеть. Вы, я вижу, такой цели перед собой не ставите. Между тем он говорил, что выдающиеся произведения искусства создают либо величайшие мерзавцы, либо большие плуты. – Шипионе взялся за золотой шнур, открывая занавес, скрывавший «Музыкантов» Караваджо. Он шагнул ближе к картине, придержав ладонью колыхнувшиеся складки изумрудной тафты. – А вы кто будете, маэстро?

Караваджо уже много месяцев не видел этого полотна, где он изобразил четверых юношей в ниспадающих по обнаженным нежным плечам белых одеждах. Дель Монте заказал несколько работ, подобных этой. За скрытую слабость, питаемую к томным, сговорчивым юнцам, молодые художники и музыканты, жившие в палаццо Мадама, прозвали его «кардинал Мадама». В центре композиции – красавчик Педро, певец-кастрат, ставший ближайшим другом Караваджо, когда тот только поселился во дворце дель Монте; недавно Педро вернулся к себе в Испанию.

За плечом певца расположился сам художник. Взирать на свой собственный портрет ему было невыносимо – столь невинным и беспомощным казался он себе на картине, где с его полураскрытых губ готов был вот-вот сорваться стон нежной страсти. Караваджо с трудом припоминал то время, когда по его лицу и впрямь читалась такая наивность и чистота. «Разве что однажды и было такое, – подумал он. – С Костанцей и Фабрицио Колонна. В их дворце, в моем родном городе – пока меня не отослали прочь».

– Мерзавец или негодяй? – он запустил за пояс большие пальцы. – Смотря какая выдастся ночь и молодая ли попадется девка.

– Или мальчик? – Шипионе постучал костяшкой пальца по лицу Педро, настраивавшего лютню с таким чувством, будто ласкал бедро любовника. – Не так ли, дель Монте?

Старший кардинал поморщился.

«Вот оно как, – подумал Караваджо, – Шипионе наслышан о грешках „кардинала Мадама“. По тому, как он сморщил губы, я бы сказал, что он разделяет те же предпочтения. Глава инквизиции отпускает шутки про женственных мальчиков, а всего неделю назад святой суд отправил на костер на Кампо де Фьори булочника – за то, что он якобы оприходовал какого-то беспризорника».

– А вот моя любимая картина, маэстро Караваджо. Этот взгляд преследует меня даже сквозь занавес, – Шипионе откинул ткань, скрывающую «Святую Екатерину Александрийскую». – Ее лицо незабываемо. Браво! Браво!

Откинувшись на покрытое шипами пыточное колесо, женщина нежно сжимала рукоять шпаги, несущей ей мученическую смерть. Коленопреклоненная, она была облачена в широкое черное шелковое одеяние с богатой вышивкой. Переплетенные темно-русые локоны были уложены по обеим сторонам лица. Казалось, она смотрела на зрителя прямо из холста. «Филлида, – Караваджо улыбнулся про себя. – Она гладит этот клинок, как упругий член богатого клиента».

– С тех пор как я увидел ее впервые, едва могу подумать о чем-либо ином. Ее взгляд гипнотизирует. Но почему она не смотрит в небеса, как другие святые мученики? – голос Шипионе стал жестче, и Караваджо понял, что, несмотря на фривольный тон кардинала, с ним надо вести себя осторожнее.

– Она смотрит на вас. Я хотел показать, что ваша духовная связь со святой важнее, чем ее связь с небом, – ответил Караваджо. – Ее мученичество не ушло в прошлое, и ее страдание должно внушать нам не только благоговение. Мне кажется важным, чтобы вы почувствовали ее мучения как свои собственные.

– То есть как мои мучения?

– Вероятно, даже кардинал.

– О, мне в жизни хватает страданий, тут вы правы. Молитвенные собрания и канцелярская рутина, всяческие прошения. А чего стоят строители, не справляющиеся с работами в моем дворце! Преступники, умоляющие о помиловании, и святоши, требующие канонизировать какого-нибудь шута горохового, чтобы укрепить веру в жителях занесенного снегом баварского городка, – Шипионе утомленно переглянулся с дель Монте. – Но только ли ваше выдающееся мастерство причиной тому, что лицо этой святой для меня столь притягательно? Кажется, есть еще что-то. Может даже, я знаком с этой госпожой.

– С натурщицей?

Незаметно для Шипионе дель Монте предупреждающе поднял руку.

– Да, с ней, – сказал кардинал-племянник.

– Сомневаюсь, ваше высокопреосвященство.

– Неужели? Почему?

– Потому что она шлюха.

Дель Монте уронил руку с еле слышным стоном.

– Ваше высокопреосвященство никогда не стал бы искать удовольствий в обществе женщины.

Караваджо прикусил язык.

– Я хочу сказать: подобной женщины.

Шипионе оторвался наконец от лица святой Екатерины, чтобы повернуться к Караваджо. Лицо сластолюбца угрожающе застыло, и Караваджо увидел нечто неумолимо мстительное в его маленьких глазках, прежде смотревших вполне дружелюбно. «Берегитесь, римляне, – подумал он. – Уж этот вас обложит налогами, до последнего обдерет. Он-то понимает, что времени у него – аккурат до дядюшкиной смерти, и терять его он не собирается».

Кардинал смерил художника взглядом – не обойдя вниманием ни одну из прорех и потертостей в черном бархате его камзола. Высочайшее презрение прожгло изношенную ткань насквозь до самой кожи.

Караваджо почесал шею. «Будь обходительнее, Микеле. Хотя бы попытайся». Он подумал, не объяснить ли, что Филлида не из дешевых уличных шлюх, – хотя Шипионе она, конечно же, была не ровня. Его преосвященство, несомненно, отдавал предпочтение тем, кто обладал талантами к музыке и пению, – девушкам или юношам, которые и стишок могли сочинить в перерыве между любовными утехами. За шесть лет, прошедших с тех пор, как Караваджо представил Филлиду в обличье святой Екатерины, она переспала с половиной римского духовенства и второсортной знати, но не обогатила свой репертуар новыми умениями: ее навыки были чисто плотского толка.

– Мне нравится эта картина, маэстро Караваджо, – голос Шипионе прозвучал тихо и едко. – Но черная рама мне не по вкусу. Я предпочитаю позолоченные.

Караваджо хотел уже сказать, что неплохо бы Шипионе сначала заказать картину, для которой он выбирает раму, но прикусил язык. «Молчи, Микеле».

– Да, позолоченная рама подойдет больше, – подытожил Шипионе.

– Вы так думаете, ваше высокопреосвященство?

И снова – взгляд, ничего не прощающий.

– Я это сказал, значит, вам стоит считать, что я так думаю. Впрочем, не стану утверждать, что вы в это поверите.

Вот и ловушка – одна из тех, которые сильные мира сего готовят всем, кто попадается им на пути, и художники для них не исключение. Неосторожное слово, слетевшее с уст придворного, легко взять назад, но известная своей скандальной славой картина, что висит в церкви или на стене дворца, так и останется неоспоримым свидетельством допущенной некогда ее автором непоправимой ошибки. Художники на все лады перепевали творения Рафаэля и Микеланджело, ибо слава гениев, которых уже не было в живых, защищала их от нежелательных нападок – никто не смог бы обвинить их в выражении опасных новаторских идей. Но Караваджо работал так, как подсказывали ему сердце, Писание, надежда на спасение. Предметом его живописи становилось то, что он видел своими глазами, а не подмеченное Леонардо век назад. Временами он осторожничал и следовал рекомендациям, данным Тридентским собором художникам, пишущим на религиозные сюжеты. Но вот теперь один Шипионе решал, боговдохновенна картина или безбожна, хвалить ее или порицать. Стоило художнику создать произведение, не соответствующее воззрениям кардинала-племянника, и ему грозила отнюдь не только потеря заказа – но и костер.

Дель Монте взял Шипионе под руку, а ладонь другой руки властно положил на плечо Караваджо. Он подвел обоих к высокому окну, которое выходило на незамысловатый фасад церкви Святого Людовика.

– Его высокопреосвященство кардинал-племянник весьма благосклонно отозвался о «Призвании апостола Матфея» – картине, что я показал ему сегодня.

Повинуясь нажатию руки дель Монте, Караваджо низко – даже слишком низко – поклонился, опустив голову и выставив вперед ногу.

Через прореху в чулке проглядывало колено. «Откуда взялась эта дыра? – соображал он, смутно припоминая уличную драку прошлым вечером. – Ах да, кто-то сбил меня с ног у поля для игры в мяч на пьяцца Навона. А завязалась заваруха из-за того, что я проиграл и не желал платить. Да, точно. Кому я теперь должен? Подобных долгов ведь не прощают». Он сделал глубокий вдох, к горлу подступила тошнота.

Шипионе тем временем говорил о «Призвании Матфея». И что он мог сказать такого, чего Караваджо не слышал за пять прошедших лет? Громкая молва, вызванная его своеобразным художественным стилем, еще не стихла. Знатоки искусства разглагольствовали об оригинальности изображения Спасителя, что подвальный мрак выделяет его ярче, чем дорогостоящий ультрамарин иного художника. Впрочем, поношений и насмешек тоже хватало.

Но никто не увидел в этой картине того, о чем хотел сказать Караваджо. Всем казалось, что если свет падает на седобородого старца за столом, то это и есть Матфей-мытарь – к тому же он указывал пальцем на себя, словно спрашивая, не его ли призывает Иисус.

Но они ошибались. Иисус смотрел поверх бородача – на сидевшего дальше всех от него угрюмого юношу, который склонил голову над темной столешницей и без особого интереса перебирал монеты. Многие видели в этом юноше символ убогой жизни, которую Матфею предстояло оставить позади. В отличие от него остальные персонажи «Призвания» выглядели вполне довольными своим существованием в мире, замкнутом стенами темной меняльной лавки. Он же смотрел на мир сквозь завесу несбывшихся надежд. И призвания ждал именно он.

Караваджо написал святого за мгновение до того, как тот, подняв голову, понял, что тьма рассеялась. «То же произошло и со мной», – подумал художник. Для него живопись стала подобием руки Христовой, протянутой, дабы напомнить о призвании. Он все еще следовал этому зову, не зная, куда приведет его путь, – точно так же и Матфей не был спасен в тот момент, когда Христос призвал его. Святому пришлось ждать много лет, трудиться, поддерживая в себе веру, – и не терять из вида свет, сиявший в горней вышине, пока не настал наконец час мученичества.

– Тьма, маэстро Караваджо. Да, тьма.

Кардинал-племянник приблизился так близко, что художник почувствовал на щеке его дыхание – сладковатое, как у женщины.

– Мы привыкли к изображению библейских сюжетов на фоне чарующего тосканского пейзажа, – продолжал Шипионе. – Но, увидев вашего Матфея в подвальной каморке, я не мог не почувствовать напряжения, вызванного присутствием духа. Вы просто не в силах оторваться от его созерцания и отвлечься на окружающее.

Караваджо наклонил голову, показывая, что польщен. Взгляд его снова уперся в прореху в чулке. «Кому же я задолжал?..»

– Как вы думаете, в любом предмете можно отыскать корни духовности? – спросил Шипионе.

– Все зависит от того, кто ищет, ваше высокопреосвященство. От его души.

– Согласен. Что ж, я уверен, в его лице вы найдете то, что требуется.

«Кому я должен?..» Караваджо поднял глаза на Шипионе.

– В его лице? Что вы имеете в виду, ваше высокопреосвященство?

– Свой заказ. Я хочу, чтобы вы написали картину для золотой рамы. И не хмурьте брови.

«Что еще за лицо?»

– Вы желаете заказать мне портрет? – Караваджо склонил голову набок, словно прикидывая, впишутся ли черты кардинала в раму.

– Не свой, маэстро Караваджо, – покачал головой Шипионе. – С тех пор как мой дядя надел кольцо рыбака и призвал меня в Рим, у меня слишком много других дел.

– Разумеется.

– И одно из этих дел – сохранить для вечности черты Его Святейшества.

– Вы хотите, чтобы я написал…

– Вы будете работать в Квиринальском дворце. Холст и краски можете принести когда угодно, но первый сеанс начнется в воскресенье пополудни.

Караваджо опустился на одно колено и взял Шипионе за руку. Склонился к костяшкам пальцев, одновременно вопросительно глядя на дель Монте. Его покровитель поджал губы. Уж он-то понимал важность поручения. Слишком долго другие откровенно заурядные художники оттесняли Караваджо от папских заказов, но теперь наконец справедливость восторжествовала. Живописца озолотят. Он сумел произвести впечатление на главного в Ватикане ценителя искусства. Он напишет портрет Камилло Боргезе, папы Павла V, и тогда в каждом приходе и в каждом монашеском братстве всем, от кардинала до простолюдина, станет ясно: Караваджо – величайший художник христианского мира.

За дверями шуршала по терракоте щетка служанки.

* * *

Караваджо шел по Корсо, проталкиваясь через толпу горожан, вышедших прогуляться перед сном. Разговор с кардиналом-племянником его взволновал – ведь скоро ему предстоит встретиться с самим папой. Насколько правдиво можно его писать? Что если не устоишь от искушения и затушуешь какой-нибудь физический изъян понтифика или, к примеру, сделаешь его цепкий, алчный взгляд благодушным и целомудренным? Он уступил дорогу карете – та прогрохотала мимо, чуть не сбив его с ног, – и споткнулся о свинью, что валялась в сточной канаве. Нет лучшего способа отвлечься от мыслей о грядущем сомнительном успехе, чем работа. Он направился в Болотную таверну – поискать натурщицу для сестры Магдалины, которую он сейчас писал. Девки как раз подкрепляются винцом перед ночными трудами, рассудил он. Среди них наверняка найдется подходящее для святой лицо.

С балки над трактирной стойкой свисала единственная лампа. Караваджо почудилось, что он входит в спальню больного и не самого любимого родственника. Из сумрака выступали небритые хмурые лица, набычившиеся при виде вновь прибывшего. Множество рук нырнули под стол, готовые в любой миг выхватить нож. Возле двери, уронив голову на столешницу рядом с кувшином вина, храпел мужчина, – волосы, припорошенные густой белой пылью, выдавали в нем рабочего из мастерской каменотеса.

– Все нормально, синьор? – осведомился слуга, пробегая мимо него с тарелкой жареных артишоков.

– Меника здесь, Пьетро?

Слуга поставил тарелку. Человек в широкополой шляпе потянулся толстыми грязными пальцами за артишоком, оборвал жесткие листья и обмакнул артишок в оливковое масло. Другой рукой он крепко держал тарелку, будто боялся, что ее отнимут.

– Меника? Так рано, и уже не терпится, синьор? – усмехнулся Пьетро. – Не хотите ли сначала поужинать? Может, рикотты или вареного мяса? Как раз сил наберетесь.

Любитель артишоков презрительно усмехнулся из полутьмы – слуга ответил ему самодовольной ухмылкой. Караваджо сделал шаг к Пьетро.

Их глаза встретились, и наглости у слуги поубавилось.

– Я всего лишь пошутил, синьор. Разве посмел бы я обратиться к вам без должного почтения?

Внезапно с грохотом распахнулась дверь. Спавший за столом каменотес встрепенулся, подняв вокруг себя облако белесой пыли. В таверну ввалились двое гуляк, видно, уже успевшие порядком набраться. Один из них – повыше ростом, в черном камзоле с рукавами в пунцовых и голубых полосах, передал спутнику глиняную флягу.

– Микеле, куда ты запропастился, cazzo?

Онорио Лонги обнял Караваджо за плечи. Его бледное лицо усеивали веснушки, на подбородке топорщилась чахлая рыжеватая эспаньолка. Пряди волос свешивались на лоб, почти закрывая глубоко посаженные глаза. Даже когда Онорио веселился, в его взгляде угадывалась угроза – он, похоже, знал об этом, и ему определенно доставляло удовольствие наводить на окружающих страх. Он притянул Караваджо к себе и чмокнул его в макушку:

– Марио вчистую обыграл в мяч этого тупого громилу Рануччо. Верно я говорю, маэстро Миннити, мой милый сицилийский блудодей?

Тот, хохоча, обхватил Караваджо свободной рукой. Стройный, небольшого роста, он сохранил самоуверенный вид и кривоватую усмешку, запечатленные Караваджо шесть лет назад на портрете молодого дворянина, околпаченного цыганкой-гадалкой. На нем был тот же бархатный камзол горчичного цвета, в котором он позировал, правда, теперь заплатанный на локтях и заляпанный пятнами масляной краски и винного соуса. Караваджо взъерошил черные волосы Марио.

– Уж он у меня и побегал, этот Рануччо! Ни дать ни взять боров! Боров, обожравшийся желудей! – похвастался Марио.

Ах да, Рануччо! Теперь Караваджо все вспомнил. Вот кому он вчера проиграл в мяч! Не самый сговорчивый кредитор…

Слуга отступил в темноту кухни. Раз уж судьба послала ему Онорио, понял Караваджо, о работе сегодня можно забыть.

– Пьетро! – крикнул он. – Ладно уж, неси свою рикотту!

Они подошли к столу неподалеку от кухни. Караваджо охотно занял бы скамью у стены, но на нее уже скользнул Онорио, одним глазом поглядывавший на дверь: даже упившись вусмерть, он не терял бдительности.

Караваджо выбрал табурет в темном углу.

– Я искал Менику, – сказал он.

– А я ее только что видел, – вспомнил Онорио. – С рифмоплетом Гаспаре, твоим восторженным почитателем.

– У меня появились такие поклонники, по сравнению с которыми Гаспаре – мелкая рыбешка.

– Нюхом чую выгодный заказ! Скажешь, нет?

Пьетро поставил на стол тарелку рикотты и положил хлеб из муки грубого помола. Онорио развернул маслянисто блестевшие листья, в которых созревал сыр, понюхал, спросил вина и разломил каравай.

– Ага, заказ. И мой новый почитатель уже прикидывает, как бы выманить мои прежние картины у нынешних владельцев.

– Господи Иисусе, неужто тебя представили Его Святейшеству?

– Почти угадал, – улыбнулся Караваджо. – Кардиналу– племяннику.

Онорио разломил хлеб на три части и протянул ломти Марио и Караваджо.

– Остерегайся, Микеле. Он опасный человек. Хуже того, он любитель искусства.

Марио захихикал и поперхнулся вином. Онорио хлопнул его по спине. Марио высморкался на пол и снова взялся за хлеб.

– Я не шучу, – сказал Онорио. – Кардинал Боргезе уже назвал кавалеру д’Арпино сумму податей, которую тот якобы задолжал. И предложил в уплату долга передать ему свою коллекцию картин. Грабеж средь бела дня.

– В таком случае мне повезло, что я себе ни одной не оставил.

– Пьетро, принеси свечу, ради бога, – темно, хоть глаз выколи, – Онорио сплюнул в угол. – Но и у тебя есть что украсть.

– Мой талант? Свободу? Брось ерунду молоть.

– Твою жизнь, Микеле. Этот племянничек держит ее в своем цепком кулачке. Уж эти холеные пальчики свое возьмут, будь уверен. Окажешься у него в руках – не вырвешься. А если вырвешься, то перьев потеряешь немало.

– Я свою жизнь и сам загублю. Мне для этого папская помощь не требуется.

– И ради этого ты вчера оскорбил Рануччо?

– Разве?

Слуга принес свечу и второй кувшин кьянти.

– Тебе что, память отшибло? – нахмурился Онорио. – Да, ты пропустил несколько мячей – что неудивительно: ты так набрался, что едва на ногах стоял. А потом ты сказал Рануччо: «Хочешь получить свой выигрыш – понюхай мою…»

Караваджо засмеялся:

– Да ну?

– «Свои деньги можешь поискать вот здесь, – сказал ты. – Подходи, забирай». Потом ты взмахнул рукой, чтобы хлопнуть себя по заднице, но оступился, упал и порвал чулок. Мне тебя пришлось на спине утаскивать.

– А я держал Рануччо, не то бы он тебя убил, – Марио откусил сыру.

– Ты держал Рануччо? – Караваджо хлопнул Марио по плечу. – Да он вдвое тебя выше.

– Я сицилиец и бью ниже пояса. Чем выше противник, тем мне легче целиться.

– Отхвати его гнилое хозяйство и брось свиньям на обед, – посоветовал Онорио. – Ты у нас известный головорез.

Они выпили за смертоносный клинок Марио. Караваджо вытер жирные пальцы о хлеб и поднял свой кубок.

– Cent’anni! Сто лет не болеть! – пожелал он. – А причиндалы Рануччо – свиньям.

В таверну вошла женщина с непокрытой головой – маленького роста, хорошенькая, в дорогом, но разорванном на плече платье. Ее глаза метали молнии.

– Нет уж, лучше пусть ей достанутся, – Онорио помахал девице. Та пробиралась меж столов, не обращая внимания на руки мужчин, которые тянулись из мрака, норовя цапнуть ее за грудь.

– Видели его? – спрашивала она.

– Кажется, Пруденца потеряла своего сводника, – предположил Онорио. – Мы не так давно расстались с синьором Рануччо у поля для игры в мяч, но сейчас он наверняка уже в другом месте.

– Где? – спросила Пруденца. – Он мне нужен.

– Надо думать, развлекается с другой шлюхой, – Онорио потянул ее к себе. – Забудь о нем, посиди лучше с нами.

Караваджо убрал со щеки девушки прилипшую прядь волос. Пруденца отпрянула и закрыла лицо рукой. Ее запястье было замотано потемневшей тряпкой. Микеле поднес прядь к свету – волосы слиплись пропитанные подсохшей вязкой жижей, цветом не отличавшейся от въевшихся в его кожу охры и умбры.

– У тебя кровь, девочка, – сказал он.

– Филлида набросилась на меня с ножом.

Волосы Пруденцы выбились из косы, которая была уложена на макушке венком, и причудливыми рыжими завитками легли на стол поверх хлебных крошек.

– Скажи спасибо, что живой ушла, если эта сука не шутила, – Онорио положил руку ей на плечо.

– Да уж, повезло, – не в силах сдержать волнение, проговорила Пруденца. – Она правда хотела меня зарезать – я отбилась, но руку она мне все-таки поранила.

– И что, никого не было рядом, когда она напала? – Караваджо поднял окровавленную прядь и попытался вплести ее обратно в косу.

– Я была у себя. Филлида ворвалась и бросилась на меня. А когда увидела кровь и поняла, что порезала мне щеку, то выбежала прочь, осыпая меня проклятиями.

Не дождавшись ответа на свой вопрос, художник, задумчиво поигрывая кубком, снова обратился к Пруденце:

– Зачем тебе Рануччо?

– Мне нужен защитник.

Девушка, которой было семнадцать лет, приехала из Тосканы несколько месяцев назад. Мужчины молча переглянулись. Они жили в Риме достаточно долго, чтобы понимать: девицам, подобным Пруденце, чтобы выжить, следует быть чуточку сообразительнее.

– Не думаю, чтобы ты… – тихо начал Караваджо.

– Рануччо позаботится обо мне. Он меня любит.

Мужчины снова переглянулись. Она обречена, как если бы инквизитор уже подписал ей смертный приговор. Если шлюха верит в любовь сводника, она пропала. Шансов у нее не больше, чем у еретика с зажатым щипцами языком, которого везут в клетке на казнь. Отныне ей одна дорога – в адское пламя.

– Я поговорю с Филлидой, детка, – Караваджо знал, что не стоит допытываться, что именно они не поделили. Одно упоминание имени Рануччо уже многое объясняло: он был сводник и блудодей. Но что-то в девушке – возможно, ее поразительная наивность? – тронуло Микеле. Художник поднес к ее лицу свечу. «В отличие от большинства уличных потаскух, – подумал он, – она мечтает о любви и верит, что может быть любимой».

– Что это ты там рассматриваешь? – Пруденца сморщила носик.

– Ты придешь ко мне?

– Я должна найти Рануччо.

– Не сейчас. Завтра.

Она понемногу успокаивалась. «Вспомнила о своем ремесле», – решил Караваджо.

– Мне нужна натурщица, – сказал он. – Я хочу тебя нарисовать.

Внезапная догадка озарила ее лицо:

– Ты ведь тот самый, да? – Пруденца торжествующе улыбнулась. – Ты написал Филлиду. Онорио, почему ты сразу не сказал, что твой друг – знаменитый художник?

– Если ты имеешь в виду дурную славу, тогда ты совершенно права, puttanella, – Онорио поднялся на ноги и ущипнул ее за щеку.

– Я живу в переулке Сан-Бьяджо, за флорентийским дворцом. Спроси Микеле, что квартирует у синьоры Бруни.

Караваджо бросил на стол несколько монет в уплату за ужин. Он взял руку Пруденцы и провел по ее ладони большим пальцем. «Большинство людей сочтет эту девушку недостойной любви, – подумал он. – Так же, как и меня». Люди не верят, что у тех, кто однажды ступил на скользкую дорожку, могут быть достойные устремления. Но Пруденца все еще смела надеяться на высокое чувство, словно ремесло шлюхи не лишило ее невинности. Сама того не сознавая, она сберегла чистоту души. Он улыбнулся. «А ты, Микеле? Остался ли в твоей душе хоть один незапятнанный уголок?» Эта мысль обожгла его. Он вложил девушке в руку золотой скудо и согнул ее пальцы.

– Только не показывай это Рануччо.

 

Глава 2

Марфа и Мария Магдалина

Три тощие девицы стояли на углу Корсо, поигрывая бедрами, и визгливыми голосами окликали проходящих мимо мужчин. Одна из шлюх, угадав в свете фонаря фигуру приближающегося Онорио, развернулась и досадливо шлепнула себя пониже спины:

– Поцелуй меня в задницу!

– Лучше укушу, мелкая ты паршивка! – он говорил вроде бы шутливо, но девушка вдруг попятилась, на глазах утрачивая кураж. Онорио следил за ней мрачным взглядом, и лицо его в тот миг напоминало портрет, на котором художник забыл оживить зрачок бликом света.

Марио взял шлюху под локоть. Та пренебрежительно махнула в сторону Онорио. Марио обхватил ее за бедра и, смеясь, потащил в переулок.

Онорио повернулся к Караваджо и оглушительно чихнул, усеяв тому брызгами плечо.

– Не переживай, – проговорил Онорио, смахивая брызги с одежды приятеля. – Всем, чем можно, мы друг от друга уже заразились.

– Надеюсь, не той дрянью, которую разносит она, – Караваджо махнул рукой вслед шлюхе, ушедшей с Марио.

– Еще подцепишь, – пообещал Онорио и утерся рукавом.

– Да ладно! Я с Марио не общался с тех пор, как он женился.

– У него две жены. А значит – ни одной. Так что он, выходит, снова на свободе. Путь открыт.

– Интересно ты считаешь. Надеюсь, когда строишь здания, опираешься на расчеты другого рода.

– Не беспокойся, моя работа – красивые фасады. А за тем, чтобы они не развалились, пускай следят каменщики.

Они двинулись по Корсо и дошли до освещенной факелами Португальской арки, обозначавшей южную границу Поганого садика – квартала Ортаччо, отведенного папским указом продажным девкам. Здесь нередко собирались художники, чувствовавшие себя среди городского сброда в родной стихии. Караваджо остановился между опорами арки. Какая-то неведомая сила мешала ему сделать следующий шаг, словно не давала вернуться в мир приличных людей; словно каждый, кто встретил бы Микеле за пределами знакомого до последнего закоулка Поганого садика, населенного шлюхами, сводниками и прочими отбросами общества, должен был шарахнуться от него, как от спустившегося с холмов дикого зверя.

– Что будешь делать с Рануччо? – Онорио понизил голос до шепота. – Ну, с деньгами, которые проиграл?

Какие-то обрывки воспоминаний подсказывали Караваджо, что Рануччо сплутовал. Или он ошибается? Но откуда тогда эта волна ярости, накатывающая на него при одной мысли о Рануччо?

– Игра была нечистая. Мяч не перелетел через линию, так что выигрыш не считается. Я этому ублюдку ни гроша не заплачу.

В нем рос гнев, захлестывая рассудок, как случалось уже не раз. И, как всегда, он был полностью убежден в своей правоте, даже если его неистовство пугало окружающих.

Онорио сжал руку Караваджо.

– Семья Рануччо в фаворе у папы, Микеле, – Онорио чувствовал, как бешено и прерывисто бьется у него под большим пальцем пульс Караваджо. Что, впрочем, не удивительно. – Его братья сражались в папской армии. Отец – глава стражи в замке Сант-Анджело. Понял? В папской личной крепости. По распоряжению Его Святейшества они следят за порядком в этой округе.

– И премного в том преуспели, не правда ли? Да тут шагу не ступишь, чтобы тебе не залезли в карман.

– До краж и разбоя папе дела нет. Он следит за тем, чтобы не было бунтов против правительства. Семья Томассони этого не допускает. Ну, хорохорится Рануччо. Ну, режет своих шлюх. Зато, если папе понадобится в этом квартале верный меч, Рануччо поднимет его со словами: «Ave, Святейший! Те, кто не гнушается нанести удар в спину, приветствуют тебя!» Если Томассони и ведут себя, как шайка разбойников, Ватикан смотрит на это сквозь пальцы, – Онорио наклонился ближе. – Но вот если ты повздоришь с Рануччо, то разбираться с ним будешь один.

– С ним-то я справлюсь, – Караваджо отнял руку.

– Да только он-то будет не один. С ним братья, отец и еще целая шайка головорезов, которых нанимают, чтобы выпустили из врага кишки в темном переулке.

Караваджо присвистнул.

– Люди говорят, что я бываю не в себе, Микеле. Признаюсь честно – порой как вспылю, себя не помню. Ну ты понимаешь, о чем я, – ухмыльнулся Онорио. – Но сейчас я вижу, что в опасности ты. Ты мне друг, и я не хочу, чтобы тебя убили.

– Тогда прикрой мне спину в драке.

Онорио отступил. Караваджо смотрел на него с едва сдерживаемым гневом; от напряжения на шее у него вздулись жилы. На миг ему почудилось, что он отделился от собственного тела и воспарил, глядя с высоты на себя самого, приводимого в движение некой нездешней силой.

– Дружище, я видел, как ты бросался в людей камнями с пары шагов и колотил противника по голове мечом, который держал плашмя. Но драться с Рануччо? – Онорио поджал губы и фыркнул. – Даже в шутку об этом не заикайся.

Они дошли до мрачной подворотни. Ночь в Поганом садике вступила в свои права. Караваджо содрогнулся – такое возможно лишь во сне: он слился с темнотой и ощутил себя обладателем сверхъестественного дара человека-невидимки.

– Убийство не утаишь, Микеле. Помнишь, как ты называл мазки, которыми исправлял на холсте положение руки или линию шеи? Pentimenti. Так вот, если свяжешься с таким головорезом, как Рануччо, ничего поправить будет уже нельзя, верно тебе говорю. Прольется кровь.

Караваджо тяжело дышал. Он возвращался назад в свое тело из призрачного небытия, изгоняя вон ночную мглу.

– Если дело дойдет до драки, я буду на твоей стороне, – сказал Онорио. – Но сделай милость, воздержись. У меня жена и пятеро детей.

– Ладно, – выдохнул Караваджо. Ночь была вокруг – к счастью, уже не в нем.

– Оставь Рануччо шлюхам, – Онорио засмеялся. – Пусть этого подонка доконает сифилис. Верни ему деньги.

– Ты прав. Я отдам долг.

Они со смехом обнялись.

Мимо подворотни прошли двое мужчин. Они быстрым шагом направлялись к окраинам Корсо.

– Ба, да это же малыш Просперо и мужеложец Гаспаре. Эй, Просперино! – крикнул Онорио им вслед.

Мужчины обернулись. Оба были невысокого роста, оба ярко одеты. Просперо, как и Караваджо, уроженец Ломбардии, но лет на десять старше, – успел заметно располнеть, особенно в бедрах, в бороде его уже пробивалась седина.

