Варлаам Степанович РЫЖАКОВ

Скупые годы

Повесть

________________________________________________________________

ОГЛАВЛЕНИЕ:

ПРЕДИСЛОВИЕ

ЧАСТЬ I

ГЛАВА 1

ГЛАВА 2

ГЛАВА 3

ГЛАВА 4

ГЛАВА 5

ГЛАВА 6

ГЛАВА 7

ГЛАВА 8

ГЛАВА 9

ЧАСТЬ II

ГЛАВА 1

ГЛАВА 2

ГЛАВА 3

ГЛАВА 5

ГЛАВА 6

ГЛАВА 7

ГЛАВА 8

ГЛАВА 9

ГЛАВА 10

ГЛАВА 11

ГЛАВА 12

ПОСЛЕСЛОВИЕ

________________________________________________________________

Матери, чей светлый образ

живет в душе моей,

посвящается

ПРЕДИСЛОВИЕ

Дорогие мои читатели! Все, что описано в этой небольшой повести, не вымысел, нет. Так складывалась жизнь у деревенских ребят моего поколения.

Жизнь нелегкая - полная забот и тревог. В двенадцать лет нам пришлось забросить детские забавы и пойти работать. Хорошо сказать - работать, а сколько было пролито поту...

Мне никогда не забыть, как весной 1942 года я первый раз в жизни пахал. Отец был на фронте. Мать каждый день обходила наш приусадебный участок и горестно вздыхала.

На участке буйно разрасталась полынь. Земля сохла. Надо было сажать картофель, а пахать некому.

В деревне остались только женщины да мы - ребятишки.

- Давай, мам, я вспашу, - несмело предложил я матери.

Она посмотрела на мою тонкую, костлявую фигуру и неожиданно весело засмеялась, а потом вдруг задумалась, обняла меня и заплакала.

А на другой день мы с матерью пахали. Мать водила под уздцы лошадь, а я ходил за плугом. Плуг в моих слабых руках нырял из стороны в сторону, а я, обливаясь потом, мотался позади него. Я то выскакивал на вспаханное место, то впритруску бежал по борозде, то меня выкидывало на твердую, сухую землю.

- Что ты, как скоморох, скачешь? - сердито кричала на меня мать. Иди прямее. Куда ты? В борозду иди. Тпру-у-у.

Мать подходила ко мне и начинала что-то объяснять, а я, обрадованный случайной остановкой, вытирал пот и, не слыша ее голоса, жадно дышал.

Однако перерывы были короткими. Лошадь нам дали только на полдня. Мать снова бралась за уздечку, и опять начиналось мучительное мотание в разные стороны.

Под конец ноги мои стали заплетаться, глаза заливал соленый пот, я часто спотыкался, падал и украдкой плакал. Но вот участок вспахан. Мать оглядела его и с горечью бросила:

- Как свиньи взбуровили.

Отвернулась и ушла.

А я еще долго лежал на траве, смотрел на кривые ухабистые борозды и думал: "Ничего, наверно, тут не уродится..." Но как велико было мое удивление, сколько во мне было радости и гордости, когда на участке наперекор всему дружно зазеленел мой первый урожай.

С этого началась моя трудовая школа.

Прошло много лет. Как и всякому человеку, в жизни мне пришлось испытать немало всего - и хорошего, и плохого.

И вот наконец после долгой разлуки я снова вернулся в родные края.

Шел мелкий холодный осенний дождь...

Я случайно забрел в чулан. В нем я увидел маленький, покрытый пылью старинный сундучок. Открыл его и опустился перед ним на корточки. В сундучке хранились пожелтевшие фронтовые письма отца.

Я начал их перебирать и неожиданно наткнулся на свое письмо. Письмо, которое я писал матери в первый год моей городской жизни.

Я развернул его, медленно прочитал и глубоко задумался. Передо мной один за другим поплыли давно прошедшие, забытые дни.

Ч А С Т Ь I

ГЛАВА 1

Деревня наша, Красная Горка, ничем не отличалась от тысяч других деревень. Тянулась она по отлогому склону горы, и, может быть, поэтому ее кривая улица была вся изрыта глубокими оврагами. В дождливые дни по оврагам, грохоча и пенясь, стремительно неслась грязная вода туда, где у самого подножия протекала небольшая речка Майданка.

Майданка вздувалась, бурлила, подмывала крутой, обрывистый берег, заливала огороды и причиняла колхозникам немало хлопот.

Для нас же, ребятишек, бушующая речка была сущей радостью. Мы босиком, измазанные с ног до головы глиной, с гиканьем и смехом носились по берегу, сопровождая градом камней плывущие по речке кораблики. В сухую, жаркую погоду Майданка пересыхала совсем, и вода оставалась только в большом колхозном пруду. Это в том, что расположен за деревней.

Вот в него-то мы и бегали купаться. И мутили воду до того, что обалделые гольцы и пескари, которые все-таки хоть в малом количестве, но водились в нем, подплывали к берегам и высовывали носы, а те, что были слабее, задыхались и чуть живые всплывали на поверхность вверх животами.

Мы удивлялись этому, хотя у самих от купания в такой воде трещали головы, как после страшного угара. Но мы все-таки купались, и купались до тех пор, пока конюх Егор не выбегал из ворот конного двора, расположенного на берегу пруда, с поперечником. Тут уж держись! Гляди в оба! Хватай свое белье и что есть духу пускайся прочь, а не то Егор, хоть и хромой, хоть и волосы у него седые, бегает ай-яй как!..

Однажды Витька Утов сдуру схватил и свое белье, и мое и умчался, а я выскочил из воды - белья нет. Пока искал - все убежали.

Оглянулся - Егор уж за спиной. И метнулся я со страху голый-то прямо в овраг, где испокон веков и растет только крапива, ежевика да репейник. Бухнулся туда, как в котел с горячей смолой. Исцарапался и обжегся так, что целую неделю после чесался. А Витька смеется надо мной и говорит:

- И зачем ты, дурной, в овраг-то полез?

- Зачем, зачем - затем, что конюх стеганул меня поперечником. А вот зачем ты белье-то мое утащил?

- Так я же тебе кричал.

- Кричал...

- Да. А Егор тебя вовсе не бил, это ты врешь. Он стоял на мосту и ругался.

Ударил меня Егор поперечником или нет, я точно не помнил, но с Витькой спорить не переставал и отстаивал свое, хотя хорошо знал, что Егор вовсе не злой и бить меня никак не будет.

Жил Егор рядом с нами. Был он не только конюхом, но и ветеринаром-самоучкой, и нам нередко приходилось прибегать к его помощи. Сбуровит корова ногу, мать охает и кричит мне:

- Володька, беги позови Егора!..

Плохо поросенок ест, я опять бегу к Егору. Заболела овца - опять за Егором.

А иногда Егор приходил к нам просто так - поговорить с отцом или почитать газету. Был он, как дуб, здоровенный, и когда проходил в дверь, то низко наклонялся. В комнату он обязательно приносил с собой запах карболки и табака. Семья у него была большая: шесть человек детей, и все девчонки.

Отец мой подшучивал за это над Егором, а Егор смеялся и говорил:

- Ничего, они у меня хорошие - все разойдутся. - И, повернувшись ко мне, подмигнув, спрашивал: - Правда, Володька? Придешь, поди, сватать Люську-то?

Я смущался, хватал свою шапку и пускался прочь на улицу. Я не любил, когда Егор напоминал мне о Люське. Она мне вовсе и не нравилась, и все-таки Люськой дразнили меня все мои товарищи. Даже самый лучший друг Витька и тот втихомолку писал на заборах мелом: "Люся+Вова=жених и невеста". А какой же я был жених!.. Люська была старше меня года на два. Лицо у нее было круглое, белое и брови маленькие - чуть заметно. Волосы у нее тоже были белые, и заплетала она их в две небольшие косички, на концах которых всегда трепыхались нарядные тряпки.

С девчонками Люська никогда не играла и большую часть своего времени проводила среди нас, мальчишек, за что ее и прозвали "мальчишницей".

Она, как и мы, любила кататься на лошади верхом и даже скакала галопом. Вместе с нами Люська проводила целые вечера на конном дворе, дожидаясь, когда можно будет вскочить на какого-нибудь жеребенка и скакать далеко-далеко за деревню в ночное. Обратно мы возвращались поздно вечером и обычно возле часовни под березами садились отдыхать. И сколько здесь было рассказано сказок и всяких небылиц - видимо-невидимо!

Говорить рассказчик всегда старался тихим голосом, почти шепотом, нарочно растягивая слова, чтобы создать напряженность и тишину. И не дай бог, если в часовне, оторвавшись, ударится об пол гнилая доска. Все вздрагивали, повертывали головы и замирали. И каждый невольно вспоминал рассказы о далеком прошлом часовни. О том, как на этом самом месте нежданно-негаданно явилась позолоченная икона. И сколько ее ни уносили в дом благочестивой старушки, икона снова появлялась тут. По деревне долго ходили о ней всякие толки и слухи, и наконец решили всем миром, что икона явленная, что надо собрать деньги и поставить тут часовню и служить в ней молебны.

Возле часовни вырыли колодец, освятили его и сказали, что вода в нем целебная, святая. И стали за этой водой приходить люди из разных деревень. А через несколько лет пьяница Ефим Волков ходил по деревне и рассказывал, как он воровал икону и приносил на пустырь. Ему не верили, а пьяный Ефим стукал себя в грудь кулаком и кричал:

- Это я, я, Ефимка Волков, таскал ее туда, а никакая-то там сила. А таскал за деньги, которые давал мне расстрига дьякон.

В довершение всего Ефим пришел к часовне, ругался и плевал на нее. Все ахали и ждали, что его разорвет, но Ефима ничто не разрывало. Тогда мужики, озлившись, намяли ему бока и столкнули в канаву, а дьякон, служивший в часовне молебны, скрылся.

С тех пор двери часовни наглухо заколотили, а колодец благочестивые старухи считали святым долго еще и после революции. И, несмотря на то, что мы кидали в него и палки, и всякую всячину, некоторые старушки продолжали брать из него воду. Наконец вода эта стала такой зловонной, что бабушка Егоровна попробовала, сказала "тьфу" и ушла...

Колодец потерял свою целебную силу.

Однажды мы с Витькой вечером долго сидели на завалинке дома и рассуждали о том, почему это раньше люди и чертей рогатых видели, и домовых, и даже покойный муж прилетал к плачущей жене, а сейчас никто ничего не видит и никто ни к кому не приходит. Я, признаться, сильно побаивался покойников и сказал Витьке:

- А ну, Витька, если как придет покойник. Ведь страшно? Правда?

- Сейчас придет. Жди. Так же, как икона приходила. Нет, глупости это, - заключил Витька.

- Глупости, - согласился я, но, возвращаясь домой, темные сени старался прошмыгнуть как можно быстрее.

Вообще же деревенька наша была тихой и спокойной, а жить в ней нам было не совсем спокойно, так как у нас шла непрерывная война между "нижним" и "верхним" концом. А почему она шла, никто не знает. Просто, если верхние приходили вниз, то нижние старались надавать им подзатыльников, ну а уж если нижние попадали в верхний конец деревни, то те стремились рассчитаться с ними вдвойне. Так и шло.

Мы с Витькой жили в нижнем конце, и летом нам было хорошо - спокойно. В нашем конце был колхозный двор, и ходить нам в верхний конец было незачем, а если и приходилось, то шли вдвоем или втроем. А вот верхним волей или неволей надо было идти к нам под вечер к пригону скота. Тут-то мы их и ловили.

Зимой же положение менялось.

Школа была не в нашем конце деревни.

Верхние пользовались этим и подстерегали нас. И нам, по окончании последнего урока, всегда приходилось собираться всей гурьбой. И плохо было тому ученику из нижних, который не выучит уроков и учитель задержит его после общих занятий.

Этого мы боялись больше огня. Однако с четвертого класса такая опасность нижним уже не грозила. Семилетняя школа была в другой деревне.

ГЛАВА 2

Окончив четвертый класс, мы с Витькой, предоставленные сами себе, беззаботно проводили дни летних каникул.

Вдруг однажды в субботу, когда мать уехала в город, заболела сестренка, и счастье мое померкло. В ясли ее не взяли, и отец строго-настрого приказал мне нянчиться с ней, и нянчиться не кое-как, а чтоб не выводить ее на сквозняки, не оставлять ее на жаре и, лучше всего, сидеть дома.

"Ну уж, как бы не так", - думал я, поглядывая в окно, перед которым на заборе, облитые солнцем, весело чирикали воробьи. И как только отец ушел на работу, я не долго думая надел на сестренку пальто и, выйдя на улицу, усадил ее около сарая на солнце. "Попотеет - и все пройдет", рассуждал я бабушкиными словами. И сестренка моя действительно через несколько минут вспотела так, что по ее лицу потекли ручьи. Она захныкала и завозилась.

- Ну что тебе еще надо? - сердито спросил я.

- Я в холодок...

- Нельзя в холодок-то. Может, там сквозняк, откуда я знаю?

- Ну-у, - протянула сестренка и заплакала.

- Вот еще! - пригрозил я.

Сестренка съежилась и замолчала. А потом вдруг разразилась таким плачем, что я испугался и принялся ее уговаривать. Она не унималась. Мне надоело. Я резко повернулся к ней спиной и стал думать о том, как все-таки плохо иметь маленькую сестру, как плохо мне с ней жить на свете. Погода жаркая, солнечная, все ребятишки пойдут на реку купаться, рыбачить, а ты сиди и слушай вой. Я даже не стеснялся думать о том, что если бы сестренка умерла, то мне было бы куда лучше жить.

Неожиданно мои рассуждения прервал вывернувшийся из-за угла сарая Витька. В два прыжка он очутился около меня и зашептал:

- Знаешь, у бабушки Офросиньи свежие огурцы уже есть. Во какие! - И, показав чуть повыше ладони, Витька, довольный, причмокнул и сказал: Идем! Она ушла.

Я грустно покосился на сестренку. Витька понял, и мы стали думать, куда ее можно сбыть. Долго мы чесали затылки и терли лбы и наконец решили все-таки попросить Люську. Правда, просить ее нам не очень хотелось, так как получалось, что в наши огородные дела входил третий, да еще девчонка.

- Ну ничего, - проговорил Витька.

И вот через несколько минут, наобещав Люське подол огурцов и сбыв на ее руки мою сестренку, мы уже были в чужом огороде и торопливо, с оглядками, делали обор молодых огурцов.

Но только что я успел наполнить добычей один карман, как вдруг услышал легкие шаги и присел. За плетнем, скрываясь за высокой крапивой, со здоровенной хворостиной пробиралась Офросинья. Я оглянулся. Витька, притаившись, стоял на корточках и напряженно следил за противником с большущим огурцом в руке. В одно мгновение мы встретились взглядами, по испуганному выражению лиц поняли друг друга и вмиг повисли на плетне. Ветхий плетень, треснув, рухнул, и мы скатились в глубокий овраг.

- Держи, держи! - кричала Офросинья, кинувшись за нами, но мы, вскочив, дали такого стрекача, что опомнились только за деревней, возле реки.

Весь этот день мы бесцельно бродили по лесу и домой возвращались уже поздно вечером. Мы хорошо знали, что Офросинья расскажет о наших приключениях родителям и нам не избежать трепки.

Шли молча. Каждый думал о том, как встретят его дома.

Грустные, готовые перенести всякую взбучку, мы подошли к нашему крыльцу. На крыльце, лениво покуривая махорку, сидели мужики и о чем-то тихо разговаривали.

- Ну как дела, рыбаки? - окликнул нас Егор.

- Не рыбаки, - засмеялся мой отец, - а огородники!

Я вздрогнул и опустил глаза, а Витька метнулся домой.

- Ну что же ты встал, иди, я тебе там ягод принес.

Удивленный и успокоенный этими словами, я радостно юркнул в дом, а через несколько минут, закутавшись в рваное материно пальто, сидел за спиной отца и, довольный тем, что все так хорошо обошлось, слушал неторопливую беседу мужиков.

Говорили они сегодня как-то особенно, тихо. И все были грустные. Старики вспоминали прошедшие войны и рассказывали интересные истории.

- Нет, что ни говори, - вздохнул Егор, - война - дело случайное. Я с германской вернулся, вся шинель прострелена, а сам цел. А долго ли до беды? Чик немного в бок - и душа к богу в рай.

- Так-то оно так, - подтвердил Игнат, который все время сидел молча, подперев голову руками, и задумчиво смотрел куда-то в землю, выпуская махорочный дым через нос сквозь седые, пожелтевшие усы.

- Но и не только в этом дело.

- Это как есть, - согласился Егор, - без смекалки на войне ни за грош пропадешь.

За перилами крыльца появился Витька. Он махал мне рукой и что-то шептал.

Я подошел. Глаза у Витьки злые. Он схватил меня за пальто и спросил:

- Ты знаешь?

- Нет, ничего не знаю.

- Эх ты, балда, "не знаю". Фашисты на нас напали.

- Да ты что?

- Да, да, напали, гады.

Так вот почему мужики о войне говорят, догадался я. И тут же подумал: откуда же Витька узнал об этом так подробно и скоро? Об этом я и спросил его.

- Откуда... - обиделся Витька. - Отец сейчас рассказывал. У нас тоже целая изба народу. А ты думаешь, почему это нас с тобой сегодня за Офросиньины огурцы не пороли? Только из-за того, что война с фашистами. Знаешь, отец говорит - всех мужиков теперь в армию возьмут. Одни старики да малые в деревне останутся. Жалко, что мы с тобой не успели подрасти.

Я ничего не ответил Витьке, на сердце у меня стало как-то нехорошо, тревожно.

В дальнем конце, на задворках, хрипло пропел петух, за ним второй, третий, и скоро вся деревня заговорила петушиными голосами. Потом все стихло. Мужики молчали, где-то далеко в лугах раздавалось тихое ржание лошади. Но вот на крыльце послышался оживленный говор. Мужики стали расходиться. Расстались и мы с Витькой.

А утром сквозь сон я услышал, что отца позвали в контору. Открыл глаза. В окнах весело играло теплое июньское солнце, на кухне оживленно потрескивали дрова, и в комнате пахло чем-то вкусным. Возле меня, беззаботно раскинув руки, мирно спала сестренка.

"Нет, никакой войны нет, это мне все приснилось", - радостно подумал я и, довольный, глубже забрался под одеяло.

Вошел отец. В руках он держал небольшую продолговатую бумажку.

- Повестка, - всхлипнула, высунувшись из кухни, бабушка.

- Да, пришла, - как-то неестественно весело проговорил отец, и я заметил, как по его лицу скользнула грустная, растерянная улыбка.

В полдень приехала из города мать и, увидев отца, сразу заплакала.

- Ну ладно, что же теперь сделаешь... - успокаивал ее отец.

Потом обедали. А после обеда отец позвал меня в лес за дровами.

На конном дворе он долго учил меня впрягать лошадь и первый раз в жизни разрешил рубить и вытаскивать на дорогу хворост. Это мне понравилось. Я чувствовал себя взрослым и, стараясь уверить в этом отца, выбирал тяжелые хворостины.

Воз получился большой, и обратно ехали медленно. Отец, как видно, остался доволен моим испытанием и всю дорогу разговаривал со мной, как со взрослым.

- Я уйду на фронт, - говорил он, - а ты останешься здесь хозяином за меня. Прошу тебя об одном: учись, матери помогай. Работы не бойся. Сил не жалей, и этим ты вместе со мной будешь воевать с врагами.

Говорил отец медленно, грустно и строго, и слова его, словно тяжелые глыбы, прочно укладывались в моей памяти.

Немного помолчав, отец продолжал:

- Меня тоже жизнь не баловала. Двенадцати лет я остался без отца. Нас у матери было шестеро. Я самый старший. Все хозяйство на мне. Нелегко было, ох как нелегко, - вздохнул отец и несколько минут шел молча.

Взгляд его был направлен далеко-далеко к горизонту, откуда, словно большие снежные валы, выплывали облака. А я первый раз почувствовал, как сильно люблю отца. Раньше я как-то не замечал этого. Мне почему-то не нравилось его некрасивое лицо, и я всегда говорил матери, которая была красивее, что похож на нее. А сейчас я смотрел на продолговатое, грубое от загара лицо отца и хотел быть таким же, как он.

На другой день отца провожали.

Я ездил в районный центр, где около большого трехэтажного здания было столько народу и такой был шум, что лошадь, на которой мы приехали, жалась к стороне, косо сверкая глазами. Я тоже с удивлением смотрел на пестрое бурливое озеро людей и ничего не мог понять.

Повсюду под гармонь затевали пляски. Казалось, что к этому зданию съехались люди со всего района для того, чтобы устроить буйное веселье, среди которого, не умолкая, раздавался сжимающий сердце плач.

- Эк бесятся, - проговорил Егор, кивая головой в сторону плясавших людей.

- Это хорошо, - заговорил было отец, но не докончил. От здания послышался крик: "Призывники, сдавать документы!"

Отец торопливо ушел, в надежде вернуться обратно на несколько минут.

Но так и не вернулся.

После я, втиснувшись в толпу, окружившую здание, с трудом различил остриженную голову отца в одном из окон третьего этажа. Он вытягивался вперед и что-то кричал. Я расталкивал локтями людей, стремился пробраться вперед, вставал на кончики пальцев, хотел понять, что он кричит, но голос отца тонул в общем шуме.

"Становись!" - громко раздалось где-то внутри здания.

Лицо отца сморщилось. Он закрыл его платком и, слабо махнув рукой, скрылся.

На мое плечо легла рука Егора.

- Поедем, Володя. Надо возвращаться, - ласково проговорил он.

И я, взглянув на пустые окна третьего этажа, больше не смог удержать клокотавшие в груди слезы.

ГЛАВА 3

Тихая деревенька наша жила тревожной жизнью. Каждый день одноглазый гармонист Митька Перцев, провожая в армию односельчан, безжалостно рвал нарядные мехи своей потрепанной гармони. Гармонь не выдерживала натиска его мускулистых рук. Голоса срывались, пищали и дребезжали. Но Митька не обращал на это никакого внимания. Махнув рукой и недовольно сплюнув, он затыкал пищавшие голоса ватой и снова ухарски растягивал мехи.

И все же, как Митька ни старался, гармонь его не веселила людей, а только сильней тревожила больные сердца. Я не раз замечал, как мать, услышав Митькину гармонь, беспокойно выглядывала в окно.

Провожали и провожали колхозников на фронт.

Скоро на фронт добровольцем ушел и сам Митька. После него проводили председателя колхоза, и деревня как-то сразу опустела и притихла. Почти в каждом доме ждали с фронта писем. А письма приходили редко. Мать моя ходила грустная, неразговорчивая. Да и некогда ей было говорить-то со мной. Работала она на свиноферме и, кроме этого, вместе с бригадой целые дни пропадала на колхозных полях. Возвращалась домой только поздно вечером. Но и дома она не была спокойной: вечно куда-то торопилась, суетилась, что-нибудь делала. А иногда она вдруг остановится и тихо спросит:

- Письма, Вова, нет?

- Нет, - так же тихо и грустно отвечу я.

Мать сядет и задумается. А через минуту быстро поднимется, схватит ведро и торопливо уйдет во двор, как будто что-то забыла сделать. Но я не однажды заставал ее там не за работой. Облокотившись на прясло коровьего хлева, она долго стояла молчаливая и не замечала, что корова лижет ее волосы. Хлопнув нарочно сильно дверью, я, готовый расплакаться, убегал на улицу. Я знал, что мать плачет. Я понимал, что ей тяжело, и изо всех сил своих старался помогать ей.

С Витькой мы теперь почти не расставались. Все, что надо было делать, делали вместе - и у него, и у меня. Однажды мы пропалывали у них на усадьбе картошку. Пришла его мать. Высокая, худая, она большими шагами прошлась по усадьбе и проговорила:

- Витюшка, а вы бы не разбрасывали траву-то, а клали бы ее в кучки да носили вон ко двору, на лужок, расстилали.

- А зачем, мам? - встрепенулся озадаченный Витька.

- Как зачем, дурной?! Зимой корову кормить. Нынче не знай, как в колхозе сено-то. Ведь война...

- Ну мы соберем, мам, - обиженно пообещал Витька, а когда мать его ушла, мы с ним долго сидели на меже и рассуждали о фронте.

Потом Витька перевел разговор на другое:

- Давай, Вовк, сделаем себе тачки и будем на них траву домой возить. Мама, пожалуй, правду говорила. Дадут ли нынче в колхозе сена-то, его на фронт надо. Там знаешь какие конницы-то - ай-яй. В кино-то видал? Ну вот. Сена-то им надо сколько! И не какого-нибудь, а хорошего.

Мы поговорили еще немного, собрали на усадьбе разбросанную траву и разошлись.

А на другой день нашли около кузницы по старому заржавелому колесу и смастерили себе тачки.

Мы решили косить на Майданке осоку и возить ее к нашему сараю, расстилать, сушить, потом делить и убирать на сеновалы.

- А будет ли ее корова есть? - сомневался я.

- А как же, будет, - уверенно ответил Витька.

- Откуда ты знаешь, - рассердился я на Витькину уверенность. "Будет!" А почему же сейчас ее коровы не едят? Вся стоит нетронута вон на Майданке-то...

Витька задумался. Он тоже сомневался в этом. И мы решили узнать точно.

Спросили Кольку Чернова. Он сказал, что корова осоку ест. Мы не поверили и спросили Люську. Люська же сказала, что корова осоку есть никак не будет, потому что может порезать себе язык. С этим мы охотно согласились. Мы и сами не раз до крови резали ноги, когда ловили на Майданке гольцов. Осоки там целое море - высокая, густая, и нам с Витькой так хотелось ее покосить, что мы, несмотря на веские Люськины доказательства, решили еще раз уточнить.

И вечером, когда мать возвратилась с работы, за ужином я спросил:

- Мама, а корова осоку есть будет зимой или нет?

- Зимой все будет, - ответила она.

- А осоку? - переспросил я.

- И осоку.

Обрадованный, я зачем-то дал сестренке небольшой щелчок и хотел было вскочить из-за стола и пуститься к Витьке, но мать остановила меня.

- Ты что? Что с тобой?

- Мы, мам, знаешь, чего придумали. - И я торопливо, сбиваясь и путаясь, рассказал о том, что мы сделали тачки и хотим на Майданке косить осоку. - Это мы, мам, на зиму корове. Нынче не знай, как в колхозе сено-то, ведь война, - закончил я словами Витькиной матери. - Только ты, мам, косу мне дай.

Мать ласково поглядела на меня, прижала к себе и тихо проговорила:

- Какой же ты косец? Малыш!

Испугавшись, что она не даст мне косы, я вырвался из ее объятий.

- Нет, мам, я теперь не малыш. Папа когда уезжал, то говорил, что я большой и должен делать все.

Лицо матери дрогнуло.

- Ладно, Вова. Завтра об этом поговорим. Только смотрите не срежьте себе ноги, - грустно успокоила она.

Но мне не хотелось оставлять этот разговор до завтра, и я сказал:

- А ты, мам, сегодня мне дай. Я посмотрю. - И у меня на глазах навернулись слезы.

Матери, видно, жалко стало меня. Она ласково потрепала мои волосы и вышла в сени. Я слышал, как она стучала запором, отпирая чулан, и от избытка радости схватил сестренку и несколько раз дернул ее за нос.

А утром мы с Витькой с маленькими косами на плечах и с большими брусками, подвешенными на боку в берестяных коробках, как заправские косцы, гордые шагали на Майданку.

Так начался в нашей жизни первый сенокос. Был он нелегким. Прежде чем накосить хоть маленькую охапку осоки, мы рукавом вытирали с лица градом катившийся пот. Косы не слушались наших рук и, вместо того чтоб срезать траву, так глубоко впивались в кочки, что мы с трудом вытаскивали их обратно. Но мы все-таки косили и хотели научиться косить.

ГЛАВА 4

В субботу, в полдень, возвратившись с Майданки, мы с Витькой, усталые, лежали на лужайке возле дома и рассуждали о том, сколько корове надо на зиму сена.

Витька говорил, что целый стог. Я спорил с ним и доказывал, что этого слишком много. Витька стоял на своем. Не уступал и я. И мы были уже готовы вспыхнуть, поругаться и наговорить друг другу глупостей, как вдруг я услышал голос матери.

