Имя кровью. Тайна смерти Караваджо

Риз Мэтт

Часть III

Голова Голиафа

Сицилия и Неаполь

1608

 

 

Глава 8

Бичевание Христа

Зарю в Палермо он встречал в одиночестве. Первые лучи солнца отражались в широких шляпках гвоздей, которыми холст был прибит к раме. Но некому было смотреть, как скользит по ним этот утренний свет.

Караваджо лежал вниз лицом, раскинув руки в стороны. Он завалился спать не раздеваясь, словно сраженный предательским ударом. Невзирая на летнюю жару, он, насквозь мокрый от пота, держал под рукой оружие и не снимал одежды, чтобы бежать, если вдруг нагрянет наемный убийца. В полутьме ему мерещились призрачные фигуры, и он следил за ними, затаив дыхание. В такую погоду древесина ставен постепенно рассыхалась, и когда ее касались лучи восходящего солнца, она начинала жалобно постанывать. И каждый скрип, каждый треск заставлял его сердце трепетать.

Возможно, убийцы придут сегодня. «Еще немного, и я сам буду рад этой встрече», – думал он.

Караваджо пытался представить себе, что чувствует святой перед казнью. В отличие от него святые точно знали, чем утешиться, какая судьба ожидает их души. Но когда он думал об их смерти, то воображение рисовало лишь обездвиженные тела. Мясо после бойни.

Художник склонился над доской с красками.

– Доброе утро, мои верные друзья, – прошептал он. Столь любимая им железистая глина из-под Сиены, желтовато-коричневая или красноватая после отжига; красная охра, также с тосканских холмов; белила, что делают из негашеной извести флорентийские монахи; зеленая земля из окрестностей Вероны; бесценный ультрамарин, полученный из лазурита, добытого из недр ханских земель – там, за далекой Персией… Всех их коснулся пальцами художник – краски действовали на него, как бальзам на раны.

Он спустился в кухню. Старый францисканский монах поставил перед ним миску жидкого капустного супа.

– Как продвигается наше «Рождество», маэстро Микеле?

– Почти готово, – Караваджо уже два дня как дописал картину, но не спешил с ней расставаться, остерегаясь опасностей, поджидающих его у ворот мастерской.

– Да благословит вас Бог, маэстро. А куда вы пойдете, когда закончите картину?

В супе плавали редкие полоски нарезанной капусты да бобовый стручок. Художник помешал в миске ложкой, но бобов не обнаружил.

– Я об этом еще не думал, брат Бенедетто.

Только поглощенный работой, он забывал о том, что жизнь его катится под откос. Караваджо старался не думать о будущем, уже наверняка зная, что ждет его впереди. Но монаху это бесполезно объяснять: францисканцы были приверженцами аскетизма и умерщвления плоти. Кто знает, может, брат Бенедетто не положил бобы в суп по соображениям веры.

– Но куда бы я ни отправился, брат, я буду вспоминать вашу кухню. Где еще мне найти подобные деликатесы?

Бенедетто рассмеялся.

– Странный вы, маэстро Микеле, – он с усилием разрезал черствый хлебец из непросеянной муки. Пекарни жертвовали францисканцам хлеб, залежавшийся настолько, что на него не позарился бы даже последний нищий. – Брат Камилло говорил, вы на днях накричали на него, за то что он предложил вам постирать одежду.

Караваджо продолжал хлебать суп.

– Вы сказали: «Они могут прийти – не хочу, чтобы меня застали голым». Кто эти «они», маэстро?

– Трактирщики, которые охотятся за вашими изысканными рецептами.

И художник побрел наверх, в свою мастерскую. Начиная писать это «Рождество» для молельни Святого Лоренцо, он намеревался придать Пресвятой Деве облик Лены. Но вновь пытаясь изобразить ее в образе Богоматери – на этот раз склонившейся к лежащему на соломе младенцу, не мог отрешиться от воспоминания о бледном и покрытом испариной страдальческом лице Лены, только что потерявшей их ребенка. В конце концов он придал Мадонне черты мальтийки с «Усекновения главы Иоанна Предтечи».

Постоянная подозрительность и осторожность, сопровождавшие его во время редких вылазок на улицы Палермо, доводили до крайнего изнеможения. В каждом стуке двери и услышанной фразе чудилась ловушка – в любую минуту он мог выдать себя и угодить в руки преследующих его убийц. Как-то ему показалось, что он встретил на улице одного из братьев Томассони – художник даже бросился за незнакомцем, но, к счастью, не догнал. А после и сам пустился в бегство, когда у дворца испанского наместника ему привиделся Роэро. «Не сошел ли я с ума? – думал он на бегу. – Впрочем, какая разница? Они придут за мной, даже если я безумен».

К полудню ему вдруг вспомнился стручок, что плавал в утреннем супе. А что, если этот стручок лишь игра его собственного воображения, да и суп вовсе не суп, а какая-то бесцветная жижа? Он провел руками по лицу и ощутил, как под бородой отчетливо выступают скулы. Заглядывая под рубашку, он знал, что там увидит, – кожу да кости. На этот раз голод поборол страх.

Караваджо вышел на улицу и зашагал по направлению к Норманнскому дворцу, рассчитывая по дороге заглянуть в таверну. После стольких дней, проведенных во тьме монастыря, солнце мучительно пекло голову. В изнеможении он прислонился к стене у лавки булочника. В глазах потемнело, а запах свежего хлеба вызывал только слабость и отчаяние. Когда зрение восстановилось, цвета окружающих вещей показались какими-то прозрачными и плоскими – как на первом слое масляной краски картины, где нет еще полутонов и контрастов.

Из булочной выбежала собака с колбасой в зубах. За ней с проклятиями погнался пирожник. Мельком бросив взгляд на Караваджо, он тут же замолк и, кашлянув, вернулся в лавку. Женщина, шедшая мимо с корзиной, смотрела не под ноги, а в противоположную от него сторону. Караваджо, прищурившись, оглядел улицу. Улыбающиеся лица мрачнели, ненароком встречаясь с ним взглядом.

«Что им не нравится? Отводят глаза с отвращением, будто увидели кошку, раздавленную колесом телеги? Конечно, они слышали, кто я такой, только не подают виду, что меня узнали».

Он вошел в лавку вслед за булочником, положил на прилавок монету, взял свернутую в пирожок фокаччуи торопливо засунул ее в рот: на язык лег мягкий фарш из телячьей селезенки, легких и хрящей. Микеле выглянул из дверей лавки на улицу, полную народа и проезжающих повозок, – и заметил человека в красной накидке мальтийского рыцаря.

Роэро рассматривал францисканскую обитель. Щурясь от солнца, он пересек улицу и вошел в молельню.

Караваджо выплюнул остатки пирога, бросился обратно к своим монахам, влетел в мастерскую, схватил мешок, запихнул в него кисти и еще не растертые краски. Затем пристегнул к поясу шпагу, отпер шкатулку из тисненой испанской кожи и достал оттуда пояс с монетами.

Спустившись – бегом, через две ступеньки – по лестнице, Микеле выбежал за ворота. Выглядывая из-за угла, он видел, как Роэро вышел из молельни и поднялся по лестнице в мастерскую. Караваджо прошептал благодарственную молитву, поминая брата Бенедетто: ведь именно его жидкий суп был причиной того, что голод выгнал художника из ставшего ненадежным убежища.

В порту как раз отплывала в Неаполь торговая галера. Взойдя на борт, Караваджо притаился за бочкой, опасаясь, не появится ли Роэро. Матросы, готовившиеся к отплытию, обходили его стороной. Чайки некоторое время парили над палубой, а затем полетели на закат. Корабль вышел в море.

Из дворца князя Стильяно на окраине Неаполя открывался вид на виа Киайа, овальный залив и гроты Посиллипо. Последние несколько лет маркиза Караваджо, улаживавшая дела с наследством, жила у князя – своего двоюродного брата. Костанца Колонна сидела в саду на каменной скамье у фонтана, когда возле нее появился Караваджо. Она посиневшими пальцами теребила два лежащих у нее на коленях письма. Что-то сильно встревожило ее.

– Испанский наместник наслышан о твоем прибытии в Неаполь, – Костанца откашлялась. – И хочет, чтобы ты завершил картину «Бичевание Христа».

Караваджо нехотя кивнул. Он писал картину для церкви Святого Доминика без вдохновения и с радостью оставил это занятие, когда садился на корабль, отплывающий на Мальту.

– Все чего-то от тебя хотят, правда? – сказала Костанца.

«А ты – ты-то чего хочешь?» – подумал Караваджо.

Она потянула было к нему руку, но, сжав пальцы, снова уронила ее на колени. Посидев немного, она встала и медленно обошла фонтан.

– Посмотри на эту балюстраду. Здесь вырезаны гербы самых влиятельных семейств Италии: Карафа, Стадера, Морра, Капуа, Орсини. Эти семьи поддержат тебя, Микеле. Ради меня, потому что это моя родня.

В темной глубине водоема блеснула рыбка.

– Мы поможем тебе вернуться в Рим, к Лене, – Костанца протянула ему одно из писем. – Это от нее. Когда будешь отвечать, помни, что именно в Неаполе Боккаччо встретил свою возлюбленную Фьямметту. А величайшее наслаждение приносит любовь чувственная, запретная, сладкая и недоступная; так сказал поэт.

– Мало же он об этом знал, – Караваджо перевернул письмо. На обратной стороне, над печатью, он увидел имя Лены. Радостный трепет вдруг сменился подозрением. Мало кто знал, где его найти, а Лена была неграмотна. Возможно, это письмо – ловушка. И все равно у него задрожали руки: «Она жива, и я могу надеяться».

– Ты и мне нужен, Микеле, не меньше, чем ей, – Костанца покраснела до корней волос. – Ради Фабрицио.

– И только ради него?

Она покрутила на пальце обручальное кольцо – память о давно умершем муже – и ответила почти сердито:

– Ты всегда получал в моем доме и кров, и стол. Разве теперь я слишком многого прошу?