– Микеле, да ты на воле! – чуть навыкате глаза Просперо были расставлены так широко, что казались расположенными по бокам узкой головы. Мясистой верхней губой и улыбкой до ушей он напоминал древних гротескных божков, которых переносил на свои картины со стен римских катакомб. Человек с таким лицом всегда готов посмеяться над сальной шуткой. Он потянулся вверх и обеими руками хлопнул Караваджо по плечам. – Если ты гуляешь по Корсо, значит, ты не в застенке и мне не придется тебя выкупать.

– Ночь еще молода. Дай ему шанс! Еще затеет заварушку, – Онорио схватил ус Гаспаре пальцами и дернул вниз. – Что, больно тебе, finocchio? [5]Педераст (итал. груб.).

– Не так чтобы, – Гаспаре подкрутил ус, и тот снова вознесся вверх воинственным рогом.

– Вот и сочини об этом стишок. Твои стихи больно слушать – значит, и говориться в них должно о боли.

Гаспаре улыбнулся и зажмурился, как от глубокого тайного удовольствия. Кожа у него под глазами и на носу покраснела и шелушилась.

– Что ж, лови стишок: «Онорио схватил меня за ус, а я в отместку вздуть его берусь».

Все захлопали. Онорио шутливо толкнул поэта в бок:

– Браво, о потасканный Боккаччо наглых непристойностей, – на эти слова Гаспаре не мог не ответить поклоном. – Ну что ж, любезные, Филлида сегодня принимает у себя на виа Фраттина некоторых особо разборчивых господ. Кто желает девиц, игр, песен и танцев?

* * *

Филлида вертелась волчком – так, что широкая юбка вихрем закручивалась вокруг ног. Она подхватила подол, и ярко-красная тафта зашуршала в такт с ее смехом. Белые кружева, двумя дугами спускаясь к вырезу, клином вонзались между грудей. Она одернула платье, и взорам открылись темные полукружья над сосками.

– Что скажете, мальчики?

– Сколько алого! – Онорио потянулся к стоящей на столе бутылке вина. – Ни дать ни взять кардинал с большими сиськами.

– А может, кардинал ей это платье и подарил? – Просперо чмокнул куртизанку в щеку и, приникнув к груди, пощекотал ей бородой декольте. – Какой-нибудь особо знатный клиент?

Она стукнула его костяшками пальцев по макушке.

Вошли Караваджо с Гаспаре. «Шипионе узнал Филлиду на картине. Не он ли купил ей этот богатый наряд?» – спросил себя художник. Он оглядел комнату, словно опасаясь, что где-нибудь на диванах развалился сластолюбивый кардинал-племянник.

С серебряного канделябра на восточный ковер, наброшенный на стол, капал воск. Картины и гобелены тонули в сумерках. Постель, стоявшая в дальнем углу, была занавешена сбоку тяжелым белым пологом. В вогнутом зеркале, стоявшем в изножье ложа, отражался полулежащий мужчина, одетый в свободную белую рубашку и красное облегающее трико. Заслышав новых гостей, он приподнялся на локте, встретился в зеркале с взглядом Караваджо, насторожился было, как зверь в засаде, но тут же презрительно скривился.

– Тот, кто подарил тебе это платье, – Караваджо говорил, обращаясь к зеркалу, – жалкий ублюдок.

Лежащий на постели дважды ударил указательным пальцем по мочке уха: «От мужеложца слышу».

Из кухни вышла черноволосая женщина – такая бледная, что пламя свечи на фоне ее лица выглядело точно мазок алого кадмия на нетронутом холсте. Она несла миску вареной баранины.

Гаспаре помог ей поставить кушанье на стол.

– Позволь мне, дражайшая Меника… – проговорил он.

– Что, собираешься написать поэму о том, что желаешь засунуть свой кусок вареного мяса в ее мисочку? – Филлида левой рукой взяла Гаспаре за подбородок. Ее безымянный палец торчал вверх под неестественным углом в память о некогда полученной от грубияна-клиента травме. – Пощади нас, Гаспаре.

Лицо Филлиды еще сохраняло девичью округлость. Янтарного цвета волосы, завивавшиеся у висков, золотились, оттеняя нежность кожи. Свежо розовели ключицы и ямка между ними. А чего стоила пухлая нижняя губка! Она одна могла бы сделать состояние любой куртизанке. Для Караваджо Филлида стала Юдифью и святой Екатериной. Теперь он писал с нее Магдалину. Смеющаяся Филлида показалась художнику более живой, чем ее запечатленный на холсте образ. Но ненамного.

Меника подошла к Караваджо и, наступив ему на ноги, обхватила руками за шею. Подтянувшись на носках, она приблизила губы к его уху:

– Там, в алькове, Рануччо. Он говорил о драке – с тобой, Микеле.

Он погладил Менику по щеке. Ее кожа чуть огрубела после шести лет продажного ремесла. Поцеловав ее в лоб, Микеле крикнул в дальний угол комнаты:

– Тебя Пруденца в таверне искала, Рануччо.

Онорио выпрямился и схватился за кинжал. Филлида бросила на Менику недовольный взгляд. С кровати донесся принужденный смех.

Рануччо, отдернув полог, спустил ноги на пол. У него были каштановые волосы, местами выгоревшие до цвета гнилой соломы, и борода той же масти. Он запустил руку в штаны, поковырялся там, что-то извлек, затем стряхнул находку со своих длинных тонких пальцев и потянулся к Онорио за бутылкой.

– Отдай, Лонги, – сказал он. Ему пришлось дернуть бутылку дважды, прежде чем Онорио отпустил ее.

– Забавно, – Рануччо обнял Филлиду сзади, зарываясь носом в ее волосы. – Эта вот резвушка пыталась порезать Пруденцу.

– А ты как думал? – ответила та. – Я застала тебя голым в постели этой мерзавки.

– «Ах ты, дешевка, да я тебя всю исполосую», – передразнил Рануччо фальцетом. – Вы бы ее слышали, парни. Настоящая фурия. «Грязная шлюха, я тебя на куски порежу!»

Их идиллию нарушил Караваджо:

– Оставьте Пруденцу в покое.

– Ты мне должен, живописец, – Рануччо медленно вынул руку из выреза Филлидиного платья и отодвинул женщину от себя. – Помнишь про должок?

– Микеле заплатит, – Онорио хлопнул Филлиду по заднице, – но теперь время музыке и танцу. – Он достал из угла испанскую гитару и бросил ее Караваджо.

Пока тот настраивал инструмент, Рануччо громко мочился в ведро у двери. С первыми нотами «Tiparti, cormiocaro» он застегнул штаны и подступил к Филлиде. Выкинув щеголеватое коленце, он закружил ее в вилланелле. Гаспаре – прямой и торжественный, как на придворном балу, – пригласил Менику. Онорио, смеясь, потянул с места Просперо, и они закружились по комнате.

Караваджо, перебирая струны, запел чистым низким голосом старую болонскую песню:

Расстанусь, милая, с тобой, И слезы льют рекою, Душа в разлуке с дорогой Не ведает покоя.

Рануччо присвистнул и чмокнул Филлиду в шею. «Этот шут и под похоронный марш плясать будет», – подумал Караваджо.

Не покидай меня, душа, Прошу тебя я богом…

Рануччо замедлил шаг и притянул Филлиду к себе.

А коль уйдешь – вернись, спеша: Тебя влюбленный молит. О, мне разлука смерть сулит, Не покидай меня, душа…

Рануччо с Филлидой повалились на кровать. Она толкнула его на матрас, вскочила сверху и задернула занавеску.

Онорио притопывал и хлопал в ладоши.

– Играй громче, Микеле!

Караваджо постарался заглушить возню и хихиканье, доносящиеся из алькова.

Вскоре, покончив со своим занятием, любовники отдернули занавеску. Довольный Рануччо задремал. Филлида поправила декольте. Меника разложила в миски мясо для Гаспаре и Караваджо. Рагу благоухало мускатным орехом, гвоздикой и корицей.

– Что-то мне поэзии захотелось, – томно протянула Филлида.

Гаспаре поклонился.

– Ваше сердце валяется в постели, госпожа Филлида, но душа обращается за любовью и поэзией ко мне.

– Мне нужны твои стихи, а не околесица в духе Петрарки. Терпеть не могу этого старого плаксу!

– Слушайте, слушайте! – Рануччо хлопнул ладонью по стене.

Обескураженный тем, что даже куртизанка заметила плагиат, Гаспаре прокашлялся.

– Помните картину, которую наш друг Микеле написал несколько лет назад? «Амур-победитель»?

– Тот купидончик с лукавой улыбочкой? – Онорио раскупорил новую бутылку и поднес ее к губам.

Встав в эффектную театральную позу, Гаспаре прочел мадригал. В нем говорилось, что Караваджо изобразил на картине любовь точно как в реальной жизни, с самыми сильными ее страстями.

– «О, не гляди, любви опасен вид, Амур тебя стрелою поразит», – заключил он.

– Неплохо, – Онорио рыгнул. – Хоть сейчас в печать.

– Эти стихи вышли в Венеции два года назад, – Гаспаре оскорбленно подбоченился. – И книгу я тебе, между прочим, подарил.

– Что-то не помню.

Просперо толкнул его в бок:

– Это та, которой ты свой ночной горшок прикрываешь.

Гаспаре замахнулся было, но Меника его удержала.

Онорио ядовито усмехнулся:

– Что скажешь, Микеле, – поразила ли любовь твое сердце, как говорит наш друг, великий поэт Генуэзской республики?

Караваджо поставил гитару на пол. Глаза его расширились, словно он увидел в полутьме привидение.

– Любовь? – он потянулся к бутылке и надолго приложился к ней. – Вы и впрямь думаете, что меня воспламеняет любовь?

* * *

Утренние лучи вонзились ему в мозг, точно стилет незаметно подкравшегося наемного убийцы. Караваджо застонал.

– Нам пора, Микеле.

Он открыл глаза. В луче оранжевой зари плясала пыль. Он поднялся, растирая лицо ладонью, схватился за голову и охнул.

Онорио похлопал его по щеке:

– Ничего себе ночка, правда, cazzo?

Полог постели был задернут лишь наполовину. На бледной груди Филлиды виднелась яркая царапина – должно быть, знак внимания, оказанный ночью милым другом. Рануччо храпел рядом с ней. Просперо поднялся с дивана, почесал голову и вытер руку о штаны.

– Ну же, скорее, – махнул рукой Онорио. – Идем отсюда.

В прозрачном воздухе раннего утра еще не ощущалось смрада, который вскоре под жаркими лучами солнца начнет сочиться из всех щелей. Просперо послал воздушный поцелуй старухе, что тащила корзинку со смоквами на рынок Кампо де Фьори.

– Как можно в Риме чувствовать себя несчастным? – над рыжей бородой коротышки показались уцелевшие в трактирных драках редкие зубы. – Ну, кто рано встает, тому бог подает. Пошел я, парни. – И он зашагал к Корсо.

Онорио подобрал упавшую из корзины у старухи смокву, обтер о полу камзола и откусил половину.

– Ты не отдал долг, – обхватив Караваджо за плечи, сказал он.

– С этой попойкой совсем из головы вылетело, – Караваджо забрал у него остаток смоквы и сунул в рот. – Ладно, может, он тоже забыл.

– Микеле, я тебя не узнаю. Если тебя разозлить, ты иногда себя не помнишь, и, бог свидетель, за это я тебя не виню. Но не пытайся меня убедить, что ты хочешь драться с этим головорезом.

Караваджо натянуто улыбнулся:

– Чтобы принимать твои советы, друг сердечный, надо здорово умом повредиться.

– Сиди дома и работай, – Онорио взял Караваджо под руку. – Тебе деньги нужны? Я могу одолжить тебе десять скудо для Рануччо. Чтобы он от тебя отцепился.

– Денег у меня хватает, – Караваджо достал из-за пазухи кожаный кошель и встряхнул его. – Видишь?

– Тогда, Пресвятой Девой тебя молю, заплати этому ублюдку.

Губы Караваджо сжались, будто от боли. Он взял Онорио за локоть и улыбнулся:

– Твоя правда. Найду его днем на поле для игры в мяч и верну долг.

– Тогда до встречи на поле, – Онорио погрозил ему пальцем. – Ты же понимаешь, приятель: разве я смогу спокойно смотреть, как ты один воюешь против всего семейства Томассони?

– Понимаю.

– А я собираюсь в церковь Санта-Мария делла Консолационе. Каменщики должны заменить часть кладки. Лучше мне за ними присмотреть, не то начнут сбрасывать мрамор с холма, как преступников с Тарпейской скалы. Слушай, а пошли вместе? Поглядишь на мою работу.

Нет, я спешу домой – жду натурщицу. Ciao, cazzo. Во рту у Караваджо пересохло, в животе бурчало от голода. Миновав церковь Тринита деи Монти, он завернул в таверну Турка, осушил кружку слабого пива и спросил ломоть черного хлеба и половину луковицы. А выйдя на площадь у подножья холма, потер срезом луковицы хлеб – для запаха – и, энергично жуя, зашагал в гору по виа дель Бабуино.

Рим вокруг него просыпался. Широкоплечий старый плотник, с которого он писал святого Петра, перешел улицу, направляясь в свою мастерскую на виа Маргутта. Поудобнее перехватив ящик с инструментами, он помахал Караваджо рукой:

– Микеле, над чем работаешь?

– Salve, Роббе! Пишу Магдалину и сестру ее Марфу.

– Может, тебе опять нужен в натурщики крепкий лысый старик с белой бородой?

Караваджо указал на церковь Санта-Мария дель Пополо на другом конце площади, в которой хранилась его «Казнь святого Петра»:

– Все знают, что тебя я уже распял.

Утолив голод, Микеле направился домой, чтобы к приходу Пруденцы успеть приготовить краски. В правую часть холста он поместил Филлиду-Магдалину в минуту раскаяния. Чтобы уравновесить композицию, ему требовалась Пруденца-Марфа, увещевающая распутную сестру. Ему не терпелось рассказать Филлиде, что та окажется на полотне в галерее великих Альдобрандини рядом с женщиной, чье лицо она пыталась обезобразить. Он намеревался работать над картиной до обеда, а затем отнести Рануччо долг – на поле или к Филлиде. «Брошу деньги перед ним на землю. Пусть знает: я не верю, что он выиграл их честно. И считаю, что драться с таким, как он, ниже моего достоинства. На это десяти скудо не жалко».

У церкви Святого Афанасия, башни которой темнели жженой охрой, он решил срезать путь по виа деи Гречи и повернул к Поганому садику. Низкое утреннее солнце едва пробивалось сквозь сумрак на узкой улочке. На выщербленных серых ступенях небольшого дома стояли на коленях двое нищих, – они воздели руки к небу, выпрашивая милостыню. На пороге появилась молодая женщина, прижимая к бедру мальчугана лет трех, замотанного в полотенце; похоже, побирушки отвлекли ее от купания малыша.

Караваджо приблизился, с нескрываемым интересом рассматривая женщину. В доме было темно, казалось, дневной свет проник на эту улицу только ради нее – чтобы озарить шею и грудь, белоснежные, как скорлупа свежего яйца. Женщина скрестила босые ноги и слушала нищую старуху, покачивая на бедре ребенка. Голову она склонила влево, касаясь подбородком ключицы. В ее взгляде на коленопреклоненную сквозило глубокое сострадание.

Разумеется, он узнал ее: та самая служанка, которая натирала полы во дворце дель Монте. «Она развернула бедра в противоположную от плеч сторону, – отметил он, – как будто знает, что такое контрапост. Интуитивно, не нуждаясь в поучениях и академических терминах, нашла позу, исполненную классической грации».

Караваджо прислонился к стене. Штукатурка рядом с дверным проемом облупилась, обнажив кирпичную кладку. Он улыбнулся и с удивлением осознал, что смотрит на служанку просто и открыто, безо всякого расчета.

Девушка казалась смущенной: похоже, она узнала его после встречи во дворце и, вероятно, недоумевала, как он оказался возле ее дверей. Мальчуган дернул ее за рукав. Она поцеловала его в лоб и что-то прошептала.

Улыбка на лице Караваджо сменилась сосредоточенностью. Маэстро Леонардо утверждал, что даже в мимолетном движении отражаются внутренний мир и стремления человека. Художник должен замечать такие вещи скорее, чем детали физической формы. Запоминай их сразу, учил великий флорентиец. Уверенно, как на бумаге, Караваджо запечатлел в памяти изгиб девичьей шеи, изящную линию щиколотки, безмятежную глубину темных глаз.

Он вытащил кошелек и пересчитал монеты. Десять скудо. «Ровно столько я должен Рануччо». Караваджо опустил монетки – тонкие, как стружки пармезана, – в замшевый кошелек, завязал шнурок и вложил кошелек в руку нищего старика. «Подавать такую милостыню – нелепое расточительство. На один скудо можно купить два с половиной десятка цыплят. Десяти достаточно, чтобы три месяца платить за жилье. Но я так и скажу Рануччо: я предпочел отдать деньги бездомному попрошайке, лишь бы они не достались тебе».

Девушка в дверях воззрилась на Караваджо с изумленным подозрением. Он в ответ улыбнулся. «Истинная римлянка», – мелькнуло у него.

Нищие засыпали руки Караваджо поцелуями и засобирались прочь. Девушка заторопилась в дом продолжить купание малыша. Но Караваджо легким движением удержал ее запястье. Ему почудилось, что он проник в алтарь и коснулся самой Богородицы. Но никогда еще он не видел изображения Пречистой, исполненного подобной убедительности, – даже кроткие девы Рафаэля и загадочные мадонны Леонардо не шли с ней ни в какое сравнение.

– Как тебя зовут? – спросил он.

Она погладила подбородок мальчика указательным пальцем:

– Как меня зовут, малыш?

– Тетя Лена, – радуясь, что ответил правильно, мальчик захлопал в ладоши. Она поцеловала его в лоб.

Караваджо почти явственно ощутил прикосновение ее губ, словно поцелуй достался ему.

– Я еще вернусь, Лена, – и он пошел по улице, напевая про себя песню, которую играл на вечеринке у Филлиды:

Ты – звезда на небесах, Смертным женам не чета, Будь со мною!

* * *

– Смотри туда и не поворачивайся ко мне, – Караваджо вышел из-за черного занавеса и приподнял подбородок Пруденцы.

– Но ведь там ничего нет и смотреть не на что. Только дырка в потолке, – она встряхнула ладонями. – И руки держать так невозможно, затекли все. Что ты там делаешь за занавеской? Сколько мне еще так стоять?

– Потерпи. Привыкла, когда десять минут – и готово? – он подправил ее позу, сжав плечи сквозь тонкую белую ткань.

– Зря смеешься, Микеле. У меня господа за две минуты кончают, я способ знаю, – Пруденца махнула согнутым пальцем, напоминая об известном всем шлюхам трюке: засунуть палец клиенту в зад, чтобы ускорить семяизвержение.

Хмыкнув, Караваджо поправил складки наброшенной на ее спину бурой накидки, драпируя ткань на опущенной на стол руке девушки.

– Видишь, где моя рука? Смотри на нее.

Пруденца приподняла голову и застыла. Караваджо снова скрылся за занавеской и задернул ее за собой. На уровне его головы в занавеске было проделано небольшое круглое отверстие.

Через эту дыру на Пруденцу падал яркий свет. За спиной Караваджо стояло несколько зеркал, они отражали натурщицу и отбрасывали отражение на холст. Этот прием художнику показали высокоученые посетители дворца дель Монте. Умелым движением он сделал пометки на холсте, чтобы совместить с ними отражение во время следующего сеанса, затем перевернул кисть и черенком провел несколько линий, штрихами обозначая очертания уха, лба, подбородка и рук. Детали он пропишет позднее, но поза и ракурс – в этом он не сомневался – будут точно соответствовать реальному отражению в зеркале.

– Зачем тебе там зеркало? – подала голос Пруденца.

– С ним проще работать. Помогает сосредоточиться на том, что действительно важно.

Только глупец мог бы подумать, что гений художника, способного придавать лицам выражение нравственного страдания или безмятежной кротости, сводился к использованию этого хитрого приема. Тем не менее он позволял добиваться невиданного правдоподобия, вызывавшего восхищение зрителей. Мало кого интересовало, как он этого достигает, и только высокоумные мужи из дома дель Монте точно знали, в чем секрет. Прочие считали его мастерство непостижимым таинством и воспринимали с таким же благоговением, с каким созерцали парящую на облаке над алтарем Деву Марию.

Пруденца открыла рот, чтобы задать новый вопрос, но художник шикнул на нее. Он не спешил распространяться об особенностях своей техники, не желая, чтобы они стали достоянием других художников, но дело было не только в этом. Он опасался инквизиции. Проецирование изображений считалось ересью и колдовством.

С террасы донесся собачий лай.

– Чекко, – крикнул он, – подними-ка лампу повыше.

Вошел подмастерье и потянул шнур блочного механизма. Лампа со скрежетом поднялась к потресканным доскам потолка. Контраст между тенью и светом на лице Пруденцы стал резче.

– Ага, вот так, – кивнул Караваджо.

– Все в порядке, маэстро? – парню было всего двенадцать, но он игриво улыбнулся Пруденце и подмигнул: – Ciao, amore!

Она прыснула со смеху. «Какие же дети, они оба», – подумал Караваджо. Он взглянул на них со снисходительной улыбкой, и у него почему-то сжалось сердце. «Совсем еще дети, – с несвойственной ему сентиментальностью подумал он, – правда, жизнь у них совсем не детская».

– Что-нибудь еще, маэстро? Если больше ничего не нужно, я бы поиграл с Вороном. Вчера в таверне показывал, как он ходит на задних лапах. Все расспрашивали, как это вы его выучили.

– А ты что ответил?

– Что вы такой фокусник, который и пуделя заставит танцевать! Да что там собака, если у вас сам Господь Иисус на холсте как живой является.

– Этак ты меня на костер отправишь! Ступай лучше принеси что-нибудь на обед.

И Чекко помчался вниз по лестнице – за хлебом и сыром.

Караваджо выдавил на палитру охры, белил и немного кармина и тщательно перемешал для получения необходимого оттенка кожи Пруденцы, обмакнул в краску кисть среднего размера и плавно нанес на холст закругленную линию уха.

Девушка сидела, не двигаясь, но все же успела рассмотреть комнату за пределами яркого пятна лампы.

– Не очень-то много ты нажил, а, Микеле?

– Я же сказал: смотри вперед. Представь, что перед тобой Магдалина. С ней и говори, а не со мной.

«А ведь она права», – подумал он. Ровесники, даже не такие именитые, как он, художники, на выручку от алтарных образов понастроили себе дворцов. А Караваджо ютился в снятом месяц назад домишке, достойном лавочника, – тесная комнатушка внизу да каморка наверху. За домом был садик с колодцем, вдоль окон второго этажа тянулся по фасаду балкон в пять шагов длиной.

Всю обстановку мастерской, не считая того, что требовалось художнику для повседневной работы, составляли кровать Караваджо да лежанка Чекко. В старом сундуке хранилась ветошь для подготовки холстов и очистки кистей. Возле стены лежали принадлежащие художнику меч и кинжал, а также старинная алебарда и доспехи – реквизит для полотен на исторические сюжеты. Непотребного вида небольшой кусок холста, наброшенный на деревянную колоду, служил хозяину скатертью – купить настоящую он так и не удосужился.

– И кем же я буду на твоей картине? – спросила девушка.

Караваджо ответил не сразу. Он внимательно разглядывал холст. Справа была изображена молодая женщина с изящными округлыми плечами и нежным, но простоватым лицом. Филлида с грустью взирала на фигуру, которую в данный момент набрасывала кисть художника.

– Ты Марфа, сестра Марии Магдалины.

– А-а-а, – протянула она и тут же встрепенулась. – Чья-чья сестра?

– Магдалина была блудницей. Сестра открыла ей глаза, объяснила, что она ведет жизнь неправедную. Видишь, образ Магдалины уже готов, я писал ее с Филлиды. Мне нужно показать, что увещевания сестры наконец-то тронули ее сердце и в нем зародилось раскаяние.

– Да я такое про нее могу рассказать! И пусть знает, что я о ней думаю.

– Вот потому я и хочу, чтобы наставляла ее именно ты, – ответил художник. – Во всяком случае, на моей картине.

Караваджо придвинул мольберт ближе к зеркалу, чуть меняя фокус, что дало ему возможность более отчетливо разглядеть уложенные на затылке девушки косы. Завершив работу над этим фрагментом, он положил кисть на поднос рядом с красками.

– Можно взглянуть? – спросила девушка.

– Заходи, – он отдернул занавес.

Она рассматривала холст, склонив голову к груди художника.

– Боже ты мой, в жизни бы не поверила! Ведь это и правда я, Микеле. Даже не обидно, что ты меня нарисовал рядом с этой шлюхой.

– Думаю, получилось похоже.

– Только темновато как-то – не все лицо видно.

– О, когда закончу, тени будут еще глубже.

– Ну ничего. Я-то знаю, что это я. Ты меня изобразил в точности такой, какая я есть, – она улыбнулась. – Глаза у тебя темные, Микеле, и волосы черные, и лицо смуглое. Вот и картины такие же.

– Счастье, что я не блондин. Иначе мои полотна были бы такими же пестрыми и нелепыми, как у этого пачкуна Бальоне.

– Это кто?

– Да есть один. Забудь.

– Ты что, правда, сделаешь меня еще темнее? Но тогда меня вообще не будет видно! Останется одна Филлида.

– В тени ты будешь привлекать к себе больше внимания. Лицо Филлиды увидят сразу, а чтобы разглядеть твое, зрителю придется всматриваться, вспоминать, кто ты была такая… – он осекся. – Я хотел сказать, кто ты такая.

Пруденцу озадачила его оговорка, и она потянулась к картине, изогнув тонкую белоснежную шею, которую ласкали несколько рыжевато-каштановых прядей.

Ему очень хотелось найти слова, способные продлить ее счастье, которое, казалось, обещало быть недолгим. «Я мог бы защитить ее, – подумал Караваджо. – Но тогда я ее полюблю». Он содрогнулся от страха. Любовь – это первый шаг к разлуке. Он писал любовь мучеников к Господу. И что они получили в награду?

– Самое прекрасное в картине – твое лицо. Это сразу видно.

Она ответила игриво, не заметив, с какой серьезностью он произнес эти слова.

– Да неужели, Микеле? Вот спасибо, дружочек.

* * *

Возле мавзолея императора Августа папские приставы бичевали проститутку. Женщину привязали к спине осла, скрутив ей руки за спиной. Разорванное платье свисало до бедер, обнажив грудь. Зеваки, собравшиеся вокруг, наслаждались чужим унижением. Лена шагнула назад, в дом, чтобы пропустить толпу, спешащую к месту казни. Она выросла в Поганом садике и часто наблюдала сцены наказания, но привыкнуть к жестокости зрелища так и не смогла. Словно облако ненависти пронеслось мимо – отвратительное зловонное облако.

От очередного удара палкой по плечам шлюха содрогнулась всем телом. Лена ахнула. Осел вдруг рванулся вперед. «Наверное, кто-то ткнул его ножом», – догадалась Лена. Женщина выгнулась и бессильно поникла, уставившись перед собой пустыми глазами. С ее груди стекали нечистоты, которыми ее забрасывала толпа.

Те самые мужчины, что бежали сейчас за ослом, приставали к Лене, когда она продавала овощи на пьяцца Навона. Женщине нельзя показываться одной на улицах Поганого садика: не избежать грязных оскорблений. Лена умела отшить приставал и заставить убраться прочь. Она хорошо знала, что даже в этих кратких стычках мужчины никогда не забывают о том, что они именуют честью. Важным для них всегда оставалось то, как они выглядят в глазах окружающих и насколько прочна их власть над женщинами.

Еще один нож вонзился ослу в спину, и он галопом поскакал с площади, волоча на спине беспомощно распластанную женщину. Толпа устремилась вслед за ними к водяным мельницам Тибра.

Через Поганый садик Лена направилась к дому матери. Она родилась в этом городе, тогда как почти все девушки, торгующие своим телом, приехали сюда издалека. Одни из Сиены – чума, опустошившая город век назад, до сих пор вынуждала молодых искать лучшей доли вдали от родного дома. Другие – из бедных земель Южной Италии или Греции. Все они подавались в Рим, мечтая о богатой жизни в Вечном городе. Лена с детства знала, что мечты эти пустые. Девочкой, играя на улице, она часто наблюдала, как бьют и унижают проституток. Ей случалось видеть, как под мостами проплывают, качаясь на волнах вместе с городскими отбросами, их трупы. В их хриплом смехе Лена слышала отчаяние и страх – даже когда была слишком мала, чтобы понимать, чем именно они зарабатывают себе на хлеб.

Теперь ей двадцать три. Не живи она в Риме, давно бы уже вышла замуж. Но в Поганом садике жизнь текла по своим особым законам. Отпрыск богатых родителей совратил ее, когда ей не исполнилось и двадцати. Он и не думал поступать с ней по чести: ведь она была из того-самого-садика, рассадника порока, где – по мнению тех, кто жил в других кварталах Рима, – обитают только шлюхи да висельники. Это место вполне годилось для опасных авантюр – но не для брака!

Позднее Лена пыталась предостеречь свою сестру Амабилию, но ее тоже обольстил какой-то господин. Амабилия умерла родами. Из всех проявлений человеческой природы только смерть была в Поганом садике доступна каждому.

Потеряв сестру, Лена взяла на воспитание ее осиротевшего ребенка. Доменико стал для нее светом в окошке, единственной отрадой в мире, полном ненависти, скорби и смерти. Она вздохнула, ожидая просвета между проезжающими по Корсо каретами, чтобы перейти улицу. В последнее время Лена все глубже уходила в себя. Безжалостное уродство мира давило на нее со всех сторон, лишая сил. Бывало, когда она натирала полы во дворце дель Монте, из ее глаз сами собой лились слезы – от странной, невыразимой печали. Иногда она глядела на спящего Доменико – и тоже начинала плакать, а в иные дни не могла заставить себя подняться с постели, как ни бранила ее мать за безделье.

Она быстро перебежала через Корсо и зашагала к виа деи Гречи, вспоминая о художнике, который заговорил с ней во дворце. Сначала он подкатил к ней, словно неотесанный повеса из Поганого садика, – хотя в ее душе уже тогда зародилось сомнение: а таков ли его истинный нрав? Она беззлобно отшутилась, потому что дерзость могла стоить ей места. Но когда он появился перед дверью ее дома почти одновременно с двумя нищими стариками, она почему-то не посмела посмотреть ему в глаза. В его повадке не было ничего от горделивой спеси дворянина, и ей страстно захотелось узнать о нем больше.

Выходя из дома, она случайно коснулась рукой потрескавшегося дверного косяка. «Он тоже заметил эту щербинку в камне и явно обрадовался. Почему?» Она устремила взгляд на то место, где стоял недавний гость. Маэстро Караваджо – так назвал его во дворце лакей. А как по имени?

* * *

Просперо, одетый в папское облачение, развалился в красном бархатном кресле. Караваджо поправил складки багряной накидки и подол украшенной кружевами белой рубахи-рокетты. Отойдя к мольберту, он проверил отражение в зеркале. За первый сеанс он наметил позу и поработал над лицом Его Святейшества – уловил среди прочего старательно скрываемую враждебность и презрительный алчный взгляд. Теперь он больше не нуждался в присутствии вечно занятого понтифика.

– Держись так, как будто вот-вот встанешь, – велел он Просперо. – Обопрись руками на ручки кресла. У тебя нет ни минуты свободной. Ни для кого.

Просперо вытянул шею, словно заглядывая Караваджо за спину, и что-то пробормотал.

– Вот, вот! – воскликнул Караваджо. – Вот это настоящее напряжение – а не то, что исходит от нашего святейшего клиента.

– Еще бы, – прошептал Просперо, едва шевеля губами. – Я натянут, как тетива турецкого лука.

– Не хнычь! За то, что ты позируешь в облачении Его Святейшества, тебя вполне могут удостоить сана архиепископа. Ты ведь всем взял: и натура воровская, и рожа отвратная. Может статься, и к мальчикам из церковного хора пристрастишься.