- Вовка, Володька, куда ты, постреленок, умыкался? - кричала она, вывертываясь из-за двора. - Сбегай в контору, узнай, не там ли председатель колхоза. Картошку пусть на свинарник привезут.

Мы сорвались с места и галопом понеслись выполнять задание. Запыхавшиеся, распахнули двери конторы и остановились: никого нет.

- Подождем, - проговорил Витька и, подойдя к дивану, бухнулся на него. Огляделся. Сунул за книжный шкаф руку и вытащил оттуда запыленную, покрытую паутиной старую карту. Он развернул ее, посмотрел и неожиданно вскочил.

- Возьмем.

- Зачем?

- Фронт будем отмечать.

- Оставь, заругают.

- Не заругают. - Витька торопливо сложил карту и затискал ее под рубашку.

Я схватил его за рукав.

- Тогда идем скорее.

Но было уже поздно. В дверях, сердито поглядывая из-под мохнатых бровей, стоял со своей сучковатой клюшкой полуглухой сторож Иванка. Он подозрительно косился на оттопыренный Витькин живот и, подойдя поближе, легонько постукал по нему палкой. Витька метнулся в сторону и хотел было дать стрекача, но сторож схватил его за подол рубахи и так тряхнул, что карта сразу выпала на пол. Мне показалось, что сторож хочет Витьку избить, и, кинувшись к Иванке, я начал торопливо объяснять ему, зачем нужна нам эта вещь.

Иванка ничего не хотел слушать и только сердито размахивал клюшкой.

И не знаю, чем бы вся эта история кончилась, если бы не вошел новый наш председатель колхоза Григорий Васильевич.

Он выслушал наши объяснения, отругал, но карту все-таки подарил.

И вечером в этот день мы с Витькой долго не ложились спать. Мы сидели у Витьки в кухне на полу. Перед нами лежала разостланная карта и стопка газет. Немного в стороне, на куче Витькиных учебников, слабо освещая комнату, горела небольшая лампадка. При резких наших движениях она вздрагивала, мигала и грозила погаснуть. Мрак, лежавший по углам, в это время оживал и двигался. Он то подплывал к самым нашим ногам, то вдруг, качнувшись, снова забирался в угол. Мы в такие минуты застывали на месте, старались как можно тише дышать и с напряжением следили за маленьким колышущимся флажком огня.

Карта была сильно потрепана и порвана. Во многих местах бумага отстала от материала и свернулась в трубочку. Мы с Витькой занимались ее починкой. Усердно мазали порванные части клеем и водворяли на свои места города и местности. Только когда время перевалило уже за полночь, мы повесили карту на стену и стали отмечать занятые немцами города черными кружками.

- А когда наши обратно погонят немцев, мы будем на городах ставить красные флаги, - прошептал Витька, - мы еще поставим их и здесь, и здесь. - И он задорно несколько раз ткнул в карту пальцем. Верхняя планка ее сорвалась с гвоздей и треснув одним кольцом меня по затылку, другим вдребезги разбила сделанную из винной рюмки лампадку.

Мы замерли.

- Чего ты там, окаянный, лазишь? - сердито крикнула из спальни мать. - Полуношники. Идите спать, а не то возьму вон веревку да отхожу как следует обоих. Чего разбили?

- Ничего, мам, это карта.

- Я вот дам тебе - карта. - И кровать в спальне заскрипела.

Мы тревожно прижались к стене: думали, что мать войдет к нам. Но Витькиной матери, видимо, не хотелось вставать. Она еще раз пообещала нам взбучку и успокоилась.

Успокоились и мы. Кое-как в потемках, на ощупь, собрали осколки разбитой рюмки, свернули карту, уговорились на завтра вместе отмечать линию фронта, и я отправился домой.

Ночь была тихая-тихая. Над рекой, словно море, разливался по долине туман. Над его поверхностью возвышались одинокие темные вершины тополей, и мне казалось, что это сказочные корабли без огня и шума пробираются во вражеский порт. С Майданки доносилось глухое журчание воды. Где-то в конце деревни грустно, чуть слышно пиликала гармонь.

Мне не спалось. В комнате у нас было душно. В окно падал мутный лунный свет. На чердаке, над самой моей головой, скреблась мышь. Мне хотелось о чем-нибудь думать, но мысли пролетали в голове короткими обрывками. Вдруг я услышал тяжелый вздох, какие-то мягкие удары и осторожно приподнялся. Мать лежала кверху лицом и легонько ударяла вытянутой рукой о спинку кровати. "Ей что-нибудь снится", - подумал я. Улыбнулся и упал на подушку. А утром, вспомнив об увиденном, я рассказал о нем матери.

- Нет, Вова, мне ничего не снилось, - грустно проговорила она, - руки у меня по ночам деревенеют.

- Как это деревенеют? - испугался я. - Они что, мам, у тебя болят?

- Нет. От тяжелой работы это. Сведет их - и станут они ровно не мои, деревянные.

Мне стало жалко мать, я крепко прижался к ней и сказал:

- Мам, а ты бы не очень работала. Давай я за тебя в бригаду-то пойду, а ты отдохнешь.

Мать как-то особенно ласково посмотрела мне в лицо и отрицательно покачала головой.

- Нет, Вова, сейчас не время отдыхать.

"Не время отдыхать, - как эхо отдалось у меня в голове, - а мы с Витькой глупостями занимаемся".

После этого мы с ним каждый день в обед и вечером бегали на свиноферму и помогали моей матери разносить поросятам корм.

ГЛАВА 5

Незаметно лето подходило к концу.

Каникул оставались считанные дни. А работы, как нарочно, увеличилось вдвое.

В лесу поспели орехи, черника, появилось многое множество грибов, но нам было не до них.

Мы целые дни копошились в огородах, занимались уборкой овощей и с волнением подумывали о начале учебного года.

Ведь мы уже пойдем в пятый класс, в большую трехэтажную школу, на которую с завистью посматривали раньше. Как нас там встретят, какие там учителя, какие товарищи будут, какой класс, большой или маленький, на каком этаже - все это заставляло нас тревожиться.

- Будь что будет, - часто говорили мы, желая избавиться от осаждавших нас мыслей, но разговор как-то невольно снова заходил о школе.

И вот наступило первое сентября.

Проснувшись утром раньше обычного, я представил ожидающий меня день и с каким-то волнующим чувством соскочил с кровати. Чище обычного вымыл руки, умылся как следует.

Мать торопилась на работу и подгоняла меня с завтраком. Она нервно следила за каждым моим движением.

Бригада ее уже прошла мимо наших окон.

Я видел это, спешил и, как нарочно, нигде не находил ручки. Все было на месте, а ручки нет. Глотая пыль, я на четвереньках ползал под кроватью, под столом, под стульями, а мать ругала меня за неряшливость.

Наконец она не выдержала и, сильно хлопнув дверью, вышла.

Вздрогнув, я бросил взгляд на стену и в большой щели, по соседству с гребнем, заметил свою пропажу.

- Так вон ты куда забилась, - зло прошептал я и, швырнув ручку в портфель к карандашам, выскочил на улицу, чтобы бежать к Витьке.

Но только сделал несколько шагов, как вдруг услышал позади себя испуганный крик и остановился. Прислушался. В нашем дворе кто-то глухо стонал.

"Мать", - вздрогнул я и, распахнув дверь, метнулся во двор. Пусто. Снова прислушался. Тишина. Только теленок, прижавшись к воротам, нетерпеливо переминался с ноги на ногу и ласково смотрел на меня. Я затаил дыхание.

Тук, тук, тук - стучало сердце, мешая слушать. Из конюшни донесся шорох и снова стон. Я зачем-то схватил топор и рванулся туда. Дверь была заперта. В бешенстве я что было сил толкал ее плечом, не чувствуя боли, ударял по ней кулаками, рубил топором ржавые петли, но все было напрасно.

Вдруг, вспомнив, что в конюшне с улицы есть окно, я кинулся к нему.

Окна нет. Земляной навал стены рухнул. Образовавшаяся продолговатая насыпь дымила пылью.

Я втиснулся вовнутрь. Половина потолка обрушена.

Мать, по пояс заваленная землей и гнилыми жердями, лежала головой к противоположной стене вниз лицом. Платье на ее плече было разорвано, и виднелось поцарапанное тело.

- Мама, мама!.. - не помня себя, кричал я, бросаясь к ней.

- Вова, ноги... - приподнимая голову, простонала мать.

Не помню, как, освобождая ее, я расшвырял землю, как раскидывал гнилые обломки жердей. Только когда мать уже лежала в постели, я почувствовал боль в руках и взглянул на них. Ладони и пальцы были покрыты глубокими порезами, и из них сочилась кровь.

Я упал на подушку и заплакал.

К вечеру ноги у матери распухли. Ей стало хуже. Возле ее кровати, не отходя, хлопотала бабушка. Я забрал из яслей сестренку и грустный поплелся с ней к Витьке поделиться своим несчастьем.

На двери его дома висел замок.

"Вот какой, и ко мне не зашел", - обиженно подумал я и, взобравшись на завалинку, на всякий случай заглянул в окно и удивился.

Витька мрачный стоял с красным карандашом в руке перед картой и делал на ней какие-то пометки.

Вдруг он отшатнулся, бросил карандаш и, закрыв руками лицо, уронил голову на маленький кухонный стол. Мне захотелось застать Витьку врасплох. Я соскочил с завалинки, приказав сестренке идти молча за мной, стал через задний ход осторожно пробираться в комнату.

Вот я вошел во двор, со двора в сени и распахнул дверь в комнату.

Витька вскинул голову и резко отвернулся в сторону, к окну.

Карта была вся испещрена красным карандашом.

На занятых немцами городах, на которых мы раньше ставили черные кружки, сейчас реяли красные флаги.

- Ты что это, Витьк? - растерянно уронил я.

- Ничего. Не буду я больше на городах ставить черные кружки. Это наши красные города.

- Ну так что же, что наши? Немцы-то их заняли. Может, наша Красная Армия, Витьк, нарочно заманивает немцев-то. Помнишь, как в кино-то Кутузов Наполеона заманивал.

- Я не знаю. От папы письма давно не было.

- А у нас сегодня было, да, Вов? - весело пропищала моя сестренка.

Витька как-то съежился, глаза его часто заморгали, и он снова отвернулся к окну.

Желая его отвлечь, я хлопнул сестренку по затылку и сказал:

- У нас, Витьк, сегодня конюшня обрушилась. И маму придавило. Ноги сильно.

- Ну подумаешь, здесь же не война, - зло бросил Витька.

Я вздрогнул. Мне было так больно и обидно, что я не смог ничего сказать. Я крепко прижал к себе сестренку и медленно вышел на улицу.

Погода была тихая, ясная. Яркие лучи заходящего солнца играли в желтеющих листьях берез, но я чувствовал себя одиноким, и жизнь мне казалась грустной и тоскливой.

"Как бы хорошо сейчас быть на фронте вместе с папой, - думал я вечером, забираясь под одеяло. - Лежать бы с ним в окопе и стрелять по немцам".

Вдруг перед моими глазами вырос танк с фашистскими знаками. Он медленно полз гусеницами прямо на меня. Ближе, ближе. Я испугался, съежился и, не открывая глаз, понял, что засыпаю.

Всю эту ночь я был на фронте и воевал. И все время, когда я был готов совершить какой-нибудь героический подвиг, передо мной вырастал этот страшный танк, и я трусил.

Утром, вспомнив сон, я обиделся на свою трусость и подумал: "Надо было бросить в этот танк гранатой - и все". Но так как исправить ошибку было невозможно, то я, недовольный собой, отправился в школу.

За Витькой не зашел. Мимо его дома шагал нарочно быстро и даже не взглянул на окна. Когда я прошел мимо следующего дома, кто-то крепко обхватил мою голову и закрыл мне глаза. Я сразу догадался, что это Витька, и, желая причинить ему боль, ткнул его головой, вырвался и снова зашагал.

Витька преградил мне дорогу. Он был еще раздетый и босиком.

- Сердишься?

Я молча смотрел в сторону.

- Не сердись, - грустно уронил Витька, - знаешь, я вчера был какой-то шальной. Как ты ушел от меня, я всю карту изрезал. А Германию так всю в клочки изорвал, а потом опомнился и весь вечер сидел и снова подклеивал. Давай помиримся. И вместе будем у вас конюшню чинить.

Тронутый Витькиными словами, я протянул ему руку.

Мы скрестили мизинец с мизинцем и радостно прокричали:

- Мир, мир на весь век, изменщик - глупый человек.

И, ткнув друг друга в бок кулаками, мы оба, довольные, весело пустились к Витьке в дом, а потом так же весело направились в школу.

По дороге Витька сообщил мне школьные новости.

Оказывается, все ученики с шестого по десятый класс в сентябре учиться не будут, а будут помогать колхозникам рыть картошку.

Мы подходили к школе.

ГЛАВА 6

Прошло два месяца. Школа нам понравилась. Это не то что в нашей деревне начальная. Здесь есть где в перемены разгуляться. Коридоры длинные, просторные. Можно вполне ткнуть приятеля в бок и, скрываясь от его погони, умчаться по пологим лестницам на второй этаж и спрятаться там где-нибудь в углу чужого класса. Тут уж противник не найдет, а если и разыщет, то классы широкие - можно извернуться, обмануть и, громыхая по лестницам, что есть духу мчаться обратно. Только гляди в оба. А то столкнешься лоб в лоб с таким же игроком и будешь потом неделю ходить с лиловой шишкой на потеху товарищам.

Есть и другая опасность.

Работает в школе старая, седая, толстая учительница по арифметике, Кардатова. Во время перерывов она важно прохаживается по коридорам и, улыбаясь, кивает головой на приветствия учеников. Кажется доброй, ласковой. Но чуть только заметит заигравшегося ученика, насупится, остановит, и тогда - пропал.

Стоишь всю перемену и выслушиваешь ее сердитые слова о правилах поведения. А если попался второй раз, то она поведет тебя к красной доске, где эти правила написаны, и заставит читать их вслух, да погромче. Читаешь, а кругом девчонки по углам хихикают, а ребята стараются рассмешить и строят гримасы.

Иногда не выдержишь и фыркнешь сквозь зубы. Учительница нахмурит брови, оглядит притихших ребят и отведет тебя в канцелярию. А там директор и учителей целая комната, и все смотрят на тебя. Опустишь голову и стоишь, готовый провалиться сквозь пол.

А пол не проваливается. Классный руководитель запишет фамилию и на классном собрании начнет пробирать.

Нет, с Кардатовой шутки плохи.

У ней на уроках тишина. Слышно, как муха пролетит. И тетради по арифметике чище, чем по другим предметам, а двойки почему-то все-таки есть.

А вот по географии учительница не строгая - и на уроках не так томительно, свободней, и двоек ни у кого нет. И по окончании урока географии всегда чувствуешь себя как-то хорошо, весело.

Возвращаясь с занятий, мы с Витькой заходили в рощу. Там у нас под толстым, кряжистым пнем был спрятан топор. Мы срубали по длинной осиновой жерди и волокли их домой на ремонт нашей конюшни. И когда строительного материала у нас было достаточно, мы уговорились в воскресенье заниматься самим ремонтом.

Мать моя давно уже выздоровела.

В этот день она раньше обычного ушла молотить. Я выбежал в сарай, приготовил пилу, разыскал молоток и, поджидая Витьку, принялся оттачивать топор. Время шло быстро. Солнце поднималось все выше и выше. Схваченная первым ночным заморозком земля начинала оттаивать, а Витьки все не было.

"Наверно, проспал, - тревожно поглядывая на пустынную улицу, рассуждал я. - Так и придется самому бежать за ним. Сонуля".

Вдруг из долины от Майданки послышался Витькин голос. Через минуту он выскочил на бугор. Оседлав березовую палку, Витька изображал из себя всадника. Он погонял коня и на скаку длинной хворостиной яростно срубал ненавистные головы противников. Противник отступал. Преследуя его, Витька ворвался в распахнутую дверь сарая и чуть не опрокинул меня на землю вместе с табуреткой. Одетый в телогрейку, раскрасневшийся, радостный, он торопливо рассказал мне, как он по поручению председателя колхоза бегал в дальнее поле к трактористам. Витька понимающе попробовал пальцем наточенный мной топор, одобрил, и мы принялись за работу.

До обеда делали заготовку материала. Пилили, рубили, тесали, строгали, а после обеда сбегали на гумно, посмотрели, как идет молотьба, покувыркались там на свежевымолоченной соломе и, возвратившись, снова взялись за ремонт.

Выкинули из конюшни землю, выстлали жердями потолок, наносили на него опилок, мелкой мякины и принялись за устройство рухнувшей стены. Я из конюшни укладывал напиленные в размер жерди одна на другую и прижимал их к столбам, а Витька с улицы приваливал к ним землю, делал земляной навал.

В самый разгар работы перед Витькиным носом неожиданно шлепнулся увесистый кусок выгрызенного подсолнуха.

Схватив ком земли, Витька настороженно обернулся. В это время кто-то крепко схватил его сзади. Витька извернулся, вырвался и, недовольный, отбросил ком в сторону.

Перед ним в коротком поношенном платье стояла Люська.

- Чего кидаешься?

Люська засмеялась и бросила Витьке в лицо семечком.

Витька грубо оттолкнул ее в сторону.

- Не мешай.

- Ну подумаешь, работник.

- Уйди, говорю.

- Не уйду.

- Нет, уйдешь.

- Нет, не уйду.

- Уйдешь.

- Нет.

Витька замахнулся лопатой.

- Злюка! - вскрикнула Люська, показала Витьке язык и порхнула за угол дома.

Витька швырнул в нее ком земли и, что-то ворча, принялся за работу.

Солнце быстро опускалось к горизонту. Скоро пригонят стадо. Мы торопились. Люська появилась опять. На этот раз она чему-то рассмеялась и снова, показав нам язык, умчалась вдоль улицы в нижний конец.

Я положил последнюю жердь. Витька завалил ее землей, и в конюшне стало полутемно.

Вдруг я услышал, как Витьку кто-то позвал.

- Письмо, письмо, письмо! - что есть мочи закричал он.

Потом я услышал глухой удаляющийся топот ног. Витька куда-то убежал. Я толкнул дверь. Заперто. Прислушался. Тишина. Заглянул в тусклое, маленькое окно. Никого нет.

"Кто-нибудь шутит", - мелькнуло у меня в голове, и, желая узнать точно кто, я пустился на хитрость. Нарочно сильно толкнул несколько раз дверь и прислонил ухо к щели, надеясь услышать затаенный шепот или смех.

Время шло, а во дворе стояла прежняя тишина.

"Значит, никого нет", - испуганно подумал я и, заметив мелькнувшую в окне тень, радостный кинулся к нему. По земляному навалу медленно спускалась курица.

Обиженный, я снова метнулся к двери, ухватился, дернул и с оторвавшейся ржавой ручкой в руках грохнулся на пол. Вскочил, размахнулся и с отчаяния хотел было запустить ручку в маленькое окно, но передумал. Выбраться через него невозможно.

Западня. Надо было ждать, когда мать возвратится с работы. С трудом удерживая подступившие слезы, я тяжело упал в угол на солому.

Сырой, холодный мрак заволакивал тусклое окно конюшни. Мне становилось жутко. Я напряженно прислушивался к каждому шороху. На улице мычали коровы, блеяли ягнята, отбившиеся от старой овцы.

Скрип половиц коридора. Я встрепенулся, подскочил к двери и начал барабанить по ней кулаками и кричать.

- Куда тебя, окаянный, занесло, - негодовала мать, - как ты туда попал?

Я рассказал. Мать обвела взглядом отремонтированную конюшню и уже ласково спросила:

- А как же скотина?

- Найду, - уверенно выпалил я, хотя хорошо знал, что это не так-то просто сделать.

- Смотри найди. А то сейчас осень, волки могут разорвать, напутствовала мать.

Я выбежал на улицу и остановился.

Куда, в какую сторону идти?

Темно. Пройду сначала садами вдоль деревни, а обратно под горой огородами. Овцы где-нибудь здесь.

Меж толстых кряжистых стволов яблонь и груш бродит холодная, осенняя тишина.

Кое-где пискнет вспугнутая синичка - и снова тишина. Только под ногами как-то особенно громко, по-осеннему, шуршат листья.

Сады кончаются. Я встревоженный перехожу на другую сторону деревни, спускаюсь под гору и начинаю обшаривать пустые огороды. В них кое-где небольшими кучками пасутся овцы, но все не наши.

Измученный, я уже без стеснения во все горло кричу: "Барашка, барашка, барашка!" Но все напрасно. Вот уж наш дом, огород, баня. Овец не нашел. Тревога. Медленно подхожу к плетню. И вдруг радостно протираю глаза. В нашем огороде спокойно, обгладывая кочерыжки, бродят наши овцы и теленок. Я могу их свободно загнать во двор сам, но мне хочется обрадовать мать, и, кидаясь к окну, я кричу:

- Мама, открывай!

Слышатся шаги, стук запора, скрип ворот.

- А корову? - спрашивает мать.

- Что мне, разорваться, что ли? Не могу же я все сразу, - обиженно отвечаю я и отправляюсь на поиски коровы.

Эту блудню скоро не найдешь. И искать ее надо подальше от деревни или на колхозном огороде, где во множестве валяются листья капусты, свеклы, или на картофельном поле, на котором кое-где остались неубранными небольшие груды мелкой картошки, или на озими. Колхозный огород ближе всего, и я тороплюсь туда. Уже стемнело совсем. Под ногами ничего не видно. Блуждая меж гряд, я оступаюсь, путаюсь в сухом бурьяне, часто падаю.

За огородом глухо шумит лес.

Я останавливаюсь и боязливо прислушиваюсь.

Нет, здесь коров нет. На всякий случай несмело зову:

- Зорька, Зорька, Зорька.

"Му-у-у", - раздалось где-то в стороне, на картофельном поле. Я бегу туда.

- Зорька, Зорька, Зорька.

А откуда-то из темноты слышится еще один мальчишеский голос.

- Буренка, Буренка, Буренка, - жалобно тянет он.

"Му-у", - протяжно отвечает темнота.

Я спешу. Неожиданно падаю в овраг, с трудом пробираюсь сквозь заросли репейника и снова кричу:

- Зорька, Зорька, Зорька.

"Му-у-у", - откликается корова совсем рядом.

И тут же слышу:

- Это ты, Вова?

- Да, - отвечаю я, узнав по голосу одноклассника Тольку Храмова.

- На озимь беги, - советует он, - там какие-то две коровы ходят. А это моя.

- Вижу, что твоя, - недовольно бормочу я в ответ, хотя абсолютно ничего не вижу.

Поднимаюсь в гору на озимь. Впереди слышится разговор двух женщин.

Я останавливаюсь. Разговор приближается. Вдруг на горизонте, разрезая темноту, вспыхивает столб света.

"Прожектор", - не знаю почему обрадовался я. Второй, третий, четвертый, и вот уже их много. Переплетаясь, они шарят по темному небу, чего-то ищут, а меж них часто-часто, словно невидимые мыльные пузыри, сверкая, рвутся снаряды.

До слуха доносится далекий глухой взрыв. На горизонте появляется зарево пожара.

В небе еще больше светлых столбов, еще больше рвущихся снарядов.

И вдруг надо всем, распустившись букетом, нависают яркие факелы.

Снова далекий взрыв.

- Город бомбят, - вздыхают впереди меня женщины и торопятся нагнать ушедших в темноту коров. Одному мне становится страшно.

В воздухе однотонно гудят самолеты. По телу пробегает дрожь. Я повертываюсь и возвращаюсь домой.

Навстречу мне от деревни по двое, по трое и целыми ватагами несутся на гору встревоженные мальчишки и девчонки.

- Ты куда пропал, - словно из-под земли вырос передо мной запыхавшийся Витька, - я тебя искал, искал. У нас от папы письмо пришло. Бежим.

- Куда?

- Глядеть, как город бомбят.

- Нет, Витька, у нас коровы нет.

- Пришла, наверно, бежим, - уверенно проговорил Витька и потянул меня за рукав.

- Нет, надо домой сходить, узнать. Она блудня.

- Ну иди, только быстрее приходи, - и Витька нырнул в темноту.

Коровы не было. Заглянув во двор, я печально осмотрел пустой темный хлев и тяжело вошел в комнату.

- Пригнал? - обрадовалась мать.

- Нет, не нашел, - опуская голову, виновато ответил я и стал раздеваться.

Мать молча поставила на стол горячие щи.

Я поужинал и грустный забрался на печь, отвернулся к стене и попробовал заснуть, но все было напрасно.

Мать погасила свет, поглядела в окно, вздохнула и тоже легла. Потянулась томительная тишина. Даже сверчок, как нарочно, сегодня упорно молчал. Только где-то уныло скрипела калитка да ветер подозрительно обшаривал трубу.

Воображение рисовало передо мной мрачные картины. Я видел лязгающих зубами голодных волков. Как они осторожно подбираются к нашей корове ближе, ближе, - и, не желая видеть, что будет дальше, я нарочно стукнулся лбом об стенку. Почувствовал боль. Мысли рассеялись.

Но тут я услышал скрип кровати. Значит, мать тоже не спит. Мне захотелось ей что-нибудь сказать, утешить, но, как ни ломал голову, ничего утешительного придумать не мог.

Вдруг возле нашего дома раздалось громкое: "Му-у-у". Мы с матерью мигом сорвались с постелей и вместе подбежали к окну.

Перед ним стояла наша корова.

Мать торопливо зажгла свет, а я с фонарем, как был босиком и раздетый, выскочил открывать ворота. Корова с раздутым животом тяжело вошла во двор, беспокойно замычала.

- У, дуреха, - ласково упрекнул я ее и легонько похлопал по шее.

Мать вышла доить, а за ней, протирая глаза, просеменила проснувшаяся сестренка.

Тр-ру, тру-тру... - весело падали в светлый дойник белые струйки молока.

Корова спокойно стояла. Я, довольный, чесал ее шею. Она была рада, вытягивала вперед голову и косо поглядывала на мою сестренку, которая боязливо поглаживала ее ногу.

ГЛАВА 7

На другой день вечером я, Витька, Люська, Колька, Галька и коротышка Синичкин играли в прятки.

Прибежал запыхавшийся второклассник Вовка Петров и каким-то испуганным голосом прошептал:

- Ребята, опять город бомбят.

Встревоженные этим известием, мы бросили игру и, перегоняя друг друга, кинулись за деревню.

На горизонте над городом виднелось кровавое зарево пожара.

В небе, обшаривая звезды, плавали прожекторные лучи, рвались зенитные снаряды и одна за другой, словно раскаленные железные обрубки, мелькали какие-то красные пули.

- Это трассирующие, - проговорил Колька.

- А какие это, Кольк, трассирующие? - спросил Синичкин.

- Такие... какие. Трассирующие, - повторил Колька.

Люська засмеялась.

- Он и сам-то не знает.

- Чего не знаю? - обиделся Колька.

- Конечно, не знаешь.

- Нет, знаю.

В стороне от нас вспыхнула спичка.

Все притихли.

Человек в очках, опираясь на клюшку, раскуривал трубку.

- Это Григорий Иванович, - радостно прошептал Вовка. И мы мигом шумно обступили нашего доброго старого учителя начальной школы.

- Что это за красные пули? - спросила Люська.

- Красные?.. Присесть бы где, ребятишки.

- Мы, Григорь Иваныч, сейчас соломы принесем. Вот здесь омет есть.

- Нет, погодите. А далеко это?

- Нет, тут рядом.

- Тогда зачем же приносить? Идемте туда, там и посидим.

Интересный был учитель этот, Григорий Иванович.

Как и не учитель. Других преподавателей мы или боялись, или стеснялись, а его нет.

Он все перемены вместе с нами сидел в коридоре. Сидит и весело посмеивается на то, как мы возле его ног кучу малу устраиваем. Или игру нам какую-нибудь выдумает, а мы и рады стараться. А он ничего. Только улыбается да следит, как бы малышей не обидели или драки где не получилось.

А иногда в коридоре во время перемен стояла тишина. Весь класс, окружив Григория Ивановича, затаив дыхание, слушал какую-нибудь интересную сказку. А сказки у него были все хорошие. Кто-нибудь из ребятишек начнет эту же сказку говорить - не интересно. А Григорий Иванович рассказывает, так заслушаешься до того, что не заметишь даже, как рот от удивления откроешь.