– Но вы не просите меня ни о чем, госпожа моя, хотя я был бы рад оказать вам любую услугу.

– Брат Антонио Мартелли пишет мне с Мальты, – она протянула ему другое письмо так неохотно, словно в нем сосредоточился весь стыд, что ей случилось испытать в течение жизни. – Через несколько дней после твоего побега из рыцарской темницы поймали моряка, который тайком возвращался из Сицилии в шлюпке. Он был из команды Фабрицио, с его «Капитаны». Моряка схватил рыцарь по имени Роэро. Матрос недолго прожил после пыток, но перед смертью успел признаться, что Фабрицио помог тебе бежать из темницы.

– Фабрицио… – Караваджо закрыл глаза руками. – Что с ним теперь будет?

– Брат Мартелли пишет, что если бы рыцарь Роэро обратился к Совету, то Фабрицио на несколько месяцев отстранили бы от должности. Но Роэро в компании нескольких своих приятелей сам решил арестовать Фабрицио. Помнишь брата Джулио?

– А, того любителя пошутить?

– Боюсь, ему уже не до шуток. Фабрицио так просто не дался и заколол брата Джулио шпагой, – Костанца всхлипнула. – И теперь мой сын чахнет в той самой темнице, из которой спас тебя.

Караваджо знал, как наказывают за убийство рыцаря: Фабрицио зашьют в мешок и бросят в море.

Теперь Лена была совсем рядом – ее письмо грело его руку. Но друг детства попал в смертельную опасность.

– Все мои молитвы, госпожа, – о синьоре Фабрицио, и все мои труды да пребудут ему на пользу, – он направил взгляд на полуостров Сорренто, как будто искал глазами труп друга, качающийся на волнах у мальтийских берегов. Очертания острова Капри угадывались над заливом в тумане цвета индиго.

* * *

На улицах Неаполя было не протолкнуться, словно все жители города ослепли и пробирались на ощупь. Две женщины бранились у овощной лавки на склоне холма, по которому пролегала дорога к Испанскому дворцу. Среди торговцев сновали зареванные, сопливые дети со сбитыми коленками, такие чумазые, словно некий ревнитель нравственности прикрыл их наготу за неимением одежды тем, что оказалось под рукой, – грязью. Неаполитанцы, словно хищные звери, все время жили настороже – в полной готовности нанести или принять удар. Они двигались как кошки – сделав несколько быстрых шагов, осматривались в поисках следующего безопасного места, торопились туда и снова прятались, ожидая угрозы.

«Я убийца, – думал Караваджо, – но, возможно, здесь я самый невинный человек на много миль вокруг». Микеле потрогал письмо за пазухой камзола. Он знал, где именно прочтет его.

Художник направился в старейший квартал города. Со дня возвращения в Неаполь он еще не заходил в церковь, в которой хранились его лучшие картины. Пройдя узкими улочками с параллельными кварталами, заложенными еще первыми греческими поселенцами, Микеле пересек Спакканаполи – длинную прямую улицу, шрамом рассекающую город надвое.

Сидя возле таверн, неаполитанцы ели спагетти – брали руками и отправляли в рот, запрокинув голову подобно шпагоглотателям. Гомон толпы прорезал плач волынки-цампоньи – сочетание пронзительной мелодии и низкого гула, проникающее прямо в грудную клетку.

Он свернул в проход перед алтарем Пио дель Монте. Глазами Богоматери с «Семи деяний милосердия» Лена смотрела на него с состраданием и вместе с тем приглядывала за людными улицами Неаполя. Он развернул письмо и прочел:

Дорогой мой Микеле,
Твоя Лена

Пишу тебе рукой нашего друга Просперо Орси. Говорю тебе это, чтобы ты мог доверять написанному мной, и не думай, что эти мои слова принадлежат кому-либо, кроме меня. Просперино передает тебе привет, записывая мои слова.

Я долго не решалась написать тебе. Я думала, что тыне хочешь меня знать. Ты уехал внезапно. И хотя Просперино сказал мне, что ты бежал, потому что убил синьора Рануччо, я знала, что ты все равно готов был уехать, что бы ни случилось. Я не говорю, что ты убил Рануччо, чтобы был предлог сбежать от меня, но ты не слишком сожалел о расставании.

На этой неделе я услышала, когда работала во дворце Мадама, от гостей кардинала дель Монте, что ты вернулся с Мальты в итальянские края. Может быть, тыне хочешь знать меня. В этом случае сожги это письмо. Но должна тебе сказать, что жалею, что ты уехал, и хотела бы проводить ночи в твоих объятиях. Просперино говорит, что краснеет, и я тоже краснею, потому что никогда не была распутной женщиной и без тебя не стала такой.

Я люблю тебя, Микеле. Если в своих странствиях ты убедился, что я твоя любимая и ты покинул меня по ошибке, то вернись.

Я не могу уехать, иначе бы приехала и нашла тебя, хоть дорога в Неаполь опасна и полна бандитов. Мне надо ухаживать за Доменико, который ослабел от лихорадки, и за матерью, которая ослепла и не может пошевелить левой рукой и ногой.

Мое здоровье тоже не слишком хорошо, любимый. Работать тяжело, потому что приходится стоять с овощами на пьяцца Навона, и женщины Томассони иногда ругают меня и бьют. Но дворецкий кардинала дель Монте поручает мне легкую работу из уважения к тебе, так что надеюсь, что хотя бы кардинал верит в твою любовь ко мне.

Вернись ко мне, моя любовь, – не дразнись, Просперино. Если ты забыл обо мне, Микеле, не пиши мне. Но и не возвращайся в Рим. Я не хочу быть в том же городе, что и ты, но без тебя.

Я часто хожу в храм Святого Августина и подолгу стою перед «Мадонной Лорето». Ты был прав: никто теперь не смотрит на фреску Рафаэля. Все глядят только на твою картину. Хотя я простояла там много часов, никто не подошел ко мне, чтобы сказать, что я похожа на Мадонну. Может быть, я выгляжу слишком усталой или постарела за последние годы. Но я вспоминаю о тех днях, когда ты рисовал меня, показал мне готовую картину и лег со мной в постель – молчи, Просперино!..Я твоя Мадонна и душой буду с тобой, где бы ты ни работал и куда бы твое сердце тебя ни позвало. Пусть, если будет на то воля Божья, твои дороги приведут тебя домой, ко мне.

Под своим именем Лена нацарапала что-то похожее на букву «Л». Караваджо словно услышал ее голос и заплакал. «Я хотел защитить ее и оставил, – подумал он. – Но без нее мне не жить». Он должен вернуться к ней. Но сначала получить помилование – чтобы быть с ней.

В письме был постскриптум. Караваджо вытер рукавом глаза и стал читать дальше.

Просперино, художник-карикатурист, шлет привет своему дорогому другу, величайшему из римских живописцев, Микеланджело Меризи из Караваджо.
Просперо Орси

Микеле, я не сказал девушке, о чем пишу здесь. Она считает, что это лишь дружеский привет. Она пришла ко мне, чтобы написать это письмо, и я вижу, что оно ей нелегко далось. Она уверена, что ты хотел ее бросить, хотя я давно уже сказал ей, что это не так. Но я уезжал в Венецию на работу, и пока меня не было, другие – женщины Томассони и Филлида – пытались убедить Лену, что ты никогда не любил ее.

Она очень больна, Микеле. Ее кожа землисто-серая, под глазами и вокруг рта темные круги. Ее губы свинцового цвета, и, увы, при кашле она харкает кровью, как случилось и сейчас, когда она диктовала это письмо.

Я знаю, что ты пытаешься добиться помилования – и что на это нужно время. Онорио находится в изгнании в Милане, ожидая прощения, и Марио тоже не здесь – он на Сицилии. Брат Рануччо уехал из Рима по той же причине. Надеюсь, что ему неизвестно, где ты сейчас. Я пошлю это письмо через дель Монте и не буду спрашивать, где тебя искать.

Я слезно просил дель Монте заступиться за тебя перед Шипионе. Мои мольбы его разгневали – он говорит, что твое дело и так не идет у него из головы, а кардиналу-племяннику не нужны напоминания от третьесортного художника. Я ответил, что он может считать меня хоть десятым сортом, только бы за тебя заступился.

Для Лены я сделаю что смогу, Микеле, хотя я сейчас не при деньгах. Я помогаю жене Онорио, которая впала в нищету, потому что наш друг ничего не посылает ей из своего изгнания, а ей пятерых детей кормить. Бальоне со своей шайкой заграбастал себе все заказы, которые могли бы достаться мне. Возвращайся в Рим. Обязательно, Микеле.

Твой друг, соскучившийся по нашим былым проделкам,

Караваджо поднял глаза на свою картину. Дева держала на руках младенца Христа. Художник придал мальчику черты Доменико – но сейчас Микеле подумал, что нет, он похож на ребенка, который родился бы у них, если бы у Лены не случился выкидыш. Микеле опустился на колени, прижав к сердцу письмо. Если бы он сейчас дополнил ее образ еще несколькими мазками, может, она сошла бы с холста, положила ладони ему на щеки и спросила: «Почему ты не сделал этот мазок два года назад?» Ах, если бы его таланта оказалось достаточно, чтобы явить ее во плоти… Тогда она была бы с ним.

Он поднялся на ноги. «Я сделаю так, чтобы она была со мной!»

* * *

В Карита – неспокойном квартале, населенном испанскими солдатами и их шлюхами, – он вошел в таверну Серильо. Дым очага ел глаза. Он купил бутылку вина, торопливо осушил первый кубок, затем повернулся к сидевшей за соседним столом компании и поднял второй. От Лены пришло письмо. Она его любит.

Микеле ел пышки, обжаренные в водорослях, заменявших соль. Он потребовал еще кувшин вина – шлюхи за угловым столом обернулись на его громкий голос. Одна из них направилась было к нему, но остановилась, услышав музыку.