Караваджо снова взялся за работу: склонившись к холсту, начал переносить на него проекцию с зеркала. В памяти вдруг всплыло лицо Лены, смотревшей на него, когда он вместе с нищими уходил от ее дома, – и он тихо улыбнулся за своей занавеской.

– Сан архиепископа дает и другие преимущества.

– Кто бы говорил, твое наглейшество. А теперь заткнись.

Караваджо сделал еще несколько мазков – и только тогда понял, что последнюю фразу произнес не Просперо. Он поправил зеркало и увидел, что его натурщик корчит гримасы, выразительно косясь на дверь.

Караваджо выступил из-за занавеса. В нескольких шагах от него, сжав подбородок указательным и большим пальцами, стоял кардинал Шипионе. Он подался вперед, разглядывая портрет дяди. Глаза его довольно поблескивали.

– Вы прекрасно передали его осмотрительность, маэстро Караваджо.

«Это мне бы осмотрительность не помешала: он ведь все время был здесь!» – Караваджо показалось, что святой отец сурово судит каждый его мазок – так проницателен был взгляд его глаз цвета умбры. Художник преклонил колено и поцеловал Шипионе руку.

– Ваше высокопреосвященство – пробормотал он. – Прошу прощения. Я думал.

Шипионе прищелкнул языком:

– Не перебивайте. Его губы, – продолжал он, – поджаты, как будто он едва сдерживает раздражение. Так и кажется, что с них вот-вот сорвется уничтожающая тирада.

– Ваше высокопреосвященство прикажет мне просить у Его Святейшества еще один сеанс? Чтобы изменить выражение лица?

– Всю свою жизнь, все двадцать шесть лет, я пытался понять, что написано у него на лице. А вы поняли это всего за несколько часов.

– Я не утверждаю, что понимаю это выражение. Я просто подсмотрел его.

– А вам, синьор, папское облачение весьма к лицу, – Шипионе разгладил усы большим пальцем.

Просперо вскочил и семенящей походкой, шурша подолом, поспешил к кардиналу и, склонив голову, опустился на одно колено. Шипионе возложил ладонь на папскую митру и облизнул губы. От Караваджо не ускользнуло, что вид коленопреклоненного папы его забавляет.

Затем кардинал-племянник махнул рукой в сторону оттоманки, и Караваджо придвинул ее гостю.

– Продолжайте, – Шипионе откинулся на спинку.

Караваджо почувствовал, что в комнате как будто сгустился воздух. Просперо это тоже заметил. На лице его застыло сдержанное напряжение.

– Я только что из дворца Колонна, – объявил Шипионе. – Вас в этой семье любят.

– Маркиза Караваджо принадлежит к этому семейству, ваше высокопреосвященство. Мой дед состоял у нее на службе. В мои юные годы маркиза проявила ко мне необычайное милосердие. Я навсегда у нее в долгу.

– Сейчас она в Риме.

– Неужели?!

Караваджо почувствовал, как щеки коснулся холодок. О, сколько воспоминаний всколыхнуло в нем имя маркизы! Но давать волю чувствам не следовало – это могло бы испортить работу. Он глубоко вздохнул и продолжил свой труд. Волоски кисти ритмично касались холста: художник работал над оттенками алой накидки на папской груди.

– Когда я вошел, вы, маэстро, были за занавесью, а теперь отдернули ее, – Шипионе говорил спокойно и уверенно.

– В деталях я предпочитаю полагаться только на свой глаз, ваше высокопреосвященство.

– Стало быть, за занавесью у вас – камера-обскура?

– Я пользуюсь занавеской и вогнутым зеркалом, а иногда еще линзой, прикрепленной к дыре в занавеси. Только и всего, ваше высокопреосвященство. Одни называют ее камерой-обскурой, другие – безделицей, какую можно встретить в спальне любой дамы.

– Стало быть, люди придают этому слишком большое значение?

– Это всего лишь помощь глазу.

И вновь тишина, прерываемая только шорохом кисти.

В галерее этого дворца, – сказал Шипионе, – предыдущие папы на портретах выглядят как боги. Может быть, они и обладали властью богов, но не их бессмертием. В идеале мы должны были бы понять по их лицам, какую именно жизнь они вели. Однако художники всегда делают из папы святого. Что ж, наверное, некоторые из них и были святыми – но уж точно не все.

Произнося слово «святой», Шипионе прикрыл глаза; по телу его пробежала дрожь. «Как будто нашептывает любовнице возбуждающие непристойности», – подумал Караваджо. Он окунул кисть в светло-розовую краску, чтобы подчеркнуть блики на накидке. Просперо подмигнул ему.

– Будет очень хорошо, если портрет моего дяди положит начало иному взгляду на папу, – Шипионе растопырил пальцы и осмотрел свои ногти. – Мы, Боргезе, не похожи на древние римские семьи, представители которых обычно занимают трон святого Петра. Возьмем, к примеру, семейство Колонна. Они ведут род от Юлия Цезаря, который, как известно, происходит от самой богини Венеры. А вот Его Святейшество, мой дядя, – сын писаря из Сиены. Разве это делает его менее достойным святости сана?

– Боже упаси.

– Или связанной с ним власти? – Шипионе понизил голос. Он встал, прошел к двери и от самого порога обернулся. – Маэстро Рафаэль написал бы лицо, а облачение поручил бы кому-нибудь из учеников.

– Разумеется, ваше высокопреосвященство.

– На Рафаэля смотрят как на божество – непогрешимое и совершенное.

– Да, это так.

– Но вы не бог. Вы художник и потому всю работу делаете сами.

– Драпировка или ваза с фруктами требуют не меньше мастерства, чем лицо, ваше высокопреосвященство.

– Теперь понятно, почему я выбрал именно вас, чтобы написать портрет сына сиенского писаря? – кардинал-племянник не стал ждать ответа и тенью выскользнул в коридор.

Дверь за ним закрылась. Караваджо уронил палитру на стол с красками. Конечно, приятно было услышать от Шипионе, что тот выбрал его не случайно. «Но еще ни от одной похвалы я не чувствовал себя настолько оплеванным. Трясусь, как девушка, которая знает, что комплименты ее фигуре – лишь прелюдия к изнасилованию».

– Можешь разоблачаться, дорогое святейшество, – сказал он Просперо. – Что-то не работается мне больше.

Просперо снял пурпурную шапку и стянул с шеи распятие.

– Сильные мира сего всегда наводят на меня страх, – он указал на дверь, через которую только что вышел Шипионе. – Но в этом типе есть что-то особенно пугающее.

– Он только что признался, что не святой. А ты ведь знаешь, как ведут себя люди, когда забывают о святости в своей душе.

– Да, знаю. Кстати, сегодня вечером – борьба. Там со святыми беда, зато повеселимся на славу. Я как раз не прочь поглядеть на драку.

– Где это?

– На площади перед палаццо Колонна.

Колонна. Караваджо вздрогнул, словно вдруг вспомнив давно забытый сон. Он схватил папское распятие и приложился к нему губами.

– А пошли. Уж сегодня-то я точно поставлю на победителя.

* * *

Костанца Колонна, прикусив нижнюю губу, теребила красный кружевной манжет своего черного платья. Затаив дыхание, она переступила порог зала. Нечто подобное она испытывала при каждом возвращении в Рим – туда, где выросла, в дворцовый уют родного дома. Семейство Колонна вело свой род от Энея – героя Троянской войны, потомки которого основали Вечный город, – и все еще сохраняло здесь могущество; они щеголяли в куньих мехах и пили из отделанных драгоценными камнями кубков. В других местах – в Милане, Флоренции или Неаполе – Костанца привыкла пользоваться всеобщим уважением. Пятидесятипятилетняя вдова Сфорца, мать шестерых благородных сыновей, наследница значительного состояния и вдобавок маркиза города Караваджо. Но под ледяными взглядами родни она снова превращалась в тринадцатилетнюю девочку, которая в смятении металась по коридорам дворца, узнав, что отец решил выдать ее замуж за угрюмого юношу из далекой провинции.

Брат Костанцы, кардинал Асканио, хлопнул в ладоши, приветствуя сестру. Она взяла его под руку, и вместе они вышли на балкон над площадью Святых Апостолов.

Площадь была забита народом, явившимся поглазеть на поединок. Смеркалось, и факелы, пылающие над ареной, бросали на ревущую толпу мерцающие блики, подобно тому, как судовой фонарь выхватывает из мрака волны, набегающие на стоящий на якоре корабль. Костанца всматривалась в лица собравшихся внизу людей. Может, и Микеле придет?

Пальцы Асканио крепко сжали ее локоть. Костанца прочитала в его глазах хорошо знакомый холодный расчет – так же глядел их отец. Чувство обиды до сих пор не давало ей покоя, и она частично перенесла его на брата, как будто это он выдал ее замуж, не спросив согласия. Вместе с тем в душе по-прежнему жили любовь и тоска по отцу, этому великому человеку, покинувшему мир почти тридцать лет назад. Костанца теснее прижалась к брату.

– У твоего художника новый заказ, – сказал Асканио. – Пишет портрет Его Святейшества.

При виде борцов, вышедших на арену с поднятыми в приветствии руками, толпа заревела. Натертые маслом мускулы переливались и играли в мерцающем свете факелов.

– Этот заказ может оказаться важным для нас, – Асканио пренебрежительно поджал губы. – Для Фабрицио.

– Фабрицио…

Костанца чуть слышно прошептала имя младшего сына, хотя ей показалось, что она выкрикнула его вслух; сердце сжалось от невыносимой боли. С появлением наследника ее муж почти перестал интересоваться семьей. Она же, напротив, с появлением на свет очередного ребенка привязывалась к каждому все больше. Старшие дети родились, когда она была еще совсем молодой. К девятнадцати годам она избавилась от детской неуверенности, переборола тоску по отчему дому и досаду на грубияна-супруга и стала считать себя взрослой женщиной. Тогда и родился Фабрицио. За него она уже не так отчаянно тревожилась, как за старших детей. И наконец-то перестала сама быть ребенком – она стала матерью. Чтобы у Фабрицио появился друг, она приняла в семью Микеле Меризи.

Кардинал снова по-отечески пожал ей локоть, она вопросительно посмотрела на него. Он лишь тяжело вздохнул, в который раз убеждаясь, что нечего и думать о том, чтобы женщина вдруг поняла его с полуслова.

– Твой художник увидится с Его Святейшеством, – тихо втолковывал он, – и с кардиналом-племянником.

– Да, – кивнула она. – И что?

– Неужели ты не понимаешь? В его силах сделать то, чего не позволяет нам наше положение. Он может ходатайствовать перед Его Святейшеством, чтобы тот позволил нам расплатиться с Фарнезе золотом и землей, а не жизнью. Он попросит о милосердии – ради Фабрицио.

Костанца перевела дух. Микеле поможет освободить Фабрицио из тюрьмы. «Он обязательно поможет, – успокаивала себя она. – Даже после стольких лет разлуки Микеле не предаст их дружбы».

Старшие сыновья в надежде завоевать благосклонность отца часто увязывались с ним в Милан, куда он ездил с визитами к тамошней знати. Зато Фабрицио и Микеле всегда оставались с ней, в тихом провинциальном Караваджо, понемногу взрослея и все крепче привязываясь друг к другу. Она все чаще становилась участницей их приключений. По утрам мальчики вбегали к ней в спальню, забирались под полог кровати и будили Костанцу веселой возней. Она охотно включалась в их игры, словно пыталась вернуть упущенное детство, так вероломно оборванное отцовским повелением вступить в брак. Однако умиротворение, в котором она пребывала в такие минуты, нарушали братья Фабрицио. Они дразнили Микеле, обзывали сиротой и деревенщиной, постоянно провоцируя на драки.

– Позаботься об этом, Костанца, – сказал Асканио. – Наша семья не может себе позволить ссориться с Фарнезе.

– Разумеется.

– Они непременно потребуют отмщения. Фабрицио убил члена их семьи.

Костанца чувствовала горечь во рту, так невыносима была мысль о том, что натворил ее сын. Невозможно, чтобы он.

– Если ты не сможешь уговорить своего художника вымолить для Фабрицио освобождение, – сказал Асканио, – сами мы его ни за что не вызволим. Если же мы открыто выступим против Фарнезе, в Риме начнется война кланов. Утихомирить Фарнезе под силу только папе.

– Я понимаю.

– А понимаешь ли ты, что, если он нам не поможет, придется отдать Фабрицио им на съедение?

Один из борцов резко отбросил противника. Костанца испуганно вскрикнула, когда тело с грохотом кузнечного молота свалилось на арену, но не отвела взгляда и продолжала смотреть, как неистово побежденный пытается сопротивляться.

* * *

Спустившись по склону холма от папского дворца, Караваджо вклинился в толпу, кишащую на площади Святых Апостолов. Просперо поспешил купить у торговца вина. Сделав долгий глоток, он обтер бороду рукавом, подтянул под увесистым животом тонкий пояс камзола и передал флягу Караваджо.

Арена представляла собой помост высотой в человеческий рост и располагалась под самыми окнами дворца Колонна. Караваджо, вытянув шею, высоко поднял голову, чтобы лучше рассмотреть борцов, и в этот момент увидел Костанцу Колонна, стоявшую на балконе в окружении знатных сородичей. Она кивнула, и по ее лицу он понял, что мысли ее омрачены какой-то тревожной заботой. Художник поклонился в ответ. Когда он вновь поднял голову, она уже не смотрела в его сторону, но Караваджо не сомневался: Костанца сейчас думает о нем. Нет, не о том, чем наполнена его сегодняшняя жизнь. «Она вспоминает прежние дни. Время, когда я жил у нее мальчиком». Чума отняла у Микеле отца, а мать утратила рассудок от горя. Костанца взяла старшего сына несчастной женщины к себе – отдавая долг памяти его деду, преданно служившему у нее управляющим. Микеле вырос у нее на глазах, наперегонки с Фабрицио бегая по галереям ее дома. «Пока она не отослала меня прочь», – вздохнул он.

Толпа ахнула и разразилась восторженными криками. Караваджо развернулся к арене. Борец бросил своего противника на землю и прижал; тот тщетно пытался вырваться. Оба – мускулистые, широкоплечие; крестьяне, годные разве что для тяжелого труда да для драки. Поверженный замолотил по полу рукой.

Герольд в алом плаще с семейным гербом в виде золотой колонны поднял вверх руку победителя. Тот обдал себя водой из ведра, чтобы освежиться перед следующей схваткой. Стоял прохладный майский вечер, но поединок и жар пылающих вокруг факелов разгорячили участников боя. Победитель – гигант с густой черной бородой – запрокинув голову, приложился к меху с вином. Он держал его на расстоянии ладони ото рта и вливал вино себе в глотку, не касаясь мехом губ, что выдавало в нем привычку пить из общего сосуда.

– Глянь только, какие ручищи, – восхищался Просперо. – Ему бы вместо меха – ослиную челюсть, так был бы прямо Самсон.

Свет факела заиграл в струе вина, создавая впечатление, что мужчина глотает жидкий огонь. Опустив мех, он тряхнул головой, и капли пота полетели с его волос в толпу. Следующий противник, ступив на ринг, расправил плечи, покрутил шеей в качестве разминки и помахал руками зрителям, которые уже делали ставки.

– Поставлю на нового, на свеженького, – сказал Просперо.

Коротышка в зеленом камзоле схватил его за руку:

– Ты с ума сошел? Рисковать деньгами против этого зверюги?

– Да кто он, черт возьми, такой?

– Конюх кардинала Одоардо Фарнезе. А новенький – водонос клана Колонна. Ставлю два скудо на человека Фарнезе.

Теперь, когда Просперо узнал, за какие семейства дерутся борцы, восторг его чуть угас, однако руку незнакомца он не отпустил:

– Спорим!

Борцы кружили по рингу.

– Ну почему нельзя людям просто подраться? – пробормотал Просперо. – Почему обязательно Колонна против Фарнезе?

– Уж лучше такая битва, чем настоящая война, – заметил Караваджо.

– Проигравшие сегодня же начнут настоящую войну. На улицах Рима. Если сейчас на глазах у всех атлет Фарнезе победит борца Колонна, твоим друзьям с балкона придется нанести ответный удар. На карту поставлено самолюбие и политические интересы, а не судьба двух потных громил на арене.

Караваджо поднял глаза на знатное семейство:

– Они мне не друзья.

Он перехватил взгляд Костанцы. Ее лицо горело от стыда, как у богато одетого покупателя, вынужденного торговаться на рынке из-за грошей. Он почувствовал незнакомое прежде волнение. Когда-то давно маркиза уже смотрела на него так. Ему было четырнадцать, и он наблюдал за мастерами, которые обновляли фреску в одном из залов хозяйского замка. Старший среди них показал мальчику, как наносить рисунки на влажную штукатурку, используя трафарет. Микеле раскрашивал лист дерева с таким азартом, что Костанца спросила, не хочет ли он стать подмастерьем у художника. И он отправился учиться в Милан. Провожая его, она не скрывала печали, будто прощалась с родным сыном. Но от него не ускользнуло и то, с какой легкостью она его отпускала. «Она хотела, чтобы я уехал, – ради восстановления мира в доме».

Конюх кардинала Фарнезе тем временем ухватил за пояс противника, поднял его над землей, несмотря на попытки отбиваться, и саданул плечом по ребрам. Борец семейства Колонна захрипел. Зрители затаили дыхание, словно этот удар достался им, – но в следующий миг вновь принялись выкрикивать имя фаворита.

Смуглый и наголо бритый борец семьи Колонна ухватил врага за бороду, прицелился и, подавшись вперед всем корпусом, боднул его головой в нос. В толпу полетели брызги крови. Конюх Фарнезе в ответ резко дернул головой. Его глаза горели яростью. Он вдавил ладонь в лицо противника.

– Он ему глаз вырвет, – крикнул Просперо. – Разнимите их!

– Тут запретов нет, cazzo, – засмеялся тот, кто сделал ставку против бритого.

Борец Колонна беспомощно корчился под натиском соперника, который крепко удерживал его за руки. Бедняга готов был сдаться, но не мог даже подать знака. Когда глазное яблоко вышло из орбиты, он пронзительно завопил. Только тогда герольд схватил его мучителя за плечо и приказал закончить поединок. Победитель торжествующе воздел к небу сжатый кулак. По его предплечью струилась кровь, омывая вздувшиеся вены, – издалека казалось, будто его убийственные мышцы обнажились, сбросив кожу. Герольд опустился на колени перед побежденным, но тут же, побелев как полотно, прикрыл рот рукой. Даже факелы, казалось, потускнели от ужасного зрелища и пылали не так ярко. Победитель поднял голову к балкону дворца Колонна и, глядя в застывшие от ярости лица, проревел, заглушая вой толпы: «Фарнезе! Фарнезе!»

Этот неистовый зверь праздновал свою победу, но ликовал он от имени их врага, вечного, как камни на улице Императорских форумов. Колонна поспешили покинуть балкон, но ушли не все. Постукивая кончиками пальцев по балюстраде, Костанца искала глазами Караваджо. Встретив его взгляд, она кивнула на дверь, давая понять, что будет ждать его во дворце.

Просперо тем временем спорил с коротышкой в зеленом о законности победы Фарнезе, не желая выплачивать проигрыш. Недолго думая, Караваджо обхватил лицо пройдохи руками и слегка надавил ему на глаза кончиками пальцев. Тот сразу забыл о деньгах – слишком свежи были воспоминания о том, что только что случилось на арене. Испугавшись не на шутку, коротышка споткнулся и упал, да так, что не смог сразу подняться: толпа вмиг сомкнулась над ним. Просперо хлопнул Караваджо по плечу и без лишних разговоров исчез.

* * *

Привратник провел Караваджо через двор в летние апартаменты дворца Колонна. Из залов первого этажа можно было разглядеть мандариновую рощу. Среди деревьев блестели в голубоватом лунном свете струйки фонтана.

Костанца вошла в комнату. Караваджо показалось, что ожил семейный портрет из его воспоминаний. По контрасту с нетронутыми сединой черными волосами ее кожа была так бледна, что, пожалуй, в палитре Караваджо едва ли нашлась бы белая краска, способная передать ее оттенок; во всяком случае, так подумалось художнику. Может быть, он смог бы изобразить нечто подобное жемчужным порошком и голубиными перьями, но такие ухищрения более пристали колдуну, нежели художнику. Гладкость ее кожи, почти без единой морщинки, тоже казалась волшебной. Когда Костанца шла к нему по терракотовому полу, карие глаза ее в свете двурогого канделябра блестели, как темные вишни.

– Микеле, – она протянула ему обе руки. Караваджо прильнул к ним долгим поцелуем, вдыхая запах жасмина. Он уже привык к женщинам, чьи пальцы пахли только грязью и тяжелой работой.

– Счастлив, что вы снова в Риме, госпожа. Давно вас не видел.

– Я вообще-то не собиралась приезжать сюда, – голос ее звучал неуверенно. – Вижу, с моего прошлого приезда кое-что изменилось: ты больше не синьор Меризи. Теперь ты зовешься именем родного города.

– Да, теперь я известен как Караваджо. Хотя на самом деле этот титул принадлежит вам.

– Мне как маркизе Караваджо твоя слава делает честь. Благодаря твоим картинам мое имя теперь на устах у каждого римлянина.

«Если бы вы услышали, что обо мне говорят, – подумал он, – вы бы так не сказали».

– В поместье все благополучно?

– Вполне. Твоя сестра Катерина родила еще одного ребенка – девочку. Назвали Лючией, в честь твоей матери, да упокоит ее Господь.

– Матерью мне были вы.

Она прокашлялась, чтобы скрыть неловкость, и судорожно вдохнула. Огоньки канделябра тревожно замерцали, словно заразившись ее нерешительностью.

– В детстве ты был мне как сын. Теперь ты вырос, но я до сих пор тебя люблю.

Он сжал ее руку и осторожно погладил пальцем.

– Я вспоминаю о вашем великодушии каждый раз, когда жизнь в Риме становится слишком. слишком жестокой.

Она опустила глаза.

– Мне нужна твоя помощь.

Пламя свечей нежно золотило белую кисею у нее на груди.

– Я к вашим услугам, госпожа.

– Микеле, Фабрицио попал в беду.

Горло Караваджо сжалось так, что он едва мог дышать.

– Фабрицио в Риме? – хрипло спросил он.

– Да.

– Что случилось?

– Поединок.

– Разве у вас некому позаботиться о таких вещах? Кошель пострадавшему, взятка тем, кто держит Фабрицио под стражей.

Но, говоря это, он уже понимал: положение слишком серьезно и обычные меры не помогут. Фабрицио и впрямь в опасности.

– Убит один из Фарнезе, – прошептала она.

«Что же ты наделал, Фабрицио?» Микеланджело перебрал в уме знакомых, которые могли помочь сыну Костанцы. На шее у него забилась жилка – будто бы в такт тем чувствам, что сейчас, наверное, охватили маркизу.

Два борца на площади символизировали противостояние между двумя великими домами. Каждая семья владела монументальным дворцом в Риме и войском вассалов, вооруженных дубинами и кинжалами и готовых пролить кровь. Он подумал о Фабрицио и каком-нибудь вспыльчивом молодом герцоге Фарнезе. То же кровопролитие, только оружие благороднее. Да и последствия, Микеле, будут для тебя тяжелее, если ты вмешаешься.

Он смотрел в умоляющие глаза Костанцы. Да, она очень помогла ему в жизни. Но если он в свою очередь поможет ей, это поставит под угрозу его собственное положение, завоевать которое ему стоило стольких трудов. Караваджо понял, что она видит его колебания и что ей больно за ними наблюдать.

«Это тебе не проигрыш Рануччо. Ты стольким обязан этой женщине, что и жизни твоей будет мало, чтобы отплатить».

– Я к вашим услугам, госпожа. Всегда.

Ее пальцы робко легли на плечо Караваджо. Он вспомнил, что за все эти годы она касалась его, лишь подставляя руку для поцелуя, – и содрогнулся. Словно сила многих поколений ее благородных предков – вельмож, полководцев, даже одного папы – перетекла из этой маленькой руки в его тело. Такая власть может послать человека на верную смерть. На краткий миг Караваджо оцепенел.

– Микеле, ты ведь пишешь портрет Его Святейшества? – уточнила она.

«Эти дворяне ждут своей минуты много лет. А как только увидят возможность, сразу за нее хватаются. Преданность – всего лишь красивое имя для шантажа».

Рука Костанцы не двигалась, но от ее прикосновения у него побежали мурашки – сначала по шее, затем вниз, по рукам и спине. Он жалел, что предложил ей помощь не сразу, нехотя. Она обратилась к нему за помощью, потому что знала, сколько значил для него Фабрицио. Но он не мог пересилить в душе обиду. «Если бы меня не отослали, всего этого могло и не случиться. Фабрицио стал бы другим человеком. Да и я тоже».

– И какое выражение вы хотели бы увидеть на портрете Его Святейшества, госпожа?

– Милосердия.

Караваджо вспомнил цепкий взгляд маленьких темных глаз на полотне, оставленном в Квиринальском дворце. Милосердие – на этом лице? Это потребует не меньшей изобретательности, чем роспись потолочной фрески с богом моря и всеми его нимфами.

– Я попробую, госпожа. Постараюсь.

Пруденца пришла среди ночи – вбежала по лестнице и разбудила Чекко, дернув его за нос.

– Ступай вниз, малыш, – прошептала она. – Мне сегодня нужно спрятаться.

Чекко завернулся в одеяло и, ворча, побрел вниз. Пруденца легла на кровать Караваджо и запустила руку под его ночной колпак, перебирая волосы.

В темноте он провел ладонью по ее лицу – осторожно, чтобы не потревожить порез, оставленный Филлидой в углу рта. Но она вздрогнула, когда он дотронулся до свежего синяка у нее под глазом.

– Филлида попала в меня камнем, – сказала девушка. – Я не могу вернуться домой. Ты ведь меня не прогонишь?

Даже перед лицом неумолимой ненависти Пруденца сохраняла беззаботность. Караваджо вдруг представил себе, как ее труп плывет по Тибру вместе с уличными отбросами. Он посмотрел на стоящий у противоположной стены мольберт, на незаконченную «Марфу и Марию Магдалину». Караваджо всегда полагал, что время не властно над его работами. Теперь же, дотронувшись до щеки Пруденцы, он понял, что кто угодно может подойти к его холсту и проткнуть его кинжалом. Когда краски высохнут, слуги отнесут «Марфу» во дворец госпожи Олимпии Альдобрандини, и она выставит ее в своей галерее на обозрение почтенной публики. Каждый обретет право критиковать ее, насмехаться над ней – он слышал о своих работах всякие отзывы. А кому-то, возможно, взбредет в голову просто ее уничтожить; почему нет?

Нет, его картина не обессмертила эту девушку. Холст не менее уязвим для насилия, чем плоть. Картины долговечнее и больше ценятся, но они так же хрупки, как кожа и кости. Он нащупал ее руку и больше не отпускал. Скоро Караваджо почувствовал, как пальцы Пруденцы расслабились во сне, и содрогнулся – от страха за нее.

* * *

– А это еще что за дерьмо?

В боковой часовне Караваджо рассматривал «Воскресение» – картину высотой почти в дюжину и шириной в семь локтей. В центре полотна холеный Христос в манерной позе держал в вытянутой руке флаг. Ангелы вокруг него томно наигрывали на лютнях и дули в трубы. Пухлые херувимчики удобно лежали под ангельскими седалищами, похожие на подушки в будуаре куртизанки.

За Караваджо семенил Просперо, прокладывая себе путь сквозь пасхальную толпу в церкви Иисуса.

– Я хочу выбить заказ у иезуитов, которые здесь заправляют, – сказал он. – Так что поставим печати на наши грамоты о причастии и сразу уйдем. Не затевай скандал.

– Да ты только посмотри на этих кривляющихся мужеложцев, дьявол их раздери!

Голос Караваджо звучал достаточно громко, чтобы привлечь внимание богомольцев, ожидающих причастия. Он слышал увещевания Просперо, но ничего не мог с собой поделать: помпезная бездарность бесила его.

В нижней части холста были изображены грешники под охраной меченосца, обратившие свои лица к Христу.

– Вот этот – карикатура на убийцу в твоем «Мученичестве святого Матфея», – сказал Просперо. – Но вместо смятения, переданного тобой, этот, похоже, страдает слабоумием.

Караваджо рассмеялся:

– Да, что-то не похоже, чтобы обреченные испытывали адские муки. Лица у них такие, будто Христос всего-навсего обругал их наряды.

– Ваше святотатство меня не удивляет, Меризи.

Резкий, гнусавый и властный голос перекрыл галдеж прихожан. Джованни Бальоне держал у бедра шляпу с плюмажем. Он выпятил грудь, обтянутую дорогим стеганым камзолом с отделкой из шелка, и выдвинул подбородок – воинственно и торжествующе, как один из обнаженных на его «Воскресении».

– Не лезь на рожон! – Просперо толкнул друга локтем.

Легкое сострадание охватило Караваджо. «Ну почему он не может просто писать картины? Зачем ему все время состязаться со мной? У него неплохая техника, он мог бы чего-то достичь. Просто его картинам никогда не сравняться с моими».

– Бальоне, ну не здесь же нам спорить, верно?

Бальоне стрельнул глазами туда-сюда, словно проверяя, все ли прихожане прислушиваются к их беседе. Тонкими, обтянутыми лайковыми перчатками пальцами он перебирал лазуритовые четки.

– Если будете и дальше возводить поклеп, я привлеку вас к суду инквизиции.

Вокруг них собралась толпа. Караваджо чувствовал, как с каждым вдохом в его груди разгорается ярость.

– Думаете, я боюсь инквизиции?

– Ну вот, приехали, – Просперо воздел руки к небесам в бессильной досаде.

– За что я боюсь, так это за живопись, – Караваджо потянул на себя шелковую розетку с камзола Бальоне. – И если не могу удержаться от брани, то лишь потому, что искусство мне дороже, чем ваша честь.

– Пишите что угодно и как угодно, – отмахнулся Бальоне. – Но я полагаю, что вы – могильщик искусства. И ваша техника.

– Моя техника достаточно хороша, чтобы вы безуспешно пытались копировать ее в жалкой бездарной мазне, вывешенной на этой стене. Это – худшая из ваших картин. Я не слышал о ней ни единого доброго слова.

Караваджо говорил с таким пылом, что иезуит у алтаря поднял голову от святого причастия. Драки в переполненной народом церкви случались нередко, и священник насторожился. Караваджо умолк, и месса продолжалась.

– Возможно, инквизиции будет интересно узнать о вас и вашем любимчике Чекко, – Бальоне направился к выходу, протискиваясь между все прибывавшими прихожанами. – Вы ведь сами были не прочь получить заказ на «Воскресение». Ясно, что вы мне просто завидуете.

– Таких уродов, как ты, я ем на завтрак! – Караваджо понесся за Бальоне, перепрыгивая через ступеньки. В спешке он столкнулся с каким-то тучным господином, кубарем полетел вниз и распластался у подножия лестницы, придавленный упавшим на него толстяком. Караваджо успел увидеть, как Бальоне помчался через площадь, – плащ развевался у него за спиной.

Подошедший Просперо взял Караваджо под мышки и бережно усадил на ступеньки.

– Вернемся в храм, а? – попросил он. – Надо скорее принять святое причастие, пока тебя дьявол не унес.

Караваджо вытер кровь, выступившую из рассеченной брови.

На площади перед папским дворцом палачи возились с преступником на дыбе. Его связанные за спиной руки выскочили из суставов почти сразу – несчастного не успели вздернуть и на шесть локтей. Он кричал и клялся в своей невиновности. Народ со всего рынка валом валил поглазеть на казнь. У другого столба корчился преступник в кандалах с высунутым языком, зажатым в тиски за дурные слова о властях.

Караваджо пересек площадь и приблизился к воротам дворца – он шел продолжить работу над портретом Павла V. Шипионе Боргезе стоял у окна. Кардинал держал двумя пальцами край занавески, как будто приподнимал белье любовницы. Он был до дрожи увлечен зрелищем мучений на дыбе.

– По-моему, вы не раз представали перед судом, маэстро Караваджо. Вас когда-нибудь.