Но особенно любил Григорий Иванович рассказывать нам о революции. О том, как он воевал с Колчаком, как бил Деникина, как бил бандитов разных и остался даже нераненый.

Рассказал Григорий Иванович нам и о том, как он приехал потом к нам в деревню и как его кулаки ударили ночью из-за угла ломом по голове за то, что он советовал людям в колхоз вступать.

- Думали убить, - грустно говорил он, - а я назло буржуям поправился. Только вот нога отнялась, и пришлось с тех пор ходить с клюшкой.

Поле вокруг омета неожиданно для нас оказалось только что вспаханным.

Ноги глубоко тонули в мягкой земле.

Шли медленно.

Григорий Иванович часто останавливался и устало ронял:

- Эк, чертяка, куда завели. Я и вправду подумал, что рядом.

- Так это же, Григорь Иваныч, совсем близко, - оправдывался за всех Витька, - только идем мы тихо, вот и далеко.

Наконец из темноты перед нами выплыл приземистый омет.

Облегченно вздохнув, Григорий Иванович сел, а мы, кто как смог, привалившись друг к другу, разместились возле него.

- Ну так, - проговорил учитель, когда шорох и возня утихли, - теперь поговорим о красных пулях. Называются они трассирующие, а слово это произошло от слова "трасса", то есть путь, дорога. Вот и выходит, что эти пули указывают зенитчикам путь к вражескому самолету.

У-у-у, - приближаясь к нам, протяжно завыл в воздухе немецкий бомбардировщик.

Все тревожно прислушались.

Прерывистый стонущий гул низко прошел над нами и быстро удалился в сторону города, над которым по-прежнему виднелось зарево, плавали лучи прожекторов и рвались снаряды. Потянулось томительное молчание.

Каждый думал о чем-то своем. А мне было как-то грустно, чего-то жалко и тоскливо.

Вдруг голос учителя.

- Хотите, ребята, я вам сказку о шестнадцати братьях расскажу? медленно проговорил он.

Мы встрепенулись, теснее прижались друг к другу и сразу повеселели.

Из темноты, словно далекие громовые раскаты, послышались тяжелые глухие взрывы.

- Бомбят, проклятые, - уронил Григорий Иванович.

Вдруг кто-то ткнул меня в бок и отрывисто прошептал: "Смотри".

Над городом в перекрестке прожекторов, желая вырваться из светлой полосы, метался из стороны в сторону фашистский самолет. Вокруг него, совсем рядом, рвались зенитные снаряды, но не попадали в цель.

- Бей его, гада, бей! - не вытерпев, закричал Колька Чернов.

Но самолет неожиданно скрылся в темноте.

- Ну, уж не смогли, - грустно упрекнул Витька зенитчиков и, обиженный, упал на солому, но тут же вскочил.

Сбоку от лучей прожекторов в темном небе вдруг что-то ярко вспыхнуло.

- Горит! - закричали разом несколько голосов.

Я зачем-то метнулся вперед. С кем-то столкнулся и, отлетев в сторону, ткнулся головой в колкую солому, да так и застыл.

Подбитый немецкий самолет, пылая огнем, кидаясь то вверх, то вниз, с пронзительным воем мчался прямо на нас. Съежившись, я невольно закрыл глаза.

Где-то далеко в стороне раздался взрыв.

Я вскочил и бросился бежать, но, услышав позади себя хохот, опомнился и остановился, осмотрелся.

Кругом по-прежнему было темно и тихо. Как будто ничего не случилось.

Недоумевая и негодуя на себя, я тревожно стоял на месте, не зная, что делать.

Где-то далеко замычала корова.

Послышался голос Витьки.

- Вовка, пошли домой! - кричал он.

Я не отозвался.

Витька свистнул и крикнул еще громче.

- Идем, - ответил ему Колька Чернов. - Он с перепугу так пустился, что, наверно, давно дома.

Кто-то засмеялся.

- А ты не испугался? - защищая меня, спросил Витька.

- А то испугался.

- А то нет... Какой храбрец нашелся. Когда с тужиловскими на реке разодрались - кто первый убежал? Ты. А Вовка остался.

- Тоже мне... не испугался.

Голоса удалились.

Витька снова свистел и звал меня, но я медленно, молча шел сзади.

На сердце у меня было нехорошо, тяжело.

Я слышал, как учитель, постукивая клюшкой, что-то рассказывал. Все смеялись, а у меня на глаза навертывались слезы.

Никем не замеченный, я возвратился домой и забрался в постель. Спал плохо. Утром проснулся с больной головой и, отказавшись от завтрака, отправился в школу.

Как обычно, зашел за Витькой.

В деревне в этот день был митинг.

Приехавший из района представитель говорил, чтобы колхозники были внимательны, осторожны и всяких подозрительных людей отсылали в район.

Оказывается, летчик сбитого вчера немецкого самолета спасся и скрылся в лесу. Для меня это известие оказалось настоящим бедствием. Ребята смеялись над моей трусостью и кричали:

- Эй, Вовка, летчика-то поймал?

Я злился.

Я не считал себя трусом и всячески пытался показать свою храбрость. Лез без причины в драку, колотил малышей, которые смеялись надо мной, и терпеливо сносил за это щелчки от взрослых.

Но все было напрасно. Чем больше я злился, чем больше дрался, доказывая свою смелость, тем больше надо мной смеялись и называли трусом.

ГЛАВА 8

Наконец я устал отбиваться от насмешливых выкриков, перестал обращать на них внимание и скоро про мою трусость стали забывать.

Я по-прежнему спокойно ходил в школу.

Учителей не хватало. Некоторые уроки срывались, и мы занимались под руководством старосты класса или дежурного и, конечно, делали кто что хотел: кидались бумагой, рассказывали сказки, читали газеты или играли в жмурки.

Иногда такие уроки заменялись физкультурой. Но скоро физкультуру из школьного расписания вычеркнули и ввели военную подготовку. Учителем прислали высоченного, худощавого, раненного в руку офицера. Он привез с собой настоящий пулемет, автомат, несколько боевых винтовок и многое множество черных деревянных гранат.

Этому мы обрадовались. И правда - что физкультура? Бегай, прыгай развивайся. Мы и так развиваемся дома. Пилим дрова, носим воду, катаемся на коньках. А когда проспим, несемся на занятия так, что все внутренности в животе чуть не отрываются. Вот тебе и физкультура. А военное дело другое.

Но скоро мы и в военном деле разочаровались. Военрук, вместо того чтобы учить нас воевать, заставлял вертеться направо, налево, шагать и ползать на животе.

Такая война нам не особенно нравилась.

Но военрук Василий Петрович был все-таки хороший. Он понимал наши желания и много рассказывал нам не по уроку, а о настоящей войне, о настоящих фрицах и все успокаивал:

- Погодите, дойдем и мы до настоящего учения.

И мы терпеливо ждали.

А время шло. Наступили осенние холода. Газеты приносили с фронта тревожные вести.

Немцы подходили к Москве.

Город бомбили почти каждую ночь.

По большой Казанской дороге, проходившей недалеко от нас, беспрерывно двигались вереницы груженых машин.

По утрам часто можно было видеть, как по широким пустынным полям ветер, играя, гонит в кусты и овраги немецкие листовки.

"Красная армия разбита. Необходимо сдаваться", - писалось в них каждый раз одно и то же крупными жирными буквами. Озлобленные, мы, перегоняя ветер, с гиканьем носились по полям, собирали и сжигали на костре весь этот немецкий хлам.

В деревне появились новые люди - эвакуированные. Из колхоза неучащуюся молодежь и одиноких женщин посылали куда-то в другой район рыть противотанковые рвы.

Темными долгими вечерами деревня молчаливо тонула в холодной тишине, и ничто не нарушало ее печального спокойствия. Только осенний ветер, обшаривая пустые переулки, играл, забавлялся возле плетня, позабытой вертушкой пересчитывал в оврагах сухой трескучий бурьян и несмело стучался в черные окна притихших домов, тревожа и без того неспокойные мысли колхозников.

Мы с Витькой, выучив уроки, подолгу засиживались над картой.

Настроение у нас было бодрое. Фронт далеко, и мы были вполне уверены, что гитлеровцы до нас не дойдут.

Но когда в соседнем районе начали рыть противотанковые рвы, наша уверенность поколебалась. И однажды, провожая меня, выйдя на крыльцо, Витька проговорил:

- А что, Вовка, если немцы и правда придут сюда?

Вздрогнув, я посмотрел в окружавшую нас темноту и сказал:

- Нет, Витька, не придут.

- Ну, а если все-таки придут? Тогда что? - настаивал Витька.

- Тогда уедем куда-нибудь дальше, в Сибирь.

И, съежившись от резкого ветра, я хотел прыгнуть с крыльца и пуститься домой.

Витька схватил меня за рукав.

- Погоди, знаешь, Вовка, давай не будем уезжать. Давай партизанить. Подговорим остаться Люську, Кольку, Саньку Офонина, Синичкина и будем...

Я засмеялся. Чудной этот Витька. Вечно что-нибудь влезет ему в голову. Враг за тысячу километров, а он - партизанить.

- А чего ты хохочешь? - обиделся Витька. - Роют же рвы-то, значит, могут и прийти.

"Пожалуй, и правда", - подумал я, но промолчал.

А Витька продолжал говорить о том, как мы заберем у немцев сначала одну винтовку, потом две, три, потом пулемет, гранаты, лошадей, сабли.

Я оживился и, перегоняя Витьку, тоже начал обезоруживать врагов и громить их.

Скоро в нашем партизанском отряде были уже и пушки, и тачанки, и машины, и даже танки. И фашисты боялись нас как огня.

Вдруг на чердаке что-то грохнулось, забилось и заметалось. Мы испуганно шарахнулись в комнату. Остановились у порога, прислушались.

- Эх ты, - обрадованно спохватился Витька, - я и забыл. Это сова. Она не первый раз залетает.

Я облегченно вздохнул. Бояться нечего. Можно идти домой.

- Останься у нас, - предложил Витька, - ляжем на печи вместе. Давай.

- Давай, - охотно согласился я.

И через минуту мы уже лежали на печи под теплым старым шубняком.

На чердаке утихло. Сова, наверно, улетела. Мы не спали. Мы твердо решили: раз недалеко от нас роют окопы, надо и нам быть готовыми.

Лежали и рассуждали о том, где лучше всего можно спрятаться, если придут немцы.

У меня мелькнула радостная мысль. Я вспомнил, что в лесу, там, где когда-то была порубка, обжигали угли, есть вырытая в бугре просторная землянка.

Порубка давным-давно заросла непроходимой чащей молодого орешника. Орешник рос даже на верху землянки и у входа в нее.

По всем сторонам делянку окружал глухой дубовый лес. "Хороший тут будет штаб для нашего партизанского отряда", - подумал я и напомнил о землянке Витьке.

- Место подходящее, - грустно прошептал Витька, - только землянка-то вся изломана.

- Ну так и что, подделаем, - успокоил я. Витька согласился.

Начался разговор о том, как и когда лучше всего это сделать.

Я настаивал отложить до воскресенья. Витьке казалась отсрочка слишком долгой, и он протестовал. Он почему-то думал, что откладывать нельзя. И мы договорились завтра в школу не ходить.

На этом и заснули.

Разбудил нас стук распахнувшейся двери.

Я приподнял голову. На улице, за окном, светало. В печи весело потрескивали дрова. Пахло хмельными дрожжами. Возле меня на голой печи грелись большие хлебные плошки с тестом. У порога в сбившейся набок шали, в телогрейке с растрепанными концами рукавов стояла моя мать.

- Моего постреленка у вас нет? - не замечая меня, обратилась она к Витькиной матери, которая, подпоясанная коротким дырявым фартуком, разделывала скалкой на столе лепешки.

- У нас. На печи вон спят.

Я осторожно нырнул под шубу.

- Далась им какая-то карта. Всю ночь, окаянные, не спали, продолжала Витькина мать, - я уж турнула их. Так нет, на печь вон забрались.

Витька улыбнулся и погрозил мне пальцем: молчи, мол.

Мы притворились спящими и даже захрапели.

Голос матери:

- Вовка, Вовк, Володька!

- Ээ...э, - промычал я.

- Вставай.

Больше притворяться было нельзя, и я лениво сошел с печи.

Витька серьезно посмотрел на меня: уговор!

Я подмигнул: не забыл, помню.

Мать, проводив меня до дому, поставила на стол завтрак и ушла на работу. Скоро прибежал Витька. Мы принесли из амбара тяжелое шомпольное ружье, достали из-за подтопка железную банку, в которой отец хранил порох, пистоны, дробь, зарядили, взяли лопату, топор и вышли.

Погода стояла тихая. Ночью выпал первый снег. Кругом было чисто, свежо и радостно. Мы уже давно миновали речку и подходили к лесу.

"Цинь... цинь... циринь..." - пискнула на опушке синица.

"Кар... кар..." - одиноко, протяжно каркнула высоко пролетевшая над нами ворона.

Тишина. Темные стволы деревьев. Под ногами треск сучьев. Где-то в стороне стук топора. Дальше, дальше и дальше.

Лес становился все чаще и глуше. Вот и сосновый бор. Угрюмый, холодный, неприветливый. На толстой, кряжистой сосне слышится шорох.

Мы остановились. На длинном ветвистом суку белка спокойно выщелачивала шишки.

Витька вскинул ружье, прицелился.

- Не надо, - остановил я его, хватаясь за ствол.

Белка встрепенулась, прыгнула и скрылась в высоких мохнатых вершинах. Витька сорвался с места, подбежал к кряжистой сосне и ударил по ней прикладом.

Ук! - вздрогнул лес.

Я посмотрел на покачивающиеся вершины и с сожалением вздохнул:

- Идем.

Витька еще раз ударил по стволу, крикнул, и мы отправились дальше. Скоро перелезли овраг, вошли в дубовый лес и по знакомой нам тропе вышли на старую порубку. Витька шел первым. Вдруг он остановился и тревожно знаками позвал меня к себе.

Я подошел.

- Смотри, - шепотом проговорил Витька, указывая пальцем вперед.

На снегу был большой звериный след.

Мы переглянулись: волки!

След свежий, потому что снег выпал только этой ночью.

Мы поколебались. О волках ходили страшные слухи. Говорили, что в соседней деревне по вечерам стая волков каждый день нападала на людей. Искусали восемь человек. Позднее выяснилось, что это была не стая, а один волк-людоед.

Тощий, длинный, он, как привидение, нападал и скрывался. И нигде не оставлял следов. Оказалось, что он ходил по дорогам и тропам, а на день прятался в заброшенном сарае. Убил его специально вызванный из районного центра охотник.

...Витька взвел курок ружья.

За время войны волков в округе развелось великое множество. А может быть, их пригнала к нам приближающаяся линия фронта. В нашей деревне волки разбойничали как хотели. Собак разрывали прямо в подворотнях. Среди белого дня нападали на стадо. Совсем недавно загрызли молодого колхозного жеребенка. А у нашей соседки тети Дуни съели козу. Съели во дворе. Подрыли под стену лаз и съели.

Витька несмело шагнул вперед. Ружье держал наготове.

След, петляя меж кустов, вел нас к землянке.

- А вдруг они... - полушепотом проговорил я.

Витька не ответил.

Вот и наша землянка. След шел мимо нее, спускался по бугру вниз, пересекал небольшую поляну и скрывался в густой заросли орешника.

Я навалился плечом на дверь землянки, и она со скрипом приоткрылась. Мы торопливо протиснулись внутрь.

Терпкий запах прелых листьев. Сырость. По углам седая паутина. Одна из стен осыпалась. Печка, вырытая сбоку в земле и выложенная кирпичами, обвалилась. Небольшое окно рядом с дверью разбито. Деревянные нары поросли плесенью и мхом.

- Ух ты! - обрадованно вздохнул Витька. - Я думал, она плоше, а это чепуха - устроим.

Но сказать - одно, а сделать - другое.

Зимний день короткий. Пока мы рубили жерди, пока копошились с печкой, затуманились сумерки.

Пора уходить.

Мы наломали охапку сухого валежника, развели в печке огонь и присели на нары перекусить.

Разговаривать не хотелось.

Я смотрел на слабые языки пламени, на то, как они мягко и ласково облизывают поленья, как судорожно корчится и извивается березовая кора.

Витька вытянул на нарах ноги, прилег и задумчиво смотрел в окно.

- Знаешь, Вовк... - мечтательно произнес он, но тут же смолк, приподнялся и застыл.

- Что?

- Раз, два, три... семь... - тихо, испуганно считал Витька.

Я тревожно спрыгнул с нар и подбежал к окну.

Совсем рядом в низине из зарослей орешника по старому следу гуськом выходили на поляну волки. Десять волков. Впереди шел матерый вожак. Шел медленно, наклонив тяжелую лобастую голову.

Вот он остановился, сел, принюхиваясь, лениво повернул голову в нашу сторону. Сверкнули синеватым морозом глаза.

Я обмер.

Витька схватил ружье. Руки у него дрожали.

- Витька, не надо, Витька, - захлебываясь, зашептал я.

- Это фашисты, Вовка, фашисты.

И вдруг мы замерли. Нас сковал ледяной ужас.

Лес застонал от унылого протяжного воя. Он то нарастал, то обрывался собачьим лаем, то басил, обливая душу страхом и тоской.

Первым опомнился Витька:

- Чего мы струсили?! А еще партизаны.

Вой оборвался.

Волки пересекли поляну и не спеша поднимались по склону к землянке.

Ближе, ближе, ближе.

Витька, припав к окну, целился.

Ближе, ближе.

Выстрел. Дым.

Однако и сквозь пелену дыма мы разглядели, что стая шарахнулась врассыпную и только вожак споткнулся и зарылся головой в снег.

- Есть! - радостно закричал Витька.

Дым рассеялся.

Мы в страхе попятились в глубь землянки. В нескольких шагах от окошка, ощетинив шерсть, стоял седой матерый волк.

Я схватил топор.

Волк не двигался.

Прошло несколько долгих, мучительных секунд.

Оскал зубов. Холодные глаза.

Волк пошатнулся и упал.

- Вот так-то, - проговорил Витька и выронил из рук ружье.

Сумерки сгущались. Подул ветер. Повалил густой снег. В печи догорели последние дрова.

Я растерянно посмотрел на друга: что делать?

Витька молча подошел к двери и подпер ее лопатой.

Я понял: придется ночевать здесь.

Это и обрадовало и напугало меня.

Обрадовало то, что не надо идти домой. Идти лесом, где наверняка рыщет эта голодная, обозленная стая.

Пугала долгая тревожная ночь в этой землянке.

В окно несло холодом.

- За дровами бы... - робко предложил я.

- Тсы-ы-ы, - Витька приложил к губам палец.

Он к чему-то прислушивался.

Лес гудел.

Метель разыгралась не на шутку. Где-то с треском рухнуло дерево. Послышался глухой короткий стон.

Витька осторожно, на цыпочках подошел к окну и поманил меня пальцем.

Волк лежал на боку и лизал окровавленные передние лапы.

- Жалко, что ружье пустое.

- И так до утра никуда не денется, - шепотом успокоил Витька. - А утром мы его, фашиста, живьем возьмем.

Утром...

- До утра еще надо дожить.

- Перебьемся. Это наша первая партизанская ночь. Когда придут фрицы, мы тут жить будем.

- Тогда дровами запасемся.

- И хлебом.

- Размечтались... Окошко бы, Витьк, чем залатать. Дует очень.

- Давай землей.

Очутившись в непроглядной темноте, мы забрались на нары, прижались друг к другу, согрелись.

- Вовк, нам за этого матерого денег дадут. Ты слушаешь?

- Слушаю.

- Деньги мы не возьмем: на что они нам? Мы с тобой возьмем по ружью, патронов, пороху и дроби. Ага?

- Ага.

- Немцы придут - мы их бац, бац, бац! А шомпольное Синичкину отдадим. Хоть в нем и один заряд, а все подмога. Верно?

- Под-мога... - полусонно пробормотал я.

- Ты спишь?

- Не-е-ет.

- Ну спи. Ох, завтра мальчишки и запрыгают. Принесем живого волка. А ружья у нас какие будут... новые, блестящие. Загляденье.

Тишина.

Ночью мы несколько раз просыпались от озноба, прыгали по землянке, ложились, крепче прижимались один к другому и снова засыпали.

Ночь была ужасно длинная.

Чтобы не проспать, мы прокопали в засыпанном землей окошке небольшую щель. Лежали и смотрели в нее. Ждали утра. А оно все не наступало и не наступало.

- Витьк, а чего это наш волк ни гугу? Не сбежали наши ружья?

- Ну ты что, - испугался Витька и вплотную придвинулся к щели. - Тут он, вижу, под куст забрался.

Забрезжил рассвет.

И снова завыли волки. Мы ждали их, мы предполагали, что они не оставят в беде товарища, вернутся, и все-таки оцепенели, не от страха нет, а от какой-то муторной жути. Не мигая уставились в щель.

Раненый волк беспокойно заметался. Попробовал встать - упал. Извиваясь, со стоном пополз глубже в куст.

Прячется.

Мы недоуменно переглянулись.

Вой приближался. Утих. Послышался топот на крыше землянки.

Мы невольно прижались к нарам. Затаили дыхание.

С потолка упал мне за ворот маленький ком земли. Я вздрогнул, но не пошевелился.

Раненый волк жалобно заскулил. И тут... У меня под шапкой вздыбились волосы.

Голодная, разъяренная стая набросилась на лежачего волка. Схватка была жестокой и короткой.

Серые взъерошенные спины. Окровавленные пасти. Судорожный храп.

Когда волки ушли и мы, немного осмелев, вылезли из землянки, над лесом висела звонкая, морозная тишина.

Светало.

Вокруг куста, где лежал раненый волк, валялись клочья серо-бурой шерсти.

ГЛАВА 9

Вечером я писал отцу на фронт:

"Папа, если к нам придут фашисты, то мы с Витькой, с Колькой и с Синичкиным уйдем партизанить. Мы уже отремонтировали в лесу землянку. Подделали в ней небольшую печку, осталось только окошко. В ней тепло и уютно, и место глухое. Кругом дремучий лес.

Это знаешь, папа, где? Помнишь старую порубку - туда, дальше соснового бора? Мы еще с тобой все ходили к ней в дубняк за белыми грибами. А однажды ты убил там большую змею. Помнишь? Я поддел ее на палку и все тащил. Ты ругался и заставлял бросить. Я ее тогда ведь так и не бросил. Спрятал в корзину под грибы и принес домой. Около пригона все пугал ею девчонок. Ох они и визжали. Вот на той порубке, папа, и стоит наша землянка".

Я сжал зубами обгрызенный конец деревянной ручки.

Мне очень хотелось написать отцу о том, как мы с Витькой ранили матерого волка, но я не решался.

В деревне нам не поверили. Смеялись над нами.

- Волки съели волка, вот придумали.

Отец, может, и поверит, а может, тоже не поверит. Нет уж, ладно. Подумает еще - хвастаюсь.

"Учусь я хорошо. Только вот на этой неделе получил одну двойку. Но я, папа, в этом не виноват. Все из-за сестренки. Начеркала она мне синим карандашом в тетрадке, и как раз на том месте, где я делал последний урок. Я старался резинкой стереть - карандаш размазался, и я протер дырку. Получились кляксы. Надо было переписать на другую тетрадку, но другой у меня нет. И этой Витька поделился со мной. В школе-то дают мало. А Витьке мать привезла из города. А у нас мама собирается, собирается, да никак не съездит: все говорит, некогда.

Хорошо бы этот листок вырвать, а вырывать нельзя - выпадут другие, которые впереди. Думал, ничего, сойдет. Но учительница у нас строгая двойку поставила. Говорит, не будешь кляксы разводить. Сестренке я хотел щелчков надавать, но так и не тронул. Она у нас маленькая.

А двойку, папа, я обязательно исправлю".

Послал я это письмо и ровно через две недели получил ответ. Торопливо развернул небольшой треугольный конверт и, прочитав, недовольный, отложил его в сторону.

Отец настойчиво убеждал меня в том, что все задуманное нами не сбудется, что фашисты в нашу деревню никогда не придут.

Я верил отцу, и в то же время не хотелось ему верить. Мне хотелось воевать, совершать подвиги. Я понимал, что враги никогда не дойдут до нашей деревни, и в то же время, хотя и смутно, но все-таки думал: "А вдруг дойдут".

Но вот прошел месяц, второй. Наступили теплые дни марта. По утрам еще стояли крепкие заморозки, а в полдень как-то особенно, по-весеннему, яркое солнце разогревало воздух, и с обрывистых гор ползла жидкая коричневатая глина.

Снег на полях рыхлел и оседал, а наша школьная тропа все больше и больше хмурилась, темнела и надувалась. Во влажном воздухе часто слышалось какое-то теплое гортанное карканье ворон.

Отец оказался прав. Немцев давно уже отогнали от Москвы. Наша Красная Армия перешла в наступление.

Я сидел за столом и учил уроки. Сестренка с маленьким карандашом в руке вертелась возле меня - просила бумаги. Мать собиралась спать. Она уложила в печку дрова, чтоб они к утру лучше просохли, разобрала кровать и встала перед небольшой иконой.

Я отодвинул книгу, спросил:

- Мам, а что ты до войны не молилась, а сейчас молишься?

Рука матери, поднятая для того, чтобы перекреститься, вдруг дрогнула и, словно подбитая, опустилась вниз. Мать повернулась и, встретив мой взгляд, смущенно опустила глаза, погладила подбежавшую сестренку и тихо присела ко мне.

Я ждал. Она молчала.

Я думал, что она заговорит о боге, о необходимости молиться, как это делала тетка, и насторожился. Но мать неожиданно заговорила об отце. Говорила она тихим, грудным голосом о том, как отцу, наверно, тяжело там, на фронте. Где он сейчас? Что делает? Может, где-нибудь мокнет под холодным дождем, идет по грязной, скользкой дороге или сидит в сырой землянке голодный под градом вражеских пуль?

Говорила она все медленнее и медленнее, а по щекам ее все чаще и чаще катились слезы.

Вот она умолкла совсем.

Сестренка, прильнув к ее ногам, дремала.

На улице возле плетня и в трубе охрипшим псом повизгивал ветер. В окнах вздрагивали и дребезжали стекла. Только за печкой спокойно и одноголосо трещал сверчок да на стене мерно отстукивал время маятник старых часов. Мать устало вздохнула и прошептала:

- Ты, Вова, не смотри, что я молюсь. Это так. А ты учись. В школе-то все правду говорят. - И, поправив на сестренке платье, добавила: - Спит уже. Ну, учи, а мы ляжем.

Мне было не до уроков. Я захлопнул книгу и тоже лег. Дождь не переставал. Шел всю ночь, весь следующий день, и только к вечеру как-то сразу разведрилось. Выглянуло теплое солнце. Заблестели лужи. А через несколько дней началась настоящая весна. Зашумели мутноватые потоки. На высоких угрюмых тополях загалдели грачи. Бойко и весело зачирикали воробьи.

На колхозном дворе разбирали телеги, рыдваны, ремонтировали сеялки, красили и подновляли плуги и бороны. Готовились к весеннему севу. Лошади отдыхали. Из кузницы далеко разносился жизнерадостный перезвон молотков. Школу распустили на каникулы. Скоро вздуется и забушует река. Пора готовить рыболовные снасти, но нам с Витькой было не до них.

В колхозе начались опоросы свиней. Матери нередко приходилось дежурить по ночам на свиноферме. Мы понимали, что матери тяжело, и часто дежурили вместо нее. Мать давала нам тысячу наказов и уходила домой отдыхать. А мы забирались в кухню, где готовили поросятам корм, разводили в печке небольшой огонь и всю ночь пекли в пухлой золе картошку. Или же целыми часами носились с поленьями в руках по длинному, тускло освещенному коридору свинофермы - охотились на крыс, которых там было неисчислимое количество. Иногда к нам в кухню приходил старик сторож Игнат...

Придет, снимет шапку с лысой головы, закурит, посмотрит то на меня, то на Витьку и, ничего не сказав, улыбнется. Мы тоже засмеемся. Чудной какой-то был Игнат. Седые брови, как две небольшие щетки, топырились в разные стороны; глаза, маленькие, быстрые, светились среди красноватых век веселой озорной улыбкой; над беззубым, пескариным ртом усы, пожелтевшие от табака, свисали, словно с крыш сосульки; а на худощавом морщинистом лице рассыпались, как будто маковые зерна, синеватые точки.