Вошел музыкант с грустным лицом. Он играл на флейте тарантеллу – пальцы так и мелькали, проворно зажимая отверстия. За ним появился слепой, отбивая ритм шесть восьмых на тамбурине и хрипло распевая на непонятном Караваджо диалекте. Девицы вскочили и принялись отплясывать, подпрыгивая на одной ноге и притопывая в такт другой. Та, что обратила внимание на Караваджо, схватила его за руку: «Потанцуем, красавчик?»

Он едва мог рассмотреть черты ее лица: вино подействовало быстрее, чем он ожидал. Сероватый свет из окна упал на косу, уложенную поперек головы – от уха до уха, как у Лены. Она была такого же роста, как Лена, с такими же четкими греческими бровями. Скоро он снова увидит свою Лену – во что бы то ни стало проберется к ней в Рим. Он, смеясь, осушил кубок и присоединился к танцующим.

Женщины покачивались в танце, подняв руки над головами. «Лена… – он выпил еще, голова закружилась. – Лена любит меня». Шлюшка оплела его колено своей ногой, прижимаясь к нему в танце. Когда она смеялась, в ее дыхании чувствовался молочный запах моцареллы. Он обнял ее крепче.

Одна из девиц достала кастаньеты – прищелкиванье деревянных трещоток задавало бешеный ритм. Танцующие запрыгали и закружились, словно отравленные ядом тарантула, давшего название этому танцу. Караваджо почувствовал, как из тела его выходит то, что убивало его так же верно, как паучий яд. Он закинул назад голову и со смехом крикнул: «Лена!» Соблазнительница плеснула вина в его смеющийся рот.

* * *

Ночь рассыпалась на отдельные мгновения, состоящие из вина и восторга освобождения от страха и одиночества. С испанским солдатом он бросил кости на скамью и заспорил, когда те покатились по полу. Он шлепал картами по столу, играя в калабрезеллу – обвинял в шулерстве рыбака, припрятавшего червового валета, и незаметно доставал из рукава бубнового короля.

Он съел фокаччу, которая показалась такой вкусной, что он пристал к повару, выпытывая рецепт, – девице пришлось оттащить его прочь. Потом он лежал с ней в душной комнате над таверной, стонал, кричал и хватал ее за грудь. И заснул в ее объятьях, плача и бормоча.

Когда он проснулся, она сидела голая, выщипывая надолбом волосы, как все женщины, желающие казаться красивыми. Она с улыбкой подняла голову от полированного оловянного блюда, служившего ей зеркалом.

– Доброе утро, красавчик!

– Как тебя зовут? – тошнота подступила к горлу, стоило ему потянуться за штанами.

– Стелла. Хотя бы не спрашиваешь, что ты здесь делаешь.

Откуда-то все еще раздавался треск кастаньет. Караваджо нахмурился: неужели они протанцевали тарантеллу всю ночь? Потом он понял, что это всего лишь шум в ушах: голова раскалывалась от боли.

– А мне твое имя не нужно, – сказала женщина. – Я буду называть тебя «онтуфато».

– Я не понимаю этой вашей неаполитанской тарабарщины.

– «Сердитый». Ты всю прошлую ночь то подскакивал, то падал, как отец наших детей, – она сделала непристойный жест, поясняя, что за часть тела имеет в виду. – То ты бросался парню на шею, как будто нашел друга детства, а то начинал браниться на чем свет стоит и метил своим кубком ему в голову.

– Господи! Правда, что ли? – он натянул штаны.

– Вчера в трактире были какие-то головорезы – так ты ни одного не пропустил, со всеми перессорился. Повезло тебе, что не расстался с носом.

– Ну да, раз мне его не отрезали, теперь пусть провалится от сифилиса.

– Не беспокойся, онтуфато, – девка чмокнула Микеле в макушку. – Если сегодня ты и подцепил французскую болезнь, при таком темпераменте медленная смерть тебе очно не грозит.

* * *

Выйдя из таверны, Караваджо пошел по широкой улице, за мощеной еще прежним толедцем-наместником, – виа Толедо. При его приближении группа испанских мушкетеров затихла. Самый высокий из них облизнул губы и хлопнул перчатками по руке. Караваджо ждал нападения, даже не задумываясь о его причине. Они широко улыбались в предвкушении драки, то и дело поглядывая на что-то за его плечом. И тут он понял, что они вовсе не собираются с ним драться, зато приготовились посмотреть, как это будет делать кто-то другой.

Он резко развернулся на каблуке – плащ хлопнул за спиной, и шпага нападающего запуталась в его складках. Караваджо сбросил плащ и выхватил кинжал.

Джованни-Франческо Томассони стряхнул плащ со своей шпаги.

– Повезло тебе, сукин сын, что ты всегда ходишь в черном. На новую одежду для похорон тратиться не понадобится, – он вскинул шпагу и сделал выпад.

Караваджо кинжалом отразил удар – длинное лезвие шпаги просвистело над самым ухом. Шаг вперед – и он ударил Томассони кулаком под ребра.

Рукоятка шпаги обрушилась ему на голову и точно проломила бы череп, если бы Микеле не успел в последний момент увернуться. Но ухо обожгла боль, а потом оно онемело – удара избежать не удалось. Караваджо отступил.

Томассони ринулся вперед, но поскользнулся на конском навозе и упал на спину. Испанцы издевательски расхохотались. Один из них швырнул в Томассони недоеденную сладкую булку, попав тому прямо в рот. Томассони вскочил на ноги, выплевывая сдобу и смахивая крошки с усов.

Караваджо протиснулся мимо испанцев и пустился бегом по узкому переулку, петляя среди играющих в грязи детей и сложенных рядом с лавками мешков со всякой всячиной. Он свернул налево, стремясь укрыться во дворце Стильяно. До него доносились крики Томассони, бросившегося в погоню, и проклятия расталкиваемых им женщин и детей.

Микеле пробежал по темному сводчатому переулку, на что-то натыкаясь, распугивая кошек и крыс. В богатых кварталах Неаполя и у порта солнце светило ярко, переливаясь на поверхности залива опаловыми бликами, играло девичьим румянцем на известняке домов. Но здесь, в Испанском квартале, закоулки были тесны, как игорный притон. Оставшись без солнечного света, Караваджо бежал по переулкам еще быстрее. Улица заканчивалась двором. А вот и три арки, ведущие в церковь с невысокой колокольней. Он вбежал в темноту и спрятался за алтарем бокового придела.

Услышав у дверей чьи-то шаги, он постарался дышать медленнее, чтобы не выдать своего присутствия. И сжал пальцы на рукоятке кинжала.

– Ты думаешь, я хочу убить тебя, мазила? – ему показалось, что заговорил призрак Рануччо: у братьев был схожий выговор и тембр голоса. – Если бы я хотел лишить тебя жизни, ты уже сегодня десять раз помер бы.

Томассони мерил базилику шагами.

– На следующей неделе на соборной площади будет процессия: вынесут кровь святого Япуария. Грешники на коленях поползут за ней, молясь, чтобы она вновь стала жидкой и потекла. И тебе стоит к ним присоединиться и молить об отпущении своих грехов. Ах да – тебе ведь не нужно прощение, безбожник. Что же, можешь не беспокоиться, я только что получил от Его Святейшества помилование за участие в дуэли. Твой дружок Онорио тоже прощен. Один ты в бегах.

Караваджо услышал тяжелый хлопок отдернутого занавеса: Томассони искал его за гобеленами!

– Моя семья хочет, чтобы семейство Колонна выплатило возмещение за убийство Рануччо, – ты ведь их выкормыш. Пока мы не получим деньги, я тебя не убью. Но это не значит, что я не награжу тебя sfregio– позорным шрамом.

Томассони, рыча, перевернул стол и завопил:

– Где ты спрятался, сукин сын?

В дверях показался монах. Он заговорил с испанским акцентом, обращаясь к Томассони:

– Ты забываешься, сын мой! Ты ведь в обители Божьей.

Томассони вложил в ножны шпагу и поставил стол на место.

– Прошу прощения, святой отец, – сказал он хрипло и пристыженно.

– Оставь пожертвование святой Марии Столпнице и уходи.

Караваджо услышал звон монеты о металлическое блюдо и удаляющиеся шаги Томассони.

Монах приблизился к боковому приделу и остановился в ожидании. Караваджо покинул свой тайник, опустив глаза.

– Тебе лучше выйти через ризницу, а потом – через монастырь, – монах почесал тонзуру и засунул руки в рукава своего белого облачения. На нем красовался крест тринитариев, принявших обет спасать души тех, кто был захвачен в рабство маврами. – У главных дверей тебя уже поджидают.

– Пожалуй, мне не стоит от него бегать. Со мной ничего не случится, святой отец, – и Караваджо направился к выходу.

Но монах удержал его, схватив за локоть:

– Я не про того громилу. Там мальтийский рыцарь.

Караваджо содрогнулся. За ним пришел Роэро.

– Сюда, – монах провел Караваджо вверх по винтовой лестнице. Когда они проходили по галерее монастырской стены, он выглянул из окна. Внизу, во дворе церкви, в красном рыцарском камзоле стоял, прислонившись к колонне, Роэро.

Сердце Караваджо сжалось, словно его ударили в грудь кулаком. Он последовал через всю обитель вслед за монахом и очутился на улице.

* * *

Караваджо смотрел на свое незавершенное произведение «Бичевание Христа». Иисус, привязанный к столбу, извивался, словно от щекотки. Два палача – один сбоку, другой у ног, – казалось, желали Христу не больше зла, чем почтенный даритель картины – некий синьор де Франши, присевший с противоположной от страдающего Спасителя стороны. Караваджо поджал губы и нахмурился. Картина слишком напоминала работы предшественников и в который уж раз повторяла ложь, ставшую каноном.

Несколько дней он, почти не выходя из мастерской, менял тон холста. И Роэро, и Томассони были в Неаполе, поэтому ему оставалось лишь сидеть в стенах дворца и работать. Но недовольство собой только усиливалось. Он бы и бросил картину, но в соборе Святого Доминика ее ждала стена у главного алтаря, а испанский наместник, управляющий Неаполем, повелел ему заполнить это пустое пространство. Глядя на картину, он чувствовал только утомление, безразличие и скуку. Ему хотелось домой, к Лене. Эта неудовлетворенность заставила его забыть об осторожности.