– Пытали ли меня на дознании? Нет, ваше высокопреосвященство, – его голос прозвучал громче, чем нужно. «Тебе снова неспокойно в обществе Шипионе, Микеле, не правда ли? Думаешь, он-то и будет тебя пытать?»

Шипионе нахмурился. Он как будто сожалел о том, что не услышит подробностей о пытке.

– Я видел, как вы идете через площадь. Вы не остановились, чтобы посмотреть на экзекуцию.

– Отсюда вид лучше.

Глаза Шипионе потемнели.

– У вас кровь на лице.

Он коснулся рассеченной брови Караваджо. На пальце осталась алая капелька.

– Можно ли этим рисовать?

– Кровью? Вы хотите сказать, вместо краски?

– Да, – Шипионе вытер палец о камзол Караваджо.

– Кровь портится и омерзительно воняет, ваше высокопреосвященство.

– Вы пробовали?

– Нет. Но я знаю, что бывает с кровью.

– Не сомневаюсь.

Человек на дыбе завопил: веревки отпустили, и он стал падать. Толпа на площади разошлась, и мучители развязали узника, чьи вывихнутые руки свисали под странным углом. Он рухнул прямо на мостовую.

Караваджо преклонил колено. Он представил себе, что такой же пытке подвергнут Фабрицио. Сострадание кольнуло его – так же больно, как если бы он держал в объятиях измученное тело друга. Подол красной кардинальской мантии качнулся перед ним.

– Мой господин, я умоляю вас о милости.

– Проси, – голос Шипионе, казалось, шел не из горла, а откуда-то из чрева – так сдавленно и напряженно он прозвучал.

– У моей возлюбленной госпожи маркизы Костанцы Колонны есть сын.

– Несколько сыновей.

– Я говорю о синьоре Фабрицио. Его задержали за некий проступок. Не можете ли вы, ваше высокопреосвященство, даровать ему прощение?

Художник не поднимал головы. Наверное, надо польстить Шипионе, сказать, что он знаменит своим милосердием и другими качествами – которыми, как считалось, Бог в неизреченной милости Своей наделяет слуг церкви. Но Шипионе вполне мог заподозрить в его словах насмешку. Да и сам Караваджо сомневался в том, что сможет заставить себя их произнести. Мысль о пытках, которые могли ожидать Фабрицио, заставила его утратить хладнокровие.

– За преступление такого рода может даровать прощение только Его Святейшество, – объявил Шипионе. – Если бы он убил простого крестьянина или хотя бы дворянина.

Горло Караваджо сжалось. «Преступление такого рода». Он вспомнил красивое, радостное лицо Фабрицио. Караваджо знал людей, совершивших убийство. Он никогда не мог разглядеть зла в их глазах, пока преступление не совершалось. Каждый, кого он встречал в Поганом садике, вполне мог быть душегубом.

–. тогда, несомненно, был бы шанс. Но он убил одного из Фарнезе – члена влиятельного семейства, в чьей поддержке святой отец нуждается так же, как в поддержке семьи Колонна. Вы смыслите что-нибудь в политике? Мы не имеем права закрыть глаза на это убийство.

Пути назад не было.

– Умоляю вас, ваше высокопреосвященство. Свой долг благодарности и преданности маркизе я готов оплатить любой ценой.

– Да неужели? – Шипионе положил руку на плечо Караваджо. – Тогда сперва закончите картину.

* * *

Язык у Караваджо заплетался, и Онорио стоило немалого труда вникать в его тоскливый монолог. Что-то о брате или о том, кто был ему вроде брата, о семействе Колонна и кардинале Шипионе. Онорио решил, что кардиналу нажаловались после перебранки с Бальоне в церкви Иисуса. Но неужели Караваджо из-за этого так убит горем? Вряд ли Шипионе так уж на него разгневался. Его художник попадал и в худшие переделки.

Слуга принес ужин. Онорио указал на тарелку:

– Это козий сыр, Пьетро?

– Коровий, – ответил тот.

– От какой коровы молоко? От твоей матери? – прорычал Караваджо.

– Оставь этого беднягу в покое, Микеле, – усмехнулся Онорио, когда слуга, бурча себе под нос, отошел к стойке. Друзья сторонились Караваджо, когда он бывал не в духе, но Онорио это его состояние даже нравилось – в такие моменты он чувствовал с ним особую близость. Оба не ведали страха, и никто не отваживался с ними связываться. Шатаясь ночью с Микеле по кабакам и борделям, Онорио испытывал глубокое чувство товарищества, знакомое, должно быть, разве что солдатам, сражающимся бок о бок.

Караваджо отрезал кусок сыра и отломил хлеба.

– Родной брат, дьявол его забери, никогда не был мне так близок…

– Я и не знал, что у тебя остались родные, cazzo. Помнишь моего братца Децио? Не вступил бы в монашеский орден, так давно парился бы на веслах какой-нибудь галеры.

– Децио – ушлый малый, – Караваджо пьяно погрозил Онорио пальцем. – Не хуже тебя.

– Да мы оба дел натворили, Микеле.

– А что я. Я человек пропащий.

– Это у нас в крови.

– Фабрицио. – пробормотал Караваджо и покачал головой. – В крови, говоришь? Нет, я такой не поэтому.

«Так почему же? – задумался Онорио. – Может быть, это Рим сделал тебя таким? Или мы просто знаем, что достаточно талантливы, для того чтобы в нас нуждались даже те, кто недоволен нашим поведением?»

Дверь таверны распахнулась. Онорио выпрямился и попытался в темноте разглядеть вошедшего. Между столами пробирался запыхавшийся Марио Миннити.

– Филлида ту бедняжку таки зарезала, – выпалил он.

– Кого? – Караваджо оттолкнул тарелку.

– Да потаскушку эту, Пруденцу. Насмерть порешила.

Караваджо откинул голову к стене и закрыл глаза. Онорио нахмурился. Что-то в молчании друга напомнило ему толчки землетрясения в Неаполе – он не забыл, как ходили ходуном стены.

– Филлида застала ее с Рануччо в постели, – объяснил Марио. – Не успел он и глазом моргнуть, как она полоснула Пруденцу ножом, и та истекла кровью. Рануччо вынес ее труп на улицу, чтобы Филлиду не отдали под суд. Не хочет в одночасье лишиться обеих своих шлюх.

Онорио вскинул руку, приказывая Марио замолчать: коротышка-сицилиец никогда не обращал внимания на чувства окружающих. Он смотрел, как свеча дрожащим пламенем озаряет неподвижные черты Караваджо. «Он все еще способен на сострадание, даже после пятнадцати лет жизни в Поганом садике, – думал он. – От меня Микеле этого не скрыть, а прочие пусть считают его хоть самим дьяволом».

Караваджо потер лицо, застонал, словно очнувшись от сна, и с отвращением огляделся вокруг.

От Онорио не укрылось, что его всегда замкнутый нелюдимый друг на минуту раскрыл свое сердце, показав его уязвимость. «Эта девушка много значила для него, но ему придется скрывать боль утраты. Иначе в нашем садике тебе не выжить».

– Квартал кишит девками, готовыми тебе позировать, – сказал он вслух. – Найдешь другую, Микеле, только на этот раз выбирай такую, чтоб была поумнее.

– Да помилует ее Господь. Он прибрал ее.

– Шлюхам грехи только в притчах прощаются, Микеле.

– А мне? Как мне искупить свои грехи?

Марио усмехнулся.

– Ты ведь пишешь картины, Микеле, – быстро проговорил Онорио. – Твоя живопись от Бога, она все искупит.

Караваджо устремил на него пристальный взгляд. Онорио удивился собственным словам. «Может ли картина спасти душу? Способны ли церкви – те, что я проектирую, принести спасение мне? Создает ли художник нечто святое в своей душе?» Караваджо улыбнулся ему в ответ. Он думает о том же, понял Онорио.

– Если когда-нибудь я напишу хоть одну стоящую картину, – сказал Караваджо, – может быть, Господь очистит и мою душу. Но как мне узнать, что это будет за картина?

Как ни удивительно, Онорио знал ответ на этот вопрос.

– Ты поймешь. Ты ощутишь себя чистым. Как после бани.

Караваджо поднялся, потрепал Онорио по волосам и направился к двери.

Он взял сырой охры и разбавил ее льняным маслом.

– Что же вы среди ночи, маэстро, – заворчал разбуженный светом Чекко, повернулся на бок и натянул на костлявую спину одеяло.

Мягкими мазками Караваджо наложил на лицо Пруденцы еще одну тень. «Людям будет интересно узнать, кем ты была, помнится, ответил он, когда она спросила, зачем он затемнил ее черты. Но знать об этом буду лишь я. Я вижу сквозь краски. Я вижу то, что под ними. Я – вижу – тебя».

Он отложил кисть.

 

Глава 3

Мадонна Лорето

После убийства Пруденцы Караваджо несколько недель не подходил в тавернах к шлюхам и даже с друзьями не встречался.

Встревоженный Онорио явился его навестить.

– Что-то ты засиделся дома. Девку бы тебе, а? – задумчиво произнес он. – И, хоть это на меня не похоже, я все же посоветую тебе закрутить с девчонкой, которая себя не продает.

– То есть.

– С честной женщиной, – Онорио засмеялся. – Признаюсь, что без своей доброй женушки я бы совсем вразнос пошел.

Караваджо помнил, как Онорио дрался, как торопливо совокуплялся с уличными потаскухами, как на площадях изрыгал ругательства вслед проходящим мимо бандитам.

– Да уж, без священных уз брака пропал бы ты ни за грош.

Он отправился на Корсо и купил пару женских перчаток красного шелка – красный цвет, полагал он, пойдет той, кому они предназначены. Художник долго смотрел, на северные ворота за пьяцца дель Пополо – туда, где среди продажных девок и нехристей закопали Пруденцу.

Караваджо было нелегко и самому себе признаться в том, что он стремится к любви честной девушки, а не девки. Каждый взмах кисти навечно привязывал его к женщинам, которых он писал. Даже навсегда расставаясь с ними, он продолжал им сострадать. В них влюбляешься, это невозможно отрицать. Они уходят, и начинаешь думать, что твой труд погублен.

Дверь у Лены была открыта. Она, смеясь, расхаживала по комнате с мальчиком: тот стоял у нее на ногах, она поддерживала его под мышки. Старуха в углу хлопала в ладоши. Лена следила, чтобы ножки мальчика не соскользнули на пол. Ее спокойная и простая доброта поразила его, заставив дышать по-другому – глубоко, полной грудью.

При виде незнакомца мальчик робко прижался к юбкам Лены. Надо было принести что-нибудь для ребенка, упрекнул себя Караваджо. Ладно, в следующий раз. И сам удивился той радости, с какой подумал об этом следующем разе. Он ступил за порог и протянул Лене перчатки.

Она приняла их.

– Что, особые перчатки для мытья полов? – она показала Караваджо руки. Грязь въелась в костяшки пальцев, толстым слоем засела под ногтями, напоминая корявые угольные штрихи.

– Значит, не угадал я с подарком?

– Красивые, – улыбнулась она его смущению.

Мать девушки взяла Караваджо за локоть и втянула в комнату:

– Проходите, синьор. Не желаете ли вина?

– Благодарю, синьора.

– Антоньетти, Анна Антоньетти, – она налила вино в грубо вытесанный деревянный кубок.

Мальчик захныкал. Лена потрогала его лоб.

– Что-то ты горячий, малыш. Плохо тебе еще, да? – она сунула мальчику в рот кусок хлеба, размоченный в воде с вином.

– Это сын вашей сестры? – Караваджо поднес кубок к губам.

– Почему не мой?

– Он назвал вас тетей Леной, помните? Когда я стоял у вашей двери вместе с нищими.

Мать Лены положила ладонь на руку Караваджо и прошептала:

– Господь прибрал мою Амабилию, когда она родила этого малыша.

– Кто его отец?

Лена опустила глаза на чашку разбавленного вина, стоящую на столе перед мальчиком. Мать прикусила губу редкими почерневшими зубами.

– В этом квартале, синьор, отцом может быть кто угодно.

– Мама, – Лена укоризненно прищелкнула языком. – Выпей еще глоточек, Доменико.

Анна пожала плечами.

– Я, синьор, восьмерых на свет произвела, но Господь всех упокоил – кто мертвым родился, кого хворь унесла. Одна Лена и осталась. И всех сама растила – супруг мой, Паоло, рано скончался. Прежде я покупала у крестьян зелень и перепродавала на пьяцца Навона. Дело малоприбыльное, да и мужчины проходу не давали, будто я себя на продажу выставляла. А теперь уж ноги и спина у меня не те, чтоб работать. Лена вместо меня торгует. Да еще в кардинальском дворце грязь возит.

Значит, Лена – не только служанка, но и treccola, расхваливающая на площади свой товар. Часто такие лавчонки держали для вида продажные женщины – отличный предлог, чтобы стоять на улице, когда приличные горожанки сидят по домам. Неужели настоящее ремесло Лены… Еще одна шлюха? А он-то думал, что нашел честную женщину.

– Чем вы занимаетесь, синьор? – спросила старуха. – Перчатки, что вы ей подарили, недешевые, это сразу видно. Да и одежда ваша когда-то была приличной, хоть сейчас и выглядит так, будто вас поколотили и обобрали.

Он усмехнулся ее прямоте.

– И били меня, и обирали не раз, синьора. Я художник.

Улыбка сползла с лица Анны. Художник не увезет ее дочь из квартала шлюх.

– У нее другой ухажер имеется.

Лена уронила хлеб в миску и негодующе сверкнула глазами на мать.

– Нотариус. При святой инквизиции работает. Ему сам папа римский поручения дает.

– Может, и познакомимся, – сказал Караваджо.

– Здесь, что ли? Он живет в квартале получше.

Караваджо протянул руку и взял мальчика за подбородок.

– Если он работает на Его Святейшество, я могу встретить его в Квиринале.

– У папы во дворце?

– Я каждый день туда хожу. Пишу портрет Его Святейшества.

Старуха смерила его проницательным взглядом, вобравшим в себя всю житейскую мудрость представительницы городской бедноты. Таким же взглядом смотрит у меня на портрете и папа, вспомнил он.

– Скоро у меня будут новые заказы. И тогда я хотел бы написать вашу дочь.

– Меня?

Старуха коснулась колена дочери.

– Когда волей Господа и Пресвятой Девы я уйду из этого мира на небо, жалованья служанки тебе на жизнь не хватит, Лена.

– Да я вовсе не отказываюсь, мама, – девушка сунула мальчику в рот еще кусок пропитанного вином хлеба. – Мне этот синьор нравится.

Караваджо отвесил шутливый поклон.

– И кого вы хотите с меня писать? – спросила она.

Он склонил голову сначала в одну сторону, затем в другую.

– Я думаю, Мадонну.

Лена закусила губу.

– С меня?

– Не смейся, девочка, – сказала мать. – Ты хороша собой – не хуже тех мадонн, что в церквях нарисованы.

– Ох, мама!

– А маэстро позаботится о том, чтобы ты больше не пачкалась, – она ласково пожала грязные пальцы дочери. – Чтобы была и впрямь похожа на Мадонну, а не на потаскушку.

– Церковники скажут, что Мадонна впервые в жизни явилась им на этой картине, – пообещал Караваджо. – Как будто она подошла и дотронулась до них.

Лена посадила мальчика на колени и скормила ему последний кусочек хлеба.

Анна проводила Караваджо к двери.

– Таких священников, которые дорого дали бы, чтобы их потрогала моя Лена, пруд пруди. Только, явись им Пресвятая Дева, они бы, поди, умерли от стыда за то, что вытворяют.

Под ее смех Караваджо вышел из дома и направился к Корсо.

* * *

Во времена Римской империи на стадионе императора Домициана устраивали состязания по бегу. Гонки на колесницах проводились на более обширном ипподроме, известном как Большой цирк. После пожара в Колизее кровавые гладиаторские бои также переместились на стадион. Впоследствии покрывавшие его мраморные плиты растащили на сооружение церквей и дворцов для пап и знати – семейств Памфилиев, Орсини и Колонна. Кирпичи и бетон нижних галерей, где древние римляне после зрелищ встречались с продажными женщинами, превратились в первые этажи зданий, окруживших площадь, – ныне одно из главных мест народных гуляний. Стадион возводили по греческому плану, и древние римляне дали ему латинское название на основе греческих слов, означавших «место соревнования», – inagone. Позднее в римском диалекте оно сократилось и исказилось, поэтому теперь площадь именовали Навона.

Здесь все еще проходили состязания – столь же жаркие, как гладиаторские схватки, и почти такие же ожесточенные. В отличие от французских площадок, где в мяч играли руками, на брусчатке Навоны по нему били ногами. Существовал краткий свод правил, и победы оспаривались так же яростно, как на древних играх: зрители делали ставки.

Когда Караваджо с Онорио ступили на пьяцца Навона, тяжелый мяч пролетел в воздухе над головами гикающих зрителей и упал у ног высокого человека в свободной белой рубашке.

– Это Рануччо? – вглядываясь в сумерки, произнес художник.

На верзилу бросился другой игрок. Тот ногой откатил мяч в сторону, и противнику вместо мяча достался удар кулаком по носу.

– Рануччо, без всяких сомнений, – засмеялся Онорио.

Человек в тяжелом плаще, стоявший на краю игрового поля, принимал ставки.

– Один скудо против команды Рануччо, – крикнул ему Онорио.

Караваджо колебался. Ему не хотелось снова ссориться с Рануччо.

– Принято, Онорио, – мужчина в плаще обернулся. – Ты сейчас откуда, с французского поля?

– Да, пофехтовали немного. С одним испанцем и еще с солдатом из Урбино.

Рануччо сошел с поля, чтобы глотнуть вина из фляги. В игре ему, похоже, досталось: он прихрамывал на правую ногу.

– Испанец дрался что надо, – прокричал Онорио. – Он бы тебя в узел завязал, Рануччо.

– Прикуси язык, – Рануччо глотнул еще вина и, увидев Караваджо, сплюнул на мостовую.

– Я бы поставил десять скудо на то, что он тебя сделает, – сказал Онорио.

– Те самые десять скудо, которые мне задолжал твой приятель? – Рануччо махнул флягой в направлении Караваджо. – Знаю я, про какого фехтовальщика ты толкуешь. Контрерас, что ли?

– Он самый.

– Ну, видал я, как он дерется. Я скорее эти деньги запихну тебе в задницу, чем он меня хоть раз заденет.

– И не мечтай, – Онорио выступил вперед. – Такие увальни, как ты, идут по пятаку за пару. Верно говорю, Микеле?

Караваджо вскинул руки. Ну, началось. Теперь их не остановить. Но он не мог не поддержать друга. Даже понимая, что Рануччо будет – и справедливо – его за это презирать.

Рануччо метнул флягу в Онорио и тут же выхватил шпагу у одного из зрителей. Толпа в ожидании драки обступила их плотным кольцом.

Караваджо навалился на мужчину, вцепившегося в спину Онорио, и наподдал ему коленом под ребра. Он опасался, что еще кто-нибудь выхватит шпагу, – но, похоже, драться тут собирались кулаками, бутылками и стульями из ближайшей таверны. Вновь блеснула сталь. Широко улыбаясь окровавленным ртом, из свалки выполз Онорио – взъерошенный и возбужденный, как мальчишка после возни с отцом.

– Рануччо мне прямо в зубы залепил. Но и я его малость попортил, – он вскинул свой кинжал. Друзья выбрались из толпы и прислонились к высокому фонтану Тритона. Онорио утер губы носовым платком, сплюнув кровью в воду.

– У тебя, наверное, щека изнутри порвана, – сказал Караваджо.

Через несколько минут драка прекратилась. Рануччо вывели его братья. Из руки у него капала кровь – пришлось наспех завязывать рану лоскутом от рубахи. Увидев кровь на платке Онорио, он усмехнулся, затем показал раненой рукой на Караваджо и бросил своим спутникам что-то насмешливое. Ухмыляясь, они пустились бегом мимо церкви Сан-Джакомо. «Если бы он увидел у фонтана мой труп, – подумал Караваджо, – ему стало бы еще веселее».

* * *

Слуга провел Караваджо по широкому коридору с высоким потолком. Коридор вел к палатам Шипионе в Квиринале. В воздухе висел запах непросохшей штукатурки.

– Сыро тут.

Они подошли к открытой двойной двери.

– Маэстро Рени из Болоньи расписывает часовню Благовещения. Отсюда и запах.

Фреска была почти закончена. Пара толстых херувимов раскачивала кадило. Беременная Пресвятая Дева отдыхала на ложе. Иосиф разговаривал у дверей с какими-то бородачами. Все это было выполнено в пастельных тонах, напоминавших выцветшие полотна Рафаэля. Караваджо скривился. Он не сомневался, что фреска всем понравится.

Служка подошел к первой скамье. Шипионе стоял на коленях и молился. Поднявшись на ноги, он с четками в руках приблизился к Караваджо. Художник низко поклонился. Шипионе отнял руку, едва тот успел запечатлеть на ней поцелуй. Щеки кардинала раскраснелись от вина.

Он тронул рукой плечо Караваджо и повел его из часовни. Это легкое прикосновение, казалось, проникло под кожу художника нежеланной лаской.

– Держитесь подальше от Томассони, маэстро Караваджо.

– Простите, ваше высокопреосвященство?

– Они обладают немалой властью в своем квартале и тем мне весьма полезны. Вы же, как я понял, ввязались в некую распрю с синьором Рануччо Томассони.

– Пустячная размолвка, ваше высокопреосвященство. Из-за.

– Десяти скудо. Я знаю. Но теперь пролилась кровь – на пьяцца Навона.

Караваджо мог бы сказать, что порезал Рануччо не он, – но он не желал ни оправдываться, ни признаваться в том, что был свидетелем драки на площади.

– Едва ли вы с Рануччо будете вежливо извиняться друг перед другом. Тем не менее я хочу, чтобы вы помирились.

– Рануччо хочет того же?

– Это мое пожелание – которое также передадут синьору Рануччо, – Шипионе отошел к окну, выходящему во двор папского дворца. – На какое-то время вам придется скрыться: участников драки ждет показательный арест. После этого, маэстро, мне понадобится несколько фресок для нового дворца – для внешней лоджии.

«Фресок?» – не поверил своим ушам Караваджо. «С таким же успехом он мог бы попросить меня сшить ему новую накидку или подстричь волосы».

– Почему бы вам не попросить об этом маэстро Рени? – спросил он, вложив в слово «маэстро» все возможное презрение.

– О да, я мог бы его попросить. С часовней он справился неплохо. Но сейчас я прошу об этом вас. У вас есть возражения?

– Я пишу масляными красками.

– Фреска – величайшее испытание мастерства художника. Ведь картину требуется закончить, пока не высохла штукатурка на стенах. Нет времени ни на исправления, ни на переделки. Не правда ли?

– На фреске невозможно управлять светом, – заговорив о работе, Караваджо, как всегда, увлекся, напрочь забыв о мазне в часовне. – Ваша лоджия, несомненно, прекрасна, ваше высокопреосвященство. Весь день ее не покидает солнце.

– Точно.

– Поэтому вы так любите по ней прогуливаться.

– Совершенно верно.

– Я пишу картины с единственным источником света. Он создает тени, которыми я леплю черты своих моделей. Это позволяет мне показать их чувства, – он простер руку вперед, словно демонстрируя Шипионе зажженный фонарь. Кардинал проследил за его движением. – Если бы свет падал отсюда, я увидел бы совершенно другого кардинала-племянника. А если отсюда – еще одного, не похожего на первых двух.

Шипионе понимающе кивнул. «Он не опускается до споров о том, что это – лишь игра света, – подумал Караваджо. – Знает, что у него много лиц и каждое из них достойно портрета».

– В лоджии все лица будут выглядеть плоскими и тусклыми, потому что они одинаково освещены. Смотри я на вас оттуда, – Караваджо указал на солнечный двор, – или отсюда, увижу одно и то же. Что же мне, художнику, искать, если все точки зрения одинаковы? Как я могу найти новое в том, что не ново? Солнце несет жизнь всему – кроме живописи.

Он осекся и нахмурился. Но что же делает картину живой? Только ли игра света и тени? В его памяти всплыло улыбающееся лицо Лены.

– Значит, именно так вы передаете характер персонажей? – Шипионе дотронулся до запястья Караваджо.

Тот пожал плечами:

– Когда художник смотрит на человека, которого собирается писать, тот думает: «Каким я получусь на картине? Узнаю ли я себя? Что, если он увидит меня таким, какой я на самом деле?» Глаз художника способен разглядеть секреты каждого – даже самые постыдные. Вот почему так трудно писать святых с живых натурщиков.

– И впрямь нелегко. Но как же нам быть с постыдными секретами самого художника?

В один момент легкость покинула Караваджо. Он содрогнулся и опустил взгляд.

– Тогда на полотне проступит то, о чем его автор и не догадывается.

* * *

Лена заметила Караваджо в четверг, когда шла с мясного рынка за палаццо Мадама. Художник держался в тени стены дворца, словно прятался. Поравнявшись с ним, девушка взяла его под руку.

– А я все жду, когда вы пригласите меня позировать, маэстро Караваджо, – с улыбкой произнесла Лена. Корзину она поставила на бедро, и лежавшая там требуха со смачным чмоканьем сползла вбок.

– Портрет Его Святейшества еще не окончен, – ответил Караваджо. – Я обращусь к тебе, как только мне потребуется.

Ее удивило, что он ответил так неуверенно. Очень не похоже на маэстро. «Уж не жалеет ли он о том, что открылся мне?» – подумала она.

– Как только мне потребуется. – повторил он.

– Пресвятая Дева, – подсказала она.

Он со смущенной улыбкой пожал плечами.

– Кажется, мне в ту же сторону, что и вам, – сказала она. – Не проводите?

И Лена зашагала вперед, предоставив ему догонять.

– Значит, больше не хотите писать с меня картину? – она покосилась на спутника и поджала губы в притворном недовольстве.

Он покачал головой и потянулся за корзиной:

– Дайте я помогу.

– Она не тяжелая.

– Право же, отдайте.

Он взял ее за запястье и отобрал корзину, бросив внимательный взгляд на ее пальцы. «Уж не о перчатках ли вспомнил?» – подумала она.

– Я их на работу не ношу.

Он как будто не услышал и провел большим пальцем по костяшкам ее пальцев.

– Видите, как пачкаются? Только поглядите, на что похожи эти руки, – сказала она. – С утра прибиралась в комнатах конюхов. Ну и грязнули!

Он выпустил ее руку из своей горячей ладони.

Они свернули на виа делла Скрофа. Рыночная толпа поредела, и Лена ускорила шаг, держа сложенные руки перед собой и покачивая плечами: с ней идет человек, который видится с самим папой римским. Покосившись на художника, она прочла на его лице волнение, словно он уже видел в ней Пресвятую Деву и с трепетом ощущал присутствие Бога. Наверное, при таком ремесле любой будет не от мира сего. Папа, должно быть, и не удивляется. Если бы художник пришел на сеанс в целых чулках и куртке, не забрызганной краской, Его Святейшество вышвырнул бы его как самозванца.

– У вас краска на подбородке, – она коснулась пальцами его черной бороды, но только размазала желтое пятно. – Нет, не сходит.

– И не сойдет. Если масляная краска попала на волосы или на кожу, пиши пропало. Лучше и не пытаться счистить – только разнесешь.

– Спорим, что я вас отчищу?

Караваджо улыбнулся ее самоуверенности – и в этой улыбке она увидела и веселье, и облегчение.

– Вы же не передумали пригласить меня натурщицей?

Он покачал головой и поджал губы.

– Лена, мы, скорее всего, не сможем встречаться еще некоторое время. Я вынужден скрываться – иначе попаду под арест.

Она ждала его взгляда, ободряя художника кокетливой улыбкой. Но он не поднимал глаз от земли.

– В любом случае я уже знаю, что напишу тебя, как только смогу, – он закрыл глаза. – Я видел тебя Пресвятой Девой в тот момент, когда ты стояла у двери с Доменико.

И еще – когда ты играла с ним и расхаживала по комнате, поставив его ножки на свои.

– Пресвятой Девой? Да разве я на нее похожа?

– Вот увидишь, разницы между вами нет, – прошептал он.

«Он не такой, как остальные мужчины в Поганом садике. Не из тех, кто только и думает, как обесчестить девушку, – понимание и удивление согрели ее грудь, словно тепло жаровни. – Он и впрямь видит во мне Мадонну».

– Конечно, мне придется дождаться подходящего заказа, – он поднял голову и увидел благоговение у нее на лице. – Что ты?

– Ничего, – она покраснела. – Продолжайте.

– Понимаешь, я так работаю. Иногда какой-нибудь кардинал вроде дель Монте заказывает мне картину – только тогда я могу нанять натурщиков.

Они остановились, ожидая просвета в потоке карет, чтобы перейти Корсо. Лена покачалась на каблуках. «Если он видит во мне Мадонну, то что же смогу разглядеть в нем я?» Он ходит со шпагой, живет в самом опасном квартале Рима. Наверняка знается со всякими негодяями, как и все художники. «Но сердце у него доброе, это сразу чувствуется, – думала она. – Вот почему он пришел ко мне. Я ведь тоже никогда не была похожа на здешних девушек. Мы с ним – особые».

Лена погрузилась в мечты. Караваджо взял ее под руку, чтобы перейти улицу, – и она вздрогнула, будто очнувшись от сна.

– Но меня можно навестить и без заказа. Вам – можно.

– А что на это скажет твой ухажер-нотариус?

Лена задумчиво оглядела противоположную сторону улицы. Она не ожидала, что маэстро вспомнит о папском нотариусе, который приходит в гости каждую неделю и зовет ее замуж. Лена хотела бы объяснить, что он на двадцать лет старше нее. Что более всего ее оскорбляет его уверенность в том, что девушка побежит за ним ради богатства и положения в обществе.

Но Лене трудно было подобрать слова – она и сама плохо понимала, почему ей неприятно внимание нотариуса. Зовет замуж? Так радоваться же надо. Она прибирается во дворце и подрабатывает зеленщицей на пьяцца Навона, а он работает на святую инквизицию. Он мог бы предложить ей не брак, а плату за каждую ночь любви.

Не исключено, что как раз за это она его и невзлюбила. Право же, так было бы честнее. В высокопарных заявлениях, что он согласен вступить с ней в брак, освященный церковью, Лена ощущала презрение. Он отказался ее купить – значит, подозревал, что она продается. Как и большинство мужчин, в бедной девушке нотариус видел проститутку, еще не нашедшую себе хозяина.

– Он просто мамин знакомый, – она махнула рукой. – А когда вы пишете картину, сколько натурщице надо стоять, не двигаясь?

– Три-четыре часа, не больше. В день. Позировать придется несколько раз. – Он посмотрел ей в глаза. Она почувствовала, как их лица медленно сближаются, как манит ее поцелуй, и шагнула к Караваджо. Корзина накренилась. Художник переступил с ноги на ногу, чтобы ее содержимое не вывалилось на землю. Оба засмеялись.

– Купила зелени, девочка? – Анна раскладывала анчоусы для салата пунтарелле, когда пришли Караваджо и Лена.

– Нет, забыла, мама. Сейчас сбегаю.

– Лучше сначала разделай требуху, – старуха увидела Караваджо и вытерла руки о фартук. – Как любезно с вашей стороны, что вы зашли, маэстро.

Она присела в поклоне и покосилась на Лену. Молодые люди улыбнулись натянутой учтивости матери. Лена развернула серую требуху и шлепнула ее на стол.

– Пора приниматься за работу, – сказала она. – В отличие от вас мне заказов долго ждать не приходится.

– А я не говорил, что долго жду заказов. Я буду ждать того, который мне подойдет.

Он открыл дверь и шагнул на улицу. Она засучила рукава.

– Значит, я тоже почти художник.

Караваджо вопросительно посмотрел на нее.

– Я тоже давно жду того, кто мне подойдет, – объяснила Лена.

* * *

Костанца Колонна решила спрятать Караваджо, пока папские стражи порядка не закончат облаву на участников драки на пьяцца Навона. Вызвав художника в свои покои в палаццо Колонна, она предложила ему поселиться неподалеку, в апартаментах ее сына Муцио.