Мы угощали Игната душистой печеной картошкой, а Игнат потчевал нас смешными рассказами. В тяжелые ночи, когда поросилась свиноматка, мы бежали за Игнатом сами. Он снимал с себя шубу, засучивал рукава и принимал роды. Если в хлеве уже лежала дюжина маленьких поросят, Игнат ласково поглаживал свиноматку, смеялся и потирал от удовольствия руки. Мы, признаться, не особенно радовались такой груде поросят. Мы знали, что из-за них не придется уснуть вплоть до утра. Впрочем, утро в свинарнике начиналось рано. Еще не полностью рассеется над деревней мрак, еще солнце только чуть-чуть озолотит дремлющие на небе облака, кухня на свиноферме оживала.

Мать со своей помощницей Агафьей, толстой, рыжей женщиной с белыми ресницами и вытаращенными глазами, в кожаных фартуках, засучив рукава, мыли картошку и высыпали ее в огромный чан. Под чаном в худой печи потрескивали дрова. А под невысоким черным от копоти потолком, словно осенние облака, бродил косматый дым.

Однажды после такой тревожной бессонной ночи мы с Витькой поздно возвратились домой. Я выпил несколько стаканов теплого парного молока, торопливо разделся и только хотел прыгнуть на кровать, как в комнату без стука вбежала Люська.

- Ой, - вскрикнула она и отвернулась к стене. Озадаченный ее неожиданным визитом, я глупо переминался с ноги на ногу и вдруг выпалил:

- Мамы дома нет.

- А я к тебе.

- Ко мне?

- Да.

Помолчали.

- Чего же ты стоишь как пень? - донеслось до моего слуха.

- А что мне, плясать, что ли? - обиделся я.

- Не плясать, а одеваться.

- Нет, я спать.

- Спать?!

Люська резко повернулась ко мне и, видя, что я под одеялом, выкрикнула:

- Вставай, Обломов!

- А ты, а ты мальчишница. Всегда с мальчишками вертишься.

Люська помрачнела. Хотела что-то сказать, но я перебил ее:

- Уходи. Чего стоишь?

Рванул на себя одеяло, затискал голову под подушку и уже оттуда прохрипел:

- Дура.

И замер, ожидая такого же ответа. Но Люська молчала. В комнате стояла тишина, среди которой как-то особенно громко тикали часы. Но вот скрипнула половица, и я почувствовал, что Люська осторожно подошла к кровати. Послышался ее голос:

- Вова...

И снова тишина.

Я насторожился. Так ласково меня звала только мать. Приподнял подушку, взглянул. На глазах у Люськи блестели слезы.

- За что вы со мной всегда ругаетесь? Я вовсе не дура, - проговорила она. - За что вы меня не любите? Что... я... ва...м сде-лал...ла?

И, присев на кровать, заплакала. Я приподнялся и, ошеломленный, уставился на нее. Я первый раз видел Люську такой, и мне стало жалко ее. Хотелось утешить, а как - я не знал.

А Люська всхлипывала, теребила на коленях цветастое платье и все повторяла: "За что... вы... ме...ня не люби...те?"

Я недоуменно моргал глазами и оглядывался по сторонам.

Мне было не по себе. Я был готов сказать Люське, что люблю ее, как вдруг под окном послышался чей-то ехидный смешок.

Вздрогнув, я упал на подушку, а Люська испуганно выбежала на улицу.

- Ага, мальчишница, знаю теперь, что ты к Вовке ходишь, - донесся до меня радостный голос Саньки Офонина, - знаю. Всем расскажу.

И все стихло. Только в душе у меня залегла какая-то неясная тревога. Я понимал, что если Санька расскажет ребятам о том, как Люська плакала возле моей кровати, надо мной будут подтрунивать и мне не избежать насмешек. Я заранее предвидел язвительные улыбки, стискивал кулаки и мысленно грозил: "Ну, слюнтяй, только разболтай". А тревога в груди все росла, и только ночь, проведенная без сна, помогла мне забыться, я задремал. Не слышал, как в комнату вошел Витька, и очнулся только тогда, когда он спросил:

- Спишь?

Я отрицательно помотал головой.

- Ну. А Люська прибежала ко мне, говорит, никак тебя не добудилась.

Я вспыхнул и молча отвернулся.

Витька взял меня за плечо, тряхнул.

- Вставай.

- Зачем?

- Картошку в хранилище перебирать. Вчера председатель и учитель, Григорий Иванович, собирали всех школьников и просили поработать. Так что - поспал, хватит.

Витька сбросил с меня одеяло и засмеялся. А через несколько минут мы уже шагали по улице.

День был теплый, солнечный. Шли не торопясь. Над деревней весело летали жаворонки. На ветвистых березах радостно свистели и хлопали крыльями скворцы.

Но вот мы спустились в глубокое подземное овощехранилище, и нас обступил полумрак. Пахло прелыми овощами и плесенью. Слышались мальчишечьи голоса. Визг. Смех. Шла перестрелка гнилой картошкой.

Мы с Витькой выбрали себе темный угол и молча взялись за работу. Откуда-то вынырнул Синичкин и, присев рядом со мной, весело заговорил:

- Где ты вчера пропадал?

- А что?

- Собрание было. Ох и интересно. Саньку Офонина пробирали.

Я насторожился.

- За что?

- Как за что? Это он у старого-то мерина хвост отрезал. А Люська его выдала. Председатель вызвал его к столу и спрашивает: "Зачем тебе, Офонин, лошадиный хвост понадобился?" А Санька надулся, как рак вареный, и пыхтит. Пыхтел, пыхтел да и брякнул: "На лески". Все так и покатились со смеху. Даже Григорий Иванович засмеялся. А тут мать Санькина вбежала в комнату с веревкой и давай Саньку при всех стегать.

"Так вот почему Санька за Люськой следил сегодня, - мелькнуло у меня в голове. И тут же подумал: - Разболтает". Стиснул в руке картошину и злобно запустил ее в угол.

А Синичкин все говорил и говорил. Но я не слушал. Я был занят своими мыслями. К тому же сырой воздух и мрак смыкали глаза. Хотелось спать. Руки работали все медленней и медленней. Тревожная мысль о Саньке, о Люське заволакивалась туманом. Голос Синичкина уплывал все дальше и дальше. Я не заметил, как свалился на бок и заснул.

Проснулся от громкого смеха.

Голова моя покоилась на груде картофеля. Витька беззаботно, раскинув в стороны руки, похрапывая, спал рядом. Вокруг нас кольцо ребят, смех. Я притворился спящим, сонно перевернулся и вдруг услыхал голос Люськи:

- Григорий Иванович, они не виноваты, - говорила она, - они ночью не спали. Мне Витькина мать рассказывала. Они на свинарнике дежурили, вместо Вовкиной матери.

- Оправдывай, - протянул Санька Офонин.

Я затаил дыхание, съежился.

Сейчас разболтает.

Так и есть.

- Ты лучше расскажи, как утром ревела около Вовкиной кровати: "Вы ме...ня не лю...би...те".

И в ушах моих, словно выстрел, раздался дружный хохот.

Я весь подтянулся, вскочил и что было сил наотмашь ударил Саньку по лицу.

Он вскрикнул и упал, а я, как кошка, прыгнул к выходу.

В овощехранилище позади меня стояло грозное молчание. С этого дня мне долго не было покоя.

Саньку я колотил при каждом удобном случае, а с Люськой старался не встречаться, не видеть ее совсем. Злился на нее, за что - не знаю. Просто, наверно, за то, что ребята не на шутку звали меня женихом, а ее невестой. На утоптанной школьной тропе часто появлялись вырезанные ножом слова: "Люся плюс Вова" или "Вовка плюс Люся". Мне было от этого обидно и стыдно до слез. Я бешено топтал ненавистные слова и крупно писал: "Дураки". Но это не помогало. Слова появлялись вновь. Злоба на Люську увеличивалась. К тому же я знал, что Люська к насмешкам относится хладнокровно и, когда ее дразнят невестой, задорно отвечает:

- Ну и что - невеста. А вам завидно?

Я понимал, что такие ответы Люськи все прочнее и прочнее привязывают ко мне кличку "жених", и, кажется, возненавидел Люську совсем.

Я даже старался не встречаться с ее отцом - Егором. А Егор, как нарочно, часто попадался на моей дороге, останавливался и ласково расспрашивал об учебе, об отце. Его мягкий добродушный бас проникал мне в самое сердце. Хотелось заплакать и, как отцу, рассказать ему все, что наболело в душе, но я сдерживался, скупо отвечал на вопросы и все больше замыкался в себе. Меньше бегал по улице, чаще ссорился с ребятами и почти ни с кем не разговаривал.

Даже Витька сердился и ворчал:

- Что ты как ощипанный?

А мать грустно смотрела на меня и тяжело вздыхала.

Иногда она брала меня за руку и старалась выведать, что случилось, но я отмалчивался. Не мог же я ей рассказать про Люську.

Так прошла весна.

Я сдал последний экзамен и радостный возвращался домой. Возле конного двора меня окликнул Егор. Он сбрасывал с рыдвана темно-зеленую сочную траву...

Я подошел. Егор положил на мое плечо тяжелую жилистую руку.

- Отчего ты ходишь как понурая лошадь?

Я молчал.

- Что, стыдно? Вот то-то и оно. А я давно все к тебе приглядываюсь. Отчего, думаю, парень нос повесил, а вчера спросил Люську, и она мне кое-что рассказала.

Я вспыхнул. Этого еще не хватало. Хотел сказать о Люське грубость, но Егор остановил:

- Меня тоже, бывало, дразнили.

Он похлопал меня по плечу.

- Пустяки все это. - И, подмигнув, пошутил: - Придешь, поди, сватать Люську-то.

Я улыбнулся и смущенно опустил голову. Егор поплевал на руки, взялся за вилы.

- Будешь письмо отцу писать - от меня передай поклон.

И тяжелый пласт травы, поднятый им с рыдвана, мягко шлепнулся на землю.

- Значит, и его так же дразнили, - радостно прошептал я и подумал: "Может, и папу, и маму тоже".

А вечером, когда мать возвратилась с работы, я неожиданно для себя спросил:

- Мам, а когда вы с папой дружили, над вами смеялись? - Спросил и стыдливо испугался. Думал, что мать засмеется, но она не засмеялась. Только как-то ласково посмотрела в лицо и тихо сказала:

- Над всеми, Вова, подшучивают.

А потом мы с ней долго-долго сидели возле окна, и она рассказывала мне о своем детстве и о детстве отца, как они дружили и как над ними подшучивали, посмеивались.

Я радостно, с волнением слушал ее теплый, мягкий голос и уже без обиды думал о Люське.

Ч А С Т Ь II

ГЛАВА 1

Июль. На фронте шли жестокие бои. Фашисты штурмовали Севастополь. Мы с Витькой сидели у карты. Был жаркий, удушливый полдень. В деревне стояла знойная тишина. Через открытое окно в комнату вливались раскаленный воздух и далекое рокотание трактора.

Я машинально перелистывал книгу рассказов Бианки. Витька что-то упорно чертил на столе карандашом. Настроение было самое что ни на есть плохое. Время от времени Витька бросал карандаш и сердито смотрел на карту. Наконец он резко поднялся и поставил над Севастополем большую красную звезду.

- Это зачем? - сорвалось у меня.

- Баста, - облегченно вздохнул Витька, - дальше фашисты не пойдут. Севастополь не покорится.

Я не возражал. Я знал, что Витьке возражать бесполезно. К тому же мне и самому не однажды приходила в голову такая мысль. Ведь где-нибудь разобьют этих проклятых гитлеровцев, откуда-нибудь да погонят их обратно. Может, и от Севастополя.

- Хорошо бы.

- Точно, - заверил Витька.

В это время в комнату вошла его мать. Она тихо сказала:

- Севастополь сдали.

- Сдали?!

Из моих рук выпала книга. Витька растерянно опустился на стул.

А через несколько дней нас взволновали еще более грустные события: немцы прорвали линию фронта и двинулись к Сталинграду. Начались жестокие бои у излучины Дона.

Деревня наша, потрясенная горем, присмирела совсем. Люди замкнулись, смотрели исподлобья, сурово. Работали молча, с какой-то отчаянной силой. Все жили одной заботой, одной тревогой - тревогой фронтовых событий. Все ждали, напряженно ждали каких-то больших, решительных и радостных известий. А газеты каждый день приносили печаль. Красная Армия медленно отступала к Волге.

Витька ходил мрачный, неразговорчивый. Часто прятался куда-нибудь в темный угол и о чем-то думал.

Я старался застать его врасплох, разгадать его тайну, понять его тревожные мысли, но Витька рассеянно отвечал на мои вопросы и вдруг однажды не вышел на работу. Я подумал, что он заболел, и вечером отправился к нему. Витьки не было. Тетя Маша, всплеснув руками, метнулась ко мне.

- А Витюшка где?

Я молчал. Я понял, что Витька куда-то сбежал, и неожиданно решил это скрыть, так как предполагал, что не сегодня завтра он вернется. В голове у меня быстро созрел план, и я смело начал врать.

- Мы, тетя Маша, в колхозном огороде помидоры будем караулить. Витька остался делать шалаш, а я вот пришел за хлебом.

- Окаянные, - мягко выругалась Витькина мать, - хоть бы пришел сказался. А то и в обед не был.

И она отрезала огромный ломоть хлеба. Я торопливо спрятал его за пазуху и взялся за дверную ручку.

- Погоди, вот хоть молока еще бутылку налью.

- Не надо. Мы с помидорой, - пытался отделаться я, но Витькина мать уже сунула мне в руки бутылку молока, пяток соленых огурцов и снова кинулась в кухню за чашкой Жареной картошки. Услышав про картошку, я рванул дверь и выскочил на улицу. Возле амбара остановился, оглядел свою поклажу и, злорадно думая о Витьке, пролепетал:

- На вот, ешь. Скрылся - и ничего не сказал. Товарищ?! - И я стал придумывать те обидные слова, которые скажу завтра Витьке. А что завтра он вернется, я не сомневался.

Однако Витька на следующий день не возвратился. Окончательно сбитый с толку, я не знал, что предпринять, что теперь сказать его матери, и, чтобы избежать неприятного разговора, сразу же после работы взял удочки и ушел на реку. Я успокаивал себя тем, что, может быть, вечером, пока я рыбачу, Витька придет, и тогда все выяснится.

Но Витька не пришел и вечером. А наутро о его исчезновении знала вся деревня.

Я не на шутку струсил. Может, Витька утонул или заблудился в лесу. Врать было больше нельзя, поэтому, когда Витькина мать прибежала к нам, я рассказал ей всю правду. Рассказал, как я ее обманул. Она не поверила. Она была убеждена, что у нас с Витькой какой-то секрет, заговор. Она просила сказать, что с ним, где он.

А я стоял перед ней с понурой головой и думал о том же. И вдруг мне пришла в голову неожиданная мысль. Я вспомнил, что Витька собирался сходить в соседнюю деревню Елховку к тетке, попросить бредень. Ухватившись за эту нить, я успокоил Витькину мать и немедленно отправился в Елховку. Но, увы, Витьки там не было.

- Так, может, он приходил? - грустно допытывался я, теряя последнюю надежду.

- Нет, не приходил. Только что разве в прошлую зиму, - ответила рябоватая женщина.

"Вот что... Вспомнила..." - раздраженно подумал я и, опустив голову, зашагал обратно.

Безоблачное небо дышало на землю жарой. Над полями прозрачными волнами колыхался горячий воздух. В придорожной траве вспархивали и лениво отлетали в сторону вспугнутые мной молодые грачи. Домой идти не хотелось. Не хотелось огорчать Витькину мать. Я не заметил, как, свернув в сторону, к лесу, подошел к опушке, огляделся и вдруг что было мочи крикнул:

- Ви-и-и-ть-ка-а-а!!!

"А-а-а-а!" - ответило далекое эхо. И тут же голос:

- Ага-га-а-а!!!

Я замер. Несколько мгновений стояла тишина. Сердце мое радостно трепетало. Неужели Витька? Я глубоко вдохнул в себя воздух и снова крикнул. В ответ все тот же голос, но только дальше и глуше. Значит, не ошибся. Значит, Витька.

Я сорвался с места и, не разбирая ни колючих кустарников, ни бурелома, метнулся в глубь леса. Спотыкался, падал, вставал, кричал, прислушивался и снова бежал. Пот заливал мне глаза, попадал в рот, но я ничего не замечал: в ушах стоял голос Витьки. Он раздавался то ближе, то дальше, то где-то в стороне. Но вот рядом, вот совсем возле меня. Я выскочил на поляну и остановился.

Под кудрявой березой стоял с топором в руке длинный худощавый парень и орал, орал до того, что его рыжеватое горбоносое лицо наливалось кровью.

Я от досады сплюнул и медленно поплелся прочь, ругая себя за оплошность. Ноги ломило. В висках стучала кровь. Рубашка, будто мокрый осенний лист, приставала к потной коже.

- И какой же я был дурак, - горестно вырвалось у меня из груди, мало ли по лесу шляется всяких горбоносых Витек. - И, свалившись на бархат мшистой кочки, я долго лежал неподвижно, постепенно забывая о Витьке, ни на что не сетуя, ни о чем не думая. Лежал и глядел на лоскуток высокой синевы, на дремлющие вершины деревьев, на еле заметную точку паука, который пробирался по невидимой мне нити с колючей лапы ели на легкую ветку березы; слушал затаенный лесной шорох, добродушное гудение миролюбивого шмеля и голосистую перекличку кузнечиков. Все это навевало на меня какой-то еще ни разу не испытанный неясный покой. До моего слуха донесся стук топора. Я поднялся и не спеша направился к дороге. Солнце уже клонилось к горизонту, а мне еще нужно было пройти километра четыре, поэтому я стал поторапливаться.

И все-таки возвратился только поздно вечером, усталый.

- Ну как? - спросила мать.

- Не пришел? - вместо ответа спросил я ее.

- Нет, - ответила она. И мы молча сели за ужин. Но мне есть не хотелось. Я насильно проглотил несколько ложек забеленного сметаной супа, выпил стакан молока и лег.

Мать возилась у печки, стучала горшками. Мне не спалось. Я думал о Витьке. Что с ним случилось? Куда он мог пропасть?

Вспоминал его веселый смех, наши разговоры, и невольно сердце сжималось от какой-то глубокой, щемящей тоски. А что, если Витька не вернется и завтра? Я чувствовал себя одиноким, несправедливо обиженным, забытым, и, если бы кто-нибудь в этот миг пожалел меня, я бы зарылся в подушку и, наверно, заплакал. А так как возле меня никого не было, я глубже забирался под одеяло, старался уверить себя, что все обойдется хорошо, Витька придет, и, несколько успокоенный, задремал. И вдруг проснулся. Рука моя наткнулась на холодные прутики ветки. Я приподнял голову и быстро вскочил. В открытую форточку тянулась чья-то рука. В два прыжка я очутился перед окном.

- Витька!

- Ш-ш-ш, - произнес он в ответ.

- Это ты? - шепотом спросил я, хотя хорошо различал знакомое мне лицо.

- Я. Открой окно, - так же тихо сказал Витька. Он осторожно влез в комнату, сбросил с плеч пустой вещевой мешок и присел на мою кровать. Несколько минут стояла тишина.

- Ты что? - наконец не вытерпел я.

- Устал, - ответил Витька.

Я подумал, что он надо мной шутит, обиделся и зло зашептал:

- Устал. А куда ты ходил?

- В район.

- В район?! - чуть не вскрикнул я от удивления. - Зачем?

Витька медлил.

- Чего ты молчишь?

- А чего говорить-то. Ходил в военкомат, хотел уйти на фронт добровольцем.

Я схватил Витьку за рукав.

- Ну и как?

Витька глубоко вздохнул:

- Ничего не вышло.

- Не взяли?

- Нет. - И, помолчав, продолжал грустно: - Я хотел найти того военного, помнишь, который приезжал к нам в деревню, да только нет - где там. Не нашел. А если бы нашел, он бы помог - взяли бы. А так-то в военкомате меня и слушать никто не хотел. А какой-то усатый говорит: "Вот что, хлопчик, глупость из головы выбрось, придет твое время - будешь воевать, а сейчас матери да колхозу помогай". Встал и скомандовал: "Кругом, шагом марш до дому". И выпроводил меня за дверь.

Витька умолк. Я съежился и присел на стул. Переживание за его судьбу и радость встречи вмиг погасли, на смену им в моей душе поднялась целая буря негодования. Он ходил в район. Он пытался уйти на фронт. И все это он делал втайне от меня, от своего товарища. Я чувствовал себя оскорбленным.

Лучше бы Витька плутал в лесу. Лучше бы он дал мне пощечину, и то я не был бы так обижен. Сдерживая гнев, я завозился и вдруг спросил:

- Чего же ты мне ничего не сказал?

- Я боялся, что ты не пойдешь. Думал, будешь смеяться и отговоришь меня.

- Эх ты, отговоришь! Если хочешь знать, мне больше твоего охота на фронт.

- Не сердись, - тихо проронил Витька, и в голосе его прозвучало раскаяние. Я присел рядом с ним на кровать и, желая загладить свою грубость, начал рассказывать ему о том глупом положении, в котором я оказался, скрывая его побег.

Увлеченные разговором, мы неожиданно вздрогнули. В комнате чиркнули спичкой, и вспыхнула лампа. К нам подошла мать. На глазах у нее блестели слезы.

Я взглянул на Витьку и хотел объяснить.

- Не надо, - остановила она, - я все слыхала. - И, потрепав наши волосы, тихо добавила: - Не бойтесь, я уберегу вашу тайну.

В знак благодарности я крепко прижался к матери, а она, наклонясь ко мне, продолжала:

- Тяжелое время. Страх как тяжело. Кажись, сама бы ушла на фронт. Все тело ломит от непосильной работы. Ничего бы не побоялась, ушла. Да кто же в колхозе останется? Без хлеба ведь тоже, поди, не ахти много навоюешь. И мать тяжело вздохнула, выпрямилась. - Нет, ребятишки, работать надо. Вон почитайте, как в газете пишут. Каждый лишний заработанный день - тоже пуля по врагу. А вы - фронт. Ведь мы тоже воюем. - На губах у матери появилась улыбка: - Дети вы еще. Глупые.

Потом она накормила нас супом. А когда мы легли на кровать, Витька дохнул мне в самое ухо:

- А ведь правду мать-то говорит.

- Конечно, Витька, правду.

Витька с минуту помолчал и сказал:

- Теперь я ни за что не останусь в Люськиной бригаде, уйду.

Я не знал, что ответить, молчал. Дело в том, что в колхозе с первых же дней летних каникул организовались две молодежные бригады. В одной из них, в которой работали мы с Витькой, бригадиром назначили Люську.

Люська болезненно относилась к судьбе своей бригады, она ходила грустная, нервная, молчаливая, даже плакала, когда бригаду постигала неудача. И, наоборот, искренне радовалась, смеялась, по-детски прыгала и шутила после каждого успеха.

Витька же работал без интереса, с неохотой. Он почему-то считал организацию молодежных бригад детской игрой и называл Люську не иначе как бригадиршей и постоянно уговаривал меня перейти в настоящую бригаду, работать по-настоящему, по-мужицки, на лошади.

- А это что? - часто говорил он, возвращаясь с работы. - Девичьи дела, - хотя у обоих у нас ноги и руки ныли от усталости.

Молодежные бригады ухаживали за садом, поливали огород, пропалывали морковь, лук, просо, свеклу, срубали раннюю капусту, обирали огурцы, помидоры, рыли раннюю картошку, и я старался убедить Витьку, что это такая же нужная и важная работа. Убеждал, а сам соглашался с товарищем: мне тоже не особенно нравилась такая работа. Куда лучше работать на лошади: пахать, боронить, во время сенокоса подвозить стогометам сено, в жнитво скирдовать тяжелые, тучные снопы. Это настоящее дело. А то ройся все время, как крот, в земле. И все-таки из Люськиной бригады мне уходить не хотелось. А если Витька спрашивал почему, я начинал доказывать, что так надо, что мы должны работать дружным коллективом, что мы так сделаем больше пользы. Говорил все то же, что и учитель. Говорил, а сам чувствовал, что удерживает меня в Люськиной бригаде вовсе не это, а что-то другое.

На улице светало. По всей деревне звонко перекликались петухи. Где-то далеко-далеко заржала лошадь. Заиграл рожок пастуха. Мать, бренча дойницей, вышла во двор доить корову. На мои глаза навалилась легкая дремота, но я не спал. Я слышал, как гнали стадо. Потом все стихло. Только под окном чей-то разговор. Я прислушался - голос Витькиной матери:

- Ох, проклятые! Ох, что наделали, - вздыхала она, - и скоро ли их, антихристов, перевешают?

В ответ неясный шепот. Хлопнула сенная дверь. В комнату вошла мать.

- Тетя Лиза, скажите Вове: срубаем раннюю капусту, - раздался с улицы голос Люськи, и мое тело, словно электрический ток, пронзил радостный трепет. Я замер. Мне хотелось услышать этот голос еще, но за стеной зашумели мягкие шаги. Она уходила.

Я подскочил к окну и притаился. Люська быстро мелкими шагами переходила улицу. За ее крошечными туфлями на влажной росистой лужайке оставался темный след. Вдруг она обернулась. Я отшатнулся за простенок, а когда осторожно выглянул, ее не было. Она ушла. К сердцу подступила легкая обида. Я сердито толкнул вовсю храпевшего Витьку:

- Пора вставать!

Витька лениво протер глаза и тревожно спросил:

- А что мне матери говорить?

Я почесал затылок.

- Чего-нибудь наврешь.

Однако все обошлось как нельзя лучше. Вйтькина мать не ругалась, не упрекала Витьку и не очень расспрашивала, где он пропадал. А вот девчонки на работе допытывались настойчиво, а когда Витька, не моргнув глазом, соврал, что ходил в Елховку, они накинулись на него и требовали ответа за прогул. Витька огрызался. Девчонки злились, кричали. День прошел шумно.

Директор начальной школы, Григорий Иванович, он же и председатель молодежных бригад, предложил вынести Витьке на первый раз общественное порицание.

Витька от этого не только не расстроился, а, казалось, повеселел, словно его наградили неожиданным подарком. Возвращаясь домой, он развязно болтал всякую чепуху и громко смеялся, показывая своим поведением, что полученное наказание для него ничего не значит. Однако он переживал. Я заметил, как между болтовней и смехом крепко сжимались его губы, на щеках появлялись бугорки, а глаза сверкали далеко не радостью. Я понял, что Витька притворяется и под напускной веселостью скрывает душевную боль. И я не ошибся.

После ужина он пришел ко мне мрачный. Мы вышли на крыльцо. Сели. День угасал. Косые лучи солнца окрасили дома, заборы, землю и даже сам воздух приятным мягким красноватым цветом. Вдоль деревни, поднимая густое облако пыли, прогромыхала телега. Витька проводил ее взглядом и не спеша повернулся ко мне.

- Чего придумали. Какое-то общественное порицание. А мне, чай, больно жалко. Все равно не буду в этой бригаде работать. - Помедлил и спросил: А ты останешься?

- Не знаю, Витьк. Может, тоже уйду.

- Давай на лошади будем работать.

"Хитрый, - подумал я, - знает, чем заманивать". Но разговор на этом оборвался. Меня окликнула мать и попросила добежать до тетки, снести корзину. Я поморщился, но ничего не ответил.

Тетка - высокая, худая, с острым горбоносым лицом - говорила скрипучим голосом, верила в бога, рассказывала о страхах господних, об аде и какой-то там преисподней. Когда я слушал ее, мне казалось, что сама она вышла оттуда. Я не любил ее всем своим существом и даже побаивался, хотя встречала она меня всегда с улыбкой. Улыбалась, а глаза были какие-то сухие, стеклянные, немигающие. Говорила она о грехах, однако я знал, что это вовсе не мешает ей продавать молоко, разбавленное водой.