Он отбросил палитру и стащил через голову блузу. Накинув камзол, спрятал за пазуху кошелек, заткнул за пояс кинжал и под вечер отправился в таверну Серильо.

– Снова ты, онтуфато? Ну, здравствуй! – Стелла встала ему навстречу из-за стола, за которым собирались продажные девки. Походка ее не отличалась изяществом: она шагала, переваливаясь, будто хромала на обе плоские, обутые в сандалии ноги, а руками на ходу махала так, что загребала воздух. Но в гордо выступающей дворянке Караваджо не нашел бы и сотой доли той красоты, какую видел в неуклюжей Стелле.

– Да вот не работается никак, все мысли о другом, – Караваджо велел принести кувшин вина и ужин.

– Хочешь, развею твои грустные думы? – она села рядом с ним и обвила его шею руками, прижимаясь к нему грудью.

– Ну, для этого тебе придется потрудиться.

Она улыбнулась. Что-то не так было в ее лице: зубы крохотные и неровные.

– Это молочные зубы, – объяснила она, – они у меня так и не выпали.

Зубы невинного ребенка в размалеванном рту шлюхи. Ему показалось, что сейчас оттуда вырвется крик голодного младенца, но женщина грубо расхохоталась и укусила его за шею.

Трактирщик принес кувшин гранатово-красного альянико и тарелку артишоков. Микеле поделился ужином со Стеллой. Та подняла свой кубок:

– Пусть кровь святого Януария потечет, как это вино!

«Ах да, чудо! – вспомнил Караваджо. – Три раза в год в городском соборе сухая кровь из жил святого снова разжижается».

Он поднял стакан, недоверчиво ухмыляясь.

– Не веришь, онтуфато? – прищурилась Стелла. – Если кровь не потечет, Неаполю плохо будет. Каждый год, когда это чудо обходит нас стороной, случается извержение Везувия, или война, или неурожай, или чума.

– Не волнуйся, – усмехнулся Караваджо. – Если в городе я, кровь точно потечет.

Лицо Стеллы омрачилось страхом.

Он положил на стол несколько монет, погладил женщину по щеке и пошел к двери.

– Даже если у святого кровь не потечет, в моей-то можешь не сомневаться.

Узкий месяц едва виднелся на небе. Караваджо пробирался в почти полной темноте. Он остановился и прислушался, не идет ли кто за ним. Глупо было в такой поздний час покидать безопасный дворец. Микеле облизнул с усов остатки вина и решил вернуться по узким переулкам Испанского квартала. Там народу меньше и легче заметить того, кто идет следом.

Он прошел пару кварталов в гору и повернул налево, к Кьяйе. В ста шагах впереди горел факел. Осторожно, чуть касаясь стен, Микеле пробирался дальше. В свете факела силуэты четверых мужчин отбрасывали дрожащие тени, их рассерженные голоса эхом отдавались от фасадов домов.

Подойдя ближе, Караваджо разглядел, что один из них раздет и связан. Еще один сидел на корточках у стены, держа факел. Двое других вдруг пнули пленника под колено, и он пошатнулся. Один из мучителей затянул веревку на запястьях узника и дернул его назад. Тот закричал на незнакомом Караваджо языке – гортанном, как мальтийское наречие, и с придыханиями. «Арабский язык, – понял он. – Раб».

Человек, державший веревку, пнул раба сапогом в поясницу, рванул веревку одной рукой на себя, а другой ухватил араба за длинные темные волосы. Он скалился с таким ужасающим злорадством, что зубы Караваджо застучали от страха.

Мучители захохотали. Человек с веревкой дернул связанные руки раба вверх, упираясь ему в спину коленом. По улице эхом разнесся страдальческий крик.

Караваджо опасливо выглянул из-за угла. Он бы положил конец издевательству, но их было трое, а у него – лишь один кинжал.

Еще один негодяй отвесил рабу несколько подзатыльников. С каждым ударом торс араба изгибался, и в ярком свете факела хорошо видны были напрягшиеся на груди и животе мышцы.

– Что-то живот крутит, – мучитель передал веревку одному из своих спутников.

В колеблющейся тьме дверного проема он стащил штаны и, кряхтя, облегчился.

– Да ты, того гляди, помрешь от поноса, не успеет этот язычник отправиться в преисподнюю, – показал другой со смехом на раба.

Облегчившийся выпрямился и подтянул штаны.

– Хоть вусмерть обделаюсь, но, будь я проклят, переживу этого мерзавца, – он толкнул раба к стене и сдавил его шею руками.

Горло Караваджо сжалось, словно душили его самого. Он вспомнил о «Бичевании» в его подвальной мастерской. Что бы он сделал, если бы оказался в темнице, где легионеры мучили Господа? Чем бы он рискнул, чтобы избавить Христа от страданий? Может быть, настал момент спасти бессмертную душу?

Он хотел уже выступить на свет, когда услышал шаги, приближающиеся с противоположного конца улицы. На ветру затрепетал плащ, шпага в поднятой руке отразила оранжевое пламя факела.

– Оставьте беднягу в покое, подонки!

Караваджо узнал гневный надменный тон.

– Иди-ка лучше своей дорогой, – отозвался головорез.

Едва шевельнув запястьем, Роэро перерезал ему подколенное сухожилие.

Один из злодеев сбежал сразу. Молодой парень, державший факел, вскочил и хотел последовать его примеру, но Роэро остановил его, приставив к груди острие шпаги:

– Отдай факел. Подними этого беднягу и помоги ему идти.

Парень передал факел Роэро. Тот поглядел на раба, привалившегося к стене, и на его мучителя, который корчился в грязи, хрипя от боли и держась за изувеченную ногу.

– Поднять? – переспросил парень. – Которого?

– Облегчу тебе выбор, – Роэро заколол раненого точным ударом шпаги в сердце. – Теперь ясно?

Роэро с факелом направился к виа Толедо. Парень последовал за ним, поддерживая едва идущего раба.

Если бы Роэро не отвлекла эта сцена, то мертвым, со шпагой в сердце, лежал бы Караваджо. Неотвратимость подобной перспективы заставила его мчаться до дворца Стильяно так, что ноги едва касались мостовой. В мастерской Микеле сразу же принялся за работу. Растянул холст на новом подрамнике, большем по размеру, чем первоначальный – на случай, если захочется изменить композицию. А отверстия, оставшиеся от гвоздей, затер грунтом. Таким образом картина стала шире на локоть. Теперь ему будет где написать еще одного мучителя. Коленопреклоненного покровителя с правой стороны Караваджо замазал.

Он работал всю ночь и весь следующий день. Выписывая свет на теле Христа, он вспоминал, как сам содрогался от ударов, наносимых рабу в Испанском квартале. Палача слева от Иисуса он наделил демонической злобностью бандита, убитого Роэро. Он тянул Христа за волосы, готовясь к следующему удару, а второй злодей бил Спасителя ногой под колено.

В последнем отблеске дня Караваджо опустился на табурет и припал к фляге с вином. Впереди было еще много работы, но запечатлеть главное он успел. «Бичевание» было наполнено жестокостью и болью. Оно воняло, как убийство в темном переулке. Художник долго смотрел в лицо мучителя, застывшее в гримасе злорадства за плечом Иисуса, и размышлял, не это ли выражение видели на его собственном лице, когда он забывая себя в припадке бешенства. От этой мысли стало до тошноты стыдно.

 

Глава 9

Отречение Святого Петра

Костанца принесла письмо для Караваджо ему в мастерскую. Художник отдыхал на своей узкой лежанке, пока сохли краски на картине «Саломея с головой Иоанна Крестителя», над которой он работал уже неделю. Микеле собирался отправить ее Виньякуру, надеясь доставить великому магистру удовольствие, и тогда он отзовет Роэро обратно на Мальту.

– Кардинал дель Монте шлет добрые вести из Рима, – Костанца заглянула в лицо Караваджо, пытаясь в сумерках разгадать, что оно выражает. На нем был написан животный страх. – Тебя помилуют.

Он звучно выдохнул, как будто даже дышать боялся, пока не услышал эту весть.

– Кардинал пишет, что Шипионе собрался сам расплатиться с семьей Томассони. А они в свою очередь обещают, что перестанут за тобой охотиться.

Он схватил руки Костанцы и стал покрывать их поцелуями.

Она почувствовала его прикосновение так остро, как будто Микеле обнял ее, и погладила его по щеке:

– Ты еще не в Риме, Микеле.

– Я буду осторожен, – пообещал он, еще раз поцеловал руку маркизы и сбежал вниз по лестнице – поискать, с кем бы разделить радость.

* * *

В дверях таверны Серильо Караваджо нащупал под камзолом письмо дель Монте, спрятанное за пазухой. Он прошел через первый зал во внутреннее помещение, куда через боковую дверь заходили высокородные посетители, желающие сохранить в тайне, что посещают столь вульгарное заведение, – и оказался в патио, стены которого были исписаны присказками о чревоугодии и пьянстве. Стелла сидела на краю фонтанчика, подставив волосы обесцвечивающему их солнцу. Медные блики играли на длинных русых прядях, выбившихся из-под широкополой шляпы. По его лицу она поняла, что он чем-чем-то доволен

– Онтуфато! – воскликнула она. – Я подумываю о том, чтобы подобрать тебе новое имя.

* * *

Стелла распахнула ставни. Солнечные лучи иглами вонзились в глаза Караваджо, но и без того голова у него раскалывалась. Он повернулся в постели на бок, пытаясь подавить тошноту.

– Пойду скажу Уго, чтобы он оставил тебе фокаччу, – Стелла накинула фиолетовый халат. – Она быстро приведет твой желудок в порядок.