В ответ Караваджо лишь неуверенно потеребил бороду.

– Что такое, Микеле? – спросила она.

Он опустил голову.

– Госпожа. Но дон Муцио.

– Так будет удобнее и надежнее, Микеле. Пойми же: драка на одной из самых людных площадей Рима. Пролилась кровь. Аресты неминуемы. Тебя оставили на свободе, пока ты писал портрет Его Святейшества. Но теперь придется прятаться.

– Но все же дон Муцио.

Костанца вспомнила о том, что отношения между ее старшим сыном и Микеле оставляли желать лучшего. Правда, с тех пор, как Муцио дразнил Микеле его низким происхождением, минуло много лет. Они больше не мальчики, но взрослые мужчины, и чувство долга должно пересилить в них прежние раздоры.

– Спасибо, госпожа, но я предпочту рискнуть, – сказал Караваджо.

Костанца опустила руку на белую кожу кресла. И почему мужчины ничего не принимают всерьез, кроме своей чести? Похоже, они навсегда застряли в детстве и в своих детских распрях. Микеле до сих пор страдает из-за насмешек ее сына – не меньше, чем много лет назад, когда он жил у них во дворце. «Чумной сирота» – вот как прозвал его Муцио. Сегодня, унаследовав от покойного отца титул маркиза, старший сын по-прежнему не прочь всем и каждому демонстрировать свое превосходство. Кто, как не он, постоянно подзуживал брата Фабрицио? Что же говорить о Микеле, еще более ранимом?..

Караваджо огляделся, будто не доверяя тишине комнаты. «Он боится преследования, – догадалась Костанца. – Каким же беспомощным он был все это время». О том, что Микеле – чужак, ему беспрестанно напоминали и ее муж, и Муцио, и даже слуги. «Только мы с Фабрицио всегда относились к нему с теплотой. Но наша любовь не заглушила нанесенных другими обид».

– Мы с синьором Муцио еще кое с чем не разобрались, – сказал Караваджо.

– Что ты имеешь в виду?

– Помните, в часовне.

– Но это было двадцать два года назад!

Он пожал плечами. «Муцио тоже никому не простил бы подобного», – подумала она. Да, в последний раз Муцио и Микеле виделись именно тогда. Они играли в часовне при дворце в Караваджо, и ее старший сын снова принялся дразнить Микеле. Фабрицио бросился на его защиту. В ответ Муцио обвинил их в противоестественном грехе. Ее муж услышал это с галереи, закатил Фабрицио пощечину и дал пинка под задницу – как он считал, обесчещенную Микеле. Позднее Фабрицио рассказывал, что отец посмотрел на Микеле так, как священники смотрят на еретиков – не раскаявшихся даже на костре. Стоило маркизу выйти из часовни, как Микеле накинулся на Муцио с подсвечником и колотил обидчика, пока Фабрицио не оттащил друга.

Сейчас Костанца дрожала так же, как в тот вечер, когда муж явился к ней с требованием отослать Микеле. Она не соглашалась несколько недель, пока не увидела, как Микеле помогает художникам писать фреску. Прекрасная возможность восстановить мир в семье и позволить мальчику овладеть ремеслом, которое поможет ему забыть о тяжелом прошлом.

«Неужели я отослала его прочь из отвращения к тому, чем он занимался с Фабрицио?» Костанца всегда считала, что сделала для своего воспитанника доброе дело, но теперь начала в этом сомневаться. Она в задумчивости потерла большим пальцем об указательный, словно пересчитывая бусины четок.

Костанца смотрела, как тот самый мальчик, которого она когда-то отослала из дома, неловко переминается перед ней с ноги на ногу на каменных плитах. Теперь ей стало ясно, что их с Фабрицио связывала любовь, хоть самой ей и не довелось испытать подобных чувств. Ее выдали замуж девочкой-подростком, и с тех пор она так и не повзрослела. «Их отношения напоминали мне о том, чего я была лишена: познав материнскую любовь, не изведала чувств возлюбленной. Вот почему я прогнала его». Костанца посадила Микеле в почтовую карету и отправила в Милан, надеясь, что больше ничто не заставит ее горевать о любви, в которой ей отказала судьба.

– Хорошо, – тихо сказала женщина. – Я на несколько дней спрячу тебя здесь, во дворце Колонна. Здесь я всего лишь гостья. Во дворце распоряжается мой брат, и он может быть недоволен. Но я не оставлю тебя без помощи.

– Ваша светлость всегда были ко мне несказанно добры, – Микеле отвесил ей насмешливо-церемонный поклон.

Он направился к двери, и Костанца прошептала ему вслед:

– Прости меня, Микеле.

– Я сам виноват, госпожа, – он взялся за ручку двери. – Как и прежде.

Караваджо вышел, не оборачиваясь.

* * *

Летом 1605 года на улицах Рима участились стычки между сторонниками французского и испанского монархов. Караваджо был свидетелем боя, послужившего искрой для вспыхнувшего пожара, – в тот день конюх из дворца Фарнезе победил борца, выставленного семейством Колонна. После поединка на площади Святых Апостолов в кварталах, находящихся под властью обоих семейств, всю ночь не прекращались буйные потасовки. Если где-то в городе тлела вражда, теперь она разгорелась в полную силу – словно кто-то поджег ствол дерева, и пламя охватило его целиком, затронув самые дальние ветки и испепелив цветки, из которых могли бы вызреть плоды. Фарнезе и Колонна. Обитатели Квиринальского холма против жителей Кампо де Фиори. Французы против испанцев. И – среди многих распрей, что разгорелись тем летом, – вражда Караваджо и Рануччо Томассони.

Но однажды Костанца Колонна принесла от дель Монте весть о том, что драка на пьяцца Навона больше не интересует стражей порядка и Караваджо может покинуть свое убежище. Выйдя на волю, он направился прямиком к Лене. Она только что вернулась домой из палаццо Мадама, где по-прежнему работала. Снимая с головы платок, она увидела в дверях художника и улыбнулась. От мысли, что свет, озаривший ее лицо, предназначен ему, у него забилось сердце. Караваджо привык к восхищению, но сейчас он разглядел нечто другое. Лена потянула его за руку, приглашая в дом, встала на цыпочки и поцеловала.

Сейчас бы отвести ее в заднюю комнату, за занавеску, толкнуть на тюфяк, служивший ей ложем. Но дрожь похоти даже не коснулась его. Ему хотелось продлить это блаженное ощущение. Чего же? Целомудрия – нашел он нужное слово. Непривычное чувство наполнило его странной энергией. Неужели именно так чувствует себя тот, кто не совершил ничего дурного?

– Пойдем прогуляемся, – он обнял ее за талию.

Она выскользнула из его рук:

– Ты и впрямь хочешь гулять?

Караваджо опустил взгляд на ее грудь, смущенно улыбнулся и кивнул.

– Ну тогда отведи меня в свое любимое место, – сказала она. – Хочу больше узнать о тебе.

– Узнаешь в два счета – я человек простой.

– А люди говорят, что нет.

– И что же они говорят?

Она покрутила пальцем у виска, и оба засмеялись.

Он отвел ее к пьяцца Фарнезе. В ожидании драки по углам площади ошивались головорезы. Они то сжимали обтянутые перчатками пальцы в кулаки, то теребили рукояти шпаг, словно проверяли, не потеряли ли свои грозные клинки.

Караваджо позволил себе не замечать сгустившейся вокруг опасности. Он провел Лену под арку, ведущую во дворец Фарнезе. Девушка вскинула голову, разглядывая семейный герб, вырезанный на потолочных перемычках, и погладила колонны розового мрамора, вывезенные из терм императора Каракаллы.

– Зачем ты меня сюда привел? Им что, нужна уборщица?

– Хочу тебе объяснить, что если я и не в своем уме. – он в свою очередь покрутил пальцем у виска, – . то на это есть свои причины.

– Напрасно извиняешься. Послушаю с удовольствием.

Они подошли к широкой лестнице. На другой стороне двора возле мощных колонн сгрудились вооруженные шпагами молодцы в ожидании драки. Фонтан на площадке лестницы изливал струи в древний саркофаг. Лена зачерпнула воды, брызнула на Караваджо и рассмеялась. «Она не привыкла к тому, что во дворце можно вести себя свободно», – подумал он и со смехом побежал вслед за ней по лестнице.

Лестница вела на галерею, увешанную полотнами величайших мастеров минувшего века. Обычно здесь всегда прогуливались несколько знатных дам и господ, любуясь картинами. Но сейчас длинный зал был пуст. Забияки на площади распугали любителей искусства. Счастье омрачилось дурным предчувствием.

– А это что за рыба снулая? – с улыбкой спросила Лена.

Вытянув тонкую шею, с портрета надменно и недоверчиво смотрел кардинал.

– Алессандро Фарнезе кисти маэстро Рафаэля. Видишь, он словно выглядывает из картины! В то время такой прием был новинкой. Смотришь на картину, и кажется, что разговариваешь с художником и с тем, кто на портрете.

– Ну, этот вряд ли скажет мне что-нибудь хорошее.

– А вот опять он, – Караваджо перешел к следующему холсту: сгорбленный понтифик на троне, в окружении почтительных племянников. – Кардинал постарел и стал папой Павлом III. Этот портрет создал маэстро Тициан. Видишь, все в красных тонах?

– Здесь Его Святейшество похож на дикого зверя – настороже, но готов напасть.

– Все люди такие, если вглядеться пристальнее.

– Ты не такой.

– Ты мало меня знаешь.

Она коснулась пальцем кончика его носа, отступила назад и указала на картину, изображавшую Богородицу с младенцем, святую Анну и Иоанна Крестителя. Возле их ног сидела толстая кошка.

– Вот эта мне нравится.

– Это написал Джулио Романо, ученик маэстро Рафаэля. Композицию он позаимствовал у маэстро Леонардо. В то время художники просто копировали лучшие работы своих предшественников. Мадонна написана превосходно, но. Не очень выразительно, как по-твоему?

– Мне больше всего нравится кошка.

– Тогда назовем ее «Мадонна с кошкой».

Лена мурлыкнула.

– Все эти полотна символичны, – Караваджо обвел стену галереи широким жестом. – Они не просто рассказывают о том, что произошло. Чтобы понять смысл «Мадонны с кошкой», надо знать, что означает гроздь винограда в руках Крестителя. Сама, без подсказки, ни за что не догадаешься.

– Но откуда же мне знать?

– До тебя художникам и покупателям картин дела нет. Пойдем, я тебе покажу другого художника. Вот он хочет, чтобы его полотна понимали все.

Они пошли вдоль лоджии. Караваджо выглянул во двор: из сада позади дворца сюда подтянулись новые фехтовальщики. Он отвел девушку на узкую галерею над Тибром, в длину не больше двадцати пяти шагов. Потолок был расписан сценами любви и сражений греческих богов.

– Видишь, вон, в середине, Вакх и Ариадна? – пока она любовалась яркими оттенками, он следил за движениями ее глаз. – Ты можешь не знать мифов и даже имен богов, но поймешь, что происходит. Они сочетаются браком, наслаждаются радостями любви – и, чтобы это понять, тебе не нужны ни глубокие знания, ни понимание символов.

Лена задумчиво прижала руку к груди.

– Значит, эта галерея и есть твое любимое место?

– Да. Ты только подумай, какой простор открывает перед нами художник. Видишь, боги как будто вот-вот упадут с потолка прямо на тебя? Ты ощущаешь их вес, хоть они и написаны на плоской поверхности.

– А ты так умеешь?

– Умею. Но получается не всегда. А вот Аннибале, когда расписывал здесь потолок, не допустил ни одной ошибки.

– Аннибале?

– Аннибале Караччи, мастер из Болоньи, создавший эту фреску.

– Ты с ним знаком? Что он за человек?

Караваджо обрадовался вопросу – значит, Лена почувствовала глубокую человечность творения художника. Для нее эта фреска – не просто украшение галереи. Затем он бросил взгляд на раскинувшийся внизу сад. Все до последнего забияки собрались во дворе. Да, похоже, дела обстоят еще хуже, чем он думал.

– Пойдем-ка отсюда.

Они вернулись на лоджию. Головорезы столпились вокруг огромной – в два человеческих роста – статуи Геркулеса под аркой на другой стороне двора.

Он потянул Лену за руку, но она не двинулась с места.

– Ты обещал мне рассказать, почему ты малость не в своем уме.

Караваджо, не отрываясь, смотрел на толпу.

– Аннибале закончил эту фреску три года назад. Ею восхищался весь Рим. Художники считали, что эта лучшая работа всех времен и народов. Он работал над ней четыре года. Но заказчик – кардинал Фарнезе – даже не поблагодарил маэстро. Послал Аннибале со слугой двести скудо. И все.

– Да это ведь целое состояние!

«Для тебя, девочка, – да», – подумал Караваджо.

– Ты не понимаешь. Я получаю столько за картину, которая требует всего трех месяцев работы.

– Значит, кардинал его одурачил?

– Что кардинал ни предложит, бери и говори спасибо. Ведь не станешь жаловаться на то, что высокий церковный чин тебя обсчитал. И Аннибале тронулся рассудком. Четыре года каторжного труда – и почти даром. Теперь сидит, запершись дома, и никого не принимает. Думаю, ему недолго осталось.

– А что, если какой-нибудь кардинал поступит так же с тобой?

– Поживем – увидим. Я могу только ждать. Скорее всего, ожидание и сведет меня с ума.

* * *

Вооруженная толпа двинулась к воротам. Караваджо узнавал лица: он видел их на площадках для игры в мяч, на пьяцца Навона. Он поспешил к выходу: ему не хотелось оказаться на пути этого сброда, когда он хлынет на улицы.

– Эй, мазила! – из толпы выступил Рануччо и заступил Караваджо дорогу. – Ты, я вижу, новую девку завел?

Караваджо шагнул вперед, пряча Лену за спиной.

– Мы с тобой не ссорились, Томассони.

– Это ты так считаешь, – Рануччо выпрямился во весь рост – он был на голову выше Караваджо. Братья едва доходили ему до плеч. – Я эту потаскушку вроде раньше не видел.

– Прикуси язык.

Рануччо небрежно взмахнул перчатками, будто услышав плоскую шутку, и смерил Лену липким взглядом.

– А сиськи у тебя что надо. Он тебе не говорил, милашка, что случилось с Пруденцей, его прежней пассией? – и Рануччо чиркнул пальцем поперек горла.

– Пошел вон, деревенщина! – бросила ему Лена, но Караваджо услышал, что голос ее дрожал. Надо скорее увести ее от Рануччо.

– Так ведь дружок твой тоже не из благородных – впрочем, это ты, верно, уже заметила.

Караваджо схватил Лену под руку и потащил к выходу. Повернув за угол, он тревожно огляделся. Из вооруженной ломящейся в ворота толпы вынырнул Онорио.

– Микеле, какого черта ты здесь делаешь?

– Он показывал мне картины, – объяснила Лена.

Теперь, уведя ее от Рануччо, Караваджо вздохнул с облегчением и даже усмехнулся.

– Ступай домой, Лена.

Она сжала его руку.

– Микеле, не надо.

– Поторопись, пока не началась драка. Я после слов Рануччо уйти не могу.

Лена медлила, словно обдумывая, как его разубедить. Микеле покачал головой и коснулся ее подбородка. Девушка на прощание поцеловала его в щеку.

– Девчонка недурна, cazzo, – Онорио игриво толкнул Караваджо. – Стало быть, Рануччо во дворце?

Они вошли во двор – люди Фарнезе толпились совсем рядом.

Как же так? Всего час назад художник был счастлив, как никогда в жизни, – среди картин, наедине с пленившей его женщиной. А теперь? Неужели на этом жизнь и оборвется?

Из рядов сторонников Фарнезе выступил Рануччо.

– Куда ж ты свою красотку подевал, а, мазила? Я бы не прочь засадить ей, а заодно посмотреть, как тебе пойдут рога.

Караваджо оскалился и закусил костяшку пальца.

– Палец кусаешь? Издеваешься? Ну ладно, – Рануччо шагнул вперед, обнажив оружие.

Караваджо выхватил из рапиру ножен. Тонкий звон задрожавшего металла отдался в руке и во всем теле.

Рануччо прыгнул вперед – Караваджо парировал первый выпад. Клинок противника был дюймов на шесть длиннее, чем у Караваджо. Караваджо ловким движением отвел шпагу Рануччо и направил свое оружие ему в плечо. Острие разорвало ткань камзола, и художник почувствовал, что задел вражескую плоть.

Рануччо отскочил и стал ощупывать левой рукой плечо, не отрывая от Караваджо злобных глаз.

Схватка вокруг них разгорелась не на шутку – на каждой стороне дралось не меньше тридцати человек. Удары стальных клинков звучали, как нестройный хор колоколов во всех церквях Рима.

Рануччо атаковал вновь. Караваджо парировал поворотом запястья и перенес тяжесть на правую ногу для рипоста. Рануччо едва успел отпрянуть от удара, направленного в голову, и снова пошел в наступление.

Его клинок казался Караваджо когтем, змеей, побегом некоего гигантского тропического растения. Горло пересохло, ноги молили о бегстве. Но шпага в руке толкала вперед: пролить кровь негодяя.

Рукоятки клинков сцепились. Караваджо присел и снизу нанес Рануччо удар кулаком в горло и одновременно пнул ногой в колено.

Силач пошатнулся. Художник схватил Рануччо за правую руку и освободил свой клинок. «Неужели сейчас я и вправду стану убийцей – не только для злых языков?»

И тут он полетел на землю. Не иначе, конь лягнул его в висок – такой силы был удар. Поднявшись на колени, Караваджо вслепую замахал шпагой, чтобы противник не поймал его врасплох.

Кто-то схватил его за шиворот, и он услышал голос Онорио:

– Микеле, это я.

Чуть проморгавшись, Караваджо узнал стоящего перед ним мужчину – это был старший брат Рануччо, солдат Джованни-Франческо. «Наверное, вот кто помешал мне нанести coup de grace, – догадался он. – Не дал прикончить мерзавца». Караваджо почувствовал себя как узник, отпущенный с галер. Убийцей он не стал.

Микеле с трудом поднялся на ноги. В глазах у него двоилось, в висках стучал молот. Онорио повел его к воротам.

Рануччо тяжело оперся на плечо брата.

– Еще увидимся, мазила, – проговорил он, едва ворочая языком.

– Чтоб оторвать тебе яйца, мудила, – подхватил Онорио и махнул рукой другим людям Колонны, приказывая расступиться. Несколько человек брели к воротам, слизывая с порезов кровь или перевязывая раны, но большинство смеялись и переругивались с людьми Фарнезе.

Они перешли площадь.

– Скорее, пока патруль не подоспел, – Онорио подозвал стройного бретера, даже после драки сохранившего аристократичную надменность. – Руфетти, нам бы врача, а?

Тот взглянул на Караваджо с нескрываемым ужасом.

– Быстро его ко мне, – велел он.

Караваджо поднял руку к виску, и пальцы его окрасились кровью.

* * *

Следователи уголовного суда нашли Караваджо в постели, в доме Руфетти, с ранами на шее и левом виске.

– После драки у дворца погиб от ран человек Фарнезе, – сказал один, пододвинув стул к кровати.

– Какой драки? – Караваджо тронул повязку на горле и закашлялся.

Следователи переглянулись. Сидящий, худой и тщедушный, с землистой кожей, прищурился, его товарищ погладил густую черную бороду. Они уже поняли, как пойдет беседа.

– У дворца Фарнезе на этой неделе пролилась кровь. Во двор ворвались люди семейства Колонна. В драке участвовало более двухсот человек.

Караваджо чуть было не поправил его, сказав, что их было не более шестидесяти, – но вовремя заметил, как подался вперед тощий следователь, ожидая, что художник угодит в расставленную ловушку.

– Немало. Кто-нибудь пострадал?

– Как я уже упоминал, погиб один из людей Фарнезе.

– Да упокоит Господь его душу.

– Говорят, что и ты там был.

– Ничего подобного. У меня слишком много работы. А кто говорит-то?

– Надежный свидетель.

– Стало быть, я его не знаю. В любом случае мне не до потасовок. Я вообще-то пишу портрет Его Святейшества.

Худой беспокойно заерзал на стуле, но его соратник склонился к Караваджо, положив руку на спинку кровати:

– А мы слышали, что работа над портретом уже закончена.

– Мы с кардиналом-племянником еще не решили насчет рамы. Можете его спросить.

– А что, можем и спросить, – бородатый следователь погрозил Караваджо пальцем, но его товарищ прищелкнул языком.

– А с тобой что случилось? – спросил он, вынул из кармана табличку и что-то нацарапал на ней стилосом.

– Напоролся на собственную шпагу, – Караваджо попытался изобразить смущенный смешок. – Сверзился с лестницы неподалеку отсюда.

Стило снова заскребло по табличке.

– Где?

– Не помню. Я, понимаете ли, выпивши был.

– Поди, с кардиналом-племянником выпивали? – уточнил широкоплечий следователь.

– Иисус с тобой, Козимо, – прошипел его товарищ. – Тебя кто-нибудь видел? Кто тебя поднял, когда ты упал?

– Никого рядом не оказалось.

– А как ты попал сюда?

– К счастью, я заметил, что нахожусь рядом с домом моего друга, адвоката синьора Руфетти.

Следователи снова переглянулись. «Зарубите себе на носу, господа хорошие: у меня есть друзья, которые знают закон».

– Больше мне нечего добавить, – завершил Караваджо.

Он прислушался к удаляющимся по лестнице шагам: следователи ушли несолоно хлебавши. Когда он сглотнул, ему показалось, что горло сейчас взорвется.

К вечеру Онорио принес ему вина. И пока Караваджо пил, сидел на краю его постели.

– Кто-то из людей Фарнезе погиб, – Караваджо опустил бутылку на бедро.

Онорио раскраснелся от волнения, глаза его блестели.

– Ага. Так, мелкая сошка.

– А что бы сказали, если бы умер я?

– Сказали бы, что тебе следовало убить Рануччо, когда выпал шанс, – Онорио хлопнул друга по колену. – Не бойся запачкать руки кровью. Иначе не станешь мужчиной.

Караваджо прищурился.

– Так это ты убил человека Фарнезе?

– Отдай бутылку, cazzo, – в голосе Онорио звенело возбуждение. Он сделал хороший глоток.

Караваджо содрогнулся. Теперь, когда он узнал, что Онорио лишил человека жизни, тот показался ему чужаком, словно явившимся из мира, населенного мертвецами.

– Я тут лежал и думал, – сказал художник, – как близко я подошел к смерти. Еще немного, и все было бы кончено.

– Это правда. Умереть легко, – Онорио распахнул ставни. Хлынувшее в комнату солнце смело темноту, как слой пыли.

– Мой отец и дед умерли в один день от чумы, – тихо сказал Караваджо.

– Все умирают. Вокруг столько смертей, точно каждый умирает по несколько раз. Смерть ненасытна, все ей мало.

– Ну я-то уже дважды сподобился, – показал Караваджо на горло и голову. – Стало быть, на мою долю смертей осталось меньше.

Онорио, насвистывая, спустился по лестнице, а Караваджо задремал. Ему снилось, что он снова дерется с Рануччо перед дворцом. На этот раз он упал на колени, и Рануччо вонзил рапиру ему в грудь. Он упал, ударившись головой о булыжную мостовую, успев заметить, как накренилась статуя Геркулеса. Рануччо побежал прочь, со смехом гонясь за Леной, и поймал ее. Караваджо проснулся с криком.

На лестнице послышались шаги. Весь в поту, дрожа, Караваджо сел в постели. Горло саднило от крика.

Шипионе вошел в комнату, словно актер в решающую минуту драмы. Усы его воинственно топорщились от самодовольной улыбки.

– Что за вопли ужаса! Признаюсь, маэстро Караваджо, меня нередко встречают чем-то подобным. Но прошу вас, успокойтесь.

Караваджо спустил ноги с постели.

– Лежите, лежите, – Шипионе протянул ему руку для поцелуя, но стоило художнику прикоснуться к ней губами, наморщил нос и резко отдернул ее. – Ну и вид у вас, милейший. Краше в гроб кладут.

– Упал с лестницы, наткнулся на собственную шпагу.

Шипионе досадливо фыркнул:

– Я не следователь, Караваджо.

– Ни в коей мере, ваше высокопреосвященство.

Шипионе сел с осторожностью, словно не доверял стульям в доме простолюдина.

– Я, кажется, советовал вам не лезть в драку с братьями Томассони. И, сдается мне, было это всего несколько дней назад.

– Да, ваше высокопреосвященство.

– Напоминаю, что глава семьи Томассони – начальник стражи в замке Сант-Анджело. Во времена смуты этот замок служит прибежищем Его Святейшеству. Из чего следует, что сам папа полагается на Томассони.

Караваджо поморщился, подняв руку к горлу.

– Если Его Святейшество прибудет в замок Сант-Анджело и обнаружит, что двери заперты или стража. – Шипионе подкрутил усы большим пальцем, – . настроена негостеприимно, это обернется катастрофой для всех христиан.

– Я, как и прежде, в глубочайшем долгу перед Его Святейшеством и вашим высокопреосвященством.

Кардинал небрежно взмахнул своими пухлыми пальцами.

– Вчера вечером я ужинал у кардинала дель Монте. Мы беседовали с ученым, который утверждал, что лишь человеку, в отличие от животных, присущ обычай кровной мести. Я сразу вспомнил о вас.

Ну, разумеется, о ком же еще.

– Можно даже сказать, что именно вендетта отличает нас от зверей, – продолжал Шипионе.

– Как и вера в Единого Бога, ваше высокопреосвященство.

– Многие не разделяют эту веру, и они, разумеется, умрут как скоты. Но вы, кажется, шутите со мной. Не стоит. Ваша ссора с Рануччо – дело слишком человеческое. А я прошу от вас немного божеской добродетели – будьте выше этого.

– Но разве вас никогда не посещало желание отомстить, ваше высокопреосвященство?

– Не сравнивайте себя со мной. Моя месть и впрямь божественна, ибо разрешена Его Святейшеством, – Шипионе коснулся руки Караваджо. – Ради вас я – ваш покровитель – пытаюсь помочь дону Фабрицио Сфорца Колонна. Видите, как высоко я вас ценю? Пусть ничто не омрачит счастья маркизы Костанцы Колонна.

Караваджо хотел было поцеловать руку кардиналу, но Шипионе с удивительной легкостью оттолкнул его: он был сильнее, чем казался.

– Мне придется заплатить Фарнезе, чтобы они не преследовали дона Фабрицио за убийство родича. И ваши бесчинства на их дворе в этом отнюдь не помогают.

– Там ведь много народу было. Не только я.

– Все остальные глупцы мне безразличны. А вам я заказал картину – портрет Его Святейшества. И рассчитываю на другие полотна.

– Дуэль с Томассони была делом чести.

В одну секунду обычно мягкий и томный голос Шипионе перешел в фальцет капризного ребенка:

– Ты – мой человек, чтоб тебя! Вот и веди себя так, чтобы я мог на тебя положиться.

Он поднялся, прислушался к скрипу потревоженного стула и шагнул к двери.

– Когда поправишься, навести семью купца Кавалетти, упокой Господь его душу. Они отделывают в его память часовню в храме Святого Августина.

Шипионе двинулся вниз по лестнице и уже из-за двери добавил:

– Им нужна Мадонна.

– Они хотят заказать ее мне?

– Они хотят заказать ее мастеру от Шипионе Боргезе.

* * *

Дом, в котором Пресвятая Дева получила благую весть о том, что произведет на свет Сына Божия, перевезли из Назарета во времена крестовых походов. От разрушения магометанами его спасли ангелы. Теперь этот дом стоял в Лорето – городке в болотистой местности, на берегу Адриатического моря. Сюжет вдохновил многих великих мастеров: серафимы несут по небу Святой дом, рядом с ними летит Мария. Купец Кавалетти в своем завещании распорядился заказать для алтаря образ Мадонны Лорето.

Договор с Караваджо заключил его зять, Джироламо де Росси.

– Я не стану писать Мадонну, которая парит в воздухе, как птица, – предупредил художник.

Де Росси потеребил в руках бумагу.

– Я могу передать заказ маэстро Бальоне.

– Бальоне уж точно напишет вам такую Деву, в которую никто не поверит.

– А вы, значит, чудо Святой церкви не принимаете всерьез?

– Я все принимаю всерьез. Но я не такой, как другие художники. Тем и известен.

Де Росси криво улыбнулся.

– Не беспокойтесь, синьор, – Караваджо взял контракт. – Я верю в Мадонну и буду писать, осененный Ее святым присутствием.

Он склонился над столом, взял перо и поставил под документом подпись.

* * *

Лена стояла на ящике, держа на руках маленького племянника. Караваджо привел двух стариков нищих, которых нашел возле Болотной таверны и нанял натурщиками.

– Ты купаешь мальчика, Лена, и вдруг кто-то стучит тебе в дверь. Ты открываешь и видишь двух паломников. Тебе надо вернуться в дом, но и бедным странникам сочувствуешь. Посмотри им в лица.

– Но ведь так и было, когда ты в первый раз подошел к моему дому, – напомнила она. – Разве ты не Богородицу с меня пишешь?

– Не пытайся представить себе, что сделала бы на твоем месте Богоматерь, – Караваджо опустился на колени за спиной у нищих. – Смотри на них, Лена. Я хочу увидеть, что чувствуешь ты, глядя на них.

– Они, похоже, люди добрые.

– Они покинули дом и прошли долгий путь, чтобы увидеть тебя. Побирались и голодали, только чтобы заглянуть тебе в лицо. Ты ведь не отвернешься?

– Нет. Только вот, я помню, Доменико тогда малость замерз.

– Верно, и Пресвятая Дева о младенце тоже не забыла бы. Повернись немного в сторону – ведь ты волнуешься о мальчике и спешишь вернуться в дом. Но не отрывай взгляда от лиц паломников.

Она склонила голову к плечу – страшась великой ответственности, возложенной на нее художником, но жалея нищих.

Караваджо отошел в свой уголок, за черную занавеску, и увидел проекцию натурщиков на холсте. Он выдвинул холст вперед, чтобы изображение сделалось четче, – фигуры предстали перед ним как живые. От радости художник даже закусил губу и стиснул кулаки. Не один месяц пройдет, прежде чем он закончит картину, – но сейчас он увидел ее всю целиком.

Черенком кисти он процарапал очертания пилигримов на красновато-коричневом грунте. На первом плане – грязные ноги старика; заострившаяся от старости и голода скула нищенки; детская ручка, ухватившаяся за бордовый бархат платья, купленного Караваджо для его Мадонны; нога Лены, поставленная на носок, и линия ключицы под опущенным к плечу подбородком.

Еще несколько меток на грунте – и художник вышел из своего укрытия. Он обвел мелом место, где стояла Лена, – чтобы не ошибиться в следующий раз, и сделал то же самое возле колен паломников. Потом Караваджо отпустил мальчика во двор, поиграть с нищими, а сам начал писать лицо Лены, ища тон кожи и накладывая тени у носа и глаз. Через некоторое время он услышал тихий стон.

– Шея заболела?

– Ага, – Лена улыбнулась. – Можно взглянуть?

– Смотреть пока не на что.

Она качнула бедрами.

– И как он, Святой дом в Лорето?

– Похож на твой.

Она склонила голову набок, улыбаясь лукаво, словно в ожидании подвоха. Он снова взглянул на очертания ее лица, набросанные на холсте. Ему захотелось увести ее за занавес. «Там никто нас не увидит, – подумал он. – Только моя Мадонна».

– Ты ведь и есть Пресвятая Дева. И дом у тебя все тот же, до последней трещины на притолоке и облупившейся штукатурки на стене, – объяснил он. – В таком доме Христос и вырос. Ты что же думаешь, он во дворце жил? Или в церкви? Разве он был князем?

– Нет, плотником.

– А где живут плотники? В Квиринальском дворце?

– Один на нашей улице живет.