Тетку мы застали за обедом. Она сидела за широким, ничем не покрытым столом, ела пареную калину, от которой распространялся резкий запах. Витька отвернулся. Я тоже незаметно сплюнул.

В комнате стоял полумрак. Из темного переднего угла, где горела лампадка, на нас смотрели скорбные лики святых и нагоняли тоску.

От небрежно расставленных табуреток, от низкой ветхой кровати, от черных толстущих книг на полке, от ликов святых, от стен и от самой тетки веяло сыростью, рыхлостью или, как потом выразился Витька, мертвечиной.

Тетка сказала:

- Корзину принес? Ну вот, а мне и покормить-то вас нечем.

"Что мы, голодные, что ли?" - мысленно ответил я, а тетка скрипела:

- Хотите вон кулаги? Я пощусь. Завтра ведь праздник: иванов день. - И она начала перебирать святых Иванов, о которых мы ровно ничего не знали. Мы стояли и нетерпеливо выслушивали ее бесконечную болтовню. Я взглянул на Витьку и невольно улыбнулся. Его лицо теперь походило на лица святых мучеников. Наконец тетка устала, передохнула и загадочно зашептала: - На иванов-то день папоротник цветет. Один раз цветет в году. Как пробьет полночь, запоет первый петух, вспыхнет искрами и погаснет.

Витька потихоньку толкнул меня в бок. Я ответил ему тем же.

А у тетки глаза странно разгорелись, заблестели и зашевелились. Она продолжала шипеть:

- Если поймаешь эту искру да принесешь домой и спрячешь за икону невидимым станешь. А то богатым - клад найдешь, или святым. Да только нет, никому этого не удавалось. Сатана ее стережет. Покойный Степан Кузьмич ходил. Искру поймал, а по лесу как загогочет, как затопает, кричит: "Брось!" А он с перепугу-то не бросил, кинулся бежать и слышит - за ним гонятся на лошадях, а на плечах-то кто-то повис и хохочет. Он обернулся, а спереду на него как навалятся и свалили. Слышит: "Тпру". Остановили лошадей, а что дальше было, не помнил. На другой день его в овраге нашли с ума сошел. А все оттого, что не верил в бога.

И еще рассказывала нам тетка много похожих одна на другую страшных историй, от которых мы чувствовали себя как на углях. По телу пробегали холодные мурашки. И как мы облегченно вздохнули, когда наконец выбрались на улицу. Над деревней стояла тихая ночь. Из-за горы медленно выплывала луна, пофыркивая, чесалась об изгородь лошадь.

Я вздрогнул. В ушах все еще звучал голос тетки: "Завтра праздник. На иванов-то день цветет папоротник. Станешь невидимым". И вдруг я улыбнулся. Так ведь это сегодня. А что, если... И я сказал:

- Витьк, а хорошо бы стать невидимками.

Витька засмеялся:

- Я тоже об этом думал. Ох бы мы тогда и поколотили бы фрицев! Тогда бы мы попали на фронт. Никто бы не задержал.

И неожиданно, понизив голос, Витька начал фантазировать о наших фронтовых подвигах. Подвигах двух невидимок.

Мы взрывали мосты, пускали под откос поезда, убивали фашистских офицеров, поджигали склады, перехватывали важные планы и наконец добрались до Берлина.

За разговором мы не заметили, как подошли к околице. Остановились. Перед нами дышал сыростью глубокий угрюмый овраг. За оврагом начиналось широкое ровное поле, а там, дальше, сливаясь с темнотой, смутно виднелась полоска леса.

- Идем, - вдруг проговорил Витька.

И я сразу догадался, куда и зачем. Я понимал безрассудность поступка и все-таки ответил:

- Идем.

Слишком заманчиво звала к себе фантазия о невидимке. Слишком хотелось осуществить свои мечты.

Мы перебрались через овраг, вышли на дорогу и направились к лесу.

По сторонам при слабых порывах ветра колыхалась и о чем-то загадочно шептала высокая спелая рожь. Но вот дуновение воздуха стихало, и рожь опять задумчиво склоняла тучные колосья над пыльной дорогой. Изредка в густой стене хлебов вспархивала разбуженная нашими шагами птица.

Мы вздрагивали, повертывали головы и несмело продолжали идти.

В сердце незаметно мало-помалу вкрадывался страх.

Тишина полей наполнилась неясными звуками, шорохами. В памяти воскресали расплывчатые видения. Становилось жутко, зябко. Мы смеялись сами над собой и все-таки шли вперед.

Лес был уже рядом. Перед нами все яснее и яснее вырисовывались очертания отдельных деревьев. Вот и опушка.

Я спросил:

- Вить, а вдруг мы вместо невидимок станем святыми?

- Ну это не может быть. А вот если клад найдем - отдадим на завод, пускай пушек и танков побольше наделают.

Этот ответ удовлетворил меня, и дальше двигались молча. Сначала долго пробирались сквозь густые заросли молодого березняка, потом шли дубняком, после него обогнули болото и вышли на небольшую поляну. Витька остановился.

- Здесь.

И начал шарить под ногами.

Я тоже нагнулся. Руки наткнулись на шершавые листья папоротника. Мы сели.

- Теперь надо ждать. Только бы зацвел. А там пускай хоть тысячу чертей гонятся, не отдадим.

- Ни за что, - отозвался я, - лишь бы не уснуть.

- Не уснем. - Витька поплотнее прижался ко мне, и вскоре мы задремали. И вдруг я проснулся: по лесу тихо расплывался мягкий медный звук колокола. Я толкнул Витьку.

- Чего? - пробубнил он спросонок.

- Полночь, - шепотом ответил я, напряженно вглядываясь в еле заметные листья папоротника.

А колокол все звенел и звенел.

"Вот сейчас, вот вспыхнет, вот зацветет", - проносилось в моей голове. Но проходил миг за мигом, колокол умолк, во всех соседних деревнях запели петухи, а папоротник все не цвел.

- Дудки! - не вытерпел я и захохотал.

Витька тоже засмеялся:

- Здорово врет тетка-то.

Однако мы решили подождать до часу. Но и в час папоротник не вспыхнул драгоценными искрами. Наша фантазия рухнула.

Небо на востоке начинало сереть. На траве появилась роса. По колено мокрые, мы выбрались на дорогу и лениво побрели домой. Тетке за обман решили отомстить.

Сгоряча Витька предложил сейчас же забраться в ее огород и поломать еще незрелые подсолнухи. Но такой вариант мести не годился. Он нанесет ущерб, а этого мне не хотелось. Надо было отомстить тетке так, чтобы и посмеяться вволю и не в убыток ей.

Но такую шутку придумать не так-то легко. Вплоть до самой деревни мы ломали головы и ничего не могли придумать. Решили отложить на завтра.

- Утро вечера мудренее, - сказал я. На этом и разошлись по домам.

И утро действительно оказалось мудренее вечера, оно заставило нас надолго забыть о тетке.

А получилось это вот как.

ГЛАВА 2

Мы обирали в колхозном огороде помидоры.

Солнце беспощадно калило наши ничем не покрытые головы. Воздух не шелохнулся. Духота. А в нескольких метрах от нас заманчиво журчала река. Хотелось пить.

К тому же после бессонной ночи я чувствовал себя угнетенным, подавленным, а Витька беспрерывно бормотал - уговаривал уйти из Люськиной бригады в настоящую. Он почти совсем не работал. Вчерашнее общественное порицание подействовало на него отрицательно. Витька строил из себя какого-то героя и вовсе не думал загладить свою вину, а наоборот, вел себя вызывающе: кидался землей, дергал девчонок за косички, забегал вперед и назло обрывал самые лучшие помидоры, потом небрежно высыпал их в общую груду, не заботясь о том, что помидоры мнутся и скатываются на дорогу.

Ясно было, что он старается показать свое отвращение к работе бригады. Да Витька это и не скрывал.

- И чего тут хорошего, - говорил он мне, - что ты не хочешь уйти? Сегодня собирай помидоры, завтра поли свеклу - что это за работа... Тьфу. Вот в настоящей бригаде так...

- Отстань, - оборвал я, - не хочешь работать - уходи, а я никуда не пойду.

Витька опешил. Ошарашенный таким ответом, он несколько мгновений удивленно смотрел мне в лицо и вдруг выпалил:

- Ну и целуйся со своей Люськой, без тебя, чай, уйду. По-ду-ма-ешь.

Презрительно повернулся ко мне спиной и быстро зашагал к реке.

- Витька! - вспыхнул я, сжимая кулаки.

Он обернулся. Но я молчал. Я не мог говорить: меня душила злоба. Хотелось кинуться и вцепиться в лохматую Витькину голову, но я сдержался. До боли стиснул кулаки и прошептал:

- Так, значит, ты думаешь... ты думаешь, что я не ухожу из молодежной бригады из-за Люськи.

Витька хитро сверкнул глазами и, видя мои сжатые кулаки, принял воинственную позу.

С минуту тянулось напряженное молчание.

Мы, как два закоренелых врага, грозно смотрели друг другу в лицо.

Наконец Витька опомнился, зачем-то присвистнул и снова зашагал к реке.

А я как вкопанный стоял и глядел ему вслед.

"Так вот, так вот он что думает, - кипело во мне, - ну погоди, я тебе покажу". И я со злостью пнул ни в чем не повинный куст помидора.

Из-за Люськи...

"А отчего же? - спросил какой-то внутренний голос, от которого я вздрогнул. - Отчего?"

И не нашел ответа. Украдкой взглянул на Люську и, встретив ее беспокойный взгляд, стыдливо опустил глаза.

В груди моей вспыхнула тревога. Я понял, что люблю Люську. И решил во что бы то ни стало скрыть это от Витьки. Решил рассеять его подозрения. Для этого я бросил работу и тоже отправился на реку.

А следом за мной бросили работу и прибежали купаться все мальчишки.

Река ожила, зашумела пронзительным визгом и смехом, но в самый разгар веселья, когда Синичкин "выщупал" рака, на берег прибежала Люська.

Белая косынка на ее голове съехала на самый затылок, косички расплелись, лицо покраснело от волнения.

- Вылезайте, - закричала она, - что вы делаете? Не знаете, что ли, что скоро за помидорами приедут машины? Вылезайте, говорю. А то... а то...

Люська захлебнулась, сорвала с головы косынку, прижала ее к глазам и заплакала.

Гомон над рекою сразу стих. Ребята, переглядываясь, один за другим начали понуро покидать реку. Не спеша они подбирали разбросанные на берегу рубашки и шли в огород.

Скоро в воде остались только мы с Витькой.

- А вы не пойдете? - Люська метнула в нас гневный взгляд. - Ну хорошо. Покаетесь.

Я засмеялся. Однако мне было не весело. Мне просто надо было показать Витьке, что я не придаю Люськиным словам никакого значения. На самом же деле я лгал. Мне не хотелось обижать Люську, поэтому и смех у меня получился сухой и быстро оборвался.

- Да, да, еще как покаетесь, - повторила Люська.

Гордо повернулась и ушла.

А мы продолжали купаться.

Витька после Люськиных угроз, по-видимому, не желал выходить из воды и приступать к работе первым, чтобы не показаться трусом. Я же ни за что не хотел покидать реку раньше Витьки. Мне казалось, что этим я убедительно покажу свое равнодушие к Люське и рассею его подозрения.

Между нами началось безмолвное состязание. Я старался делать вид, что не замечаю товарища и купаюсь ради своего удовольствия, а Витька нарочно не смотрел на меня.

Так мы купались долго. Купались до того, что от холодного озноба у меня вздрагивала и подпрыгивала нижняя челюсть, как в лихорадке. Но я все-таки купался и не без злой радости замечал, что Витька чувствовал себя не лучше.

И не знаю, чем бы все это кончилось, если бы на берегу не показался Егор. Он пришел набрать в небольшой бочонок питьевой воды для бригады, которая неподалеку от нас косила рожь.

Осторожно спустившись к реке, Егор выбрал удобное место, утопил бочонок в воду и ждал, когда он наполнится, а я тем временем тихо подбирался к нему. Мне хотелось обрызнуть его водой и посмеяться, но, остановившись за кустом, совсем рядом с Егором, я раздвинул ветви и заметил, что он одним глазом следит за бочонком, другим - наблюдает за мной.

Я чему-то обрадовался, выскочил из своей засады, споткнулся и со всего маху грохнулся к ногам Егора, окатил его липкой грязью. Испугался, прыгнул в сторону и замер. Ждал. Думал, Егор разразится бранью, но Егор молчал. Смахнул рукавом с лица черные веснушки, насупил угрюмые брови и молчал.

Я беспокойно поглядывал на его огромные мозолистые руки и подумывал уже пуститься подобру-поздорову прочь, как вдруг губы Егора зашевелились.

- Я о тебе лучше думал, - пробасил он и так сурово взглянул мне в лицо, что я отшатнулся. - Отец-то, поди, уходил на фронт, наказывал не баклуши бить. Забыл. Работать надо.

Сказал, взял бочонок и скрылся в зарослях тальника. А я, оглушенный его словами, медленно вышел на берег.

"Работать надо, работать надо", - стучало в голове, и перед глазами вставало грустное лицо отца. Слышались его последние тяжелые слова: "Я уйду на фронт, ты останешься здесь за меня. Матери помогай. Работы не бойся. Надо пахать - паши, надо косить - коси, надо стога метать - мечи, и этим ты вместе со мной будешь воевать с врагами".

"Папа, папа", - шептал я, надевая рубашку. И вдруг понял, что мы с Витькой можем и должны выполнять работу более тяжелую.

Я торопливо оделся и, не взглянув на товарища, быстро зашагал, но не в огород, как хотел раньше, а прочь от него, в таловые кусты.

Я твердо решил уйти из молодежной бригады во взрослую и работать на лошади по-настоящему.

Однако Витьке говорить мне об этом не хотелось. Не хотелось мириться с ним.

Витька тоже не разговаривал со мной; мы несколько дней не виделись совсем.

Не знаю, как вел себя в это время Витька, я же каждый день вставал по утрам раньше обычного и тайком от матери выходил на крыльцо подкарауливать бригадира взрослой бригады - дядю Петю.

А когда мне это удавалось, я следовал по его пятам и жалобно упрашивал:

- Дядь Петь, пошлите меня на работу к вам.

Бригадир останавливался, сердито оглядывал меня поверх своих большущих роговых очков и каждый раз произносил:

- Хмы...

Потом поднимал очки, оглядывал меня без них и спрашивал:

- А сколько тебе лет?

- Скоро уже четырнадцать будет, - отвечал я, поднимаясь на цыпочки, чтобы казаться повыше.

- Хмы... - снова произносил бригадир.

И сердце мое от этого звука холодело. Я печально склонял голову и умолял:

- Пошлите, дядя Петь.

- Не могу, - гудел он в ответ, надевал очки и направлялся по своим делам, а я впритруску семенил сбоку и почти стонал:

- Пошлите, дядя Петь, хоть на самой плохущей лошади, только пошлите.

- Не могу. У вас своя бригада. Не велено, - твердил, несколько смягчаясь, бригадир, но, видя, что я не отстаю, сердито останавливался: И куды же ты пристал, безумная голова. Ведь сказано, не могу, чего тебе еще. Поди, и хомут-то на шею лошади не сможешь одеть, а просишься.

- Смогу, дядя Петя, - уныло заверял я, - в позапрошлом году еще одевал.

- Хмы. В позапрошлом году. А поди, и до морды-то лошади не достать.

- Так я, дядя Петь, на рыдван взберусь. Достану. Вы только пошлите.

- Хмы. На рыдван. Пожалуй, - и, немного помолчав, неизменно успокаивал: - Хорошо. Подумаю.

И уходил от меня такими широченными шагами, что я невольно бросал преследование и печальный возвращался домой, так как это "Хорошо. Подумаю" я слышал уже не однажды. Оно мне надоело. Из-за него я потерял всякую надежду и решил пуститься на хитрость.

Как-то подстерег бригадира на конном дворе одного и завел с ним прежний разговор, а когда он спросил, сколько мне лет, я выпалил:

- Шестнадцать.

Озадаченный, бригадир пристально посмотрел на меня сквозь очки, потом поглядел без очков, затем глянул поверх очков и произнес:

- Странно. Вчера, кажись, было тринадцать, а сегодня вдруг шестнадцать. У тебя, парень, что, года-то - как грибы за ночь вырастают?

- Чтой-то! - вспыхнул я. - Мне и вчера тоже шестнадцать было.

- Чудно. Право, чудно. Вы что, с Утовым-то сговорились врать-то или так, сами по себе.

- Сговорились, - буркнул я с досады и проворно нырнул за сарай. Очкастый, ничего не забыл.

И я глубоко и безнадежно вздохнул.

"Теперь все! Какой я все-таки несчастный". И мне стало жалко себя.

И вдруг вспомнил, что дядя Петя нам немного родной, правда, очень немного, однако родственник.

Я ухватился за это родство, как за спасательную нить, и решил действовать через мать.

Для этого я притворялся грустным, строил скорбное лицо и вертелся у матери на глазах. И скоро добился своего. Мать заметила мою печаль и как-то спросила:

- Что ты, Вова, ровно больной, что у тебя случилось?

- Ничего, мам, - ответил я, - мне в Люськиной бригаде неохота работать.

- Как так? - удивилась мать.

- Так, потому что девчоночья там работа. Мне хочется к вам в бригаду, на лошади работать. У вас и трудодней больше заработаешь, и работа настоящая - мужицкая.

- Мужицкая.

Мать глянула в окно, задумчиво улыбнулась.

- Она, Вова, и нам не под силу, а тебе и вовсе. Погоди немного, поработай у себя в бригаде. Вы там все одинаковы: устали - отдохнете, а ведь мы работаем не так - за нами не угонишься, а отставать не захочется. Нет, Вова, не сможешь - тяжело. Мал ты еще.

- Ну и что ж, мам, - хмуро ответил я, - теперь ведь всем тяжело война.

Мать вздрогнула, как-то печально и радостно посмотрела мне в лицо и вдруг крепко прижала мою голову к себе.

- Вы что, с Витькой надумали это?

- С Витькой.

- Ну, попробуйте.

- Я, мам, пробовал. Бригадир не посылает. Вот если бы ты поговорила с ним, может, и послал бы. Ведь он немного нам родной.

- Родной. - Мать взъерошила мои волосы. - Ладно, поговорю.

Я засиял и весь вечер заботливо помогал матери гладить белье.

А ночью мне снились хорошие сны.

Я проснулся, услышав чей-то голос. Это говорил бригадир.

- Лизунька! - словно шмель, гудел он под окном.

- Ау, - откликнулась из коридора мать и торопливо вбежала на кухню.

- Молотить сегодня идем.

- Ладно, Петр Семеныч, хорошо.

И между матерью и бригадиром завязался короткий разговор о вчерашнем дне.

Я сжался в комок, слушал, но обо мне ни звука.

Так и есть, забыла. Мигом отбросив одеяло, я неслышно, на цыпочках, подкрался к кухне, заглянул и дернул мать за рукав.

Она не обернулась. Распахнула окно и, продолжая разговор, как бы между прочим, сказала:

- А у меня, Петр Семеныч, просьба к вам небольшая есть.

- Что такое? - встревожился бригадир.

- Да что, - раздраженно ответила мать, - вон постреленок-то просится в нашу бригаду. Сам изводится и мне покою не дает.

Я затаил дыхание и стоял ни жив ни мертв.

Бригадир закашлялся и вдруг:

- Хорошие они, Лизавета Андреевна: не ищут, где полегче, в настоящее дело лезут. Прямо ходу не дают мне твой да Утов.

- Так вы уж их пошлите, - попросила мать.

- Я и то думаю.

Чуть не до потолка подпрыгнул я, услышав это, и пошел скакать-плясать по комнате. Даже самовар запрыгал на столе и зазвенел, даже половицы заскрипели, а потом как грохнусь на кровать и давай вертеться, кувыркаться и не знаю, что бы наделал, да мать ухватом пригрозила, и я немного утих.

Но тут у меня появилось новое желание: рассказать-поведать о своей радости хоть кому-нибудь, а сестренка спит. Я изловчился, щелкнул ее по носу, а она сморщилась да вдруг как взвоет, ну прямо хоть из комнаты беги. Я и убежал, потому что мать так окрестила меня вдоль спины хворостиной, что мне и самому впору было взвыть. И все-таки счастливей меня в это утро не было никого на свете.

На конном дворе бригадир послал меня на работу. На самую настоящую: молотить, отвозить от молотилки солому. И лошадь дал. Правда, клячу, ну да все-таки лошадь. Я гордо вскочил на ее острый, как топор, хребет и хотел было пуститься домой завтракать, как вдруг из-за угла свинарника, тоже верхом на лошади, выехал Витька.

- Вовка! - рявкнул он, да так, что курицы с дороги от его голоса, как от ястреба, шарахнулись в бурьян.

- Э... э... э... - заголосил я.

И ссоры между нами с Витькой как не бывало.

Мы мигом очутились рядом.

- Молотить?

- Молотить.

- Мир?

- Мир.

- Эх ты!

Витька пришпорил лошадь, и мы, позабыв о завтраке, ликуя, поскакали на гумно.

А через неделю я писал отцу на фронт радостное письмо.

ГЛАВА 3

"Папа, больше я в молодежной бригаде не работаю. Мы с Витькой ушли из нее в вашу взрослую бригаду и сейчас работаем на лошадях. Витька - на Кролике, а я - на Зайчике.

Вот только работаю я, папа, наверное, не так, как ты, устаю. Позавчера скирдовали мы рожь, а день был жаркий, и снопы кошеные тяжеленные, и я так измучился, что еле руками двигал. К вечеру, как ехать домой, хотел поперечники потуже подтянуть и не смог. Вдвоем уж с Витькой подтягивали. Только подтянули, а к нам на гумно председатель пришел.

"Давайте, - говорит, - ребятки, поработаем еще, доскирдуем, говорит, - это поле". А в поле в этом снопов-то осталось еще на целую скирду.

Мы сначала думали, он шутит, а он всерьез. Ну Витька и ответил за всех:

"Мы, - говорит, - дядя Вась, и так чуть дышим".

И хотел Витька что-то еще сказать, да так и не сказал.

Глядим, а председатель-то как стоял у скирды, так и задремал и говорит чуть слышно:

"Эй, ребятки, ребятки, а знаете ли вы, как на фронте тяжело".

А он фронтовик - раненый.

Мы повернули лошадей и - снова в поле. Так до полуночи и скирдовали при луне.

Ох, папа, и устал же я в этот день! Как пришел домой, как упал на постель, так и уснул одетый. А утром сегодня проснулся - и ничего, только ноги немного больно. Но это, папа, с непривычки - пройдет".

Я откинулся на спинку стула, задумался. В последнем письме отец просил рассказать о молодежной бригаде, а что я расскажу. Вот уже целую неделю Люська не разговаривает со мной и даже не здоровается. Обидно ей, что мы с Витькой ушли из ее бригады. А что тут плохого - не знаю. А она пройдет мимо и не взглянет. Витьке-то хоть бы что. Он только посмеивается да подшучивает над Люськой, а мне больно...

Я ткнул в чернильницу пером и торопливо закончил:

"Больше, папа, писать не о чем. До свидания. Жду ответа. Твой сын Вова".

Я отнес письмо и пошел в бригаду.

Пора была самая рабочая. Началась молотьба. Молодежная бригада с восхода солнца и до темной ночи скирдовала снопы. Лошадей не хватало. Приходилось скирдовать вручную, за целых полкилометра носить тяжелые снопы на носилках.

Не легче было и нам с Витькой. Мы отвозили с гумна обмолоченный хлеб. А возить его не так-то просто. Надо таскать мешки. А мешок возьмешь на спину - кости трещат, коленки подкашиваются. Но мы не жаловались. Мы понимали: война, всем нелегко - и молча таскали непосильную ношу. А по вечерам, хоть и уставали до упаду, все-таки выходили гулять. Собирались где-нибудь в темном углу, говорили о войне, рассказывали сказки или шутили друг над другом и весело смеялись. А возвращаясь домой, я часто думал о Люське. Вот уже несколько недель я ее не видел совсем. По вечерам она рано уходила в кладовую и ложилась спать. А днем нам встречаться не приходилось. Иногда, поздно ночью, я подолгу бродил возле Люськиной кладовой в надежде увидеть ее и, тяжело вздыхая, с грустью на сердце ложился спать.

В темноте перед моими глазами мелькали короткие белые косички, белесые брови и, словно лесные озера, глубокие, темные глаза.

Она мне часто снилась во сне. Я слышал ее ласковый голос.

"Вова!" - звала она меня, и я радостно замирал.

Но мать безжалостно разрушала мои сны. Она тормошила меня за плечо, заставляла вставать. Я недовольно ворчал, раздраженно повертывался на другой бок и грезил уже наяву. Мать снова толкала меня в плечо. Я лениво слезал с кровати и сердитый уходил на конный двор, впрягал свою лошадь и нарочно галопом проносился мимо Люськиного дома.

Рыдван подпрыгивал по ухабистой дороге, громыхал, а я ухарски свистел и весело смеялся, а сам тайком поглядывал на окна, из которых каждый раз испуганно смотрело на меня худощавое морщинистое лицо Люськиной матери. И хоть бы один раз посмотрела на меня та, о которой я так скучал.

"Неужели она ничего не знает? Неужели она ни о чем не догадывается?" - часто с обидой думал я и решил написать Люське записку. Писал старательно, выводя каждую букву, а потом изорвал. Передать ей в руки самому было стыдно. А послать с кем-нибудь другим и того хуже. И я на другой день писал новую записку, писал и уверял себя: эту обязательно передам - подойду к ней, положу в карман и убегу.

Я представлял себе, как Люська вынимает записку из кармана, осторожно развертывает, читает.

Сердце мое при этом трепетно сжималось. Что она скажет?.. Пришлет ли ответ?..

А вдруг она расскажет о моей записке своим подругам. Девчонки начнут подсмеиваться надо мной. Нет, лучше не передавать.

Я рвал только что написанную записку, а на другой день опять писал новую. Несколько времени носил ее в кармане, воодушевлял себя отважиться и передать ее по назначению, но так и не отважился. Однако записку мою прочитали. И кто прочитал - мать! "Люся, я без тебя жить не могу, - писал я в этой записке, - я тебя люблю".

- Так, может, сходить посватать? - передавая мне записку, шутливо предложила мать.

Я вырвал у нее злополучную бумажку и метнулся на улицу и после этого целую неделю избегал с матерью встречаться. Мне было стыдно смотреть ей в глаза. А желание увидеть Люську, поговорить с ней не утихало, и я решил постучаться вечером к Люське в кладовую. Мы с Витькой отвозили с гумна обмолоченный хлеб. К полудню сломалась молотилка. Мы бездельничали. Время тянулось медленно. Солнце нехотя перевалило через зенит и лениво опускалось к горизонту. Молотилку исправили, только молотить не пришлось. С севера надвинулось косматое темное облако, и хлынул проливной дождь.

Домой я вернулся рано. Умылся с мылом, что со мной редко случалось, надел новую рубашку и даже причесался перед осколком зеркала.

- Ох ты какой! - удивился прибежавший ко мне Витька. - Женихом нарядился.

- Каким женихом! - сердито оборвал я его. - Намок под дождем, вот и переоделся.

- Намок, - Витька хитро улыбнулся, - а что же я не намок?

- Это уж твое дело.

- Ну ладно. Идем гулять.

И Витька утащил меня за деревню на бугор, куда собиралась вся наша ватага. Но сегодня никто не пришел. Я думал, что Витьке будет тошно и он позовет меня домой. А он и не думал уходить. Я нервничал. А Витька, наоборот, почему-то веселился. Он городил всякую небылицу и не обращал на меня никакого внимания. Я платил ему тем же. Я не слушал его. Я думал о Люське.

Наконец мы расстались.

Витька, насвистывая какую-то песню, отправился домой, а я спрятался у забора и выжидал, когда за ним захлопнется дверь. Ждал долго и не дождался.

Осторожно выполз из своего укрытия, переполз ровную луговую площадку и мимо огородов по густой жгучей крапиве начал пробираться к Люськиной кладовой.

Сердце во мне то замирало, то начинало учащенно биться.

Иногда я останавливался и тревожно прислушивался. Нигде ни звука. Это хорошо. Меня никто не увидит. Только луна. Она смотрела на меня и, кажется, посмеивалась. Я смущенно прятался от нее в тень, голыми руками раздвигал крапиву, прошлогодний бурелом и упрямо шел к свой цели.