Он нахмурился, а она покачала головой и горько улыбнулась:

– Если бы мне платили по дукату каждый раз, когда я вижу озадаченность на лице мужчины, которому таки хочется спросить: «Что я делал вчера ночью?» – то я бы уже скопила приданое, достойное герцогини.

– Что-то не вижу тебя в роли новоиспеченной госпожи. А вот жертвовательницей женского монастыря – да, это в твоем духе.

– Все шутишь. Значит, похмелье не такое уж тяжкое. Вижу, ты так ничего и не вспомнил, – так я тебе расскажу: вчера ты ни в какие драки не ввязывался и заснул, пока я раздевалась. Добудиться тебя я не смогла. Ты как будто много лет не высыпался.

Он сказал бы ей, что так оно и есть, но во рту слишком пересохло.

– Спускайся, когда проголодаешься, – бросила она и закрыла за собой дверь.

Он оделся, ощупал карманы, и тут сонливость мигом слетела с него: письмо дель Монте пропало. Он обошел комнату, перетряхивая комод и сундуки Стеллы. Письма нигде не было. Голова закружилась, к горлу опять подступила тошнота. Надо позавтракать, подкрепиться, чтобы в голове прояснилось, и найти наконец письмо. Он спустился в таверну.

Фокачча казалась непропеченной и горькой. Откинувшись на спинку скамьи, он ударился затылком о голову сыра, подвешенного к потолку для созревания. Повар заметил недовольство на лице гостя, раскатал еще одну лепешку, посыпал розмарином и посадил в печь.

– Не жуется, да?

Караваджо потер голову и хмуро покосился на сыр.

– Что сегодня с фокаччей, Уго?

– Ночью задул сирокко. Я его почувствовал, как только проснулся. В ушах звенит, прям с ума сводит. Но от влажного ветра не только люди страдают – тесто для фокаччи тоже не подходит.

– Ты что, шутишь?

– Нет, правда. Сегодня будь осторожен, Микеле! Когда в Неаполе дует сирокко, не только от моего теста – от людей неизвестно чего ждать.

Караваджо выпил вина, вышел из трактира и спустился вниз по дороге. Облака, которые принес сирокко, казалось, прижали солнце к земле. Оно жгло крыши и влажный булыжник. Караваджо прищурился и решил было перейти на другую сторону улицы, где не так пекло. Каждое слово, произнесенное на непонятном неаполитанском наречии, звучало угрозой. И он почувствовал, что обречен.

Справа от себя он заметил тень. Неизвестный человек, глядя Караваджо в лицо, небрежно щелкнул пальцами по подбородку. Микеле стремительно схватился за рукоять кинжала, но кто-то слева поймал его руку.

Еще двое напали на него сзади и, тяжело дыша, удерживали, пока он решительно отбивался. Солнце слепило глаза.

Внезапно правую щеку обожгло холодом. Солнце, пронзительно сверкая, отразилось от острия кинжала. Он был ранен. Один из державших пнул его под колени, и он упал. Негодяи, тихо посмеиваясь, принялись колотить его ногами по ребрам.

Он почувствовал новый удар в лицо. Клинка он не видел, но понимал, что эта рана куда глубже первой. Боль вонзалась в голову, а знойный ветер, казалось, проникал до костей.

Он вспомнил о письме, сулившем ему свободу. Стал искать взглядом Роэро или Томассони – ведь нападение возглавил кто-то из них. «Убей его, и остальные отвяжутся», – услышал он голос в своем мозгу. Солнце по-прежнему жгло глаза, но он смог нанести удар головой стоящему перед ним. Мужчина повалился на землю, там, внизу, была тень, и Караваджо успел разглядеть его черты. С рычанием поднявшись на ноги, Джованни-Франческо Томассони приставил острие кинжала к горлу Караваджо.

Глиняный ночной горшок с грохотом разбился о голову Томассони. Осколки посыпались вниз, а вместе с ними рухнул и бесчувственный Томассони. Его пособники отстали от Микеле и потащили приятеля прочь, осыпая кого-то – не Караваджо – проклятиями.

– Онтуфато, ты забыл письмо, – Стелла высунулась из окна на верхнем этаже таверны с листом пергамента в руке. – И как тебе в голову пришло спрятать его в моем ночном горшке?

Караваджо ни жив ни мертв осел на булыжник. Стелла спустилась к нему и прижала к раненой щеке платок.

– Плохо дело? – спросил он.

Она охнула и скривилась.

– Даже у тебя слов не хватает?

– Ну, в общем, с автопортретами придется повременить, – ответила она. – Если ты, конечно, не хочешь, чтобы добрых людей от них наизнанку выворачивало.

* * *

С последней встречи в Риме, заметил Караваджо, залысины дель Монте успели добраться до края кардинальской шапочки. От богатой и сытой жизни его румяное лицо почти сравнялось по цвету с пурпурной мантией. Выйдя из кареты, остановившейся перед дворцом князя Стильяно, он увидел раны под правым глазом художника, поморщился и отвернулся.

Под охраной полудюжины людей Стильяно они поднялись по крутым ступеням церкви Святого Доминика. Костанца дала им в провожатые дворцовых слуг, которые косили траву в садах и продавали на сено. Она не сомневалась, что от Томассони следует ждать новых нападений.

– В Риме прошел слух, что ты погиб, – дель Монте остановился у двери церкви, переводя дыхание после подъема.

Караваджо медленно оглядел площадь – дворцы герцогов Веллети и Касакаленда, палаццо князя Сан-Северо. «Томассони ищет, – догадался дель Монте. – Или еще кого-нибудь, откуда мне знать. У него врагов всегда хватало».

– Вас послали в Неаполь совершить чудо и вернуть меня к жизни? – Караваджо заморгал, будто в глаз ему попала соринка.

– О нет, меня никто не примет за сосуд Господней благодати, – зайдя в церковь, дель Монте зашагал по нефу к часовне рядом с главным алтарем. Он встал перед «Бичеванием», запустив пальцы в седую бороду и отставив в сторону одну ногу. – Услышав весть о твоей возможной гибели, кардинал-племянник наконец поторопился. Шипионе считает, что такой картине, – он указал на истязаемого Христа, – место в Риме, а не в Неаполе. И в его личной галерее, а не в церкви.

– Лена тоже верит, что меня нет в живых?

Дель Монте не мог оторвать глаз от холста. Хрупкость человеческой жизни была показана на нем так ясно, что он ощутил отчаяние Караваджо еще до того, как тот подступил к нему и схватил за руку.

– Так она думает, что я умер?

Дель Монте ответил не сразу. Ему не хотелось признаваться, что он снизошел до разговора со служанкой, которая мыла полы в его дворце и смахивала пыль с картинных рам в галерее. Конечно, она была любовницей Караваджо, и в этом качестве он в некоей мере учитывал ее в своих планах – но его положение не позволяло опуститься до личной беседы с ней.

– Я велел передать ей, что выясню, жив ли ты, когда буду в Неаполе.

– Я все сделал не так. Мне не надо было уезжать из Рима. Она больна, она не может без меня. Отвезите меня в Рим, – рука художника поднялась к ране на щеке. – Вы же видите, что сделал со мной Неаполь.

– Будь под угрозой лишь твоя душа, я мог бы дать тебе папскую индульгенцию в знак отпущения всех грехов. Но в опасности – и это, должно быть, ясно тебе самому – также твое тело, – дель Монте показал пальцем на страшный шрам под глазом у Караваджо. – Даже письмо Его Святейшества не защитит тебя от убийц, если дело не будет улажено.

Глаз Караваджо дергался: кинжал повредил пролегающие рядом с глазницей нервы. Глухо ругнувшись, Микеле прикрыл его рукой.

Дель Монте вспомнил давно прошедшие дни триумфа Караваджо, когда тот выставил холсты со сценами жития апостола Матфея в церкви Святого Людовика. Художник был гневлив и склонен к гордыне и презрению, но дель Монте прощал ему эти грехи – понимая, что за ними скрываются страх и одиночество. Теперь его протеже лишился даже такой защиты. Высокомерие Караваджо иссякло, как будто годы изгнания навсегда иссушили его источник.

Кардинал вгляделся в мазки на ноге Иисуса, передающие напряжение мышцы.

– Жаль, что мы не можем просто отвезти «Бичевание» Шипионе.

– Так отвезите ему меня.

– Лучше раздразнить его аппетит отличной картиной – на закуску. Тогда ты сойдешь в качестве основного блюда.

– У меня для него кое-что найдется.

Они вернулись во дворец Стильяно. В мастерской Караваджо сдернул занавес с картины: лысый бородач прижимает руки к груди, отшатнувшись от обвиняющего его солдата. На них смотрит женщина. «Святой Петр».

Дель Монте подошел к холсту поближе, затем покосился на Караваджо. «Этот человек грешен до мозга костей, – подумал он. – Как же он может писать такие точные картины, так глубоко проникать в самую суть человеческую – и не быть святым?»

– Они как живые, Микеле, – он обвел очертания группы на картине жестом капельмейстера. – Петр похож на тебя в преклонном возрасте.

– Хотелось бы надеяться, что доживу.

«Микеле придал свои собственные черты отрекающемуся от Христа Петру», – заметил дель Монте. Прижимая руки к сердцу, святой клялся в искренности, но это было лишь притворство отчаяния. В выражении его лица дель Монте прочел всепобеждающую вину. Он смотрел не в лицо допрашивающего его солдата, а вдаль, на что-то за его плечом.

Дель Монте с удивлением посмотрел на Караваджо. «Да он же стыдится самого себя!»

– Апостол Петр искупил свою вину. Помни об этом, Микеле. Он основал в Риме святую церковь.

– И там встретил свою смерть.

Даже теперь, полускрытые сумерками темной мастерской, раны Караваджо не давали забыть о пережитом им оскорблении. Они выделялись так же ярко, как серебристые блики на черной одежде святого Петра.

Кардинал поманил своего пажа и велел ему упаковать картину.

– Отвезу это Шипионе. А ты напиши ему письмо и обещай еще три картины. Он так обрадуется, что ты жив, что вызовет тебя в Рим сразу же.