Он отложил кисть и палитру, подошел к Лене и взял ее за руки. Она кончиками пальцев растерла пятна масляных красок у него на ладони. У Караваджо перехватило дыхание. «Значит, вот как приходит весть с Неба. Не по-итальянски, не на латыни, а просто ощущением, ясным в тот же миг. Как будто я стою перед гениальной картиной: сначала чувствую и лишь затем понимаю».

Художник отдернул занавес, чтобы Лене были видны наброски композиции.

– Я пишу эту картину не так, как другие писали Мадонну Лорето. Не хочу, чтобы люди говорили: «Ах, Пресвятая Дева летать умеет! Ой, а какой у нее хорошенький домик!» Я хочу, чтобы люди прикоснулись к чистоте души Мадонны и преисполнились любовью, которую она принесла в мир, подарив нам своего Сына.

Он шагнул к ней ближе и увидел в глазах Лены ожидание. «Она знает, что я скажу. Она чувствует то же самое. Она со мной!»

– Чтобы написать такую любовь, я должен ее пережить. И я готов к ней. Потому что я люблю тебя.

Взгляд Лены заметался между изображением на холсте – незаконченным, неподвижным – и живым лицом стоящего перед ней мужчины.

– Если я когда-нибудь напишу что-то стоящее, то лишь потому, что буду думать о тебе.

Она опустила глаза и подалась к нему, коснувшись плечом его плеча:

– Но я не. Ну, понимаешь. У меня уже были мужчины.

– Я не говорил, что ты и есть Дева, – Он приподнял ее подбородок пальцем. – Я вижу в тебе образ Девы, ты воплощаешь его. Без тебя Ее не существует.

И он прильнул к ее губам.

* * *

Дель Монте смотрел, как Караваджо выписывает солнечный луч на грязной ступени под ногами Мадонны. Кардинал приподнял шапочку и почесал макушку.

– Ни Бальоне, ни Академия этого не одобрят, – сказал он.

– Если бы эта картина им понравилась, я бы разрезал ее кинжалом на куски, – Караваджо наклонился ближе к холсту.

Дель Монте воззрился на полотно высотой в два человеческих роста.

– Великолепно, – прошептал он.

– Но?..

– А как же требования церкви к изображению религиозных сюжетов?

– С каких это пор вы обращаете внимание на такие вещи?

– Пойми меня правильно. Говорят, я могу когда-нибудь стать папой – но я ценю искусство как величайшее отражение Света Божия на земле.

Караваджо взял кисть в зубы и стал выбирать другую – из кувшина, стоящего у подножья его мольберта.

– Ну и что?

– У твоей Мадонны грязные ноги, Микеле. Да и вокруг глаз какие-то тени. Святой дом, на который многие папы потратили огромные суммы, здесь похож на лачугу.

– Христос был бедняком.

– Но Его Святейшество отнюдь не беден.

Караваджо потянулся, не отрывая придирчивого взгляда от последних мазков.

– Если Царица Небесная живет в нищете, Микеле, зачем людям почитать богача, который одевается в драгоценные мантии и ходит по дворцу в красных туфлях? – Дель Монте вновь уставился на картину: лицо его просияло восхищением, которое не могли затмить никакие богословские споры. – Ну ты хотя бы нимб ей нарисуешь?

– Я уж думал, вы так и не спросите, – Караваджо выудил из-под палитры циркуль.

* * *

Дописав Мадонну, Караваджо сел перед картиной. Вечерело. Зимнее солнце село. Последний луч скользнул по телу Богоматери из-за края ставни, как небесная ласка. «Ничто другое прикасаться к Ней не должно», – подумал он.

В доме было тихо – Караваджо спровадил домочадцев в Болотную таверну, пообещав, что придет к ужину. Ему хотелось побыть с Ней одному, прежде чем отдавать церкви Святого Августина. Он потрогал грубый шрам на шее: «Если бы не этот шов, я бы, пожалуй, рассыпался бы, оторвавшись сам от себя, как отпоровшийся от камзола рукав». Рана на виске успела затянуться и покрыться пушком волос, но под кожей что-то пульсировало. Его тело боролось, исцеляя нанесенные раны. «Наверное, от удара в мозгу что-то разошлось – и теперь предупреждало: следующего раза не будет. В любой момент жизнь может оторваться, не дав времени объяснить, попрощаться, извиниться. Каждое слово, сказанное Лене, может стать последним».

Вот о чем рассказала ему только что завершенная картина. Всё всерьез. Мадонна – живая. Любой, кто увидит ее, узнает и о нем – даже если ему не пережить еще одной драки или еще одной болезни.

В первые годы в Риме Караваджо писал жанровые сатирические картины. Он изображал карточных шулеров, чтобы позабавить кардиналов, которым нравилось щекотать себе нервы, представляя запретную темноту таверн, заполненных простонародьем. Он написал мальчика, укушенного ящерицей, – это было предупреждение природы об опасностях любви; написал мальчика, очищающего фрукты, – поглощенный своим занятием, тот не может заметить, какими глазами смотрит на его нежную шею и тонкие пальцы возможный соглядатай. Его картины были томны, нечисты и подозрительны, как кабаки и спальни, в которых он проводил свои дни. Когда же он изменился? Что толкнуло его на путь, ведущий к Мадонне?

«Отдых на пути в Египет». К тому времени он успел прожить в Риме всего несколько лет и сам едва понимал, что за картину написал. Он изобразил Святое семейство, спасшееся от кровожадного царя Ирода и отдыхающее под звуки ангельской скрипки, с мечтательной ясностью венецианской школы. Но позднее, рассматривая полотно в галерее госпожи Олимпии Альдобрандини, Караваджо понял: он запечатлел на нем то, что хранил в своем сердце.

Мадонна, утомленная странствиями, прильнула щекой к головке ребенка. Сонный малютка Иисус ухватился за ее одеяние, будто видит во сне, как сосет ее грудь. Святую Деву он писал с Анны – подруги Меники. Она знала, что ее ждет недолгая жизнь дешевой шлюхи, но все же верила, что выход есть. В любящей, усталой Богородице Караваджо показал надежду, страх, смирение. И – любовь матери, которая знает, что ее Сын будет принесен в жертву, но готова претерпеть лишения в пустыне, чтобы сохранить Его для предначертанного. И разглядеть все это в лице продажной девки.

Анна уже год как умерла. В двадцать пять лет кожа ее утратила свежесть и чистоту, рыжие волосы потускнели и поредели. Караваджо сидел у смертного ложа, а она вспоминала о той шестнадцатилетней красавице, с которой он писал Пресвятую Деву. Когда душа Анны покинула тело, Микеле приник головой к ее груди и, сам себе удивляясь, расплакался. Многие из его знакомых потаскух исчезли с улиц – но, замечая это, он пожимал плечами, не больше. А по Анне плакал так, словно ей взамен в галерее его души появилось изображение смерти.

Караваджо дотронулся кончиками пальцев до ноги своей новой Мадонны, провел по подъему. Пора отпустить ее. Художник послал ей воздушный поцелуй и сошел по лестнице на улицу.

В Болотной таверне ему пришлось прищуриться, чтобы найти дорогу в темноте. Что-то мелькнуло у фонаря рядом со стойкой – это Лена махала ему рукой.

* * *

Они пили крепкое вино с вулканического острова Искья. Лена прижималась к плечу Караваджо. Кубок в руке, круг бражничающих друзей за столом. Безудержное, необузданное веселье охватило его. Он любил всех и каждого. Напротив него Гаспаре обнимал Менику. Марио Миннити втыкал кинжал в доску между пальцами Онорио, пока не порезал тому кожу. Онорио ударил его ладонью в нос и засмеялся, когда потекла кровь. Просперо, скуля по-собачьи, принялся зализывать ранку на большом пальце Онорио.

Оттолкнув Просперо, Онорио обнял Караваджо за плечи:

– Пойдем-ка, сыграем в карты.

Караваджо отмахнулся от него и отпил еще вина.

– Ты ведь закончил свою Мадонну? Ну так айда в загул – как всегда, когда ты дописываешь картину.

– Не могу. Шипионе договорился о новом заказе – работу надо начать сразу. Сегодня я праздную, а завтра снова запрусь в мастерской.

– Что за заказ? – архитектор осушил свой кубок.

– «Успение Богородицы» для босоногих отцов-кармелитов в церкви Санта-Мария делла Скала.

– Пресвятая Дева возносится на небеса, а изумленные апостолы воздели руки и возвели очи горе? Не твой это стиль!

– Да ты никак держишь меня за Бальоне, stronzo? – Караваджо хлопнул друга по руке. – Ничего этого не будет. Я напишу ее мертвой.

Онорио молчал, внимательно глядя на друга.

– Я ведь написал мертвого Христа, – напомнил Караваджо. – А мать что, нельзя?

– Христа ты можешь писать мертвым, потому что мы знаем, что Он воскреснет. Но ни разу ни один художник не написал смерть Богородицы иначе, чем в виде славного вознесения на небеса. Как будто она и не умирала вовсе.

– А у меня будет мертвая.

Воспаленные глаза Онорио сверкнули из-под челки так злобно, что у Караваджо перехватило дыхание.

– Стало быть, и позировать тебе должна покойница – для вящего правдоподобия.

Онорио произнес это шепотом, но Просперо и Марио мгновенно прекратили разговор – видно, расслышали его речь. Оба испугались. Караваджо думал об убитом в драке у дворца Фарнезе – он не забыл, как бессовестно Онорио хвастался этим злодеянием.

– Ладно, пошли, сгоношим тебе Богоматерь. Прирежем какую-нибудь шлюху, делов-то, – зубы Онорио сверкнули в свете свечей.

Караваджо вмиг протрезвел. Он понимал, что должен остановить Онорио, но не мог вымолвить ни слова – у него дрожали губы.

Вдруг Онорио вскинул вверх обе руки и радостно завопил:

– Вот я тебя и провел, сукин ты сын! Обманули дурака! – он схватил Караваджо в охапку и поцеловал в макушку. – А ты и поверил!

Собутыльники засмеялись от облегчения, хотя страх еще не совсем покинул их. Онорио шутливо ткнул Караваджо кулаком в живот. Как ни слаб был толчок, а внутри у художника похолодело.

– Господи Иисусе, я чуть со страху не помер, – воскликнул Марио.

Онорио, привстав, потянулся через стол и чмокнул его в щеку.

– Я бы могла, Микеле, – Лена сжала руку Караваджо. – Могла бы изобразить для тебя мертвую Богородицу.

Сердце художника, растревоженное злой шуткой Онорио, забилось еще сильнее. «Я не смогу смотреть на нее мертвую, даже понарошку».

– Мне понравилось позировать, – сказала она. – И как ты рассказывал мне о том, что Пресвятая Дева могла бы думать. Я представляла себе мысли Мадонны и показывала их лицом. Это ведь нетрудно, притвориться мертвой – лежи себе тихо, и все, больше ничего не требуется.

– Нет, лучше попроси прикинуться мертвой Менику, – предложил Марио. – Она в такой же позе на жизнь зарабатывает.

Меника только лениво отмахнулась от него.

– Ты так и не показал мне готовую «Мадонну Лорето», – Лена просунула руку в ладонь Караваджо. – Когда я смогу на нее взглянуть?

Он перевел взгляд на кубок с вином. Пока что картина принадлежит ему – стоит на мольберте у него в мастерской.

– Я тоже хочу посмотреть на твою «Мадонну», – сообщил Гаспаре, – чтобы написать о ней стихи.

«Лена не такая, как те, пропащие. Она под моей защитой». Караваджо развеселился:

– Лучше дай я тебе свои стихи почитаю. Они не столь утонченные, как чувства нашего несравненного поэта синьора Гаспаре, – но, возможно, лучше подходят к обстановке.

Он поднял кубок, сделал большой глоток и начал:

Его холсты не устарели: Я б вдул «Венере» Боттичелли.

Собутыльники расхохотались.

Но Микеланджело святых Не потащил бы я в кусты.

Онорио забарабанил ладонями по столу.

– Вот она, настоящая поэзия!

– А теперь про Джованни Бальоне. – Караваджо разошелся.

– Ну вот, начинается, – вздохнул Просперо.

Бальоне гнусным «Воскресением» Дал плоти грешной усмирение. «Екатерина» Караваджо Плоть оживит любовной жаждой.

Марио похотливо потерся о плечо Просперо. Караваджо, едва сдерживая смех, продолжал:

Маэстро Рени написал скрижаль С заветом Моисея. Но Мадонна Исполнена красою бесподобной – И заповедь нарушить мне не жаль.

Лена смущенно рассмеялась. Караваджо снова нежно сжал ее пальцы.

– Истинное произведение искусства – это женщины, – воскликнул Гаспаре, оживленно взмахнув рукой. – Можно мне? Синьора Меника.

– За скудо отсоси-ка, – захихикал Марио.

Гаспаре попробовал снова:

– Меника прекрасная.

– За два – на все согласная.

– Почему бы тебе и про меня не сочинить стишок? – Лена уткнулась носом в шею Караваджо. Тот вскочил так поспешно, что стол качнулся, и друзья бросились ловить свои кубки. Он потащил Лену за руку прочь из таверны – шатаясь, они исчезли за дверями. Просперо заулюлюкал им вслед и сделал непристойный жест.

В напряженном молчании Караваджо шагал по Корсо – так быстро, что Лена едва поспевала за ним. Лицо его, однако, оставалось спокойным и безмятежным. Они вошли в мастерскую.

Лена остановилась перед «Мадонной Лорето», неподвижная, как ее изображение. В тишине Караваджо, казалось, слышал шорох юбок Мадонны – но нет, это его модель переступила с ноги на ногу, качнув бедрами.

– Маэстро Рафаэль изобразил пророка Исайю на фреске одной из колонн в церкви Святого Августина. Когда они повесят в этой церкви Мадонну, ты думаешь, кто-нибудь бросит хоть один взгляд на живопись Рафаэля? Они придут смотреть на тебя. И ты все еще хочешь, чтобы я сложил про тебя две строки дурных виршей?

Она покачала головой, тихо шагнула назад и упала на его постель.

* * *

Поднявшись с ложа любви, она завернулась в одеяло и встала перед «Мадонной Лорето»:

– Эти нищие старики молятся ей. Но она не дает им благословения.

– Мадонна торопится унести сына домой, – Караваджо поднялся с кровати. – Но их благоговение так велико, что паломники убедили ее чуть помедлить и благословить их. Я хочу, чтобы люди, глядя на мою картину, поняли, что они сами должны извлекать из религии благодать. Это они оживляют Пресвятую Деву, дают ей жизнь.

– Тогда тебе повезло, что я не Дева. Тебе не надо особо стараться.

– Счастливчик, ага.

– Да уж, тебе все легко достается, – она закутала его в одеяло. – Старики на картине напомнили мне моих бабушку и деда.

Лена склонила щеку на его плечо. Каштановые волосы рассыпались по ее груди, закрывая соски того же красно-коричневого оттенка. Он запустил пальцы в густые пряди – впервые за все время.

– А твои дед и бабушка еще живы? – спросила она.

Он вспомнил, как отец закрывал мертвые глаза деда.

Годы во дворце Маркезе, ссоры с сыновьями Костанцы, холод родного дома, когда он посещал убитую горем мать. Той же рукой, которой Микеле только что касался волос Лены, он расстегивал штаны на Фабрицио и гладил его ягодицы. «Теперь все по-другому. Отныне я связан с жизнью, которую вел раньше, не прочнее, чем мое искусство связано с полотнами, написанными много лет назад». Он покачал головой:

– Никого не осталось.

– Ни родителей, ни братьев, ни сестер?

– Никого.

Ее щека еще теснее прижалась к его груди.

– Бедняжка, – прошептала она. – Надо же. Все, кого ты любил, умерли.

 

Глава 4

Успение Марии

Свет, льющийся из высокого окна, отражался от лысин апостолов. Шутки ради Караваджо стал писать святого Иоанна, которого отличал мягкий, тихий нрав, с Онорио. На переднем плане склонилась, уронив голову на колени, плачущая Магдалина – Меника. Багровый полог был единственной дорогой вещью в жалкой лачуге, которую Караваджо изобразил на своем новом полотне.

Он работал над картиной уже не первый месяц, но на месте будущей Богородицы все еще зияло лишь размытое очертание фигуры. Он никак не мог заставить себя написать с Лены лежащий на скорбном ложе безжизненный образ. Она всегда являлась для него воплощением жизни, а не смерти.

По мере того как «Успение Марии» близилось к завершению, беременность Лены становилась все заметнее. Караваджо отправился навестить ее на пьяцца Навона. Укутавшись от ледяной сырости в теплый плащ, она стояла над корзиной с луком, зазывая покупателей, но внезапно закашлялась и обхватила живот руками. Молодой лавочник, провозивший мимо пустую тележку, что-то протараторил, с презрительной ухмылкой кивнув на ее округлившуюся талию. Лена ответила оскорбительным жестом, щелкнув пальцами по подбородку.

Когда Караваджо подошел к ней ближе, в глаза бросилась ее невероятная бледность, что не на шутку встревожило его. «Я так долго ждал любви. Теперь я понимаю, что боюсь ее потерять. Значит, я действительно ее люблю. Наверное, это расплата». Расплата за то, что он со своим порочным прошлым осмелился полюбить богиню.

– У меня ноги отекают, – пожаловалась она. – Мама говорит, на поздних сроках так бывает. Тебе следует поторопиться с картиной, не то придется писать «Мадонну с младенцем».

Караваджо выдохнул струю горячего воздуха. Воображение рисовало ему Лену, почившую в мире и наконец-то избавившуюся от всех страданий. Как передать ее смерть, если он всегда рисовал с натуры? Ему вспомнилась мрачная шутка Онорио в таверне. Он тяжело вздохнул и закрыл глаза.

– Микеле! Что-то случилось?

Караваджо поднял ее корзину. Его охватил страх, потому что мысль о ее возможной смерти, ужасая его, одновременно даровала ему. освобождение. «Я этого не переживу – но это и есть возмездие за прошлое».

– Зря я отпускаю тебя торговать зимой. Рынок – не место для женщины в твоем положении.

– Ты опять повздорил с Рануччо?

– Вовсе нет.

«Если я кого и боюсь, так только себя самого».

Он подхватил корзину и потащил ее с площади.

Прощаясь с Леной у ее дома на виа деи Гречи, Караваджо уловил на себе недобрый взгляд ее матери. «Всё по заслугам. Она знает, что я никогда не женюсь на ее дочери. И чем я тогда отличаюсь от любого другого повесы из Поганого садика?» Он шел, ежась от холодного ветра, и представлял себе, как Лена с созданного им смертного ложа возносится в небеса, а исходящий от нее свет опускается на его не достойный слишком высокой награды холст. Войдя в Болотную таверну, он поцеловал Менику с таким пылом, что та захихикала и покраснела.

– Я скоро стану отцом, – сказал он.

На следующий день он снова отправился на площадь, твердо решив увести Лену с базара в свою мастерскую, а там разжечь огонь, чтобы она согрелась, и снова попытаться ее написать. Какой-то шарлатан горланил с деревянного помоста, размахивая банкой с порошком от глистов. Рядом, пританцовывая, играла на скрипке его дочь. Девушка вся дрожала, кожа у нее посинела от холода. «Вот и у Лены такой же нездоровый вид, – подумал Караваджо. – Выходит, это я позволил ей торчать на этой площади, продавая овощи, только ради того, чтобы она обрела подходящий для усопшей Пресвятой Девы вид?» Шарлатан заорал громче, перекрывая сварливые голоса соседних торговок: «Кому волшебную редьку – чудесное средство от зубной боли?»

Караваджо пошел на этот пронзительный голос – там, за углом, стояла его любимая, прижимая руку ко лбу. Он издалека понял, что она вот-вот потеряет сознание. Три женщины в платках с замотанными лицами осыпали ее проклятиями. Одна из них изо всех сил ударила Лену в живот. Караваджо подбежал к ним и приложил обидчицу по спине.

– А, и ты здесь, мазила! – она обернулась к нему. – Мой Рануччо прикончит тебя вместе с твоей потаскухой.

Беспомощная ярость охватила его. Он принялся швырять в них луковицы из корзинки Лены, они летели точно в цель, и тетки бросились прочь, визжа и ругаясь. Лена покачнулась, закрыла глаза и опустилась на мостовую возле корзины.

Он присел на корточки рядом.

– Идем отсюда. Такая работа тебя доконает, Лена, – он вспомнил о той счастливой минуте, когда смеялся с Меникой, и решил рассказать Лене о том, что задумал. – Amore, я хочу, чтобы мы.

– Они напали на меня не из-за того, что я тут лук продаю, Микеле, – ее лицо приобрело землистый оттенок, а руки побелели.

Он коснулся рукой ее живота. В ее положении удар этой Томассони мог быть опасен. Караваджо смотрел на нее влажными, полными отчаяния глазами. В ответ она только нахмурилась – и застонала.

Его надежды на отцовство, даже намерения жениться на Лене – все оказалось напрасным. Связь с ним навлекала на нее опасность. Наверняка Рануччо науськал своих родственников напасть на Лену, чтобы спровоцировать его, Караваджо.

– Давай я отведу тебя домой, – он попытался поднять ее.

– Сначала подбери луковицы, которыми ты в этих баб бросался.

– Не могу. Я ведь все-таки.

– Подбери, Микеле, – оборвала она его на полуслове, тут же сморщилась и схватилась за живот.

Сгорая от стыда, он подобрал овощи и помог Лене встать. Уже по тому, как тяжело она оперлась на его руку, Караваджо почувствовал, до чего она слаба.

– Одну забыли, маэстро, – Бальоне сидел на краю фонтана Тритона. Он поднял луковицу с земли и повернул ее на свету. – Немножко запачкалась, но так даже лучше. Пригодится вам в работе. Натюрморт с тухлыми овощами и гнилыми фруктами.

И луковица покатилась по грязным булыжникам мостовой к ногам Караваджо.

* * *

На следующий день он несся по Корсо и, едва слыша себя, выкрикивал на ходу ее имя. Перепачканная краской белая блуза развевалась за спиной. Один из проезжающих мимо всадников кивнул на него товарищу – вот мол, нализался-то. Другой покрутил пальцем у виска.

Возле дома на виа деи Гречи Меника качала на коленях племянника Лены. Матушка Антоньетти разразилась слезливыми причитаниями, когда вошедший Караваджо отодвинул занавеску, за которой лежала в постели Лена.

Сейчас, забывшись тяжелым сном, Лена напоминала Христа после распятия. Кожа – желтушная, цвета воды из-под спагетти, волосы – сухие и растрепанные. Одна рука ее безвольно свисала с кровати, другая покоилась на огромном животе. Красное платье туго облегало грудь. Ноги распухли. У нее на шее образовалась рыхлая складка – нося ребенка, Лена успела располнеть. Опухшие веки закрывали глаза так плотно, будто она впервые за все эти месяцы крепко заснула.

Именно такой – изможденной, обессиленной – он представлял ее себе после родов. В своем воображении Караваджо видел, как Лена, умиротворенная, чуть приподнявшись на локте, держит возле груди ребенка, а его друзья любуются их сыном. «Своими грехами заслужил я это наказание», – подумал Микеле. Однако кара, предназначенная его чудовищной душе, досталась Лениному телу.

Он долго сидел у ее постели. Один раз она открыла глаза и улыбнулась ему из последних сил, после чего вновь погрузилась в сон. Потом он вдруг осознал, что пытается запечатлеть в памяти ее образ, чтобы написать с нее Успение Богородицы, и, опустив глаза, зарыдал. Ему открылась жестокая истина. Искусство требует, чтобы он был один, как Бог на небе.

Мать Лены положила ладонь ему на плечо. Он сбросил ее руку и вышел из-за занавески.

Мальчик потянулся к Караваджо с колен Меники. Та вскинула взгляд:

– Доменико, хочешь поиграть с дядей Микеле?

Но художник направился к двери.

– Пусть играет с Онорио, – буркнул он.

* * *

Меника перевела Лену на другой берег Тибра, чтобы посмотреть на «Успение Марии» в церкви Санта-Мария делла Скала. Редко покидая пределы Поганого садика, она тем не менее знала дорогу, петлявшую по нищим узким закоулкам Травестере. Примыкающий к церкви монастырь кармелитов стал прибежищем для падших женщин. Меника сама приводила сюда избитых девиц, пока их сутенеры пьянствовали по кабакам, и оставляла у дверей святого дома. Но она ни за что не согласилась бы поселиться здесь сама, так как вовсе не нуждалась в поучениях босоногих братьев. К тому же ей были знакомы такие пороки, которые даже церковь еще не успела заклеймить позором.

Лена шла медленно. «Еще не окрепла после выкидыша? – предположила Меника. – Или, что вероятнее, боится встречи с Караваджо?» В то утро художник собирался присоединиться к плотникам, чтобы закрепить на стене свою картину. За прошедший месяц он обменялся с Леной разве что несколькими фразами.

Слезы выступили у нее на глазах, когда они подошли к церкви. «У Микеле есть пара недель, чтобы помириться, – подумала Меника. – А потом слезы у нее иссякнут, и она ожесточится».

Работяги сколачивали из грубых неструганых досок каркас для подвешивания картины: четыре доски сверху и десятью локтями ниже еще столько же, все скругленные на концах. Мастеровые под руководством Караваджо подняли холст. Его голос эхом разносился по церкви. «Ишь, раскомандовался, – Меника взглянула на Лену, которая, покачиваясь, стояла рядом. – Вот если человек создает столь необычные картины и кажется невероятно сильным и способным настоять на своем, значит, он не такой, как все. Но на деле выходит, что он ничуть не лучше остальных мужиков, потому что не понимает, что нужно женщине».

Когда они подошли к холсту, Лена закрыла лицо руками. Богородица на картине упокоилась точно в той же позе, как Лена, когда потеряла ребенка.

Наконец Караваджо заметил их. Меника подумала, что приди Лена одна, то он, возможно, вернулся бы к своим рабочим. Однако сейчас художник нехотя приблизился к Лене, которая, закрыв лицо руками, прятала за ними слезы. Он переминался с ноги на ногу и не скрывал раздражения.

Меника проследила за взглядом Лены, обращенным к смертельно-бледному лику Богородицы. Раньше видела себя только в безмятежной «Мадонне Лорето». А такого небось и представить себе не могла.

– Микеле, это самая печальная из твоих картин.

Караваджо бросил на «Успение» быстрый взгляд, как будто это замечание было для него новостью.

– Это, наверное, оттого, что ты и сейчас любишь Лену, – добавила Меника.

Он оскорбленно зыркнул в ответ. Неужели она в этом сомневается?

– Давай я покажу ее тебе, – он потянулся к Лене, но та отстранилась.

– Я думала, ты напишешь меня мертвой, – она вытерла глаза рукавом, и Меника услышала за ее рыданиями ярость. «Я ошиблась. Она уже ожесточилась». – А ты поймал минуту, когда я была хуже, чем мертвая.

– Но это же. Пресвятая Дева, – запинаясь, проговорил Караваджо. – Она воплощение любви. Меника, скажи ей. Ты-то ведь это видишь, правда?

Меника погладила Лену по спине и покачала головой. Они вышли из церкви, обогнули убежище для падших женщин и спустились к реке. Увидев с Понте Систо озябших прачек, что стирали белье на песчаном берегу, женщины поежились от холода и вернулись в Поганый садик.

* * *

– У него нет ни одной стоящей идеи, – убежденно говорил Бальоне. – Поэтому ему приходится писать с натуры – только то, что он видит.

Аббат монастыря кармелитов еще глубже спрятал руки в складках сутаны.

– Ни одной стоящей идеи?

– Караваджо изображает лишь то, что лежит на поверхности, – Бальоне неодобрительно покосился на «Успение». – Скажите, святой отец, что вы понимаете под успением Пресвятой Девы Марии? Это же не просто труп женщины, мертвое тело, покинутое душой?

– Ни в коем случае. Она несет в себе благодать.

– А почему?

– Потому что она возносится на небо, влекомая силой, которая превыше жизни и смерти.

– О да, вы правы. Она вознеслась во славе.

– Хотя все же следует признать, что церковь еще не вынесла определенного решения относительно того, скончалась ли Мадонна перед вознесением или ее приняли на небо живой.

– Вы думаете, – Бальоне нахмурился и подкрутил усы, – апостолы склонились бы над раздувшимся трупом уличной девки?

Аббат развернулся на каблуках и зашагал к нефу церкви. Люди десятками переходили по мосту через реку Травестере, чтобы посмотреть на новую картину в Санта-Мария делла Скала. Ее повесили всего день назад. Аббат отдал должное выразительности картины, но маэстро Бальоне был с ним не согласен. Узнав известного художника, зеваки столпились вокруг него, чтобы выслушать его мнение. Аббат считал Бальоне тщеславным и высокомерным – особенно в сравнении с другими художниками, с которыми святой отец общался по долгу службы: он отвечал за сохранность фресок и скульптур в церкви. Бальоне же получал заказы из Ватикана. Если осудить картину, покровителям монастыря могут выразить недовольство, а это поставит под угрозу все добрые деяния монашеской братии.

– Я в искусстве не силен, маэстро Бальоне, – аббат поколебался. Он не мог отвергнуть картину сразу – это оскорбило бы кардинала-племянника. Ведь о заказе для Караваджо договаривался Шипионе.

Художник поднял бровь.

– Так что же?

– И ваши богословские аргументы также весьма убедительны, – аббат прикусил губу.

– И впрямь, – Бальоне подступил к холсту почти вплотную и указал на глубокие тени, окружающие Богоматерь. – Видите, как Караваджо покрывает все свои ошибки тенью?

– Ошибки?

– Здесь много ошибок в деталях, – Бальоне поднялся на носки, словно обнаружил в картине еще один изъян. – И, кстати, натурщица – девка из Поганого садика, его. – Бальоне понизил голос, но и шепота было достаточно, чтобы подслушивавшие за спиной аббата зеваки пораженно ахнули, – содержанка, падшая женщина, на которой он не женат, хотя она недавно носила его ребенка.

Аббат тяжело, словно подкошенный, опустился на ступень у алтаря.

– Один из наших великих богословов учил, что проституция служит общественному благу так же, как сточные канавы, не правда ли, святой отец? Она как сток для порочных побуждений, которые иначе покрыли бы грязью почтенных женщин.

– О да, я припоминаю эти слова Фомы Аквинского.

Бальоне окинул взглядом толпу, собравшуюся под картиной, торжественно приглашая зрителей присоединиться к праведному негодованию.

– Я никогда не думал, что одна из наших святых церквей превратится в канаву для стока нечистот.

Аббат почесал свои тощие руки. Он принес в церковь блудницу. Он осквернил Божий дом.

Кто-то стиснул его плечо. Он застонал. Неужели возмездие Божие уже настигло его? Содрогнувшись, он повернулся к алтарю и возмездию. Но его плечо сжимал затянутыми в перчатку пальцами всего лишь Бальоне.

Дрожащим голосом аббат проговорил:

– Помогите мне, маэстро Бальоне.

* * *

Чтобы перебить трактирную вонь от Караваджо, дель Монте надушился амброй, добытой из чрева кашалота. Неприятные вести нес он художнику, и на сердце его лежала тяжесть. В каждой пяди «Успения Марии» он видел страдающую душу своего прежнего протеже. Эта Богоматерь никогда не вознесется во славе, чтобы воссесть на небесах рядом со своим Сыном; она мертва, и те, кто вокруг нее, горюют, как люди, не воодушевленные верой. Где же он наконец? Сколько еще трактиров придется обыскать слугам? Он уронил на кружевной воротник еще каплю духов и вздохнул.

Караваджо показался в дверях и неверным шагом пересек зал. На панталонах его виднелись пятна извести, которую трактирщики рассыпали в уборных. Камзол был запачкан оливковым маслом и подливой. Все тело мелко подергивалось, но челюсти были стиснуты так плотно, что даже дель Монте услышал: зубы художника скрипят, как доски корабля в шторм. Когда Караваджо нагнулся поцеловать его перстень, дель Монте почуял запах пота, поспешно опустил голову и уткнулся носом в надушенный воротник.