Люськина кладовая была рядом. Крапива кончилась. Передо мной широкая луговина.

Я стряхнул с рубашки мусор и хотел выйти, как вдруг по луговине к Люськиной кладовой промелькнула чья-то сгорбленная фигура. Я настороженно присел. Послышался легкий стук.

Шепот:

- Люся, Люсь, открой.

По голосу я сразу узнал Витьку. И меня охватило отчаяние. Я сжался в комок и тяжело засопел.

- Ну чего? - прошептала из-за двери Люська. - Говори.

Я зажал голову руками и по той же крапиве бросился бежать.

Не помню, как я очутился возле своего дома. Осторожно, чтобы не потревожить мать, вошел в комнату и тяжело опустился на скамейку возле окна. Так и заснул.

А на другой день ко мне пришла Люська. Я не разговаривал с ней. Я лежал, отвернувшись к стене, и молчал.

А Люська весело рассказывала о том, что нас с Витькой, как передовых колхозников, занесли на Доску почета.

- Витька на девятом небе. К нему теперь не подойдешь. Ходит гордый. Разговаривает басом, точь-в-точь как председатель.

Смеялась Люська. А у меня холодело сердце. Слушая ее, я все больше и больше с тоской убеждался, что она не любит меня. Недаром же она так много говорит о Витьке.

С этих пор потянулись для меня печальные дни.

ГЛАВА 5

Я не злился на Витьку. Я понимал, что он не виноват, и все-таки в душе моей кипела на него обида, поэтому я с ним не разговаривал. Я избегал его. Витька долго приставал ко мне, пытался выяснить, отчего я вдруг изменился, и наконец его заело самолюбие, он начал меня сторониться.

Дружба наша пошатнулась.

Хорошо, что летние каникулы вскоре подошли к концу. Я был рад этому. Я знал, что школа заменит мне любимого товарища и я не так больно буду переживать одиночество. Однако мне пришлось разочароваться.

Нас на два месяца освободили от учебы, и мы всей школой вместо занятий помогали колхозникам убирать урожай: рыли картофель.

Часто мы уходили работать в дальние деревни и по нескольку дней, а то и всю неделю не появлялись дома. В колхозе, в котором мы рыли картофель, нас кормили, и там же мы квартировали по целой ватаге в одном доме.

Это было веселое время, но только не для меня.

Люська словно мстила мне за что-то, и теперь до глубокой полуночи слышался ее звонкий голос и беззаботный, радостный смех.

Иногда она смеялась слишком громко, и я понимал, для чего она так смеялась. Она хотела, чтобы ее кто-то услышал. А кто? "Конечно, Витька", с горечью вздыхал я.

И назло всем старался показать себя радостным, но это мне не удавалось.

Чем веселей становилась Люська, тем мрачнее становилось на моей душе. Я не мог ее видеть веселой и перестал по вечерам выходить на улицу. Я думал, что мое отсутствие хоть немного, но опечалит Люську, но она оставалась по-прежнему веселой. Я, как отшельник, при свете мигающей лампадки целые ночи просиживал за толстой потрепанной книгой, за что получил прозвище "Бурика-профессор".

А какой же я был "бурика" и к тому же "профессор", когда меня страшно тянуло на улицу? Никто не знал, что творилось в моей душе, что за целую ночь я часто прочитывал только одну страницу и ничего-то в ней не понимал.

Читая, я напряженно вслушивался в доносившиеся до меня голоса. С трепетом улавливал знакомый смех, отбрасывал в сторону книгу и, облокотившись о подоконник, прислонялся горячим лбом к холодному стеклу.

"И зачем я родился на свет, - горестно сетовал я на свою судьбу в такие минуты, - лучше бы меня не было совсем, или же не было бы Люськи".

Я нарочно думал о Люське самое плохое, а любовь, как колючий репей, впивалась в меня и перепутывала все мои мысли. Целые дни я ревниво следил за каждым Витькиным шагом, и он, будто угадав мои мысли, как назло, вызвал Люську на соревнование и работал рядом с ней. Они работали быстро. Я следил за ними и от всей души проклинал это злополучное соревнование. Обгоняя друг друга, они переглядывались, перебрасывались шутками, смеялись, и все это болью отдавалось в моей груди. Стиснув зубы, я угрюмо наклонялся над бороздой и отчаянно расшвыривал землю. Я работал изо всех своих сил. Я не соревновался с ними. Мне просто хотелось измучить себя, измучить для того, чтобы ни о чем не думать, и, пока Люська с Витькой обрабатывали по одной борозде, я обрабатывал полторы.

Люську это задело. Иногда она посмеивалась надо мной и кидала в меня мелкими комьями земли, но я не отвечал на ее вызов. Я только суровее сдвигал брови и от какой-то ноющей обиды упрямо, с еще большей энергией, продолжал работать.

Так проходили день за днем.

И вот как-то среди недели, в обеденный перерыв, директор школы объявил нам, что после работы в правлении колхоза будет общее собрание.

Больше он ничего не сказал. Однако, когда мы приступили к работе, Люська, проходя мимо меня, остановилась и тихо, так чтобы никто не услышал, шепнула:

- Тебя премировать будут, - и убежала.

Я принял ее слова за насмешку, запустил ей вдогонку ком земли, бросил работу и незаметно ушел в деревню.

Я не хотел, чтобы меня премировали. Я понимал, что я этого совсем не заслужил. Может быть, я работал и хорошо, однако работал не оттого, что мне самому хотелось так работать, а оттого...

Я твердо решил не ходить на собрание. Забрался на сеновал, зарылся в пахучее сено и скоро заснул.

Разбудил меня громкий стук.

Я приоткрыл глаза, огляделся. На сеновале было полутемно. Прислушался. Тишина. Только где-то глубоко в сене шуршала мышь. Успокоенный, я потянулся, зевнул и хотел было снова заснуть, как вдруг подо мной во дворе раздался пронзительный треск.

Я сразу понял, что ломают дверь, и мгновенно спустился по лестнице вниз.

В щель, которая образовалась от сломанной доски, протискивалась человеческая фигура. Воры?!

В два прыжка я очутился около незнакомца и, схватив его за шею, прижал к земле.

- Стой, гадина! Попался?

- Пусти, Профессор, - прохрипел незнакомец.

Я вздрогнул и отшатнулся. Это был Колька Чернов.

Он втиснулся во двор, открыл дверь и, ругаясь, подступил ко мне с кулаками.

- Чего не отпирал, говори?

Я молчал. Я только сейчас вспомнил, что, уходя на сеновал, запер дверь на крючок, и теперь хмуро глядел на Кольку и обступивших меня ребят. Я ждал подзатыльников, но тут подоспела хозяйка.

- Уж не случилось ли чего, - испуганно произнесла она, заметив выломанную в двери доску, - неужто воры?

- Нет, теть Шур, это вот он. Заперся и не откликается, - раздраженно ответил Колька, - и пришлось ломать. Дать вон по зубам-то.

- Ну, ну, - гневно вступилась хозяйка и, видя, что Колька отвернулся от меня, вздохнула: - Ну слава тебе господи, а я было переполошилась. А он, наверно, спал.

- Какое спал, - не унимался Колька, - мы целый час грохали. Тут мертвый проснется.

- Так и что, и этак бывает.

И хозяйка рассказала нам случай, как однажды ночью заблудилась в своей комнате.

Это развеселило ребят, а меня подбодрило, и я признался, что действительно спал.

- Ну и дрыхнешь, - Колька дружелюбно ткнул меня в бок кулаком, - а за шею-то ты меня здорово сцапал.

- Я думал, что воры.

Все засмеялись.

А через несколько минут мы уже сидели за столом и мирно ужинали. Ели горячие щи, картошку с солеными огурцами и молоко. После молока Колька поднялся и хлопнул себя по животу.

- Полный. Теперь на собрание.

- Пошли, - подхватили ребята, - идем, Профессор. Посмотришь, как там Саньку разукрасили.

И они потащили меня на улицу.

Мне не хотелось идти, но после всего случившегося я чувствовал за собой вину и не стал противиться.

- Вот посмотри, - бросил мне Колька, когда мы поравнялись с правлением колхоза.

Я остановился.

На серой, обветшалой от времени стене был прикреплен хлебом широкий лист бумаги, а на нем красовалась карикатура на Саньку Офонина. Ребята уже видали ее и вошли в дом, а я шагнул ближе и прочитал крупную надпись:

"В то время, когда на фронте идут тяжелые бои, когда в тылу все

школьники работают не покладая рук, Офонин беззаботно бегает по

полям за трактором. Позор лентяю!

Р е д к о л л е г и я".

- Редколлегия, - с иронией повторил я вслух, разглядывая знакомый Люськин почерк. - Везде она сует свой нос.

И мне отчего-то стало немного жалко Саньку.

Его всегда, как магнитом, притягивает к машинам. Он и в своем колхозе летом почти совсем не работал, а целые дни и ночи вертелся возле трактора. Измажется весь в мазуте и ходит задрав нос, гордый, как будто совершил какое-то важное дело.

Мать не однажды колотила его за это, и все-таки Санька упрямо стоял на своем. Он лазил по чужим огородам, воровал огурцы, помидоры, подсолнухи и все это носил трактористам - подлизывался к ним. А трактористам что пускай мажется, чище трактор будет. А Санька и рад стараться... Вымажется так, что живого места не найдешь. На лице только зубы сверкают, на руки страшно взглянуть. А Санька гордится этим. Воображает, что в таком состоянии он больше всего смахивает на водителя.

Часто Санька хвалился нам, что может управлять трактором самостоятельно, но мы не верили и смеялись над ним. Санька злился, размахивал руками, грозил нам и в результате оставался поколоченным.

Но взбучку можно перенести, а вот это...

Я взглянул на карикатуру и от досады сплюнул. В это время на мое плечо кто-то положил руку. Голос Витьки:

- Здорово, правда?

Я не ответил. Молча передернул плечами, чтобы стряхнуть его руку, и вбежал в правление колхоза. В комнате было людно и шумно. Я пробрался в угол, уселся на давно не мытый пол, съежился и вдруг, среди этого множества людей, почувствовал тоску одиночества.

Я не слушал, как проходило собрание, и только когда заговорили о премировании лучших работников, я насторожился и опустил голову. Мне было отчего-то стыдно. Я не хотел, чтобы назвали мою фамилию, и в то же время ждал этого - боялся, что ее не назовут.

Слова директора школы, хоть он говорил и тихо, в моих ушах гремели.

- Первая премия, - произносил он торжественно, а я от каждого слова еще больше ежился и сжимался, - принадлежит ученику 6-го класса нашей школы...

Я затаил дыхание.

- Большакову.

Я вздрогнул, сильнее вжался в угол и, кажется, засопел. Все притихли.

- Большаков, - позвал директор.

Я притаился.

- Вот он, здесь, - крикнул кто-то рядом со мной, и не успел я что-нибудь сообразить, как меня схватили и протолкнули вперед.

Раздалось дружное рукоплескание и такой же дружный смех.

Краска залила мне лицо, я сразу вспотел, дрожащей рукой взял протянутую мне книгу, что-то пробормотал, повернулся и, прокладывая локтями путь, метнулся в свой угол.

Больше я ничего не видел и не слышал. Говорил директор, говорили учителя, но их слова, словно осторожные воробьи, пролетали мимо меня. Мне было и неприятно, и обидно. Я понимал, что получил премию из-за Люськи, и злился на нее.

После собрания я возвращался домой угрюмый. Мне хотелось как-то отомстить Люське. А как?

Я шел, склонив голову.

Вдруг кто-то дернул меня за рукав.

Я повернулся.

Люська.

- Поздравляю. - Она весело протянула мне руку.

Я вспыхнул.

Люська поймала мой суровый взгляд и опешила.

Ничего не соображая, я бросил книгу к ногам ошарашенной Люськи и процедил сквозь зубы:

- Возьми, это ты заработала, - и, как испуганный зверь, метнулся в проулок.

- Вова! - вскрикнула Люська.

Но я не обернулся. Я перемахнул через изгородь и направился прочь от деревни в луга, освещенные полной луной. Шел не спеша. Торопиться мне было некуда.

Добравшись до небольшого ручейка, я спустился в ложбину и лег на спину.

Лежал и бездумно глядел на далекую синеву неба, на ласково мигающие звезды, и неожиданно это широкое, бесконечное пространство повеяло на меня спокойствием.

Негодование и злое торжество сменилось легкой грустью.

В это время мое внимание привлекла мелькнувшая в воздухе искра. Я приподнялся.

Неподалеку от меня за кустами кто-то развел костер. Это меня заинтересовало.

Я осторожно подкрался к кустам и раздвинул ветки. Возле костра, по-татарски поджав под себя ноги, сидел Санька Офонин и еще два каких-то неизвестных мне парня. Волосы у Саньки были растрепаны, нос и лоб в мазуте, на щеке виднелась черная полоса. Все трое молча курили махорку.

Наконец один из них, самый маленький, вдохнул в себя слишком много дыму и отчаянно закашлялся.

Санька покосился на него, сердито сплюнул в огонь и повернулся к своему соседу.

- Надо ей морду набить.

- Угу, - отозвался тот и снова умолк.

Я догадался, что речь идет о Люське.

- Это она тебя, Санька, так-ту разукрасила, - каким-то девичьим голоском выкрикнул малышка между приступами кашля и захохотал.

Я вспомнил карикатуру и тоже улыбнулся.

- Чего смеешься! - оборвал Санька. - Говорю тебе - морду ей надо набить.

- А чего ты, Санька, дашь за это?

Санька почесал затылок.

- Арбузов.

- Ну это ты врешь, - буркнул молчаливый Санькин сосед.

- Дам. Их в колхозном огороде полно. Во какие, - и Санька сделал из рук колесо. - Только набить ей надо так, чтобы из носу кровь пошла.

- Это само собой... - заверил молчун.

И на этом торговая часть закончилась.

Дальше начался тихий уговор.

Заговорщики наметили встретить Люську на опушке леса. Санька знал, что Люська каждую субботу после работы заходит в школу к своей тетке-сторожихе и возвращается домой одна. Этим они и хотели воспользоваться.

Закурили, подбросили в огонь хворосту и начали хвастаться своей удалью, а я незаметно отполз обратно в свою ложбину и вернулся в деревню. Я решил не выдавать заговорщиков. Я знал, что этим отомщу Люське, и на другой день на работе, поглядывая на нее, ликовал.

"Ох и надают они тебе, ох и надают", - заранее радовался.

Однако злая радость во мне постепенно угасала. Угасала оттого, что Люська работала неподалеку от меня и почему-то была грустной. Расшвыривала землю вяло, с неохотой. Это смущало меня. Сегодня я желал видеть ее веселой. Тогда бы мое ехидное торжество было вполне удовлетворено, но Люськино лицо было мрачным.

Она все чаще и чаще кидала в мою сторону чем-то опечаленный взгляд и наконец тихо позвала:

- Вова.

Я вздрогнул и понурил голову.

- Отчего ты на меня злишься?

- Я не злюсь, - чуть слышно, с дрожью прошептали мои губы.

Люська подошла ко мне.

Чтобы скрыть от нее свое волнение, я поднял с земли корзину и направился к общей груде высыпать из нее картофель.

Люська взялась мне помочь.

Мы шли молча. Молча опорожнили корзину, и я повернул обратно.

- Погоди.

Люська достала из-под кофты аккуратно обернутую газетой книгу и протянула ее мне.

- Возьми.

- Мне ее не надо.

- Там записка.

Книга очутилась в моих руках. Люська стыдливо отвернулась и торопливо зашагала к своей борозде.

Я провожал ее смущенным взглядом и чувствовал, как большая радость и теплота разливаются по всему моему телу. Сердце замирало от какого-то приятного предчувствия.

Я воровато огляделся и спрятал книгу за пазуху. Жизнь моя сразу изменилась. Я вмиг позабыл обо всем на свете: о войне, о тяжелой работе, о Витьке и даже о самом себе. Я думал только о записке. Я не хотел ее читать до вечера, но книга мешала мне работать, мешала нагибаться и каждую минуту напоминала о том, что в ней заложен заветный листочек бумаги, который для меня ценнее всяких сокровищ. И я не вытерпел. Я лег в борозду, загородился от посторонних глаз корзиной и достал из-за пазухи книгу. Развернул. И тут случилось то, чего я никак не мог предвидеть.

Сильный порыв ветра подхватил дорогую мне легкую бумажку и стремительно помчал ее по оголенному полю. Я как сумасшедший бросился за ней. Я ничего не видел и не чувствовал. Перед моими глазами мелькал перепрыгивающий через борозды белый лоскуток. Вот он застрял, и тут... У меня потемнело в глазах.

Перед самым моим носом записку схватила какая-то рыжая длинноволосая девчонка и со смехом кинулась бежать.

Разъяренный, я вцепился в ее спину и захрипел:

- Отдай!

Рыжуха упала, разбила нос и в гневе разорвала мою записку в мелкие клочья. Я что-то крикнул и ударил ее.

А дальше... Дальше действия проходили в каком-то тумане.

Рыжуха с плачем направилась к учительнице, та - к директору школы, и над моей головой разразилась гроза. Меня стыдили, упрекали, а я, опустив голову, сопел и с ноющей болью думал о пропавшей записке.

Директор школы и заставлял, и упрашивал меня извиниться, а я стоял перед ним и думал: "О чем писала мне Люська?" Этот вопрос не давал покоя весь следующий день.

Я несколько раз пытался подойти к Люське и спросить, и каждая попытка кончалась неудачей. Не хватало смелости. И наконец в субботу утром я написал ей записку.

"Люся, напиши мне еще одну такую же записку", - просил я на маленьком лоскутке бумаги. Бережно свернул его вчетверо и, зажав в кулаке, направился на работу.

Однако работа не шла мне на ум. Я целых полдня подстерегал Люську улавливал удобный момент. И вот мы встретились. Встретились один на один за высокой грудой картофеля. Мы не сказали друг другу ни слова.

Я молча сунул руку в карман Люськиной кофты и разжал кулак.

Люська не спросила, зачем я это делаю, она догадалась, и мы разошлись.

Работать оставалось недолго. Мы в субботу кончали раньше обычного, но я не стал дожидаться окончания работы. Мне было не до этого.

После того как Люська передала мне книгу с запиской, я с гордостью носил в себе тайную мысль: одному защитить Люську от заговорщиков.

И защитить не просто так - расстроить их план, нет. Это я мог сделать и раньше, но я этого не хотел. Я мечтал накинуться на Саньку и его товарищей и отколотить их именно тогда, когда они нападут на Люську.

Признаться, это был смелый план. Один против троих. Но это-то меня и разжигало.

Я понимал, что такая смелость поднимет в глазах Люськи мой авторитет, из-за этого я был готов на все. Я хорошо знал то место в лесу, где должны встретиться заговорщики, и, не медля ни минуты, отправился туда. Противники мои были уже в сборе. Они сидели возле костра на дне широкой котловины, поросшей густым орешником, и, обжигаясь, ели печенную в золе картошку.

Я наблюдал за ними сверху.

Погода стояла ветреная. Лес глухо шумел и торопливо, как будто стыдясь чего-то, сбрасывал нарядную осеннюю одежду. В котловину, медленно кружась в воздухе, спускались тысячи разноцветных листьев. На небе не было ни тучки. Косые лучи заходящего солнца с мягкой грустью просвечивали редеющий лес.

Вдруг неожиданный свист вывел меня из оцепенения. Заговорщики в котловине повскакивали с мест, и я с удивлением отметил, что их осталось только двое.

Значит, свистел разведчик. Значит, Люська недалеко. Перебегая от ствола к стволу, я выбрался на опушку и заметил, что Люська, весело напевая, шла по полю. Я облегченно вздохнул. Неподалеку от меня дорога огибала глубокий, заросший колючим шиповником овраг. На берегу оврага, в том месте, где дорога делала изгиб, стоял столетний кряжистый вяз. Вот за ним-то и прятался разведчик-коротышка. Через несколько минут к нему из оврага, крадучись, вылезли и тоже притаились Санька и его товарищ угрюмый молчун.

Люська, ничего не подозревая, торопливо приближалась к роковому месту.

Вот она прошла мимо меня и неожиданно остановилась. На дорогу, переваливаясь с боку на бок, вышел Санька Офонин.

Люська помедлила, поправила на голове платок и решительно направилась на своего врага.

- Стой! - угрожающе зарычал Санька.

- Ну стою.

- Ты рисовала карикатуру?

- Я.

Санька не ожидал такой смелости, растерялся и тревожно оглянулся. Из-за вяза к нему на подмогу выскочил малышка и здоровенный угрюмый молчун.

Заметив их, Люська шагнула вперед.

- Уйди.

- Я тебе уйду, - осмелел Санька, - я тебе всю физиономию разрисую.

- Попробуй! - Люська сжала кулаки.

- Ну и попробую.

- Попробуй!

- На.

В тот же миг Санька с Люськой вцепились друг другу в волосы и свалились на пыльную дорогу. К Саньке подоспела помощь.

Молчун ухватился за Люськины руки и старался оторвать их от Санькиных волос. Санька орал. Я, стиснув зубы, выпрыгнул из своего укрытия и с разбегу ударил ногой молчуна в зад. Он перевернулся и, как чурбан, кувыркаясь, покатился в овраг. Заметив это, коротышка бросился бежать. Я метнулся за ним. Он понял, что ему не уйти, и сделал хитрый маневр - упал мне под ноги. Я ткнулся. Коротышка прыгнул в сторону и скрылся в лесу.

- Держи, держи! - кричала Люська.

В это время мимо меня зайцем промелькнул Санька Офонин.

Разъяренный, я кинулся за ним.

Началась погоня.

Санька, чтобы скрыться, как лиса, петлял между деревьев, а я, не теряя его из виду, летел напрямую...

Вдруг кто-то дернул меня за плечо.

Я пошатнулся и хотел обернуться, но в лицо мне врезался кулак. Я на мгновение потерял равновесие. Из глаз брызнули искры.

- Попался? - послышался веселый смех молчуна.

Я озверел.

Не помню, как в руках у меня очутилась палка и я ударил ею своего противника. Он взвыл. Я хотел ударить его еще раз, но кто-то сзади повис на моих плечах. На меня посыпался град кулаков. Я догадался, что враги мои в сборе, и, кое-как вырвавшись, дал стрекача.

ГЛАВА 6

Скрылся я от заговорщиков удачно и вовремя. Однако разноцветные синяки под глазами упорно красовались на моем лице целую неделю. И, как нарочно, с этой недели начались занятия в школе.

В классе назойливо подтрунивали над моими "фонарями", а учителя, которые почему-то привыкли считать меня тихим, смотрели на мой неприглядный вид с удивлением.

- И кто это, Большаков, тебя так разрисовал? - допытывались они, и я, не стесняясь, врал, что упал с сеновала.

Витька не верил этому и во время перемены спросил:

- А все-таки, Вовк, скажи по-честному: с кем ты дрался?

Мне не хотелось открываться перед Витькой, и я резко ответил:

- Ни с кем. Ты думаешь, я хвастаю?

- Откуда я знаю, - обиженно проговорил Витька и, сочувственно посмотрев мне в лицо, предложил: - Давай отомстим вместе.

Я был тронут Витькиным вниманием, но во мне тут же зародилось смутное подозрение: не рассказала ли ему обо всем Люська.

После лесного побоища Люська не отвечала на мою записку, а при встречах со мной опускала глаза и торопливо проходила мимо.

Подозрение мое с каждым днем возрастало.

Первое время я думал, что Люська стыдится передать мне записку, и старался показаться ей на глаза где-нибудь в темном закоулке, но все мои усилия были напрасны.

Люська избегала меня, а Витька, наоборот, настойчиво приставал ко мне - хотел помириться. Он как-то сразу изменил ко мне свое отношение, был очень заботлив и часто смотрел на меня с затаенной печалью. Я ничего не понимал. Встречая его взгляд, я иногда думал, что Витька что-то скрывает от меня, что-то хочет сказать и не может.

Не на шутку встревожась, я начал наблюдать. Витька понял это. Он даже сам стеснялся своего взгляда и нередко во время уроков подолгу смотрел на меня украдкой. В такие минуты я замечал в его глазах глубокую скорбь, с которой глядят на безнадежно больных. Это пугало меня.

Я отодвигался подальше и нервно обрывал:

- Чего ты на меня уставился?

Вздрогнув, Витька торопливо успокаивал:

- Ничего. Это я так, просто задумался.

А через несколько минут глядел на меня такими же глазами.

Об уроках Витька не думал совсем. За небольшой промежуток времени он получил три двойки и, кажется, нисколько о них не беспокоился.

"Что его тревожит? Отчего он так заботлив ко мне?" - спрашивал я сам себя и не находил никакого ответа.

Наконец все стало ясно.

Это произошло пятнадцатого ноября...

Я возвращался из школы немного позднее обычного. Морозный день клонился к закату. С неприветливого, пасмурного неба сыпался мелкий снег. Колючий северный ветер сердито распахивал мое не по росту короткое пальто. Зябли коленки. Стараясь разогреться, я семенил вприпрыжку. Незаметно пробежал лугами, лесом, очутился снова на опушке и неожиданно замедлил шаг.

Вправо от меня, недалеко от дороги, послышался чей-то разговор.

Продолжая идти, я насторожился, отогнул воротник. Разговор утих.

Я остановился.

Голос Люськи.

- Ну а дальше? - спрашивала она кого-то.

Я затаил дыхание.

Тишина.

И вдруг... Зубы мои лихорадочно прикусили нижнюю губу.

Голос Витьки:

- Я ничего ему не сказал.

- А как же?

- Не знаю. Я не могу сказать ему об этом. - Голос у Витьки осекся. Я сам как дурак хожу, думаю, думаю, а сделать ничего не могу. Лучше скажи ему ты.

Молчание.

- Скажи, - жалобно упрашивал Витька.

Люська не отвечала.

- Ведь ему все равно надо знать. Скажи. Вовка тебя любит.

Люська вздохнула:

- Нет. Лучше ему не говорить.

По снегу заскрипели шаги. Я понял, что Витька с Люськой идут к дороге, и опрометью кинулся бежать.

Теперь мне все было ясно.

Вот почему Люська не отвечала на мою записку, ей не хотелось меня обижать. Она просила Витьку передать мне обо всем (о чем, я точно не представлял себе), но Витька не осмелился. Ему, видите ли, жалко меня. "Подумаешь, какая красавица. И сказал бы, так, наверно, не умер", успокаивал я сам себя, а на душе становилось все тяжелее и тяжелее. Мир пустел. Хотелось скрыться от него в каком-нибудь тихом углу, и я торопился домой.

В моем сознании теплилась слабая надежда, что за все пережитое горе там меня ожидает какая-то радость. А дома меня подстерегало горе.

Мать сидела у окна и, облокотившись о подоконник, беззвучно плакала. С боку к ней сиротливо прижалась сестренка.

На столе лежал нераспечатанный треугольник письма. Я взглянул на него и невольно отшатнулся. Это было мое последнее письмо, которое посылал я отцу месяц назад. На нем стоял черный штамп: "Адресат выбыл".

Тяжелое предчувствие беды стиснуло мне горло, но я поборол себя и, как мог, спокойно произнес:

- Не надо, мам. Его, наверно, в другое место перевели.

- Ох, не знаю, Вова. Чует мое сердце неладное. Давит здесь вот. Больно. - И она бессильной рукой провела по груди.

Я отвернулся и понуро ушел в переднюю.

Уроки в этот вечер я, конечно, не учил.

К нам пришли соседки. Они сочувствовали нашему несчастью и еще сильнее тревожили мать. Она то плакала, то, вздохнув грустно, начинала рассказывать сны, которые ей снились в последние ночи.

Чаще всего во сне она видела тихое лесное озеро с прозрачной холодной водой, и соседки утверждали, что чистая вода к слезам.

Я не верил этому. Не верил, что сны могут чего-то предсказывать.

Мать говорила, что если во сне увидишь собаку, то непременно встретишься с близким другом. Однако мне нередко снились собаки, а друзья почему-то не встречались.

Слыхал я и то, что если приснится машина, - будет письмо.