– А как же Фабрицио? Сын маркизы все еще томится в мальтийской тюрьме.

Дель Монте прочел на лице Караваджо ту же вину, что на лице святого Петра. Только ли вассальная преданность заставляет его заступаться за этого Колонна? Наверняка есть и что-то еще…

– Увы, дарования дона Фабрицио не столь ярки, как твои. Но сделаю, что смогу.

– Он спас меня на Мальте.

– Напишем же письмо, – дель Монте поправил шапочку. – Время не ждет.

Караваджо опустился на колени перед бельевым сундуком – письменного стола в комнате не было – и старательно написал письмо под диктовку дель Монте. Тем временем паж вытащил гвозди, которыми полотно крепилось к подрамнику. Когда юноша начал сворачивать его, Караваджо оглянулся.

– Не так! – рявкнул он. – Разрази тебя гром!

Паж выронил холст.

– Заворачивай краской наружу, – прорычал Караваджо. – Если свернешь картину наоборот, краски слипнутся, и работа будет испорчена.

Дель Монте успокаивающе коснулся плеча пажа и продиктовал последнюю строку письма:

– «Ваш смиренный, преданный и покорный слуга и вассал, Микеланджело Меризи из Караваджо». Можешь ли ты подписаться под этими словами?

Караваджо поднял на юношу извиняющийся взгляд.

– Смиренный, преданный и покорный. – прошептал он, макая перо в чернильницу, – вассал.

Дель Монте достал из рукава бумагу, перевязанную красным шнуром и скрепленную печатью с оттиском перстня, и протянул ее Караваджо:

– Вот охранная грамота, она позволит тебе беспрепятственно добраться до Рима. Оставляю ее, по ней тебя пропустят в порту. Но не пользуйся ею, пока я не разрешу тебе вернуться.

Караваджо осторожно принял документ с удивлением и опаской на лице. Дель Монте заметил, что он дотронулся до письма осторожно – как до щеки возлюбленной.

 

Глава 10

Давид с головой Голиафа

Костанца коснулась раны чистым платком. Караваджо дернулся. В голове все еще отдавался звон кинжала Томассони. «Но я ему не дался», – думал он. Теперь у него была охранная грамота дель Монте. Скоро он вернется в Рим – к той единственной, ради которой стоит жить. Да, он подписал раболепное письмо к Шипионе – но и унизиться не жалко, если это приблизит его к Лене. «Верный вассал.» Ему осточертело прятаться в подвале у кузена Костанцы.

– Подожди, Микеле, – маркиза опять поднесла платок к его лицу.

– Не стоит, госпожа.

– Рану надо очистить, – она осторожно провела по рубцу, тянущемуся от глаза к губе. – Если она загноится.

– Вы беспокоитесь, что я умру?

– От гнилой раны ты. – она осеклась, услышав в его голосе обвинительные нотки. – О чем ты, Микеле?

Я буду жить. Я вернусь в Рим, – проговорил он с вызовом и обидой. «Сколько же опасностей перенес я ради этой женщины, которая всегда рассчитывала на мою рабскую преданность».

– Разумеется, Микеле.

– И я добьюсь, чтобы Шипионе приказал рыцарям освободить Фабрицио, – продолжал он с нескрываемым сарказмом.

Она уронила платок в чашу с водой, стоявшую у нее на коленях. Ее осунувшееся лицо было бледным, как набросок пером и жидкими чернилами. Тревога за Фабрицио утомила и иссушила ее.

– Не оправдывайтесь, – сказал он. – Можете не делать вид, что моя судьба вам небезразлична.

– Как ты можешь такое говорить?

– Впрочем, ваша тревога вполне естественна. Моя смерть не принесет вам никакой выгоды. Ведь Фабрицио вы – мать.

– А тебе? – крикнула она, задрожав всем телом. Подняв блюдо, она с размаху бросила его на пол.

От ее крика гнев Караваджо сразу улегся. Он вспомнило молодой женщине, которая взяла его к себе после смерти отца. Она поддерживала его все это время. И понимала его – почти как Лена.

– Это самое меньшее, чем ты можешь помочь Фабрицио после того, что ты с ним сделал.

«Что она имеет в виду? – задумался Караваджо. – То, что случилось на Мальте?»

Увидев в его глазах недоумение, она пояснила:

– Вы тогда были почти детьми.

«Она считает, что я совратил Фабрицио». Микеле уже готов был признаться, что это Фабрицио его домогался, – хоть и понимал, как ранит ее такое признание. Но горло его сжалось. Он попытался вспомнить, что случилось в покоях Фабрицио почти тридцать лет назад. Кто из них первый протянул руку? Может быть, память обманывает его, защищая от чувства вины? «Я всегда думал, что жертвую собой ради него, что солгал отцу Фабрицио, убедив его, что это я совратил его непорочного сына». Раны на лице Караваджо заболели сильнее, шея дернулась. «Но правда ли это? А вдруг я и впрямь виновен во всем?»

Он зажмурил глаза.

Нет. Не может быть!

Костанца прикусила губы и судорожно сжала сложенные на коленях руки.

– Прости меня. Да, ты вернешься в Рим. Ты прав.

Он уедет, и она останется одна. «Что хуже, убегать от убийц, как я, – или знать, что твой родной сын, плоть от плоти и кровь от крови твоей, в любую минуту может встретить смерть?»

– Те, кто тебя любит, видят тебя яснее, чем ты сам.

– Но я же художник. Кто зорче меня?

– Любящая женщина, мать или Бог. Он зорче всех. Тогда, мальчиком, ты поддался детскому греху с Фабрицио, новину почувствовал как взрослый человек. И теперь никак не можешь принять прощение.

– Но Фабрицио.

– Если ты не понимаешь, что он тебя любит, ты слепец.

Он прижал руку ко лбу.

– Грехи, что на нашей с Фабрицио совести, слишком тяжелы, госпожа.

Костанца склонилась к нему и прикоснулась губами к его ранам.

* * *

Юный Иоанн Креститель опирался пухлой ногой на бревно в углу холста. Караваджо обвел пальцы темной умброй, подчеркнув грязь под ногтями. Он отступил назад от картины – первого из произведений, которые ему предстояло отвезти в Рим кардиналу Шипионе. Иоанн отдыхал на пне, лениво придерживая посох; ниспадающая алая драпировка не скрывала его упитанный животик. Неизбежный барашек рядом с ним поднял голову, объедая с дерева листья.

– Не слишком ли он гладок для аскета, питающегося в пустыне саранчой?

Караваджо уронил кисть и палитру. Резко повернулся к лестнице за дверью мастерской и выхватил кинжал.

– Гладенький юноша-святой… почти канон в наше время. Теперь в Риме все художники, на вас глядя, рисуют святым грязные ногти. По этой детали работу маэстро Караваджо больше не опознаешь, – к холсту с ухмылкой подошел Леонетто делла Корбара. Он взял кинжал из онемевшей руки и, обняв Караваджо, засунул обратно в ножны. Художник попытался отстраниться, но инквизитор держал его крепко.

– Хотя не думаю, что те, кто в Риме подражают твоей манере, так ловко сменили бы палитру на кинжал.

– Да куда им. Ведь я – оригинал, а они всего лишь копии.

Инквизитор сунул ладони в рукава сутаны. Темная двухдневная щетина затемняла землистую кожу. Взгляду него был жадный и несмелый – как у мужчины, что сомневается в верности возлюбленной, но отчаянно ее хочет.

– Я с радостью узнал от кардинала дель Монте, что слухи о твоей смерти от шпаги столь же раздуты, как репутация маэстро Бальоне, – короткий неуверенный смешок. – Однако ты мог умереть и от заражения. Что ж, вдвойне рад видеть тебя невредимым.

– Иногда мне кажется, что я в царстве мертвых – уж слишком много призраков из прошлого встречается мне на пути. Сначала дель Монте, теперь вы.

– Может быть, ты уже в раю.

– Может. Но что тогда там делаете вы?

Делла Корбара взглянул на него обиженно. Знакомая тактика. Тем больше удивило Караваджо то, что на сей раз выражение обиды задержалось на лице инквизитора.

– Присядьте, маэстро, – делла Корбара подошел к деревянному креслу. Он смотрел серьезно – и это не было похоже на рисовку. Караваджо вцепился в ручки кресла. – Лена умерла, Микеле.

Караваджо согнулся пополам, словно сраженный кинжалом.

Делла Корбара положил руку на его трясущееся плечо. В его движениях была и неуверенность, и пытливая жадность, как у крысы, вынюхивающей еду.

– Я вам не верю, – Караваджо почувствовал, как раны на лице снова загорелись болью. – Как она умерла?

– Простудилась, продавая свои овощи на пьяцца Навона. Говорят, у нее были слабые легкие. За считанные дни сгорела. – рука его, словно червь, подползла к шее Караваджо. – Ну же, Микеле, не сокрушайся так. Ей было уже двадцать восемь. Не так уж мало она пожила для женщины ее положения, прежде чем Господь призвал ее к себе. Лучше поговорим о том, как мне помочь тебе с кардиналом Шипионе.

– Зачем мне теперь ваша помощь? Лена умерла – что меня ждет в Риме?

– Искупление. И слава великого художника.

Караваджо оттолкнул руку инквизитора.

– А как насчет головы на плечах? – спросил делла Корбара. – Ведь здесь ты скоро умрешь, – и он ткнул Караваджо в раненую щеку. Тот охнул от боли. – Я мастер пыточного дела, Микеле, но и мне не чуждо милосердие.

Караваджо чувствовал, что мышцы его слабеют с каждой секундой. Было трудно дышать. Его лицо исказилось, как у зашедшегося криком младенца.

– У нее была прекрасная душа, – прошептал он.

Делла Корбара обнял Караваджо за шею, словно обольститель, пристающий к своей жертве с поцелуями.

– Поезжай в Рим. Ты ведь этого хочешь.

– Мне больше ничего не нужно.