– К сожалению, босоногие братья не приняли вашу картину, маэстро Караваджо, – сказал он.

Караваджо, скривившись, покачнулся.

– Ну и ладно, – даже эти короткие слова он не смог произнести без запинки.

– Маэстро Бальоне.

Караваджо вполголоса выругался.

– Маэстро Бальоне публично утверждал, что ты покрываешь свои ошибки тенью.

Художник презрительно фыркнул и схватился за эфес шпаги. «Когда-то шпагу носил за ним слуга, как за дворянином, – подумал дель Монте. – А теперь она болтается на перевязи так, словно он в любую минуту готов ею воспользоваться».

– Кардинал Шипионе потребовал, чтобы я нашел для картины покупателя, раз уж она не подошла.

– Неужели? – губы художника едва шевелились.

Надо надеяться, его не вывернет прямо тут.

– Я возлагаю кое-какие надежды на одного фламандца, Рубенса. Он закупает произведения искусства для герцога Мантуанского и немало восхищается вашими картинами.

На это Караваджо только пожал плечами и сглотнул, явно борясь с тошнотой, чтобы не осрамиться в покоях кардинала.

Дель Монте поджал губы. «Ну что ж, хоть в этом он меня уважает».

– Микеле, ты понимаешь, насколько серьезно то, что случилось?

– Вы имеете в виду слухи о том, что мне позировала беременная продажная девка?

– Именно.

– Она честная женщина. Да и не беременна. больше.

– Кармелиты – при полной поддержке некоторых художников – полагают, что было бы более уместно изобразить, как Богородицу возносят к небу ангелы.

– Если я вижу, что кто-то летит, это значит, что я ужрался до чертей, – Караваджо развел руками и снова уронил их с кривой ухмылкой.

– Ради бога! Даже маэстро Карраччи изобразил Успение Богородицы как момент, полный радости.

– Поди теперь локти кусает. Как бы там ни было, Аннибале хорош, но до меня ему далеко.

«Бывало, он и раньше перечил мне, – подумал дель Монте, – но никогда – настолько дерзко». Караваджо выставил перед собой стену простонародных манер, словно заперся за ней со своей девкой. Его картины всегда вызывали споры – стало быть, одним этим подобное поведение не объяснишь. Наверняка дело в той женщине.

– Картины висят у нас в церквях не для забавы. Они должны вдохновлять. Если ты не напишешь, как Дева чудесным образом возносится на небеса, то богомольцы не поверят, что это правда.

– Но тело не возносится. Вы слышали о такой вещи, как душа? В рай попадает душа, – Караваджо закрыл глаза, уйдя в себя. Вдруг он открыл их и зашарил глазами вокруг – словно боясь, что, пока он говорил, дух покинул его тело. – После смерти остаются лишь кожа да кости.

Дель Монте подумал, что Караваджо, возможно, нарочно пришел к нему в таком состоянии – почти труп, живой пример того, что он хотел показать своим «Успением Марии». Тело, униженное и разлагающееся, не имеющее никакого значения, и душа, одна, без всякой помощи, способная творить чистейшее искусство.

– Да, я слышал о душе, – ответил кардинал. – И мне страшно – за твою.

* * *

Караваджо шел по дорожке, вымощенной каменными плитами. В саду дворца Колонна от поросших мхом стволов пиний поднимались под рассветным солнцем струйки пара. От мандариновой рощи в воздухе разливался пьянящий аромат, ослепительно сияли лаковые зимние плоды. Во рту у художника пересохло после выпитого вчера, и ему смертельно хотелось вонзить зубы в сладкий сочный мандарин. Но кто-нибудь из дворцовых слуг наверняка подглядывает. Разоряя сад, он поставил бы маркизу в неловкое положение – от ее протеже здесь ожидали приличных манер. «Хотя бы здесь», – подумал он.

Костанца Колонна поднялась из-за гранитного стола, накрытого среди мандариновых деревьев. Голова ее была повязана темным шарфом, чуть сдвинутым к затылку, так что на лоб падали несколько изящных завитков. В сложенных на животе руках она держала кунью шкурку, чтобы приманивать блох, не давая им поселиться у нее на теле.

Она вскинула голову и кивнула Караваджо. Он поцеловал ее холодную руку и с улыбкой погладил большим пальцем.

– Госпожа, что слышно о синьоре Фабрицио?

Ее лицо призрачно маячило в неярком свете. Как Мадонна – напиши он Мадонну такой, босоногим братьям это понравилось бы куда больше.

– Я скорблю так, словно мой сын уже мертв, Микеле, – прошептала она.

– Госпожа, я молюсь о том, чтобы этого не случилось. Я говорил о Фабрицио с его высокопреосвященством, кардиналом-племянником.

– Он тебя обнадежил?

– Дело непростое. Колонна и Фарнезе враждуют. как вы знаете.

– Так что же, он выжидает, чтобы узнать, кто победит?

Караваджо дотронулся до рукояти шпаги. От сладкого запаха мандаринов в желудке его поднялась желчь. Попить бы, чтобы тошнота улеглась.

– Что же, я надеюсь, что семейство Колонна победит, – сказала Костанца. – Ради моего сына. Но кто выиграет бой за твою новую картину, Микеле, – теперь, когда кармелиты решили, что такая Богородица не по ним? – она крепко сжала руки, не в силах скрыть беспокойство.

– А как вам такая Богородица, госпожа?

Хоть он и старался говорить весело, в голосе звучала глубокая тоска. Костанца нахмурилась. Микеле попытался успокоить ее улыбкой, но лицо горестно скривилось.

Это ведь Костанца открыла ему путь к искусству – когда увидела, как он неотрывно наблюдает за художниками, писавшими фреску в зале дворца Колонна в Караваджо.

И распознала свет, озаривший его в те минуты, и Микеле помнил об этом. Помнил и о том, как легла в руку кисть, когда маэстро разрешил ему жженой умброй и красной окисью железа написать обувь святого. Деревянный черенок коснулся большого и указательного пальцев так естественно, как будто они составляли одно целое.

Когда Костанца подошла к ним – с Фабрицио и старшим сыном Муцио, – мастер, писавший фреску, сделал вид, что заметил ее только что.

– Ваш сын – прирожденный художник, – сказал мастер.

– Он ей не сын, дурень, – огрызнулся Муцио.

Кисть в руке Микеле дрогнула. Художник, надеявшийся заручиться благорасположением госпожи, льстя ее сыну, сердито нахмурился, как будто только что солгал.

– Но у него все равно талант, – сказала Костанца.

– Сапог как настоящий, Микеле, – Фабрицио присел рядом с ним на корточки. – Здорово!

Костанца решила отправить юношу учеником к художнику в Милане. Микеле исполнилось четырнадцать, семь из них он провел в доме Костанцы. Он не мог отрицать, что ремесло живописца – завидная карьера и что Костанца поступила щедро и великодушно, заплатив маэстро Петерцано за его обучение в Милане. Но за все годы ученичества не было ни дня, когда он не желал снова оказаться дома, с ней и Фабрицио. В то время юноша думал, что, когда вырастет, сможет вернуться в ее дворец управляющим. Но тогда он бы и вправду стал слугой – подтвердив тем низкое происхождение, которым его попрекал Муцио. Путь домой был заказан, да и дома, считай, не осталось. В Милане он часто размышлял: не отослала ли его Костанца только для того, чтобы избавиться от мальчишки, которого больше не хотела видеть подле себя? Не крылось ли за ее теплотой врожденное презрение к черни – тем более к парню, совратившему ее любимца Фабрицио? Когда Микеле случалось напиться, он укреплялся в этом убеждении. В такие моменты он не мог справиться со своим гневом и устраивал пьяные драки в миланских тавернах. Костанца отослала его из Милана в Рим, подальше от дурной славы, что он воспринял как еще одно изгнание и стал еще более буйным.

Живопись исцеляла его, наполняла радостью, какую дает прикосновение к чему-то высокому. Но положение художника лишь немногим отличалось от положения безграмотных ремесленников. Всякий раз, стоило Караваджо поддаться гневу, как случайный собеседник превращался в хмурого маэстро Петерцано, ценившего происхождение выше дара художника. И тогда этому собеседнику в лицо летел увесистый кулак.

– Хорошо ли принял Его Святейшество твой портрет? – Костанца потеребила кунью шкурку.

– У кардинала-племянника я пока еще в фаворе. Это важнее, чем недовольство одного заказчика, – художник коснулся руки Костанцы; она как будто этого не заметила. Он рассказал бы маркизе о Лене и потерянном ребенке, но не хотел усугублять ее беспокойство. Тем не менее голос его дрожал от страха и вины. – Я все еще художник Шипионе, и со временем мое влияние на него будет расти. Будьте уверены, он не забудет о Фабрицио.

Она смотрела на него, чуть приоткрыв рот. Микеле знал: маркиза понимает его чувства. Она всегда замечала малейшие оттенки его настроений – даже самые летучие, похожие на исчезающую под солнечными лучами утреннюю росу.

Костанца закрыла лицо рукой и зашептала слова молитвы. Закончив, она взяла Караваджо за руку и повела его на край сада. Они остановились полюбоваться гротом с древнеримскими скульптурами, привезенными с раскопок в термах императора Диоклетиана.

– Когда я была здесь с Фабрицио, эта скульптура понравилась ему больше всего, – она ткнула в тяжелые мышцы, бугрящиеся над бедрами безногого Посейдона.

– Фабрицио никогда не разбирался в искусстве. Эта статуя выглядит так, будто весь торс стекает вниз, к бедрам.

– Это героический стиль, – Костанца радовалась, что он разговаривает с ней так непринужденно.

– Никогда ни у одного человека не было такого тела. Невозможно, чтобы при таком сложении не было жира здесь, здесь и здесь, – он похлопал по мускулистому животу, груди и рукам скульптуры. – Микеланджело допускал подобные преувеличения. А теперь другие художники повторяют за ним ошибки.

– И все равно он был одним из великих.

Караваджо хмыкнул.

– Старый дурак заставлял позировать юношей, когда писал женщин. Я же пишу женщин с женщин.

– Почему ты не подражаешь Микеланджело?

Караваджо встретился с ней глазами. Она почувствовала, какой цепкий у него взгляд.

– Женщины должны быть настоящими, а не такими, какими я хочу их видеть.

Они вошли во дворец и под руку поднялись в зимние апартаменты. Потолки были расписаны фресками со сценами битвы при Лепанто; отец Костанцы ступал по головам пленных турок. Она остановилась перед длинным красным ковром – трофеем из капитанской каюты турецкого флагмана. Ковер украшал сложный узор из ветвей с семиконечными листьями, вьющимися лозами и изящными цветами. Караваджо нагнулся, погладил ковер ладонью – и погрузился в воспоминания.

– Микеле, ты родился как раз в тот день, когда мой отец привез этот боевой трофей в знак своей победы, – напомнила Костанца. – И я подумала, что ты – дар, который ознаменует и умножит честь моей семьи. Я и теперь так считаю.

Не поднимая головы, Караваджо продолжал гладить узоры на ковре.

– Мой отец получил этот дворец за ту победу, – Костанца указала на галерею парадных покоев. – Но твое появление в моей семье принесло мне радости больше, чем самый роскошный особняк в Риме.

Он вскинул на нее застывший взгляд.

– Если смотреть на нас, женщин, внимательно, то разглядишь любовь, Микеле, – она сжала его щеки руками и поцеловала в лоб. – Хорошо, что ты так смотришь.

* * *

Когда Караваджо вышел на площадь Святых Апостолов, ему встретились водоносы семейства Колонна, тащившие во дворец ночные запасы воды из Тибра. Холодная речная вода выплескивалась из кувшинов на спину ослов, на ноги людей. У последнего водоноса зубы стучали так громко, что Караваджо почудилось, будто это ослиные копыта клацают по булыжнику. Один глаз у водоноса был закрыт повязкой. Караваджо узнал борца, лишившегося глаза во время схватки перед дворцом Фарнезе. Сгорбившись, он брел, ведя в поводу осла. Поражение лишило его не только глаза.

Честь для мужчин дороже жизни, но Караваджо она несла погибель. «В женщине ты разглядишь любовь». Услышав эти слова Костанцы, он вдруг понял, как нужен Лене. И все же колебался теперь, не зная, пойти ли к ней, когда стемнеет. Они почти не разговаривали с тех пор, как она потеряла ребенка. Все опасности – нападение Томассони, выкидыш – навлек на нее именно он. Микеле думал, что, отдалившись от Лены, сможет ее защитить. Вместо того чтобы ее поддержать, он шлялся с Онорио по тавернам. Возможно, она считает, что нужна была ему для одного – покувыркаться в постели?

Так и не собравшись с духом, он отправился в таверну Турка и сел один в самом темном углу. Вино захлестнуло его тошнотворной волной, смыло память о Лене и вынесло на поверхность все его обиды. Что сказал дель Монте? «Бальоне публично утверждал, что ты покрываешь свои ошибки тенью». Вот придурок! Тени всё только проявляют. В дневном свете на человеческом лице слишком много случайных деталей. Можно часами пытаться прочесть, что оно говорит, и ничего не понять. В темноте таверны различим лишь злобный блеск глаз или обнаженные в гримасе зубы. Тени выделяют в человеке его пороки – или муки, заслуживающие сострадания.

На лицах завсегдатаев играли отблески свечного пламени. Одни горбились над едой – устало и безнадежно. Другие глотали вино, захлебываясь пьяным хохотом. На коже у них темнели болячки, сверкали гноящиеся глаза. «Бальоне сам не знает, о чем толкует», – подумал Караваджо. Ошибки не скроешь ни во тьме, ни на свету. Люди – всего лишь потные, кашляющие, горланящие сосуды нечистот и болезней, но они несут в себе и нечто вечное. Художник не должен очищать тело от земных несовершенств, чтобы добраться до того, что спрятано под ними, – он видит душу сразу.

На ум снова пришла Лена. Она выступила вперед в свете свечей на столе, а потом отдалилась, как труп, что уплывает, покачиваясь на волнах Тибра. Ее голос был тихим, как вздох, как плеск воды у берегов.

– Почему ты не пожалел ее, сукин ты сын? – крикнул он, ударив себя кулаком в грудь.

Вокруг него в таверне повисла тишина. Он написал Лену мертвой, потому что не знал, как с ней жить. «Если бы она и впрямь умерла, я бы пережил это как трагедию и мог бы горевать по несбывшейся любви. Но теперь я должен признать, что просто не способен быть с живой женщиной», – он опять разговаривал сам с собой, но на этот раз шепотом.

– Что ты знаешь о сострадании? – он направился к двери. – Неужели ты не можешь ее просто пожалеть?..

Спотыкаясь, он побрел по виа дель Бабуино.

– Лена, Лена. – шептал он. Он выпил больше, чем думал, и теперь проклинал себя за то, что не пошел из палаццо Колонна прямо к ней. Праздные гуляки, казалось, смеются над ним, а кареты нарочно сворачивают, чтобы на него наехать. «Я заглажу свою вину, любовь моя».

На углу Лениной улицы толпа поредела. Ему навстречу двигалась ватага испанских моряков, за их спинами маячила чья-то роскошная шляпа. Человек в шляпе остановился у фонаря. То был Бальоне, и он заметил Караваджо сразу. Павлиньи перья на тулье закачались, когда он стал озираться в поисках пути к отступлению.

Караваджо ринулся вперед, сжимая в обеих руках по камню размером с апельсин. В голове у него стучало, как у солдата, контуженного на поле боя. Первый бросок задел поля шляпы – камень покатился по ступеням греческой церкви. Бальоне растворился на виа деи Гречи. Немного отведя душу, Караваджо, охваченный ненавистью, со злой улыбкой свернул за угол.

– А ну иди сюда, Бальоне! Иди ко мне, гадина!

Следующий «апельсин» чиркнул по булыжнику у ног Бальоне. «Прытко удирает, – подумал Караваджо, – или это я одурел от вина». Он подобрал еще один камень и запустил в спину убегающему.

Лена следила за ним из дверей – бледная, охваченная беспокойством, с ведром кухонных помоев в руках. Она покачала головой и выплеснула ведро в сточную канаву.

В дальнем конце узкой улицы вспыхнул свет нескольких факелов. Бальоне, размахивая руками, уговаривал патрульных арестовать нарушителя порядка. Караваджо выпустил из руки камень и оттолкнул его краем сапога.

– Лена, я пришел мириться, – проговорил он заплетающимся языком.

Та устало подняла руку ко лбу. Из комнаты донесся голос Доменико.

– Спи, малыш, – сказала она. – Уже поздно.

– Там, на улице, Микеле? – спросил мальчик.

– Я же говорю, спи.

– Я слышал его голос.

– Нет, это не он, это совсем другой человек. Ты что творишь? – шепотом спросила она Караваджо.

– Хочу сказать тебе, что был неправ.

Она склонила голову к плечу. В темноте улицы он не мог понять выражение ее лица, но в голосе услышал обиду и презрение.

– Так, значит, ты для этого швырялся камнями? Чтобы показать, как был неправ?

– Я не просто швырялся. Это Бальоне. Он…

– Ты наплевал на меня, когда я болела, и теперь вот.

– Нет, право же!

– Я не готова к этому, Микеле, – проговорила она, чуть смягчившись. – Просто не готова.

Он покосился на патруль. Стражи порядка обступали его со всех сторон.

– Иди в дом, Лена.

– Микеле.

– Прости меня. Я не хочу тебя во все это впутывать.

– По какому праву вы носите эту шпагу, синьор? – капрал во главе патруля откинул назад свой длинный серый плащ и подбоченился.

Лена тихо закрыла дверь.

Караваджо узнал капрала: тот уже не раз забирал его.

– Ах, это ты, Маланьо.

– Доброго вечера, синьор Меризи. Меня совсем не удивляет наша приятная встреча.

Презренный ублюдок! Караваджо пошарил за пазухой камзола и протянул ему сложенный вдвое лист:

– Вот разрешение: я имею право носить шпагу – как придворный кардинала дель Монте.

Маланьо подозвал своего товарища с факелом, чтобы тот посветил, и разочарованно цыкнул зубом.

– Все в порядке, – сложив бумажку, он покосился на дверь Лены. – Не позволите ли мне сопроводить вас, синьор Меризи?

– Я никуда не иду.

– Ну, куда-то уж точно идете.

– Ладно, я возвращаюсь во дворец Колонна.

Он с вызовом посмотрел в лицо капралу. Выражения было не разобрать – факел горел у Маланьо за спиной. Тот протянул художнику бумагу.

– Сделайте милость.

Капрал, дразня его, отдернул лист, и Караваджо схватил сначала воздух, но наконец завладел и документом. От капрала пахло только что съеденным ужином. Маланьо усмехался, переглядываясь со своими спутниками. Вместо того чтобы спрятать лист, Караваджо махнул им перед своими губами и буркнул:

– Засунь его себе в задницу.

– Что?!

Караваджо только языком прищелкнул: ничего.

– Тогда доброго вам вечера, синьор, – капрал дотронулся до поля шляпы.

Он проводил их глазами. Свет за ставнями у Лены уже погас. Она не хочет о нем слышать. Возможность загладить вину упущена. Караваджо судорожно сжал челюсти, затем снова пробормотал:

– Да, вы все можете засунуть его себе в задницу.

На этот раз его расслышали. Патруль остановился. Маланьо нехорошо улыбнулся в мерцающем свете факелов.

* * *

Шипионе Боргезе что-то черкнул в конце письма и отложил его в сторону. Секретарь посыпал листок песком из серебряной шкатулки. Несколько песчинок попали кардиналу на пальцы – он раздраженно встряхнул ими, и письмо слетело на пол. Секретарь проворно опустился на одно колено и подобрал листок.

Слуга набросил на плечи кардинала-племянника меховую накидку. Шипионе достал из письменного стола еще одну бумагу и, расхаживая перед огнем, прочел ее, после чего опустился на изогнутый деревянный стул. Не поднимая глаз, он указал на решетку очага, и подскочивший слуга заработал мехами, раздувая пламя.

– Впустите его, – приказал Шипионе.

В дальнем конце кабинета открылась дверь. Кардинал смотрел на огонь и прислушивался к шагам, четко отдающимся в просторных покоях. Он протянул руку – Караваджо опустился на колени и поцеловал ее.

Когда он встал, Шипионе уронил бумагу на стул. Он разглядывал Караваджо так, словно тот был античной диковиной, извлеченной из-под земли где-нибудь на форуме. Лицо художника казалось утомленным и осунувшимся, одежда нуждалась в стирке и починке. «Нет, – подумал Шипионе, – лучше купить новую. Злой, голодный. Это что, солома у него в волосах? Даже будь он древней статуей, я и то вряд ли удостоил бы его места в моей коллекции».

– Спасибо, что хотя бы на сей раз ты не полез в драку с людьми из клана Томассони, – сказал Шипионе. Огонь приятно грел ему спину. – Разрешаю тебе хамить ночной страже, когда только пожелаешь.

Караваджо взглянул на него в смятении, затем поклонился.

– Смиренно благодарю ваше сиятельное высокопреосвященство.

Шипионе не двигался. В голосе художника звучало что-то весьма далекое от смирения – обида, если не надменность. Кардинал погладил бородку и глубоко вдохнул исходящий от нее аромат жасминового масла.

– Говорят, что ты убийца. А если нет, так скоро им станешь. И ходят слухи, что ты охоч до мальчиков, – он опустил вниз уголки губ и вздернул подбородок, словно показывая, что смотрит на убийство и содомию как на явления одного порядка. – Говорят также, что свидетельства всему этому можно найти в твоем искусстве.

– На всех картинах полно убийств и голых мальчишек, – сказал Караваджо. – Только никто этого не замечал, пока трупы и обнаженных парней не стал писать я.

– Однако же не всем хочется на такое смотреть.

– Если ваше высокопреосвященство пожелает, я переделаю «Успение Марии».

– Не пожелает.

– Босоногие братья…

– Необратимо лишены не только обуви, но и вкуса, – Шипионе наклонил голову к письму, лежавшему на стуле. – Но в отличие от них я в искусстве разбираюсь.

Караваджо схватил письмо и прочитал его, затем преклонил перед Шипионе колено и прильнул к его руке, на этот раз с жаром благодарности.

Кардинал вытащил соломинку из волос Караваджо и покрутил ее в пальцах.

– Братство Святой Анны пишет, что с радостью приобретет у тебя картину.

– Для церкви неподалеку от Ватикана?

Шипионе нравилось изумлять людей. «Если бы только мое положение позволяло чаще пользоваться этой возможностью, – подумал он. – Как славно делать приятные сюрпризы». Он вытянул губы вперед, как для поцелуя. Тонко подкрученные усы дрогнули.

– Для базилики Его Святейшества.

– Собора Святого Петра?!

Шипионе увидел, как зажегся в глазах у Караваджо ликующий честолюбивый огонек. Нет ничего более престижного, чем заказ на картину для собора Святого Петра. Художник поднимался на уровень великих мастеров, чьи картины украшали этот храм. «Ради славы Господней, – подумал Шипионе, – почему нет?»

– Думаю, братство захочет увидеть что-то вроде копии картины маэстро Леонардо: Пречистая Дева с младенцем и святая Анна. Нечего и говорить, что от тебя я ничего такого не ожидаю.

– Примите мою смиренную благодарность, ваше высокопреосвященство, век за вас буду Бога молить.

«Вот так-то лучше, – подумал Шипионе. – Этот тон куда уместнее».

* * *

Маленький Доменико катал по земляному полу кожаный мячик. Караваджо играл с мальчиком, но мысли его витали далеко. Он наблюдал за Леной, с трепетом стараясь прочесть выражение ее лица в полутьме лачуги.

– Когда ты стал бросаться камнями на улице, Микеле, я испугалась, – проговорила она.

Ее обида обдала его дыханием холода. Выход был только один: просить у нее прощения за драку, в которой оскорбленной стороной был он. Мяч шлепнулся к нему на колени. Он сжал его в руках.

– Прости меня, – тихо сказал он. Мальчик схватил мяч и стал раскручивать его в воздухе, держа за нитку распоровшегося шва.

– Когда ты сердишься, я тебя боюсь. Ты весь трясешься, как старик, – Лена закусила костяшку пальца.

– Это было делом чести, Лена.

Она заплакала. Он неуверенно положил руку ей на плечо, и она не стряхнула ее.

– А чего ты хотела? Чтобы я был бесхребетной деревенщиной? Я ведь человек не простой. Даже лучше, чем дворянин, – не только шпагой орудовать могу, но и живописи обучен. И все равно знать смотрит на меня сверху вниз, как будто я маляр, что потолки белит. Нет, меня должны воспринимать всерьез!

– Кто, патрули?

– Что такое жизнь без риска? – он усмехнулся, но коротко и горько.

– Разве мир, в котором мы живем, недостаточно опасен?

– Опасен, не спорю. Но болезни и несчастья для нас – как повседневная пища. А у риска, на который мы идем сознательно, вкус редкого блюда.

Карие глаза Лены смотрели на него испытующе. Микеле не сомневался, что его слова совсем ей не понравились. Да ему и самому показалось, будто он процитировал Онорио.

– Когда мужчина защищает свою честь, он всегда приносит страдания другим. Стало быть, однажды пострадаешь и ты. Я боюсь за тебя, Микеле, – Лена провела рукой по лицу, словно стирая грязь прошедшего дня. – Вчера с неба упала звезда, и след от нее был направлен на крепость Его Святейшества. Все знают, что это недобрый знак – грядут дурные времена.

Прямой и честный взгляд ее печальных глаз выбил Караваджо из колеи. Филлида и Меника не показывали бы свое горе так явно. А вот Лена его не скрывала.

Микеле понял, что он похож на Лену больше, чем сам подозревал. Ему тоже, в отличие от приятелей из Поганого садика, не хватало умения закрывать глаза на некоторые вещи. Что и находило отражение в его картинах: от смерти в уличной драке, свидетелем которой он стал, до жалкого страха в собственных автопортретах. Он поднял голову, приоткрыв от удивления рот.

– Что такое, Микеле? – спросила Лена со странной, медленной улыбкой. Она была по-своему опасна – тем, что не прикрывала свой стыд, как прокаженный прикрывает болячки бесполезной повязкой. И Меника, и Филлида, и покойная кроткая Анна – все они поняли бы зов чести, заставивший его броситься на Бальоне. Возможно, эти женщины даже восхитились бы им. Но Лена увидела только вставшее между ними препятствие.

– Я хочу снова писать тебя, – сказал он.

Она всхлипнула и вытерла нос запястьем.

– Лена, «Успение Марии» вышло у меня таким, потому что я горевал всей душой, когда ты потеряла ребенка.

Лена покачала головой. Ее раны прятались под кожей – не как яркий след от лезвия, а как мягкий родничок на головке младенца, пока кость еще не окрепла. Чтобы распознать эту ранимость, требовалось немало внимания и нежности.

– Я видел тебя полумертвой, – сказал он. – Это ведь я был виноват в том, что те чертовки Томассони на тебя набросились. Любовь ко мне поставила тебя на порог смерти. Люди говорят, что я головорез, что рано или поздно я обязательно кого-нибудь убью. Но тогда мне хотелось защитить тебя от всех опасностей в жизни.

– Ты о чем?

– Рануччо меня ненавидит. Он что угодно сделает, чтобы принести мне боль.

– У смерти много обличий, Микеле. Разве нельзя надеяться получить хоть немного любви, пока смерть не пришла?

Он упал на колени, обнял Лену за талию и склонил голову к ней на колени. Дыхание с хрипом вырывалось у него из груди, будто он только что вынырнул из воды.

Доменико тоже уткнулся головой в ее колени и, улыбаясь, обнял Караваджо за плечи своей тонкой ручкой.

 

Глава 5

Мадонна со змеей

Он писал с них Святое семейство. Его Мадонна – Лена с подоткнутыми, как для домашней работы, юбками – наклонилась вперед, поддерживая Доменико. Босую ногу она поставила на голову змеи, показывая ребенку, что ее следует убить. Обнаженный мальчик изображал Христа, корчившаяся на полу змея символизировала зло. Рядом с ними Караваджо поставил мать Лены: святая Анна, бабушка Спасителя, с одобрением смотрит на уничтожение порока.

Когда Караваджо писал Лену в образе умершей Богородицы, он руководствовался представлениями о ней как о шлюхе. «Наверное, я поступил так потому, – размышлял он, – что даже не подозревал, что к женщине можно относиться иначе». Теперь все изменилось. Любовь очистила и обновила его. Что бы ни делала Лена, все доставляло ему радость.

Никогда еще он не был так счастлив и так свободен. С семьей Антоньетти, которую он полюбил всем сердцем, в его мастерскую пришла новая жизнь. Художника восхищало, как Лена, не догадываясь, что он наблюдает за ней, играет с мальчиком. Ему нравилось смотреть на Доменико, который завороженно заглядывал в каждое зеркало в мастерской; нравилось сознавать, что старуха искренне гордится его талантом – ведь он был избранником ее дочери. Это чувство безмятежного счастья как будто переливалось в краски и сообщалось кистям, которыми он работал. Оттого каждая складка женских одежд на холсте обретала живую достоверность. Порой он ловил себя на мысли, что ему хочется войти в собственную картину, зная, что Мадонна встретит его лаской. За свою жизнь он наделал немало зла, но Дева позволит ему приникнуть головой к своей груди, как позволяла Лена.

Караваджо редко отдыхал и почти не выходил из дома, что нимало его не огорчало. Онорио приносил новости: на улицах неспокойно, перед дворцами собираются толпы драчунов: осыпают друг друга оскорблениями и швыряются камнями. Вражда между семействами Фарнезе и Колонна не утихала, и папа лавировал между обоими кланами. Каждое утро в сточных канавах находили объеденные собаками трупы.

– Лично я за всеми этими сварами наблюдаю со стороны, – заявил как-то раз Онорио, явившись с подробностями очередной уличной потасовки.

– Это на тебя не похоже, – отозвался Караваджо, глянув на приятеля вниз со стремянки. Он выписывал тускло-зеленый, как патина на меди, потолок над головой Мадонны.

– Ну, бывает, конечно… Напросится какой-нибудь болван, чтобы ему череп раскроили, – отчего ж не поспособствовать? Но обычно не ввязываюсь – без тебя мне драки не в радость.

Стыд, терзавший Караваджо после каждого приступа гнева, Онорио был неведом. Свои вспышки ярости он воспринимал как нечто естественное и легко с ними мирился. Да, он далек от образца добродетели, но разве окружающий мир намного лучше? Вот и приходится приспосабливаться. Тех, кто верил, что жизнь может быть устроена иначе, и не давал ходу собственной злобе, он считал дураками, приносящими себя в жертву ради заведомо недостижимой цели.

Онорио глотнул вина и покачал в пальцах бокал:

– Ни одна заварушка не обходится без Рануччо.

Караваджо зажал кисть зубами и растушевал краску пальцем.

– Да что ты говоришь?

– Он спрашивал насчет тебя.

– Передавай привет.

– Ага. Скажу ему пару ласковых. От тебя.

Караваджо поклонился:

– Ты слишком добр.

– Он так и не забыл, что ты задолжал ему десять скудо, – Онорио подлил себе вина. – Да и про вашу дуэль во дворце Фарнезе часто вспоминает.

Караваджо спустился с лестницы. «Я тоже ничего не забыл. И память о прошлом особенно мучительна для меня теперь, когда мне есть что терять». Художник кивнул на картину:

– Что скажешь?

Волосам Лены он придал рыжеватый оттенок, которого не заметил, когда писал «Мадонну Лорето». Он смягчил ее черты, уменьшив сходство с античной моделью. Широкоскулое, тщательно прописанное лицо сужалось к подбородку, который он так любил захватывать большим и указательным пальцами. Кожа вокруг глаз посерела – сказывалось утомление от тяжелой работы. Под скулами тоже залегла темная тень. Лена никогда не жаловалась на здоровье, но Караваджо не мог не понимать, что ее силы не бесконечны.

– Заказ собора Святого Петра, оплота христианского мира, – Онорио прошелся взад-вперед перед холстом. – Для тебя в самый раз. После той стычки с Бальоне и ночным патрулем ты превратился в настоящего монаха– затворника.