Но когда я ждал записку от Люськи, я за одну только ночь увидел тысячи машин, а записки не получил. Нет, не верил я снам. Не верил, что с отцом могло что-то случиться, и все-таки глубокая тревога притаилась во мне и всю ночь не давала покою.

Утром пришел я в школу хмурый.

"Где отец? Что с ним?" - задавал я себе вопросы, а через полминуты вспоминал вчерашний день и с упреком думал о Люське; волком косился на Витьку и невольно от обиды сжимал кулаки.

Вдруг во время большой перемены нас с Витькой и Люськой вызвали к директору школы. "Еще что-нибудь случилось", - подумал я и, выйдя из класса, равнодушный, готовый ко всему, зашагал по крутой, плохо освещенной лестнице.

В это время в дальнем конце коридора раздался веселый Люськин смех. Он уколол меня, и я остановился. Мне захотелось дождаться Люськи и причинить ей боль. Хотелось сказать что-нибудь такое, отчего бы она надолго перестала смеяться. Я перебирал в уме всякие обидные слова и не мог ничего придумать, и только когда Люська поравнялась со мной, я неожиданно для себя прошипел:

- Ты знаешь, зачем нас вызывают?

- Нет.

Люська беспокойно взглянула мне в лицо.

- А я знаю. Директору сказали, что ты с Витькой по лесу шляешься.

Люська удивленно подняла брови и попятилась назад.

- Что, неправда? Напугалась? - наступал я на нее. - А кто летом к тебе в кладовую приходил? Что молчишь? А кто вчера под сосной стоял с Витькой? Я ведь все слыхал - знаю.

- Слыхал? - прижимаясь к перилам, испуганно выронила Люська.

- Да, слыхал. Не бойтесь, не удавлюсь.

Я прыгнул через две ступеньки и с яростью распахнул кабинет директора.

Витька был уже там. Подпирая плечом круглую обитую железом печку, он стоял вполуоборот ко мне.

Директор сидел за столом и что-то писал. На стук захлопнувшейся двери он приподнял свои усталые глаза и улыбнулся:

- Утов, ты смотри поосторожнее.

- А чего я, Александр Петрович?

- Да так, ничего. Только печка у нас не того... плохонькая: Не сковырни ее.

Витька жалко улыбнулся и вытянулся в струнку.

- А где же Цветкова?

Мы молчали.

Я исподлобья поглядывал на Витьку и каждую секунду ждал, что откроется дверь, но она не открывалась. Пролетело несколько минут, а Люська не приходила.

- Кажется, она была аккуратной. Иди-ка, Утов, позови ее.

Я вспыхнул. Я понял, что, разговаривая с Люськой, хватил через край, и, уставясь на пол, бессмысленно разглядывал загнутые носы своих старых сапог.

Витька быстро возвратился. Он остановился у порога, опустил голову и молчал.

- Ну что? - шагнул к нему директор.

Витька переступил с ноги на ногу и отвернулся.

- Нашел ее?

Тишина.

- Ну и что же ты молчишь?

Витька нерешительно поднял глаза:

- Она на лестнице плачет.

- Плачет? - удивленно переспросил директор и направился к выходу. Я провожал его косым, тревожным взглядом.

Вот он толкнул дверь и с силой захлопнул ее, но она приоткрылась. И я увидел на лестнице Люську. Она стояла все там же, только перегнулась через перила и изредка вздрагивала. Директор положил ей на спину руку:

- Что с тобой, Цветкова?

Люська молчала.

- Зайди ко мне.

Он взял ее под руку и ввел в кабинет.

- Что-нибудь случилось?

- Нет. - Люська утирала слезы и говорила, ни на кого не глядя. - Я ногу расшибла.

Я с благодарностью взглянул на Люську и облегченно вздохнул.

- А я уж подумал, что-нибудь хуже, - произнес директор. - А это ничего. До свадьбы заживет. Правда, Большаков?

Я скривил рот наподобие улыбки.

Директор немного пошутил надо мной, а когда Люська успокоилась, неожиданно спросил:

- Вы хорошо знаете Офонина?

Я насторожился. Зачем ему понадобилось про Саньку спрашивать?

Вспомнил лесное побоище, от которого под моими глазами еще не совсем пропала желтизна синяков, и, в упор уставившись на директора, старался понять - знает он или нет.

- Хорошо, - как-то неуверенно ответил за всех Витька.

- Вот поэтому-то я вас и позвал.

Директор достал со стола конверт, посмотрел на него и задумался. Потом провел рукой по волосам и мягко заговорил:

- Это письмо с фронта от его отца. В нем он просит меня рассказать ему о поведении сына и его учебе. Вот я и решил с вами посоветоваться. Как ни печально, а я знаю Офонина только с плохой стороны.

Мы насупились.

Директор окинул нас пристальным взглядом.

- Но у него есть что-то и хорошее. Вы об этом знаете лучше меня, вот и давайте вместе решать: какое письмо послать его отцу на фронт.

Слово "фронт" директор как-то особенно выделил, произнес сильнее и жестче.

И мы поняли, зачем он это сделал: положение на фронте было крайне тяжелым. Враг еще стоял всего в 120 километрах от Москвы, вступил в предгорья Кавказа, вышел к Волге.

Можно ли было в такое тяжелое время написать на фронт о Саньке горькую правду?

Нет, нельзя.

Мы так же, как и директор, знали Саньку только с плохой стороны... Мы были злы на Саньку. У меня от его кулаков не прошли еще синяки, а у Люськи царапины, и все-таки мы начали фантазировать и рассказывать директору о хорошем Саньке.

Директор слушал нас внимательно. Он, может быть, и понимал, что мы прихвастываем, но ему так же, как и нам, не хотелось писать Санькиному отцу горькие слова. И мы все вместе написали на фронт теплое, хорошее письмо.

Послали его и уговорились о нем молчать.

Однако Санька откуда-то все пронюхал.

Он был убежден, что мы написали о нем плохое, и перестал ходить в школу.

А нам было не до Саньки.

Все думали только об одном - об исходе Сталинградской битвы.

В коридорах теперь ученики не кричали, не смеялись и не прыгали, а собирались кучками и, как взрослые, серьезно рассуждали о войне. Уроки проходили тихо.

Учителя большую часть времени рассказывали нам о героической борьбе в Сталинграде.

Мы слушали, затаив дыхание, и от всей души сожалели, что не можем уйти туда - на фронт. Тревога за судьбу своей Родины с каждым днем возрастала в наших сердцах и разжигала до боли злую ненависть к врагу.

- Неужели их, гадов, не разобьют? Неужели они захватят Сталинград? спрашивали мы друг друга и лихорадочно следили за газетами.

Но газетные строчки не приносили нам радости. От отца нам тоже не приходили письма.

Мать тосковала. На душе у меня было мрачно. А погода, как назло, взбесилась.

Бушевала пурга.

Дни и ночи угрожающе гудел холодный ветер. А к концу недели, двадцать третьего, он так разыгрался, что невозможно было понять, где небо, где земля. Сплошное месиво из снега.

В это утро мы с Витькой сбились с дороги и пришли на занятия в школу с большим опозданием.

Мокрые, усталые, с трудом перешагнули высокий порог коридора и от изумления остановились.

В нашей школе творилось что-то непонятное.

Занятий не было. Двери всех классов настежь открыты. По коридорам, толкаясь и подпрыгивая, беспорядочно носились ученики и, не жалея глоток, кричали "ура".

Кверху взвивались сумки, шапки, тетради. Слышался визг, смех.

А через минуту мы уже знали, что произошло то, чего мы так долго ждали. Наша Красная Армия окружила под Сталинградом немецкую армию.

- Ура! - гаркнул Витька, как сумасшедший, и бросился в гудящую толпу.

От избытка радости я выхватил у него сумку и с силой подбросил ее вверх.

- Ура!

Сумка ударилась о потолок, расстегнулась, и из нее на головы возбужденных ребятишек посыпалась ученическая утварь.

Мы с Витькой метнулись ее подбирать, ползали на четвереньках, толкались, кричали и хохотали. И вдруг...

Я поднял небольшой листок бумаги, и перед моими глазами все поплыло и закружилось.

Это было извещение о гибели моего отца. Руки мои задрожали. Тело как-то обмякло. Я с трудом разогнулся, дико огляделся по сторонам и, как пьяный, шатаясь, медленно вышел на улицу. Остановился.

Зачем-то еще раз посмотрел на извещение и, ничего не соображая, кинулся бежать домой. Сколько времени я бежал, где бежал, не знаю.

Помню только, что мне хотелось плакать, а слез не было.

Очнулся я где-то в поле.

Один.

Кругом пурга. Ноги сковала усталость.

Ветер давно уже сорвал с головы моей шапку. В волосах таял снег. Вода холодными струйками катилась за воротник рубашки, в горле пересохло хотелось пить.

Я нагнулся зачерпнуть пригоршнями снегу, пошатнулся, зарылся лицом в глубокий сугроб и впервые заплакал. Заплакал во весь голос.

Собрал последние силы, поднялся, сделал несколько шагов и снова упал.

"Теперь все, - промелькнуло в моей голове. - Папу убили - и меня не будет. Ну и пусть!"

Но тут я увидел грустное лицо сестренки, а из-за него смотрели на меня полные скорби глаза матери.

"А как же они?" - подумал вдруг я. И на меня дохнуло холодом.

Я сделал последнее усилие, изловчась, поднялся на корточки, хотел распрямиться, но ветер покачнул меня и свалил на бок.

Мне захотелось спать. Я понимал, что замерзну, но не сопротивлялся. Меня охватило полное душевное безразличие.

Сквозь вой пурги я смутно слышал чьи-то голоса, но не верил в их действительность.

Я знал, что когда человек замерзает, ему всегда что-нибудь чудится.

"Вот и мне голоса чудятся", - лениво думал я.

Вдруг кто-то схватил меня за плечо и начал тормошить.

Я слабо повернулся, но никого не увидел.

- Живой, живой, - как будто издалека, глухо долетел до меня голос Витьки.

- Вовка, Вова, Вова!

"Это Люська", - пронеслось в моей голове. Я улыбнулся и окончательно потерял сознание.

Пришел в себя через несколько дней в кровати.

На голове у меня лежала мокрая повязка, в теле чувствовалась слабость. В висках мягкими молоточками стучала кровь. Я приоткрыл глаза.

В комнате стоял полумрак и было тихо-тихо. Возле меня сидела Люська. Она задумчиво смотрела в окно на улицу. Неожиданно скрипнули половицы, и к Люське неслышно, на цыпочках, подошла мать, шепнула:

- Спит?

Люська молча кивнула головой, осторожно взяла мою руку и положила в свою. Рука у нее была влажная, холодная и приятно щекотала мою горячую кожу.

Я поймал ее мизинец и легонько сжал его.

Люська повернулась ко мне, и мы встретились взглядами. На глазах у нее блеснули слезы. Она застыдилась их, вынула платок и тихо спросила:

- Тебе лучше?

Я улыбнулся и еще крепче сжал ее мизинец.

- Ох ты и бредил. Я даже боялась с тобой оставаться одна.

- А что, я кричал?

- Еще как. Вскочишь, глаза вытаращишь и кричишь: "Бей их, гадов, бей!" А то лежишь и разговариваешь...

Люська взглянула на дверь и умолкла, а потом наклонилась к моему уху и прошептала:

- С отцом. А иногда... со мной. А на Витьку ты не сердись.

- За что?

- А за то, что он не сказал тебе про извещение-то. Он не хотел тебя расстраивать, а сам переживал. Он ведь давно носил его в сумке, а сказать тебе не мог.

"Так вот почему Витька так заботливо относился ко мне", - подумал я и спросил:

- А как оно к нему попало?

Люська снова настороженно покосилась на дверь кухни, откуда доносилось покашливание матери, и чуть слышно начала рассказывать:

- Почтальон, тетя Маша, заболела и попросила Витьку сбегать вместо нее в сельсовет за почтой. В сельсовете Витька вместе с письмами получил извещение, прочитал его и решил никому о нем не говорить. Да не вытерпел и обо всем рассказал мне. Это в тот раз - в лесу под сосной. Мы думали, что так будет лучше, а получилось вон как. Когда ты убежал из школы, Витька хватился извещения и догадался. Прибежал ко мне и говорит: "Вовка извещение взял". Мы кое-как оделись - и следом за тобой. Мы знали, что ты собьешься с дороги, да и сами-то сбились, но это получилось к лучшему: мы все-таки нашли тебя. - Люська вздохнула. - А пурга-то какая была. Вон ты как нос-то обморозил.

Я надвинул на лицо одеяло, а сам тайком, одним глазом, смотрел на Люську и думал: "Какая она все-таки красивая".

А Люська, будто угадав мои мысли, вдруг спросила:

- Вов, а отчего ты на меня всегда сердился?

Я приоткрыл одеяло и нарочно угрюмо ответил:

- Ты на записку мне не ответила.

- Это потому, что ты за деревню на бревна не пришел.

Ничего не понимая, я приподнялся:

- На какие бревна?

- На такие. Я тебе в записке писала, чтобы ты в субботу, в ту, в которую меня хотел избить Санька, пришел за деревню на бревна, а ты мне написал, чтобы я написала тебе еще одну такую же записку. Зачем она тебе понадобилась, не знаю. А на бревна ты не пришел. Я тебя там почти всю ночь ждала - так и не дождалась, обиделась и не стала больше писать.

Люська взглянула на меня с упреком.

- Что же ты не пришел?

В это время со скрипом приоткрылась кухонная дверь, и к нам в комнату как-то боком протиснулся Санька Офонин.

Он, насупясь, медленно подошел к моей кровати и хрипло, не поднимая глаз, проговорил:

- Это тебе.

Положил на одеяло перочинный ножик, потоптался смущенно и ушел.

Мы с Люськой переглянулись.

Мы поняли, что отец прислал Саньке хорошее письмо.

Мне хотелось спрашивать и спрашивать:

- Отчего ты тогда в школе на лестнице заплакала?

Люська отвернулась.

- Я тебе потом скажу. Мне домой надо. Мама ждет.

ГЛАВА 7

Люська ушла.

За стеной по морозному снегу прохрустели ее торопливые шаги.

Я с грустью осмотрел пустую комнату, и сердце мое неожиданно забило тревогу.

Потрепанный тулуп, висевший на стене, надтреснутое зеркало, бритвенный прибор и потемневшие от времени книги на полке, каждая мелочь, даже сумрак комнаты, даже воздух - все напоминало мне об отце.

Все дышало холодом на меня и шептало, что его больше нет. Каждая вещь смотрела как-то сиротливо, казалась забытой, заброшенной и никому не нужной.

Я уткнулся лицом в подушку.

Мне вспомнилось, как до войны вот в такие же зимние вечера мы с отцом, не зажигая огня, любили лежать на полу возле топившегося подтопка.

В комнате стоял полумрак. Темнота пугала меня, я боязливо косился под кровать, где зияла черная таинственная пропасть, и плотнее прижимался к колючей бороде отца. Он улыбался, нежно трепал мои волосы и, задумчиво глядя в огонь, медленно рассказывал мне сказки.

- Папа, папочка, - звал я, кусая в отчаянии одеяло. - Ты не убит? Правда? Ты ведь живой. Это все приснилось.

И я мысленно кидался в объятия отца, прижимался к нему, ласково тормошил его за уши, за нос, обвивал его шею, а слезы душили меня.

- Вова, что ты? Тебе хуже? - дрожащим голосом спросила мать, бесшумно подойдя ко мне.

Я вздрогнул. Я понимал, что матери не легче моего, съежился и затих.

- Опять бредит, - прошептала мать, осторожно покрыла меня одеялом, приложила к голове моей руку и, тяжело вздохнув, присела возле кровати на стул.

Ласковая забота матери немного успокаивала меня, и я не заметил, как заснул. Проснулся глубокой ночью. На столе тускло горела маленькая лампадка. За печкой уныло трещал сверчок.

В ногах у меня, дружелюбно мурлыкая, дремала кошка. На большой кровати, крепко обнявшись, спали мать и сестренка.

"Вот и мы с папой так же спали".

Я снова окинул блуждающим взглядом комнату, и вдруг... глаза мои остановились на толстой, аккуратно связанной пачке писем - писем отца.

Письма лежали высоко на подтопке, где хранилась небольшая шкатулка с документами.

Я неслышно подставил стул, взобрался на него, как вор, огляделся и торопливо спрятал драгоценную пачку под рубашку - это на случай, если мать проснется.

Но мать не проснулась.

Я жадно одно за другим начал перечитывать спрятанные под рубашку письма. Прочитав примерно половину связки, я заметил, что в каждом письме отец просил мать не беспокоиться о нем, что он находится в безопасности далеко от фронта.

Я лихорадочно разыскал последнее письмо - в нем то же самое.

"Лиза, обо мне не расстраивайся. Я чувствую себя хорошо.

Опасности никакой нет.

Крепко целую..."

- Как же так, - вырвалось у меня, - опасности нет, и вдруг погиб!

Я отложил письма и долго не мигая смотрел на лампадку.

Потом осторожно взял сумку, чернильницу, устроился поудобнее и, достав тетрадку с ручкой, написал командиру той части, в которой находился отец.

В письме я убедительно просил командира рассказать мне всю правду: где был последнее время отец и при каких обстоятельствах он погиб.

Письмо на другой день отослала Люська, а через три недели, когда я почти оправился от воспаления легких, мне под вечер почтальон принес ответ. Я с трепетом развернул небольшой треугольник и прочитал:

"Здравствуй, дорогой Вова!

Вова, ты просишь меня рассказать тебе всю правду - солдатскую

правду.

Ты говоришь, что твой отец в каждом письме писал матери, чтоб

она не беспокоилась о нем и не расстраивалась, писал, что он

находится в безопасности.

Прости, Вова, отцу эту солдатскую ложь.

Он не хотел вас понапрасну расстраивать: он понимал, что вам и

так тяжело.

Твой отец, Вова, с первых же дней находился на передовой и

каждое письмо посылал из окопов из-под фашистского обстрела.

Вражеская пуля тяжело ранила его в живот. Умирая, он передал

последнее письмо и просил отослать его вам.

Вот, Вова, суровая солдатская правда.

Твой отец был смелым воином и хорошим товарищем. Мы все помним

его.

Похоронили мы его под Сталинградом.

Возьми себя в руки. Мужайся. Будь таким, каким был отец.

Прими наш искренний солдатский привет.

До свидания. Целую. Командир части В о р о н к о в".

- Воронков, - зачем-то прошептал я. - Папа...

ГЛАВА 8

Через несколько дней я вышел на улицу, взглянул на свой дом, и у меня защемило сердце.

Дом смотрел на меня угрюмо, сиротливо. На ветхой крыше топырилась в разные стороны полусгнившая дранка, под которую свободно влетали на чердак и вылетали обратно вороватые воробьи.

Двор, обмазанный глиной, во многих местах обвалился и был кое-как залатан картофельной ботвой. Возле сарая валялась сломанная дверь.

У плетня беспорядочно лежали занесенные снегом дрова. Все выглядело беспризорно, одиноко, уныло, заброшенно.

Все, кажется, ждало заботливых рук хозяина, а ждать было больше некого.

Я медленно вошел в комнату.

- Холодно? - участливо спросила мать.

Я не ответил. Тяжело опустился на скамью, облокотился о подоконник и долго сидел неподвижно. Мать присела ко мне и взъерошила мои волосы. Я обернулся. Мы встретились взглядами, поняли друг друга, и я не утерпел уронил голову к ней на колени.

- Ничего, Вова, проживем, - подбодрила она, а голос ее дрожал.

- Проживем, мам, - сцепив зубы, произнес я.

И мы оба заплакали.

С этого дня я начал вставать по утрам так же, как и вставал отец, вместе с матерью. И пока она топила печь, я носил воду, поил скотину, задавал корм и расчищал около дома дорожки.

А когда у сестренки прохудились валенки, я, не раздумывая, принес из чулана ящик с отцовским сапожным инструментом и принялся "чеботарить". Возился целую ночь. Истратил огромный кусок вару, исколол и изрезал до крови руки, а утром спрятал валенки на чердак.

- Ну как, подшил? - спросила мать.

- Больно ты скоро, - обиделся я, - я их, мам, насадил на колодки, намочил и положил сушить.

- А зачем намочил?

- Ну вот, зачем, зачем. Так все сапожники делают.

Мать недоверчиво покачала головой.

- Все ли?

- А как же, - ответил я, а сам украдкой вечерами стал ходить к деду Игнату - учиться сапожному ремеслу. И научился. Примерно через месяц валенки у сестренки были подшиты. Правда, не очень хорошо. Валюха натирала левую ногу. Но я солидно заверял:

- Ничего, разносишь.

Однако разносить ей не удалось. Наступила ранняя весна.

Наступила она как-то неожиданно, сразу.

Ударило тепло, пошли туманные парные дожди.

Я косил на речке тростник и покрывал им нашу дырявую крышу. Мать смотрела на мои занятия с сомнением, но когда крыша была покрыта так, что на чердак не попадала ни одна капля воды, когда я натаскал глины и отремонтировал двор, мать, оглядывая мою работу, тихо сказала:

- Молодец ты, Вова.

И с этих пор она стала относиться ко мне, как ко взрослому: советовалась со мной - продавать или не продавать теленка, покупать или не покупать по такой-то цене сено, и если я говорил, что дорого, то она не покупала.

Так незаметно я стал настоящим хозяином. По утрам мать готовила мне завтрак, как когда-то готовила отцу, в обед она не садилась за стол до меня, а вечером, как бы я поздно ни приходил, мать вставала и собирала мне ужин. И сколько я ни сердился, сколько ни упрашивал ее не заботиться так обо мне, мать упрямо стояла на своем.

Когда мне приходилось уезжать из дому на несколько дней, мать обнимала меня и шептала:

- Смотри, Вова, береги себя.

И торопливо целовала в щеку.

Глядя на мать, тянулась ко мне и сестренка, но я целовал ее сам. Хватал в охапку, поднимал и кружил по комнате. Она дрыгала ногами, нарочно визжала, смеялась, а когда я собирался уходить, хмурила брови, теребила меня за пальто и, надув губы, грозила пальцем.

- Скорее, Вова, приезжай, а не то я соскучусь. Плакать буду.

Я наклонялся, обнимал ее последний раз и успокаивал:

- Я быстро, Валюха, быстро. Раз - и готово.

Я ведь тоже по ней скучал. Привык я к ней. И удивительно как привык дня не мог без нее прожить, а ведь раньше я ее не любил и часто давал ей щелчков.

А сейчас, возвращаясь откуда-нибудь из очередной поездки, я обязательно покупал ей подарок, если же ехал из лесу, привозил еловую шишку, горсть шиповника и корку черствого хлеба. И сестренка плясала от радости. Шишку она аккуратно завертывала в тряпки, шиповник берегла к чаю, а ржаной мороженый хлеб съедала с таким аппетитом, что, глядя на нее, у меня тоже разгорался аппетит, и все спрашивала:

- А медведя ты, Вова, видал?

- А как же.

- А он большой?

- Большущий.

- А какой?

- Вот такой.

Я падал на четвереньки, а сестренка весело забиралась ко мне на спину, и начиналась игра.

Я катал Валюху по комнате и городил ей всякие небылицы о медведях, о лисичке-сестричке и о жадных, голодных волках.

- Ну, Вова, - обижалась сестренка, - о волках не надо, - и сердито наказывала меня - дергала за ухо.

Избаловал я ее. Делал ей всякие игрушки, лепил из глины кукол, строил неприступные сказочные замки, а сестренка платила мне за это безграничной любовью. Она даже ревновала меня к Люське. Она почему-то не любила Люську, и, когда бы Люська ни спросила у нее, дома ли я, сестренка всегда отвечала: "Нет" - и убегала.

Так прошло два года.

ГЛАВА 9

Мы с Витькой ехали в сельпо за удобрением.

Было неприветливое, пасмурное утро.

По небу плыли сплошным покровом низкие, свинцовые облака. Изредка сыпал мелкий дождь.

Витька хотел поохотиться, а сам закутался в длинный отцовский плащ и всю дорогу спал. Возле него лежало заряженное ружье, а собака, которую он взял у тетки, беспризорно металась по сторонам.

Я не обращал на нее никакого внимания.

Настроение у меня было плохое. Уезжая, я поссорился с матерью, в порыве наговорил ей глупостей, а теперь раскаивался и изо всех сил нахлестывал лошадь. В Елховку въехал, как на пожар.

- Стой! - закричал Витька и выхватил из моих рук вожжи.

Я взглянул на дорогу.

Впереди прямо на нас трусил дряхлый старик с растрепанными седыми волосами.

За стариком сломя голову мчался мальчишка.

- Война кончилась! - гаркнул, поравнявшись с нами, мальчишка.

Показал мне язык, засмеялся и что есть мочи пошел скакать по дороге и кричать:

- Войне конец, войне конец!

От такой неожиданности я мгновенно позабыл о ссоре с матерью. Радость, огромная радость заполнила мою грудь.

Мы с Витькой ухватили друг друга за плечи и давай вертеться по рыдвану и что-то несуразное кричать.

Вдруг кто-то сильно встряхнул нас и привел в себя.

- Войне конец! - вскрикнули мы, оглядывая рыжего незнакомца.

- Войне-то конец, - прохрипел он, - а зачем плетни-то ломать?

Мы виновато огляделись.

Лошадь действительно сошла с дороги и, уронив гнилой плетень, вошла в огород.

- У, блудня, - ругался Витька, выправляя вожжи.

А через несколько минут, захватив в сельсовете почту, позабыв об удобрении и обо всем на свете, мы что есть духу мчались обратно в свою деревню.

Колеса громыхали. Рыдван подпрыгивал. Он каждую минуту готов был перевернуться, но мы ничего не замечали. Только в перелеске, когда нас встряхнуло так, что Витька ткнулся головой мне в висок, заметили, что собака кружится вокруг рыдвана и тревожно повизгивает.

- Майна, что ты? Иди сюда, Майна, - позвал ее Витька, и собака прыгнула к нам.

Витька обнял ее и зашептал:

- Немцам - капут. Дурочка, Гитлеру - крышка.

Собака вильнула хвостом, потом насторожила уши, заскулила и вырвалась.

Что с ней?

Витька пожал плечами:

- Не знаю.

А собака снова кружилась вокруг рыдвана и тревожно тявкала. Я взмахнул кнутом и погнал лошадь.

Майна не отставала. Она забежала вперед и с пронзительным лаем кинулась на морду лошади.

Лошадь испуганно встала. Мы, как чурки, свалились на землю. Собака метнулась к нам и, повизгивая, лизнула Витькину руку.

- Майна, Майна, - отползая назад, дрожащим голосом бормотал Витька и вдруг дико вскрикнул: - Уйди!

Собака виновато юркнула в кусты.

Но как только мы двинулись дальше, она выбежала на дорогу и протяжно завыла.

Мы остановились.

Витька свистнул и позвал ее к себе.

Собака, виляя хвостом, подбежала к нему и, схватив зубами конец его плаща, осторожно потянула.

- Ну чего тебе, чего? - успокаивал Витька. - Подь сюда, подь. - И он хлопнул по рыдвану.

Собака прыгнула.

- Гони.

Лошадь поскакала.

Майна сразу же беспокойно завертела головой, задрожала и снова завыла.

- Сиди, сиди, - поглаживал ее Витька.

Собака покосилась на его руку, оскалила зубы и зарычала.

Витька отпрянул.

Майна прыгнула в сторону, а в следующий миг мы уже оказались на земле.

Собака, вся ощетинившись, стояла впереди лошади и громко лаяла.

- Она бешеная! - с испугом вырвалось у меня.

Витька лихорадочно поднял ружье. Раздался выстрел.

Собака взметнулась, взвизгнула, опустила голову и, жалобно подвывая, скрылась в мелком кустарнике.

- Майна, - каким-то упавшим голосом сказал Витька, и по его щекам покатились слезы.

Я не выдержал и отвернулся.

Случайно, блуждающим взглядом, посмотрел на рыдван и вздрогнул:

- Почта. Где почта?

Витька изумленно уставился на меня.

Наступила тишина.

Сыпала мелкая изморось. С деревьев падали звонкие капли. Где-то посвистывала синица. И далеко-далеко позади нас слабо скулила собака. Опомнившись, мы кинулись туда. Бежали, не чувствуя ног, и вдруг остановились.