– А как же твои картины? Что ты хочешь показать на них людям? Невинность и мученические души – или убийство? – теперь рука его перебирала волосы Караваджо. – Поезжай в Рим и спаси свои картины. Даже если ты не считаешь свою душу достойной спасения, труды твои должны сохраниться в веках.

Делла Корбара отвернулся и повертел в руках пестики ступку.

– Ты пишешь с натуры. Показывая то, что видишь, ты открываешь тайный смысл вещей. А что, если тебе закажут написать Совет десяти, который правит Венецианской республикой?

– О чем вы?

– По странной причуде истории Венецианской республики в Совете десяти на самом деле семнадцать человек. Если ты будешь писать Совет, ты нарисуешь десять человек, чтобы каждый узнал знаменитый Совет десяти?

Или всех членов Совета – чтобы никто не понял, что именно ты изобразил?

– Хотите меня подловить?

– Я инквизитор. Я всегда готов тебя подловить, уж в этом можешь быть уверен, – он тяжело поднялся с места. – Но как Леонетто, сын купца из Салерно, хочу тебя предупредить. Если ты думаешь, что натуру можно полностью перенести на холст, то ты ошибаешься. Вызнать людские тайны не так просто. В сердце нет светотени, тьма не излучает сияния. Чужая душа – потемки, и лишь Бог может пролить на нее свет.

Он обернулся от двери.

– После того, что случилось на Мальте, кардинал-племянник призвал меня в Рим для отчета. Там я нашел Лену и кое-что рассказал ей о тебе. Перед смертью я отпустил ей грехи, Микеле. Теперь она – подле Христа, с праведниками.

В груди Караваджо что-то сжалось. Наконец он увидел, кто поставил ему ловушку, – не делла Корбара и не Шипионе, не Томассони и не Роэро. Сам Всевышний расставил этот капкан, который, как он чувствовал, вот-вот сомкнется.

– Если хочешь попасть в рай и там встретиться с Леной, ты должен искупить свои грехи перед святой церковью. Иначе сам знаешь, куда отправишься, – инквизитор вытянул вниз указательный палец и мизинец, изображая дьявольские рога. – Закончи картины для кардинала Шипионе, и тогда можешь вернуться в Рим и получить прощение перед Богом. Я пробуду в Неаполе еще две недели по делам святой инквизиции. В Риме мы встретимся снова и помолимся вместе за упокой души Лены перед «Мадонной Лорето», ведь в ней ты запечатлел ее обличье.

Делла Корбара поднялся по лестнице и скрылся из виду. Но до Караваджо долетел его голос:

– А пока я буду молиться за тебя, сын мой. Похоже, смерть твоя близка. Но не допусти, чтобы мои молитвы пропали втуне.

* * *

Караваджо встал перед зеркалом, чтобы написать автопортрет. Рот его был приоткрыт, словно он запыхался от бега. Поврежденный глаз беспрестанно моргал, под ним на щеке виднелась рана. Изображение в зеркале туманилось. Черты его исказил ужас. Отец Микеле перед смертью от чумы увидел призывающую его смерть – теперь она пришла и к нему.

Художник сделал несколько неуверенных шагов, будто спросонья. В подвале было душно, как в тюрьме. Сейчас бы глоток свежего воздуха. Он поднялся к воротам дворца и прислонился к столбу, с трудом переводя дух.

Несколько танцующих и поющих женщин показались на холме. Похоже, они шли от королевского дворца и старых кварталов.

– Кровь святого Януария потекла, – кричали они. – Благослови Господь святого и его чудо!

«Это знак, – подумал он. – Ты знаешь, что делать».

Один из привратников Стильяно вышел из будки и проводил женщин взглядом.

– Кровь святого потекла. Всем нам даровано спасение еще на год, – сказал он.

Вечерний бриз принес с залива соленый запах моря. Караваджо смотрел, как женщины в танце подошли к самой линии прибоя.

– Воздадим же благодарность за кровь, – сказал он, вернулся в мастерскую и сел за письмо.

* * *

Утром Караваджо спустился к морю. Он брел все дальше от города, пока не дошел до узкой полоски Кьяйа. Рыбаки собрались вокруг лодок, болтая с увлеченностью людей, которые провели всю ночь в одиночестве на темных водах залива. Они спорили с женщинами о том, сколько денег выручат за улов, и доставали из ведер пригоршни серых креветок и кораллово-розовых осьминогов.

На корме одного из яликов неподвижно сидел человек, не похожий на смеющихся рыбаков. Увидев Караваджо, он встал и сбросил плащ. Рыбаки попятились, увидев на его груди крест мальтийских рыцарей Святого Иоанна.

Караваджо, стоявший на скале над пляжем, оттянул нижнее веко здорового глаза – неаполитанский знак: «Понимаешь?»

Роэро облизнулся, скаля зубы. И, как будто желая показать, что и он изучил жесты этого города, поднял собранные в щепоть пальцы и настойчиво встряхнул запястьем: «Поторопись».

* * *

В своей мастерской в подвале дворца Стильяно Караваджо закончил картины для кардинала Шипионе быстрее, чем собирался. Три холста стояли бок о бок: он писал фигуры на одном, пока краска сохла на другом, и переходил к третьему, чтобы выписать новые детали.

Инквизитор застал его за работой, когда он набрасывал фигуру юноши для последнего холста. Позировавший ему молодой дворцовый слуга держал в вытянутой руке мешок с яблоками и с печалью смотрел на него.

– Что это? Грустный натюрморт с фруктами? – спросил делла Корбара.

– То, что он держит, значения не имеет, – не выходя из-за занавеса, Караваджо поправил вогнутое зеркало, которым проецировал на холст торс юноши. – Мне просто нужно что-то тяжелое, чтобы проступили мышцы руки.

Делла Корбара посмотрел, как на тонкую руку мальчика падает свет фонаря, и губы его изогнулись в улыбке.

– Рад, что ты со мной наконец согласился.

Караваджо отдернул занавеску и вскинул голову.

– Кардинал Шипионе будет мной весьма доволен. Дель Монте тоже.

Караваджо отвесил изящный низкий поклон. Когда он выпрямился, лицо его было спокойно и неумолимо. Инквизитор попятился.

– Продолжайте, маэстро, – пробормотал он. – Мы отплываем в Рим через два дня. Встретимся на корабле.

– Жду не дождусь.

Услышав в его тоне непочтительность, делла Корбара замешкался, глядя на него с любопытством – и с нетерпением.

* * *

Молодой натурщик держал опущенный меч, пока Караваджо выписывал блики света – в центре и на острие лезвия. Костанца смотрела с верхней ступени лестницы. Караваджо написал лицо не с натуры. Сжатые губы и исполненные жалости глаза казались ей знакомыми, но она не могла припомнить, кому они принадлежали. В протянутой вперед руке юноша держал отсеченную голову.

Черты лица еще не были прописаны. На темном фоне виднелись только спутанные волосы и борода. Желтовато-коричневая краска на щеках уже засыхала.

– Это ведь Давид с головой Голиафа, Микеле?

– Да, госпожа, – ответил Караваджо, не отрываясь от работы.

Она перевидала много изображений Давида, но такую картину видела впервые. Всегда Давид представал торжествующим – и изваянный еще маэстро Донателло воин в шлеме, и мускулистый гигант божественного Микеланджело, увиденный ею на флорентийской площади.

– Давид у тебя такой грустный!

Костанца попыталась вспомнить, каким Караваджо был в детстве. «В этой картине так много от мальчика, которого я когда-то взяла к себе».

– Ты ведь себя написал, Микеле?

Он круто повернулся. От неожиданности она сделала шаг назад. Рана на щеке, дергающийся глаз, сутулые плечи, шрамы – все показалось ей угрожающим.

– Этот мальчик похож на тебя, – указала она на холст дрожащим пальцем.

– Вы ошибаетесь, госпожа.

Натурщик сошел с места и потянулся к вазе с фруктами, стоящей рядом с ним. Он подбросил виноградину в воздух и поймал ее ртом.

– Стой смирно, – велел Караваджо и набрал на кисть краски с палитры. – Мне надо работать, госпожа. Я провожусь до утра: надо закончить вовремя, чтобы отплыть завтра с отцом Леонетто.

– Но высохнет ли к тому времени краска? Времени осталось совсем немного.

– Прошу вас, госпожа, – почти крикнул он и сразу пристыженно понурился, сожалея о том, что повысил голос. – Холсты можно упаковать так, чтобы краски не смазались. А теперь оставьте меня, ваша милость.

Когда она ступила на лестницу, Микеле уже склонился над холстом, работая над складками драпировки, спускавшейся с плеча юноши. Костанца не сомневалась, что этот Давид будет шедевром. Он перевернет каноны изображения мудрейшего библейского царя. Она смотрела, как двигаются мышцы Караваджо под тканью блузы. Ее наполнила любовь к тому, чей гений, может быть, даже спасет Фабрицио. Любовь она узнала и в его увлеченной работе. «Что бы ни случилось много лет назад, мои мальчики любили друг друга, и эта любовь жива».

– Микеле, – позвала она.

Он оглянулся и нетерпеливо вздохнул.

– Спасибо тебе.

Фонарь отбрасывал с потолка глубокие тени, так что глаз Караваджо не было видно. Но ее потянуло к ним. Захотелось войти в эти темные пещеры и спуститься в сердце, которое так часто было закрыто для нее.

Мальчик подкинул еще одну виноградину – и засмеялся, когда она отскочила от его губы и покатилась по полу.

– Спокойной ночи, госпожа, – Караваджо вернулся к работе.

* * *

Под лоджией дворца Стильяно стояла повозка, нагруженная небогатым имуществом Караваджо. Художник положил сверху свернутые холсты и подошел к Костанце. За ночь он ссутулился еще больше – как будто завершение картин для Шипионе исчерпало все запасы его сил.

– Ты не забыл грамоту кардинала дель Монте? – Костанца сжала его руки в своих.

– Она при мне, госпожа.