Караваджо пожал плечами.

– Но по-прежнему готов показать Церкви Христовой свою дерзкую задницу, – Онорио ткнул пальцем в ногти Мадонны, черные от въевшейся грязи. – Забавно! Я прямо-таки чую тяжкий дух крестьянской лачуги. Как ты думаешь, что на это скажут кардиналы? Те, что прыскаются духами и меняют белье каждую неделю?

– Надеюсь, что моя картина возвысит их души.

Онорио засмеялся и покачал головой.

– Пойдем, развеемся. Перед дворцом Колонна сегодня будут травить матерого кабана.

– Тоже для возвышения духа? Нет уж, спасибо.

Распахнув ставни, Караваджо проводил взглядом Онорио, который по узкой улице спускался к площади Святых Апостолов. В конце переулка собиралась толпа. Ее взволнованный ропот достиг его ушей, и он едва удержался, чтобы не крикнуть другу: «Подожди!» На арену, устроенную в центре небольшой площади, вышли четверо бойцов в шлемах и нагрудниках, а следом за ними сюда же ворвался огромный свирепый кабан. Один из бойцов подкрался к нему и ударил дубиной по голове. Кабан бросился на обидчика. Толпа взревела.

Караваджо скрестил руки на груди. Он был один, и он работал, а его товарищи дружно отдавались развлечению. Что ж, он привык всегда быть на отшибе – с тех самых пор, как его разлучили с Фабрицио. Он помнил, что было, когда до мужа Костанцы дошли слухи о том, что Фабрицио предается содомии с молодым Меризи. Он потребовал от Фабрицио поклясться в том, что это неправда и что они с Микеле не повинны в противоестественном грехе. Но Фабрицио молчал. Еще чуть-чуть, понял Микеле, и разъяренный отец отречется от сына. Он сам рос без отца и не мог себе представить, что та же участь ждет Фабрицио. «Это я его заставил», – сказал он. Маркиз отколотил Фабрицио за отсутствие воли к сопротивлению, но Микеле не сомневался: это наказание – первый шаг к примирению. Фабрицио будет оправдан в глазах маркиза – а Микеле выгонят вон.

Кабан на площади опрокинул одного из своих мучителей. Смельчаки из толпы отогнали зверя на край арены, давая упавшему время подняться на ноги.

* * *

«Мадонна со змеей» провисела в папской базилике всего два дня, и кардинал дель Монте передал художнику, что картину, вероятно, снимут. Караваджо поспешил на другой берег Тибра. Расталкивая локтями паломников, валом валивших в храм по случаю Пасхи, он примчался на площадь Святого Петра. Осторожно пробравшись между грудами мрамора, сложенного для окончательной отделки церкви, он вошел в величайший храм Рима.

Караваджо направился к нефу с алтарем святой Анны, где висела его картина. Под ней стояла группа людей с хмурыми лицами. Он узнал членов Фаббрики – комитета по надзору за произведениями, заказанными для собора Святого Петра, – богачей и прелатов, в том числе своих покровителей и поклонников. Они поздоровались с ним смущенно, как с непутевым родственником, явившимся пьяным на похороны.

К нему подошел дель Монте. Из группы собравшихся раздался чей-то голос, и Караваджо приподнялся на цыпочки, чтобы разглядеть, кто взял слово.

– Какого черта здесь делает Бальоне? – удивился он.

Кардинал поднес к губам Караваджо надушенный палец.

– Опять притащился, чтобы чернить мою работу?

– Микеле…

Остальные прятали глаза. «Ведь знают мою манеру и много раз говорили мне, что она их восхищает. Почему же они слушают Бальоне?»

Его соперник шагнул к алтарю и встал под самой картиной. Змея, раздавленная ногой Лены, оказалась напротив его головы.

– Что нам делать, синьоры, с этой безобразной Мадонной? – тут Бальоне заметил Караваджо и поморщился.

Дель Монте крепко взял Караваджо за рукав.

– Она не безобразна! – голос Караваджо звонко разнесся по собору. – Ее лицо – прекраснейшее из всех произведений искусства.

– Грязная крестьянка! – Бальоне побарабанил костяшками пальцев по холсту. – Так может выглядеть дешевая потаскуха из Поганого садика, но для Мадонны ей не хватает благородства.

– Сам Христос недостоин такой безупречной матери, как она! – не сдержался Караваджо. – А кто желает узреть Деву совершеннее, пусть отправляется в рай!

Дель Монте приложил ладонь ко лбу, испустил долгий, исполненный смирения вздох и обратил на Караваджо взгляд печальных серых глаз. Члены Фаббрики с негодованием перешептывались. Что они сделают с картиной? Караваджо смотрел на них с негодованием, но и мольбой: он уже сожалел о вырвавшихся резких словах.

– Вы обязаны уничтожить эту мазню, – заявил Бальоне, который, похоже, хорошо выучил свою роль. – Она лишает искусство достоинства! Она загоняет его на грязные задворки Рима! Только взгляните на святую Анну, мать Богородицы. Караваджо выставил ее уродливой старухой – и это в святейшей церкви! Это оскорбление гробницы святого Петра, черепа святого Андрея, всех святых мощей!

– И ты зовешь себя живописцем? – набросился на него Караваджо. – Да ты недостоин мне краски растирать!

– А Иисус у него голый. Голый! В какую клоаку обратилась твоя душа, Меризи, если ты видишь Спасителя в столь низменном образе?

Разнаряженные богачи благоухали духами. А от Караваджо – он сам это чувствовал – исходили миазмы пота, грязи и ярости. Что же он принес в их церковь? Он был уверен, что написал любовь. Неужели Бальоне прав? Неужели он и впрямь совершил святотатство? Мысли лихорадочно метались в мозгу, сердце затопило волной отчаяния.

Но больше всего художника поражало молчание богатых покровителей искусства. Неужели его истинный замысел ускользнул и от них?

– Эта картина – не плод моего воображения, – сказал он. – Я пишу только то, что вижу своими глазами. Я видел, как эта женщина водит племянника, поставив его ножки себе на ноги. Они так играют, понимаете? Играют и смеются. Потому что любят друг друга. Разве Пресвятая Дева не любила своего сына?

– Ваше полотно, маэстро Караваджо, – дель Монте говорил примирительным тоном, но достаточно громко, чтобы его слышали все вокруг, – предполагает, что в любви Пресвятой Девы присутствовала и физическая сторона.

– Как всегда между матерью и сыном.

– Разумеется. Но это не просто мать с сыном. Это Богородица с Господом.

– Не вижу разницы.

Глава Фаббрики, кардинал Асканио Колонна, поднял руку, призывая собрание к спокойствию. «Это брат маркизы. Он меня поддержит. Я ведь их человек».

– Как одному из начальников святой инквизиции, – сказал Асканио, – мне поручено вести Индекс запрещенных книг – аморальных сочинений, которые сбивают праведников с пути истинного ложными богословскими измышлениями. Их следует уничтожать безжалостно, где бы их ни нашли. Считайте, что вам повезло, маэстро Караваджо, что Его Святейшество еще не составил список картин того же рода.

Караваджо протянул было руку к дель Монте, но тут же отдернул ее и сжал в кулак. «Я здесь один». Он поднял глаза на свою картину. «Лена. Просто посмотри на Лену. Она не предаст тебя, как эти люди».

Бальоне горделиво прошествовал мимо Караваджо. Он старался сохранять солидный вид, но его треугольная бородка аж трепетала от радости. Члены конгрегации проводили Бальоне нетерпеливым взглядом. «Он их не убедил. Но и я зашел слишком далеко, – подумал Караваджо. – Наговорил лишнего. Они не могли меня защитить. Я сам дал сопернику возможность меня опорочить». Привыкнув защищать свою честь от нападок в тавернах и на игровом поле, он забыл о том, что единственное, что стоит защищать, – это искусство. Он поднял голову к Мадонне. Лицо Лены было исполнено терпения и сострадания.

Кардинал Асканио направился к двери. Вслед за ним потянулись Бальоне и прочие члены Фаббрики. Дель Монте остался.

Караваджо потянулся к своему холсту и положил ладони на юбки Мадонны и святой Анны, словно ребенок, ищущий утешения у матери. Церковная дверь захлопнулась.

– Это моя вина. Признаюсь, я уже давно предвидел такой исход, – сказал дель Монте. – Мне следовало тебя предупредить.

Караваджо потер кулаками глаза.

– Что вы имеете в виду?

– Частные заказы, которые ты выполняешь для меня, – дело особое. Я дарую тебе ту свободу, какой заслуживает твой гений, – дель Монте вскинул руки почти умоляющим жестом. – Но прочие твои работы… Они слишком дерзкие. Начиная со «Святого Матфея», ты дразнишь мастеров старой школы, Бальоне в том числе. Ты заставил их себя возненавидеть. Неудивительно: ты ставишь под угрозу все их труды.

– Что мне до них?

– Тебе нужна их поддержка. Кардинал Асканио ничего не смыслит в искусстве – не больше, чем в сочинениях, которые включает в свой Индекс запрещенных книг. Он поет с голоса известных художников и коллекционеров. Я выступаю за тебя, но все знаменитые римские живописцы – против.

– Ничего подобного. Большинство крадет мои приемы – Бальоне первый.

– И каждый мечтает сместить со сцены более одаренного соперника. От них ты помощи не дождешься. Они копируют твою манеру, но не твои дерзостные идеи, – кардинал приблизился к Караваджо вплотную. – Наш друг синьор Джустиниани держит твоего «Амура-победителя» в последнем зале своей галереи. Когда он отдергивает с картины занавес, гости хмурятся от возмущения и ахают от восторга – если не от возбуждения. Как ты полагаешь, Фаббрика благосклонно отнесется к тому, что прихожане в подобном настроении будут слушать мессу, которую служит здесь Его Святейшество? Эта Мадонна слишком живая для церкви. А тебе надо поучиться смирению.

– Ради чего? Ради искусства в представлении Бальоне?

– Прости, но так и есть. Ради искусства.

– Искусство – распутная девка, с которой теперь обращаются как с постылой женой, – ответил Караваджо. – Ей надоели однообразные мужнины ласки. Давно пора кому-нибудь прижать ее к стене и.

– Микеле, – прикрикнул Дель Монте, – вспомни, где ты находишься!

– … отыметь, как она того заслуживает.

Дель Монте вскинул взгляд на Мадонну.

– И ты намерен лично этим заняться?

– Да, больше некому, – согласился Караваджо. – У меня хотя бы есть опыт общения со шлюхами.

Дель Монте подкрутил усы. Краткая вспышка гнева утихла, и на лице кардинала проступила озабоченность.

– Если искусство – продажная женщина, думаешь, такое обращение ее обрадует?

– В том-то и дело. Мне плевать, что нравится или не нравится этой шлюхе, именуемой Искусством. Я готов платить за удовольствие, но хочу его получить! И пусть она потом растрезвонит по всему свету, что у меня нет ни тонкости, ни хороших манер. С какой стати я должен обращаться со шлюхой как со знатной дамой?

Дель Монте присвистнул.

– Хочешь – верь, а хочешь – нет, в твоей странной душе – ключ ко многим душам. Последователи еретика Лютера настаивают на своем праве общаться с Богом напрямую. Но наша Римская католическая церковь стоит на том, что народ может обращаться к Богу лишь в наших соборах. И он должен узреть Его в твоих полотнах. Но ты не сможешь показать Его нам, пока не откроешь Ему свою душу.

– А я думал, моя душа должна выполнять заказы кардинала Шипионе.

– Он уберегает тебя от тюрьмы! А может быть, в один прекрасный день поможет тебе сохранить голову на плечах, – кардинал обернул взор к Мадонне. – Она восхитительна, Микеле. Ты нарушил границы, возведенные перед искусством церковью. Но ты написал гениальное полотно. К сожалению, это тебя не спасет.

– А что спасет? Они потребуют, чтобы я внес в картину изменения?

– Фаббрика уже приняла решение, – ответил кардинал, не отрывая взгляда от Мадонны и обнаженного ребенка. – Картину уберут. Она не годится для собора Святого Петра. Мне поручено найти для нее покупателя.

Караваджо без сил опустился на пол под своим холстом и в отчаянии запустил пальцы в волосы, сжав виски.

– А пока я его не найду, – заключил дель Монте, – твоя картина будет висеть на улице. Как и положено шлюхе.

* * *

Теперь, когда и эту его картину отвергли, Караваджо вернулся в Поганый садик, к исполненной жестокости и порока жизни, которая кипела ночами в тавернах – Болотной, Волка, Турка и «Под башней» – и борделях вокруг руин Мавзолея Августа. Онорио весь светился жестоким весельем, радуясь обществу друга. Караваджо горько жаловался на Фаббрику и безудержно поносил кардиналов и самого папу, пока Онорио, боясь инквизиции, не закрывал ему рот рукой.

– Бальоне? Да пошел он… И дель Монте пусть за ним отправляется, покровитель нашелся, тоже мне. И кардинал-племянник Шипионе – хорош защитник! И Костанца. Хотя ладно, эта пусть остается. Но остальные – да будь они прокляты!

И он сжимал зубы так, что потом по ночам челюсти болели от напряжения. Лицо горело от вина, в голове стоял туман. Перед глазами мелькали, скользя между столами таверны, фигуры дель Монте и Шипионе; они бросали деньги Бальоне, который кружил в вилланелле Лену на холсте «Мадонны со змеей».

В домике на виа деи Гречи Лена встречала его неласково: ей надоело, что он приходит поздно, вечно ругает Фаббрику и лезет к ней с пьяными ласками. Просыпался он в дальнем углу постели. Голова с похмелья трещала так, словно череп вот-вот лопнет, выпустив на волю мозг. Доменико смеялся и щекотал ему пятки. Микеле натыкался на холодный, неодобрительный взгляд сидевшей за кухонным столом Лены, снова ронял голову на подушку и принимался думать о том, насколько эта ночь приблизила их разрыв.

В конце мая Ватикан праздновал первую годовщину интронизации папы Павла V. Лодочная гонка на Тибре закончилась пьяной дракой между гребцами – один из них огрел товарища веслом по голове и получил за это нож в сердце. Когда стемнело, на улицы высыпали подвыпившие задиры: необузданные взрывы хохота то и дело сменялись потоком ругательств.

Караваджо с Онорио вышли из таверны «Под башней» и направились на другой конец Поганого садика, к площадкам для игры в мяч. Игра шла возле дворца Флоренции. Через середину улицы была протянута веревка. Шагах в пяти от нее на булыжнике были обозначены мелом границы поля. Зрители жались к стенам домов. Голоса выкрикивали ставки. Караваджо и Онорио подоспели как раз к финалу.

– Гляди-ка, наш друг синьор Рануччо, – заметил Онорио. – Похоже, только что одержал победу.

Рануччо подобрал набитый шерстью кожаный мяч со свинцовым шариком в сердцевине, закинул его ракеткой высоко в небо и вскинул руки. Толпа заволновалась: настало время выплаты выигрышей. Те, кто поставил против Рануччо, принялись швырять в проигравшего уличным мусором.

Рануччо окинул взглядом толпу болельщиков.

– Эй, мазила, сыграем на те десять скудо, что ты мне все еще должен? – предложил он. Его самодовольная улыбка только подогрела ненависть Караваджо.

Художник отдал Онорио свой плащ. Можно было покорно сносить оскорбления от сильных мира сего, при которых не смеешь дать волю гневу. Но не насмешки Рануччо. Не в десяти скудо дело – лишь бы взять верх над наглецом, прижать его к земле и заставить подавиться дорожной пылью. На его месте он представлял всех святош Фаббрики заодно с Бальоне.

– Давай ракетку.

Рануччо в полном соответствии с одним из немногих правил игры громко возвестил о своей подаче.

– Эй!

Караваджо отбил мяч – тот ударился о стену дворца и отскочил. Рануччо бросился к нему, но Караваджо оказался быстрее и новым ударом направил мяч в центр поля. Несколько человек в толпе радостно завопили.

«Он ничего не понял, – злорадствовал Караваджо. – Он думает, что мы просто играем. Ну-ну. Скоро узнает, какие тут ставки».

И нескольких минут не прошло, а Рануччо уже обливался потом и задыхался.

– Надо было тебе передохнуть перед следующей игрой, – крикнул Онорио. – Или вызвать Микеле на партию в карты! Играл бы сидя.

Рануччо сделал непристойный жест.

– Ты все силы растерял, объезжая своих шлюх, – продолжал Онорио, подначивая толпу. – Жаль, что играть вне койки ты не мастак.

Старший брат Рануччо, Джованни-Франческо, толкнул Онорио плечом. Тот ответил ему потоком брани.

Рануччо подал следующий мяч, подражая приему Караваджо. Но мяч, направленный в стену дворца, отскочил от подоконника и вернулся на его половину поля. Еще очко за Микеле.

Художника вдруг охватило спокойствие. Обычно он волновался перед игрой; в ту долю секунды, когда становилось ясно, что поражение неминуемо, его охватывал настоящий страх. Но в промежутке между этими двумя состояниями им владела только ясная сосредоточенность сродни охотничьему инстинкту. Вот и сейчас он смотрел на Рануччо бесстрастно, как на дичь.

Следующим ударом Караваджо послал мяч в глубину поля, почти за меловую черту. Рануччо метнулся за ним, промахнулся и, к вящему веселью зрителей, врезался головой в стену. Брат под руку утащил его с площадки. Теперь тот стоял, широко расставив ноги и сжимая ракетку, как дубину.

«Теперь он понял, на что мы играем», – подумал Караваджо.

– Моя подача!

Рануччо кинул ему мяч.

Игра была жесткой, розыгрыши – короткими, каждый из двоих бил с такой силой, что противнику было почти невозможно парировать удары. Вскоре наступил решающий момент. Рануччо подступил к самой веревке и пустил мяч вглубь поля, вынудив Караваджо уйти в оборону. Но тому удалось отбить мяч, который полетел в зрителей, ударил одного из них в голову, отскочил и снова вернулся на поле, покатившись за спиной Рануччо.

Рануччо подобрал его и изготовился подавать, но Караваджо подошел к веревке:

– Партия, Томассони.

Рануччо проворчал что-то себе под нос и занес ракетку для удара по мячу.

– Эй, coglione, ты уже проиграл, – пояснил Караваджо.

– Мяч отскочил от головы вон того болвана, – Рануччо смахнул пот со лба, на котором красовалась шишка. – Это не считается.

– Это еще почему? Зрители тоже в игре.

– Ничего подобного!

– Ты где играешь? При французском дворе? Здесь в мяч играют на улице. Правила сам знаешь.

– Игра не окончена, – Рануччо подступил к Караваджо. – Мяч не просто отскочил! Этот мерзавец отбил его головой. Он нарочно тебе подыграл. Это не по правилам.

Караваджо затрясло от ярости – Рануччо не относился к числу богатых меценатов, следовательно, сдерживать ее причин не было.

– Заткни свою лживую пасть! – крикнул он.

Между зрителями тоже закипали споры. Ушибленный мячом клялся в своей непричастности; те, кто поставил на Рануччо, уже взяли его в кольцо.

– Мы еще не закончили! – не собирался сдаваться Рануччо.

– Ты проиграл. Можешь распрощаться со своими десятью скудо, – и Караваджо ткнул Рануччо в плечо ракеткой.

Тот оттолкнул ее:

– Грязный содомит!

– Как поцелуешь на прощание свои деньги, можешь чмокнуть меня сюда, – Караваджо повернулся и хлопнул себя по заднице.

Рануччо огрел его по спине ракеткой. Караваджо живо ответил ударом в грудь. Они молотили друг друга, пока Онорио и брат Рануччо их не разняли.

Караваджо вытянул палец в направлении Рануччо:

– Дай мне только до дома добраться, урод! Я помню, где лежит моя шпага, – и отсалютовал ракеткой.

– Ты знаешь, где меня найти. Я из тебя кишки выпущу.

Караваджо в сопровождении Онорио поспешил за оружием. Дыхание с хрипом вырывалось у него из груди. «Теперь, – думал он. – Сейчас или никогда. Он сдохнет, а я освобожусь».

За углом, тяжело привалившись к стене дворца, стоял зритель, попавший под удар мяча Караваджо. Он отнял руку от разбитого носа и озадаченно разглядывал на ладони кровавые пятна, словно пытался прочесть письмена на чужом языке.

* * *

Захватив шпаги, они направились к дому Томассони. На соседней улице тоже сражались в мяч: игрок одной команды деревянной битой расквасил нос игроку другой – тот неосмотрительно задрал голову, следя за мячом.

– Ого, видал? – рассмеялся Онорио, но, заметив суровое выражение лица Караваджо, оставил шутливый тон. – Понятное дело, у тебя заботы поважнее.

С ними поравнялся Марко Миннити.

Я слышал, намечается дуэль? Надеюсь, секундантам дело найдется? Мы с Онорио не прочь устроить заварушку. Микеле, ты сделай пару финтов, потом отбей его шпагу в сторону, глубокий выпад и – удар в пах!

– Слышь, сицилиец, а тебя, кроме паха, хоть что-нибудь еще занимает? – Онорио хлопнул Марио по плечу, и оба рассмеялись – беззаботно, как мальчишки, предвкушающие развлечение.

Караваджо их не слышал. Ночная тьма сгущалась. Он бесшумно шагал по улицам, скрытый мраком, словно плащом. Рануччо его даже не увидит. Он выскочит из темноты и заколет его.

У ворот дома Томассони он глубоко вздохнул. Он убьет этого человека. Убьет!

– Выходи, если ты мужчина! – крикнул Онорио, подобрал камень и бросил его в окно. Камень ударился о ставни, и в доме послышались тяжелые шаги.

Караваджо выхватил оружие – шпагу с феррарским золоченым эфесом и толедским клинком, льдисто блеснувшим в лунном свете. Рануччо вышел со двора в сопровождении брата и еще одного мужчины. Левой рукой Караваджо вытащил кинжал длиной в локоть.

Секунданты переругивались, но Караваджо слышал только собственное дыхание и шум крови в висках. Во рту пересохло. Он поудобнее перехватил рукоять шпаги. Большой и указательный пальцы, защищенные гардой-крестовиной, надежно сомкнулись на эфесе. Другая рука сжимала рукоять кинжала.

Рануччо шел к нему. Оба сделали шаг правой ногой, направили шпаги вперед и настороженно замерли. Зрачки в кобальтовых глазах Рануччо сузились, так что взгляд застыл – так смотрят козы. Караваджо на миг почудилось, что ему предстоит драться с порождением самого дьявола, но нет – это страх и возбуждение исказили черты соперника.

Художник так часто практиковался в фехтовании с Онорио и видел такое количество дуэлей на площадках для игры в мяч, что двигался почти машинально. Тем не менее он проверил свою позицию. Нельзя, чтобы жажда убийства затуманила рассудок и помешала расчетливости действий. Слишком высока будет цена. Караваджо расставил ноги на ширину плеч и развернул корпус к Рануччо, держа вытянутую шпагу в правой руке, а кинжал – в левой. Он слегка напряг мышцы живота, чтобы сохранить легкость движений.

Оба пока кружили на месте. Караваджо внимательно наблюдал за противником. Он успеет парировать удар, главное – уловить момент, когда Рануччо пойдет в атаку. В искусстве фехтования самое трудное – научиться не пялиться на смертоносное острие, маячащее рядом с твоим лицом. «Смотри на его руку, – внушал он себе. – Смотри на плечи и грудь этого проклятого громилы. Он сам даст тебе подсказку: „Ударь отсюда!“»

Грудь Рануччо дрогнула, и он сделал резкий выпад, мгновенно отбитый Караваджо. Рануччо снова атаковал, раздосадованный виртуозной защитой противника. Караваджо повернул запястье вверх и отвел мощный клинок в сторону легко, как перышко. Затем сам сделал выпад, целя острием между глаз. Рануччо неловко отбил клинок влево, отпрыгнул назад и замер. «Ему бы, болвану парировать поворотом запястья. Тогда не пришлось бы отступать и можно было начать контратаку. Или он трусит, или далеко не так искусен, как говорят».

Их первую драку у дворца Фарнезе художник помнил плохо. Движения Рануччо стерлись у него из памяти – осталось лишь убеждение, что победу одержал он. Микеле приказал себе выбросить из головы ту дуэль. Сегодня новая схватка, и на этот раз они бьются не на жизнь, а на смерть. «И да поможет мне Бог!»

– Аве Мария, – прошептал он.

Рануччо прыгнул вперед в высоком выпаде. Караваджо встретил его клинок своим и ушел вбок – левой ногой за правую. Он скользнул над оружием Рануччо, тут же коротко шагнул вперед правой ногой и почувствовал, что острие его шпаги вонзилось Рануччо в плечо.

Микеле отступил назад. Рануччо рухнул на колено и зажал рану рукой. Бешенство на его лице сменилось болью.

Джованни-Франческо заорал брату, словно тот находился не рядом, а где-то далеко:

– Рануччо, вспомни, чему я тебя учил!

«Старшие братья Томассони служили в армии, – мелькнуло у Караваджо. – Они сражались за веру и за дом Фарнезе во Фландрии и Венгрии. А вот Рануччо так и не выпало шанса на деле доказать свое мужество. Отсюда вся его напускная бравада».

– Да какой из тебя учитель, Джованни-Франческо? – захохотал Онорио. – Твой простофиля и в шлюху с задранными юбками своим клинком не попадет. Отличный выпад, Микеле. Пусть этот увалень побегает! Ему тебя не достать.

Рануччо с рычанием вскочил и бросился вперед.

– Берегись! – крикнул Онорио.

Левой рукой Рануччо швырнул в противника пригоршню уличной пыли. Караваджо заморгал и вытер лицо рукавом.

Рануччо обрушил на его клинок тяжелый удар, чуть не выбивший шпагу из рук. «Слава богу, не прямой выпад – а то бы он проткнул меня, как рябчика».

В глазах еще стоял туман, но чутье подсказало ему уклониться вправо. «Прячься за шпагу!» Он поднял ее выше, нанес удар, и почувствовал, что он достиг цели. «Попал!» Глаза слезились, и он с трудом различал противника. Еще шаг вправо – и снова клинок Караваджо коснулся врага.

Рануччо выругался – на виске появился порез.

– Тебе повезло, Рануччо, что он тебя почти не видел, не то бы ты уже распростился с жизнью! – проревел Марио. – Ишь, хитрить вздумал, ублюдок!

Караваджо отступил назад на несколько шагов и постарался проморгаться. Вокруг собралось с дюжину зрителей, но они держались в отдалении от дуэлянтов и их спутников. Никто не проронил ни слова. Даже в Риме, где кровопролитие считалось распространенной забавой, близость чужой смерти заставляла умолкнуть самых говорливых.

Занеся шпагу, Караваджо сделал шаг к Рануччо. Он разыгрывал нерешительность, глядя на Рануччо с деланным испугом. Пусть противник поверит в возможность нападения. Рануччо попался на хитрость – оскалив зубы, ринулся вперед. Караваджо чуть расслабил руку, позволив Рануччо опустить его шпагу к земле. Сила собственного удара лишила Рануччо равновесия, и он пошатнулся вправо.

И тут Микеле сделал короткий шаг левой ногой – и обрушил шпагу на голову Рануччо. Она скользнула по его макушке, и Рануччо как подкошенный упал на землю.

– Превосходный удар, Микеле, – сказал Онорио.

Рануччо приподнялся на локтях и плюнул на сапог Караваджо.

– Это расплата за нанесенное мне оскорбление, – Караваджо произнес это громко, чтобы зеваки в закоулках виа делла Скрофа знали, что он дрался за свою честь.

Он отступил на шаг. Лицо Рануччо разгладилось. Караваджо понял, что вся его отвратительная наглость объяснялась страхом перед смертью. Теперь, когда поединок закончился, Рануччо уверен, что ему будет дарована жизнь.

Сейчас он ощупывал рану на голове. Вдруг с его губ сорвались едва различимые слова, которые Караваджо все-таки расслышал:

– Теперь я твою Лену под первую мразь в Поганом садике подложу.

Грудь Караваджо сжалась. Еще один выпад – и клинок вновь настиг Рануччо, в последний миг дернувшего в отчаянной попытке отползти. Удар пришелся в пах.

Рануччо, согнувшись, забился на земле. Караваджо чувствовал, что его шпага проткнула кожу и мышцы. Ощущение было такое, словно он запустил руку в живую плоть.

Брат Рануччо с криком бросился вперед. Выхватив шпагу, он напал на Караваджо. Теперь это был уже не поединок, а битва – а все знали, что на поле боя Джованни-Франческо когда-то сражался геройски. Караваджо сделал выпад, но Джованни-Франческо ответил ему простым и неотразимым движением высоко поднятого клинка; парировал удар – и пошел в атаку. Кончиком шпаги Джованни-Франческо царапнул Микеле пониже уха. Тот резко отклонился, внутренне похолодев.

Онорио толкнул Джованни-Франческо плечом, заставив споткнуться, и занял позицию, прикрывая собой Караваджо. Рядом с ним уже стоял Марио с обнаженным клинком наготове.

Рануччо сидел, согнувшись, на земле, силясь открыть покрасневшие от слез глаза. Он зажимал руками раны: кровь обагрила пальцы и пропитала голубые панталоны. На лице его был написан стыд, как если бы он прилюдно обмочился.

Онорио поддал ногой валявшийся у сточной канавы гнилой кочан капусты. Лицо побежденного украсилось брызгами уличной грязи.

– Покойся с миром!

– Я еще не умер, – прошептал Рануччо.

– Недолго ждать, cazzo! – Онорио парировал новый выпад Джованни-Франческо.

Рануччо пошевелил побелевшими губами. С серьезным лицом, будто отец, объясняющий сыну что-то простое, но очень важное, он проговорил:

– Я не хочу умирать.

Караваджо открыл рот, но понял, что не в силах произнести ни слова. Рануччо больше не нуждался в его извинениях. Смерть, только что представлявшаяся делом чести, вдруг обернулась чем-то иным – кровью, смешанной с уличной грязью. Она текла по булыжнику, прокладывая себе путь среди отбросов овощного рынка.

Продвигаясь вниз по улице, Марио и Онорио отбивали атаки вооруженных Томассони. Караваджо свернул за угол, еле перебирая одеревеневшими ногами. Последнее, что он слышал, сворачивая в темный переулок, был вопль страдания: привратники Томассони подняли Рануччо с земли.

* * *

Караваджо ехал вперед, крепко сжимая поводья вьючного мула, который резво трусил под небогатым грузом: скудный скарб да снасть для ремесла. Художник надвинул шляпу пониже, пряча повязку на голове, и прикрыл подбородок воротом плаща. Он держал путь на юг – мимо пастбищ с коровами, мимо старого императорского форума, к воротам Святого Иоанна. Стража отдыхала в тени. На коричневом камне Стены Аврелиана белело объявление: разбойник Микеланджело Караваджо разыскивается за убийство Рануччо Томассони. Всякий, кто в любом уголке папских владений принесет властям голову Караваджо, вправе требовать награды. Для пущей убедительности на листе была начертана подвешенная за ноги фигурка.

Лицо на позорном листе было срисовано с его же автопортрета, хоть и в упрощенном виде. Караваджо изобразил себя в виде случайного свидетеля мученичества святого Матфея – убегая с места убийства, он с жалостью оглядывается через плечо. «Стражи порядка наняли какого-то пачкуна, чтобы малевал им плакаты», – с горечью подумал он.

Стук копыт отдался под сводом ворот, и художник выехал в поле, оставив позади Рим и Лену. Караваджо не позвал ее с собой. Он поставил под угрозу свою бессмертную душу – а может быть, уже безвозвратно ее погубил. Отныне ему следует забыть о радостях жизни. Зачем подвергать ее опасности? «Я не имею права тащить с собой Лену, ведь отныне я изгой, – думал он. – Томассони не оставят меня в покое, пока не свершится кровная месть. Нельзя втягивать ее в эту войну».

Он покинул Лену без объяснений. Боялся, что если скажет ей, куда направляется, она последует за ним. Прямиком в ад.