– Не пройдет и дня, как ты будешь в Риме, в безопасности, помилованный. за ту драку. Ты будешь свободен.

«Папа может отпустить мои грехи. Но молиться мне остается только Богу и Лене». Он поклонился Костанце. Она обняла его и прикоснулась губами к шраму на его щеке. Одиночество сжало его сердце.

– Картины для кардинала Шипионе тоже взял?

Он протянул руку через борт повозки и похлопал по свернутому и перевязанному бечевкой холсту.

– Вот они. Святой Иоанн, Магдалина и Давид. Когда доберусь до корабля, упакую их как надо. Сейчас я слишком тороплюсь в порт, – он прыгнул на козлы и уселся рядом с возчиком. Когда мулы медленно двинулись с места, он дотронулся до плеча Костанцы. – Фабрицио скоро вернется к вам, госпожа.

– Если будет на то воля Господня. Тогда мы уж больше не разлучимся. И у тебя я больше ничего не попрошу. Тыс самого детства приносишь ради меня жертвы.

Он открыл рот, чтобы возразить, но она протестующе вскинула руку:

– Я знаю, что ты покинул мой дом ради Фабрицио. Вряд ли я когда-нибудь смогу понять, чего тебе это стоило. Ты чист передо мной.

«Да, скоро я буду и вправду чист», – подумал он. Раненый глаз задергался, фигура Костанцы, прижимающей руки к сердцу, расплылась, и повозка выехала из ворот.

Мулы повернули к морю. Караваджо оглянулся на берег залива, вдалеке сливающийся с туманным зеленым Посиллипо. На воде играли теплые золотистые блики. Теперь его судьба зависит только от моря.

У подножия холма возчик хотел было повернуть к Святой Лючии и порту, но Караваджо перехватил его руку: «Не туда».

Пожав плечами, возчик дернул поводья и вновь повернул в гору. Они проехали за дворцом Стильяно, по краю Испанского квартала. Караваджо указал возчику на калитку в длинном гладком фасаде. Он открыл ее и прошел через залитый солнцем мандариновый и лимонный сад, мурлыча старую болонскую песню: «Ты звезда на небесах, смертным женам не чета…» На той стороне двора его ждали у стены часовни четверо вооруженных людей с суровыми нахмуренными лицами. Над ними едва колыхался в неподвижном влажном воздухе красный флаг, украшенный белым крестом ордена мальтийских рыцарей.

* * *

Вернувшись к себе в кабинет, Костанца села за письмо великому магистру. Она известила его, что Караваджо вернулся в Рим под покровительство дель Монте и продолжит работать для Шипионе. Она хотела сообщить магистру, хранящему ключи к свободе Фабрицио, что отныне у нее есть в папской свите влиятельный союзник и теперь ее сын должен покинуть темницу. «Смиренно кланяюсь и молю Бога даровать вам всяческое счастье, – закончила она письмо. – Писано в Неаполе 18 июля 1610 года».

На той стороне залива поднимались к угрожающему кратеру пологие склоны Везувия. Играющее на волнах солнце било так ярко, что она почувствовала себя северянкой, чуждой этому безумию яркого, многолюдного юга. В далеком городке Караваджо, где она после замужества прожила много лет, чуть ли не круглый год стояла туманная, дождливая погода. С улицы до нее доносилась быстрая, резкая неаполитанская речь, навевая тоску по дому.

Костанца прошла по лоджии бельэтажа и спустилась по парадной лестнице. Теперь, когда ее любимый художник уехал, она не могла не зайти в его мастерскую. Маркиза вспоминала те дни, когда была молодой матерью, а Микеле с Фабрицио оживляли ее холодный дворец – тогда ее мужеще не разлучил их.

В подвальном этаже пахло красками: воздух еще хранилпамять о работе живописца – приятный запах льняногомасла. Хоть он и уехал в Рим, оставив мастерскую, здесьчувствовалось его присутствие.

В мастерской было темно, но не пусто. По пути к окну Костанца наткнулась на столик. Он перевернулся, и кисти со стуком разлетелись по каменному полу. Встав на ступень под окном, она распахнула ставни. Холст на мольберте так и зажегся красками на свету: «Магдалина». Но ведь Караваджо должен был отвезти картину кардиналу Шипионе! Костанца шагнула ближе. Она узнала черты написанной им женщины, хотя никогда ее не встречала. Слишком часто на холстах Караваджо она видела эти строгие брови, прямой нос и нежный рот. Но он никогда не оставил бы портрет Лены. Она огляделась: по мастерской были в беспорядке разбросаны краски, кисти, палитры, зеркала, мечи, латы и драпировки.

Она потянулась к другому окну и с усилием открыла ставню. Ей стало трудно дышать: неужели Микеле ее обманул? Свет из окна упал на другой холст – «Давид с головой Голиафа», над которым он работал прошлым вечером. Костанца ахнула, прижав руку к груди, как будто стала свидетельницей убийства. В огромной голове библейского великана узнала она искаженные страданием черты художника. Кровь струилась из рассеченной шеи Караваджо, глаза были открыты, губы точно силились произнести последнее слово.

Костанца, дрожа, упала перед картиной на колени. Нет, она не ошибалась. У мальчика тоже было лицо Караваджо. Себя, юного и невинного, он написал в роли полного скорби палача – того, кто казнит выросшего и приговоренного к смерти убийцу. Она устремила полный ужаса взгляд на рот Голиафа, на ворочающийся в нем язык. Гигант говорил даже после казни, в этом она не сомневалась.

На лезвии сабли виднелись буквы. Склонившись к полотну, она увидела девиз монахов-августинцев: «Humilitas occidit superbiam». Смирение убивает гордыню. Значит ли это, что именно гордыня привела Караваджо к греху – и ради ее истребления, он сам должен быть предан смерти, подобно Голиафу?

Она услышала скрип колес въезжающей на двор повозки и мужской голос. По лестнице застучали спускающиеся шаги. Костанца, пошатнувшись, оперлась о стену.

– Микеле! – воскликнул инквизитор, увидев в полутьме ее фигуру. – Что ты здесь делаешь? Почему не явился в порт?

Костанца опустилась на скамью в оконной нише, и инквизитор ее узнал.

– Прошу прощения, госпожа, я принял вас. – тут он увидел картину с головой Голиафа. – Господи Иисусе!

– Что он сделал? – Костанца понимала, что такую картину не мог написать человек на пути к дарованной ему свободе. Душа Микеле, пребывавшего на краю смерти, осталась здесь, на этом холсте.

Инквизитор покачал головой, мрачно сжав губы, и пнул ногой кучу грязных тряпок.

– Будь он проклят за то, что сыграл со мной такую шутку! – он сердито сдвинул берет на затылок. – И все же – ведь это лучшая его картина!

Костанца поспешила во двор и велела подать карету. Если Караваджо не явился в порт, возможно, он выбрал другую дорогу, чтобы разминуться с инквизитором. Она последует за ним посуху и заставит взять картины – ведь без них ему не видать свободы. Она спасет его.

К воротам подскакал всадник. Когда он спешился, Костанца бросилась ему навстречу: вдруг это Микеле?

Всадник осмотрелся вокруг. Увидев Костанцу, он ринулся к ней. Это был Фабрицио – с радостным смехом он обнял мать.

Она задрожала всем телом, как дряхлая старуха. Фабрицио понял, как глубоко потрясло мать его неожиданное возвращение.

– Рыцари привезли меня в Неаполь вчера. Они держали меня здесь, в монастыре, а сегодня утром отпустили. Меня помиловали, мама, не чудо ли это? Спасибо!

– О сердце мое, ты вернулся!

– Меня ведь отпустили по твоему ходатайству – как мне отблагодарить тебя, дорогая мама? – он расцеловал ее щеки и шею. – Я свободен благодаря тебе, в этом нет сомнений.

«Благодаря мне…» – все еще дрожа, она покачала головой. Затем обернулась. Из дворца, из тьмы мастерской, на нее смотрела с холста отрубленная голова Микеле. Губы на лице не шевелились, но Констанце показалось, что она услышала: «Микеле нашел дорогу к искуплению. Он у рыцарей». Фабрицио вернулся к ней, а Микеле – к убийцам.

* * *

Игла проворно ныряла в грубую мешковину. Рыбаки на лодке посмеивались и плевали в волны.

– Осторожней, – прикрикнул один из них. – Не дай бог уколешь!

С каждым стежком полоска солнечного света сужалась. Караваджо она напомнила одинокий луч, так часто освещавший святых на его картинах. Роэро, сидящий на корме лодки, отвернулся. Вот и последний стежок. Караваджо сложил пальцы связанных рук в молитве.

Рыбаки подняли его и перекинули через борт. В воде его гнев угас, как факел. Погружаясь все глубже, он почувствовал, как подплывает к нему отец, ощутил его прикосновение. Мелькнули написанные им святые с поднятыми в благословении руками. Затем его окружили тишина и покой. Выдыхая последний воздух, он увидел мягкий свет – нимб вокруг головы Лены. Она повернула к нему голову, как Мадонна Лорето, протянула руки… Пальцы коснулись щеки блаженной прохладой.

* * *

Рыцарь-приор Неаполя Винченцо Карафа ожидал Роэрона пристани. Он с презрением покосился на мокрый мешок в лодке, которую вытащили на берег рыбаки.

– Вы забрали его картины у маркизы? – спросил Роэро.

– Не суйтесь не в свои дела.

– Непременно отошлите их великому магистру. Это выкуп за свободу брата Фабрицио. И не вздумайте придержать картины у себя. К маркизе вернулся ее ненаглядный сынок, так что с несколькими холстами она расстанется без сожаления, – он сделал шаг по пристани.

Приор придержал Роэро за плечо и показал на мешок:

– Мне он здесь не нужен. Ты отомстил, брат, а теперь избавься от него подальше от Неаполя – да смотри, не сбрасывай в море. Если его прибьет к берегу в мешке, все смекнут, что к чему: так ведь казним только мы.

Роэро вернулся в лодку и приказал угрюмым рыбакам грести.