На повороте, там, где нас сильно тряхнуло, лежала черная сумка с почтой, а на ней окровавленная собака.

Она хотела нас остановить, а мы...

Витька, не стыдясь, заплакал. Опустился на колени, схватил голову Майны и начал ее целовать.

Майна открыла глаза, лизнула его в щеку и больше не двигалась.

Мы похоронили ее в стороне от дороги под широкой ветвистой сосной.

Витька взял вожжи и безжалостно погнал лошадь.

И все-таки мы опоздали.

ГЛАВА 10

В деревне уже знали, что кончилась война. Поэтому на конном дворе нам здорово попало от председателя колхоза и от конюха. Во-первых, за то, что не привезли удобрений, во-вторых, за то, что напарили молодую лошадь.

Домой возвращались угрюмые.

А погода, как назло, испортилась совсем. Дул холодный северный ветер. Дождь не переставал. Мокрый, измученный, я переступил порог своего дома и равнодушно проговорил:

- Война, мам, кончилась.

- Я знаю, Вова, - вздохнула мать и, взглянув на фотографию отца, прижала к себе сестренку.

Потом она подошла ко мне, обняла и, не говоря ни слова, заплакала. Я сразу вспомнил начало войны. Район. Пересыльный пункт. Окно на третьем этаже. Последний слабый взмах дорогой мне руки.

"Он никогда не придет, никогда, никогда..." - и я почувствовал, как от комнаты и от всех запыленных отцовских вещей пахнуло на меня холодной пустотой.

Сердце учащенно забилось.

Я гладил спутанные волосы матери и тихо шептал:

- Не надо, мама, не надо.

А у самого по щекам катились крупные слезы.

А потом, когда я переоделся и поел, она заговорила со мной об отце.

Говорила она медленно. Часто надолго умолкала и глядела куда-то в окно на широкую равнину полей. Как будто за какой-то невидимой чертой ей открывалось то, что было скрыто от других.

И хотя рассказ ее получился запутанный, из него я понял, что отец мой был хорошим человеком, что делал он обыкновенные крестьянские дела и что мать любила его с самого раннего детства.

Это еще больше привязало меня к матери.

Я любил ее. А теперь полюбил еще сильнее за то, что она так любила отца.

Я хотел, чтобы Люська любила меня так же; вспоминал наши тайные встречи, сравнивал Люську с матерью - и ничего у меня не получалось.

Мать говорила, что они с отцом никогда не ссорились, а мы с Люськой...

Я вспомнил вчерашний вечер и грустно опустил голову.

Мы сидели у Гальки Дубовой и играли в фантики.

Витька, хитровато прищурив глаза, ходил по комнате и выкрикивал:

- Этому фантику что сделать?

- Пропеть по-петушиному.

- А этому?

- Две "сливы продать" (поцеловать два раза).

- Хорошо. Только не в нос, не в щеку и не в волосы (как мы обычно целовали), а в самые губы. Если продавать будет мальчишка, то "сливы" принадлежат Люське, а если продавать достанется девчонке, пускай продает мне.

Витька улыбнулся, помедлил и вынул из фуражки, где лежали у него фантики, мой перочинный нож. Он хорошо знал, что фантик мой, и все-таки спросил:

- Чей фантик?

Я встал.

Люська, насупившись, глядела на меня исподлобья.

Галька замерла от любопытства.

Несколько секунд я стоял в замешательстве. Мне хотелось поцеловать Люську, очень хотелось, и в то же время было чего-то страшно, как-то совестно.

- Ну чего же ты? - подбадривая меня, крикнул Витька.

Я стыдливо шагнул вперед.

Люська приподнялась. Между нами завязалась борьба. Я, конечно, был сильнее Люськи, и скоро губы мои коснулись ее щеки.

- Уйди, - шепнула она, извернулась и с силой толкнула меня в сторону. Я споткнулся, перелетел через скамью и ударился головой о железный угол кровати.

В комнате наступила тишина. Все опешили. Все ждали, что будет дальше.

Опираясь на руки, я медленно встал, прислонился к печке, сжал голову руками и молча вышел из комнаты.

"Нет, не любит она меня, - вздохнул я, потирая разбитый висок, - не любит".

Я бы никогда не толкнул ее так. Никогда. Но почему она не убежала от меня, когда я подходил к ней, почему не крикнула, а прошептала?

Значит...

Я чуть не подпрыгнул от радости, взглянул в окно и окаменел.

Вдоль деревни по-праздничному одетая тихо шла Люська, а рядом с ней, о чем-то весело рассказывая, - высокий парень.

Я вцепился ногтями в подоконник и до боли стиснул зубы.

- Это Герка. Двоюродный брат ее, - проговорила мать, тревожно заглядывая мне в лицо. - Он в городе живет. Приехал в гости.

Я обмяк. Однако слова матери не успокоили меня.

Я не мог видеть хладнокровно Люську вместе с Геркой и, чтобы не наделать глупостей, решил в этот вечер на улицу не ходить. Лег спать. Лег - хорошо сказать. Но разве можно было уснуть. Напрасно я повертывался с одного бока на другой, закрывал голову подушкой, до боли зажимал ладонями глаза - два человека неотступно стояли передо мной. Я вскакивал, прислонялся горячим лбом к холодной спинке кровати и снова падал. Мне было жарко, душно. Хотелось что-то сбросить с себя, крикнуть, и, наконец, не вытерпев, я вышел на крыльцо.

Мимо дома, по белесой тропе, проходили девчата и грустно напевали:

На позицию девушка

Провожала бойца.

Темной ночью простилася

У родного крыльца.

И пока за туманами

Видеть мог паренек,

На окошке на девичьем

Все горел огонек.

Я прыгнул на тропу и кинулся догонять девчат. Мне неожиданно захотелось показать Люське, что она для меня самая обыкновенная девушка, что я к ней совершенно равнодушен и что прогулки ее с Геркой меня совсем не тревожат.

Для этого, догнав девчат, я предложил Зинке пройтись по деревне вдвоем. Зинка согласилась. Не помню, о чем мы говорили с ней, помню только, что глазами я ревниво искал Люську. Наконец я увидел ее. Они с Геркой шли нам навстречу. Я нарочно взял Зинку за руку и начал о чем-то сбивчиво рассказывать. Говорил, а сам следил за Люськой.

Вот они поравнялись с нами. Люська на миг остановилась.

Я сразу все понял и с радостью, умышленно не замечая ее, торопливо прошел мимо. Люська проводила нас долгим, растерянным взглядом и слабо, упавшим голосом произнесла:

- Я домой. Спать хочется.

- Спать? - удивленно переспросил Герка.

- Нет, домой. У меня голова разболелась.

"Ага, голова разболелась", - подумал я и повернул следом за ними. Говорить я с Зиной старался так, чтобы отдельные слова долетали до Люськи. Я видел, что она часто оглядывается, совсем не слушает Герку и все ускоряет шаги.

- Куда же ты так спешишь? - Герка взял ее за руку.

Люська остановилась, отдернула руку и вдруг кинулась бежать.

- Люсь, чего ты? Люся, погоди, - звал Герка, но Люська не отвечала. Дробный стук каблуков быстро удалялся и скоро совсем затих. Герка огляделся, хлопнул крышкой портсигара - закурил. А на другой день он уехал.

Я был рад этому, но скоро опять загрустил. Люська вечерами на улице не показывалась, а к Зинке я, конечно, больше не подходил.

Потянулись долгие для меня, томительные дни.

Было начало августа.

Стояла солнечная, горячая пора.

Деревня жила своей обычной размеренной жизнью. И вдруг известие. Приехал Витькин отец.

Это событие всколыхнуло, взволновало людей, и к Витьке потянулись толпы любопытных.

Мать моя тоже ходила посмотреть на крепкого, не изуродованного войной фронтовика и вернулась с заплаканными глазами. Я не расспрашивал ее, почему она плачет. Мне все было ясно. Я бережно обтер рукавом висевшую на стене фотографию отца и вышел в огород пропалывать гряды.

К Витьке в этот день я решил не ходить. Но Витька прибежал ко мне сам. Он был переполнен весельем и радостью, сгреб меня в охапку, тискал и что-то бормотал, а я думал о своем отце, и на глаза у меня навертывались слезы. Витька заметил это, разгадал мои мысли и сразу сник.

- Ну ладно, Вовка, что ты, - неуклюже выронил он и виновато потупился.

А вечером у Витьки была небольшая пирушка.

Я обещал прийти пораньше, но не смог. Мать почему-то задержалась на работе, и мне пришлось заниматься по хозяйству; пока я загонял скотину, пока поил теленка, пока отводил к бабушке сестренку, время ушло. К Витьке я прибежал с опозданием.

В кухне, куда я вошел, никого не было. Все сидели в передней комнате за столом и шумно галдели. Мой приход остался никем не замеченным. Я растерянно потоптался у порога, наклонился к рыжему коту, лениво подошедшему к моим ногам, погладил его, огляделся и неожиданно почувствовал тупую тоску. Руки мои задрожали. В горле что-то царапнуло и защекотало. Во рту стало неприятно горько.

- А сейчас, ребята, - весело проговорил в передней комнате Витькин отец, - я предлагаю выпить за наших первых фронтовых помощников - за вас.

- Ура...а...а...а! - закричали ребята.

На кухню вышла Витькина мать.

- Ты что тут, Владимир? Проходи.

Взяла со стола тарелку и ушла.

Я проводил ее взглядом и вдруг особенно остро понял всю ледяную глубину своего сиротства, повернулся и выскочил на улицу.

Очнулся я за деревней, на бревнах.

Светила тусклая луна. От ее неживого синеватого света мне сделалось еще тяжелей, еще тоскливей.

Перед глазами всплывало то сияющее лицо Витьки, то грустный, заплаканный взгляд матери. "Ничего, Вова, проживем", - успокаивает она.

Но сколько муки, сколько горечи я слышу в этих словах.

Мама. Как бы она была счастлива, если б вернулся отец...

Я закрыл глаза.

Вот он дома. Мы сидим с ним рядом за столом, а она с улыбкой подает обед. В глазах у нее столько радости, столько тепла и ласки, что я невольно улыбаюсь. А сестренка. Она сидит у отца на коленях, прильнула головой к его груди и о чем-то без умолку весело болтает. Отец поглаживает ее волосы, смотрит на меня и неторопливо рассказывает о войне. Говорит он долго-долго, а мне все хочется глядеть на него и слушать. А на столе приветливо шумит самовар.

А потом... а потом. Утром мы идем с отцом на колхозный двор.

Он туго подпоясан широким солдатским ремнем. Шагает он твердо, уверенно.

А я иду рядом, и мне так хорошо, так приятно чувствовать подле себя его силу и мужество. Я горжусь им и стараюсь подражать ему.

Я, как равный равному, рассказываю ему про нашу колхозную жизнь.

Он слушает молча, иногда задумчиво, иногда с улыбкой, а когда я начинаю жаловаться ему, он хлопает меня по плечу и ласково останавливает: "Ты же сильный, а плачешь".

Мне делается стыдно. Я кусаю себе губы и не мигая гляжу вдаль.

Вдруг возле меня кто-то тяжело вздохнул. Вздрогнув, я обернулся.

Рядом со мной сидела Люська.

Она протянула мне руку, спросила:

- Тяжело?

Я кивнул головой и закрыл ладонями лицо.

- Ага, вот вы где?! - выскочив из-за бревен, радостно вскрикнул Витька, и не успели мы опомниться, как были уже у него в доме.

Витька посадил меня между своим отцом и собой и хлопнул по моей спине.

- Теперь не убежишь.

Я не ответил ему. Я украдкой разглядывал его отца. Он был широкоплечий, крепкий. Военная гимнастерка на нем была хорошо отглажена. И весь он был какой-то чистый, опрятный, подтянутый, как нарисованный. Пахло от него чем-то приятным.

Дядя Коля (так звали Витькиного отца) заметил, что я наблюдаю за ним, подвинулся ко мне ближе, взял меня за руку повыше локтя и серьезно заговорил о жизни.

Мне это понравилось, и я рассказал ему о всех своих радостях и печалях, о колхозных делах.

- Ну а трудодень как? - спросил дядя Коля с мягкой, доброй улыбкой, но в его голосе я уловил еле заметную нотку беспокойства и смутился, но тут же оправился и твердо ответил:

- Пока плохо. Дают мало. Но мы и не спрашиваем большего. На то и война.

- Верно, верно, - заторопился дядя Коля. Верно мыслишь. Теперь все наладится. Вернутся фронтовики, в колхозе прибавится силы, трудодень станет крепким. Жизнь пойдет в гору.

Он помедлил.

- Ничего, Владимир, все будет так, как надо.

Я улыбнулся. Я верил ему.

Я и сам представлял будущую жизнь хорошей.

ГЛАВА 11

А жизнь, как нарочно, каждую мою радость отравляла горечью.

Возвращаясь от Витьки, мы с Люськой тихо брели вдоль спавшей улицы.

Звезды на высоком безоблачном небе начинали уже потухать. Прохладный сумрак с востока уползал на запад. Приближался рассвет.

Мы шли молча.

Вдруг Люська остановилась и тревожно дернула меня за рукав.

- Посмотри. У вас огонь.

Я обернулся в сторону своего дома и застыл. Сквозь белые занавески окон пробивался тусклый красноватый свет. Это был верный признак того, что в доме что-то случилось.

В деревне летом никто не зажигает лампу, а если зажгли - в семье или радость, или несчастье. Радости я не ждал, а несчастье... Кто от него убережется?!

Подгоняемый тоскливым предчувствием, я быстро перебежал дорогу, впрыгнул на завалинку и прислонился к стеклу.

На столе мрачно коптила лампадка. В комнате было чадно и тихо-тихо.

Мать лежала на кровати вверх лицом. Правая рука ее как плеть свисала вниз и почти касалась полусогнутыми пальцами пола, а левая была откинута на подушку и прижимала к виску скомканное полотенце. Из едва приоткрытого рта матери вылетали чуть слышные шипящие звуки.

- Она пить, пить просит, - испуганно шепнула Люська и, соскочив с завалинки, метнулась в комнату. Дрожащей рукой она торопливо налила в стакан кипяченой воды и осторожно поднесла его к пересохшим губам матери. Мать с жадностью отпила несколько глотков и открыла глаза. Взгляд у нее был нехороший. Дыхание тяжелое.

- Это ты, Вова? - глухо, с расстановкой проговорила она. - А у меня опять голова разболелась. Поешь - там в печи каша, молоко под скамьей. А со мной пройдет, не бойся, к утру я встану.

Я отвернулся.

Я понимал, что мать говорит неправду. Она и раньше часто жаловалась на головные боли, но сегодня я видел, с каким трудом она выговаривает каждое слово, и чувствовал, что она заболела серьезно. Я переминался с ноги на ногу и, как бы ища поддержки, растерянно оглядывался по сторонам.

А за окном уже совсем рассвело.

Где-то протяжно скрипнули ворота.

- Вон петухи поют, - вяло произнесла мать и забылась.

А утром я отвез ее в соседнюю деревню в больницу.

Врачи определили у нее гипертонию, и обратно я возвращался один. На рыдване рядом со мной вздрагивал и покачивался небольшой узелок белья. На душе у меня было пусто, тяжело.

Дома я, не раздеваясь, упал на кровать и долго лежал неподвижно.

Хлопнула дверь. Вошел Витька, потоптался и молча сел рядом. Вздохнул.

- Я завтра в город еду.

Я не шевелился.

- Хочу в речное училище заявление подать.

Тишина.

- Поедем?

Я горько усмехнулся.

Витька понял нелепость своего предложения, опустил глаза и принялся ковырять ногтем табуретку.

- Ты не сердишься на меня?

- А при чем тут ты?

У меня задрожали губы. Я встал, машинально передвинул на столе чернильницу, взглянул в окно и нарочно громко, чтобы заглушить боль, проговорил:

- Надо в ясли за Валюхой идти.

Мы вышли на улицу, сухо пожали друг другу руки и расстались.

Пройдя несколько домов, я обернулся. Витька, мрачный, стоял все там же, возле нашего крыльца, и провожал меня хмурым взглядом.

Я догадался, что он жалеет меня, отвернулся и прибавил шаг.

- Вовка! - вдруг вскрикнул Витька и, запыхавшись, подбежал ко мне. Стой! Я не могу так. Что я, виноват, что ли, что у меня приехал отец? - И я впервые увидел на Витькиных глазах слезы.

А через несколько дней, посылая матери передачу, я писал на клочке бумаги:

"Мама, за нас с Валюхой не беспокойся. Поправляйся. Мы живем

хорошо. Я ведь не один, нас четверо. Галька Дубова убирает комнату и

моет пол, Витька загоняет вечером скотину и приносит воды, Люська

доит корову все три раза, отводит в ясли и приводит обратно Валюху,

а я, как только кончу работу, так и бегу к тебе. Такой уж у нас

порядок. Это все Витька с Люськой придумали. А вечером, мам, мы все

вместе топим печку, готовим обед и поим скотину.

Люська прямо как настоящая хозяйка - все умеет. Видишь, мам, мы

живем хорошо. Ты не расстраивайся. Поправляйся, поправляйся скорее.

Завтра мы придем к тебе все четверо и Валюху приведем. Принесем

конфеток хороших, варенья и лимонов - дядя Егор из городу привезет.

До свидания. Поправляйся. Пиши, жду.

В о в а".

Через несколько минут мне принесли ответ.

"Вова, - писала мать химическим карандашом крупным почерком, - я так рада, так рада, что у вас все так хорошо, что и писать не могу. Голова у меня больше не болит, температура хорошая. Не беспокойся, я скоро выздоровлю. А товарищей своих обними за меня и поцелуй. Обними крепче. Они настоящие друзья".

На слове "друзья", словно звездочка, застыла фиолетовая слеза.

- Ох, мама, еще какие настоящие! - радостно прошептал я, выбегая на улицу. - Ты еще не знаешь. Я ведь о многом не рассказал тебе. А главное...

Я смущенно оглянулся и, убедившись, что меня никто не видит, улыбнулся. С Люськой мы теперь каждый день были вместе. Она и сейчас была рядом со мной, только я не написал об этом матери.

Люська дожидалась меня в больничном саду.

На другой день мы пришли к матери все четверо, взяв с собой и сестренку.

Потом мы снова ходили в больницу вдвоем с Люськой.

Мать каждый раз писала нам, что чувствует себя лучше и лучше, а настроение мое становилось все хуже и хуже.

Приближался сентябрь, и я знал, что скоро останусь один. Люська и Витька уедут в город учиться. Люська - в техникум, а Витька - в речное училище. Я завидовал им и часто грустно задумывался о своей какой-то неудачливой судьбе. И как Люська ни старалась успокоить меня, как ни говорила, что никогда не забудет обо мне, на душе у меня было горько.

Я верил и не верил ей.

И вот наступило 28 августа.

Это был по-осеннему холодный, пасмурный день. Из деревни мы вышли, как только рассвело. С угрюмого, темного неба сыпалась колючая изморозь. Под ногами чавкала грязь. Над полями уныло кричали грачи.

Шли мы, не глядя друг на друга, молча, словно хоронили покойника. Каждому было чего-то жалко, на что-то до слез обидно и чего-то совестно.

Я заметил, что Витька с жадностью смотрит на последнюю березку за нашей околицей, и понял, что не вернутся уже больше те, может быть и не радостные, но дорогие нам дни нашей ранней юности.

На вершине горы мы все трое враз остановились.

- Ну, Вовка, - голос у Витьки дрогнул. Он торопливо, неуклюже сунул мне холодную руку, отвернулся и зашагал дальше.

Я, насупясь, смотрел ему в спину.

- Вова, - тихо позвала Люська.

Я покачнулся и, не в силах взглянуть на нее, чуть слышно шепнул:

- Прощай.

И широко зашагал обратно.

Горло мое сжало отчаяние.

- Проживу, - успокаивал я сам себя, стиснув зубы, - как-нибудь проживу.

А самому хотелось плакать.

Не всем же в город. Кому-то надо и хлеб растить.

- Вова, Вова, - топая ногами, теребила меня сестренка, - а мама в больнице?

- В больнице, Валюха, в больнице.

- А Люся уехала?

- Уехала, Валюха, уехала.

- А к Офониным солдат пришел.

- Это их папа вернулся.

- А наш папа что не идет?

Я до боли стиснул зубы.

- Он что, Вова, далеко?

- Далеко, Валюха, далеко.

- А он тоже в шинели?

Я схватил сестренку на руки и прижал.

- В шинели, Валюха, в шинели. Давай я тебе лучше качели сделаю.

- А ты что, Вова, плачешь?

- Это я не плачу, это я так. Мне папа тоже качели делал.

- Такому большому?

- Я был маленький.

- Маленький! - удивилась сестренка. - А ты разве был маленький?

- Был, Валюха, все бывают.

И подумал: "Нет, она не должна чувствовать, что отца нет. Я должен заменить его". И, оглядывая двор, вдруг по-настоящему почувствовал себя хозяином дома, взрослым, мужчиной. Я вынес из сарая веревку, перекинул ее через толстый березовый сук и устроил качели.

- А папа тебе такие же делал? - покачиваясь, спрашивала сестренка.

- Такие же.

- А еще что делал тебе папа?

- А еще домик.

- Маленький?

- Маленький.

- Настоящий?

- Настоящий.

Сестренка о чем-то задумалась и вздохнула.

- Как жалко, что у нас папы нет.

Я понял, что хотела этим сказать сестра, и вплоть до самого вечера мастерил из досок игрушечный домик. Он получился не очень хорошим, похожим на собачью конуру, но радости сестренки не было границ. Она натащила в него кукол, тряпок, насобирала по улице цветных стекляшек, старательно протерла их и разложила по полочкам.

В домике у нее был образцовый порядок.

Каждый вечер, как только я приходил с работы, она брала меня за руку и приводила к домику ужинать. Она выставляла на невысокий толстый чурбачок свои стекляшки и с серьезным видом заставляла меня есть: то манную кашу, то суп, то компот, а иногда у нее бывали даже блины.

Я поглощал ее мнимую еду и тихо спрашивал:

- А письма, Валюха, опять нет?

- Нету.

Валентина забывала про игру, прижималась к моим коленям и говорила:

- Завтра, наверно, Вова, будет.

- Завтра?

- Ага.

И сестренка долго утвердительно кивала головой.

ГЛАВА 12

Осень. На сиротливо оголенную землю сыпался дождь. Редко-редко сквозь тяжелые серые тучи выглядывало прищуренное солнце. Выглянет, осветит бездымное осеннее пожарище леса - и снова дождь.

В деревне было тихо, скучно.

Мать моя из больницы вышла, однако чувствовала себя еще плохо. И хотя она скрывала это от меня, говорила, что поправилась совсем, я не верил ей. Я не раз видел, как она по ночам украдкой от меня принимала лекарство, а потом все ходила по комнате, видно, страдала бессонницей. Иногда она останавливалась возле моей кровати. Подолгу смотрела в мое лицо.

Я замирал. Мне было до боли жалко матери и до слез обидно, что я ничем не могу ей помочь.

"Мама, думал я, милая, если б можно было, я б жизнь свою тебе отдал". Но ведь этого сделать нельзя. А все, что было можно, я делал. Я всеми силами старался облегчить жизнь матери. Я не брезговал никакой домашней работой, а по утрам, встречая на конном дворе бригадира, я каждый день говорил ему, что мать еще болеет, и старался работать за двоих. И конечно, я уставал. Домой возвращался всегда озябшим, разбитым и рано ложился спать. В клуб, где собиралась вечерами молодежь, ходил редко. Да меня туда и не тянуло.

Мать догадывалась об этом, как-то после ужина подсела ко мне и с ласковой грустью спросила:

- Скучаешь?

Я опустил глаза.

Мать вздохнула.

- Я вижу. Но что поделаешь, Вова, былого не воротишь. - В голосе ее слышалась печаль, и я неожиданно понял, что мать переживает за меня, что ей горько мое одиночество.

Я обнял ее.

- Нет, мам, я устаю.

- Верно, Вова, но ведь ты и раньше уставал, - ответила она, по-старушечьи нагнулась и пошла разбирать постель.

Я молчал. Мне нечего было сказать в свое оправдание. Я видел, что мать расстраивается из-за меня, и решил скрывать от нее свою печаль начал вечерами ходить в клуб.

В клубе до полуночи басил баян, девчонки танцевали, а мы, ребята, собравшись на сцене за длинным столом, играли в домино. Играли с азартом, громко стучали костяшками, спорили. И все-таки домино не увлекало меня. Во время игры я исподлобья смотрел на танцующие пары девчат, прислушивался к музыке и вспоминал о Люське.

Клуб мне казался неуютным, холодным, слишком просторным, и я все кого-то ждал. Кто-то должен был войти и заполнить пустоту. А кто? Не знаю. Люська? Нет, я ее не ждал, я знал, что она не придет, и все же на каждый скрип двери тревожно повертывал голову.

Однажды, обернувшись, я замер.

В двери в коротеньком поношенном платьишке, в полушалке, надвинутом на самые глаза, стояла моя сестренка. Меня сразу охватила тревога, и я быстро вылез из-за стола.

В клубе в это время была тишина. Баян молчал. Девчонки сидели на скамейках возле стены, отдыхали, и все с любопытством смотрели на мою сестру, а она прижалась спиной к двери и робко, как зайчонок, вертела головой.

Заметив меня, она улыбнулась, спрыгнула с порога, метнулась к сцене и во весь голос радостно закричала:

- Вова, идем домой. Скорее. Тебе письмо пришло. От Люськи.

Раздался смех.

Я стыдливо нахохлился. А сестренка (вот глупая!) схватила меня за карман и начала теребить:

- Ну идем. Идем же.

Я сопротивлялся, сердито ворчал на сестренку, а очутившись на улице, в глухой темноте схватил ее на руки, стиснул и угрюмо буркнул:

- Бестолковая.

Дома нас встретила мать. В глазах у ней светилась радость. Она достала из-за иконы голубой нераспечатанный конверт, подала его мне, прибавила в лампе язычок пламени и молча в ожидании села за стол, а сестренка-непоседа вертелась вокруг меня и с трепетом следила за каждым моим движением. Она волновалась, когда я разрывал конверт, и все твердила:

- Тише, Вова, тише.

А когда я достал белый, исписанный синими чернилами лист и начал читать, Валюха замерла и от напряжения даже приоткрыла рот.

Читал я письмо про себя, но по выражению моего лица и мать и сестренка догадались о его содержании. Это я понял, когда прочитал последнюю строчку и огляделся.

В глазах у матери потухла радость. Я отвернулся к окну. Я думал, что мать начнет расспрашивать меня, но она не сказала ни слова.

Я видел в окне ее отражение, видел, как она прижала к себе сестренку, погладила ее по волосам и громко, чтобы нарушить неприятную тишину, произнесла:

- Спать пора.

И они ушли в переднюю комнату, а я еще долго стоял у окна и тупо смотрел в осеннюю темноту.

Я давно ждал письма от Люськи, давно в уме подготовил ответ, а сейчас горько смеялся над собой и упрекал за наивность. Я думал, что Люська так же, как и я, тоскует, скучает и, чтобы забыться, подолгу сидит вечерами за книгами, а она... Я рассеянно взглянул на письмо и машинально начал его перечитывать.

"Привет из Горького!

Здравствуй, Вова!

Извини, что так долго не писала. Справились мы тогда с Витькой

хорошо".

Я бессильно опустил руку.

Дальше Люська подробно и весело писала о том, как она устроилась в общежитии, рассказывала о своих новых знакомых, подругах, товарищах, говорила о том, как она проводит свободное время, - ходит в кино, в театр - и только в самом конце вспомнила обо мне.

"Расскажи, Вова, как живешь ты?" И все! "До свидания.

Л ю с я".

- Ничего, живу, - прошептал я, закусив от обиды нижнюю губу. Опустился на табуретку и уронил голову на стол.

- Живу.

И перед моими глазами один за другим поплыли тревожные дни. После отъезда Витьки с Люськой мне было не по себе, тоскливо. В деревне все напоминало о них. Каждый кустик, каждая тропинка, каждый затаенный уголок встречал меня Витькиным смехом или же ласковым Люськиным взглядом. Я замирал и подолгу стоял неподвижно.

Я понимал, что так жить невозможно, и, чтоб заглушить душевную муку, весь отдался работе. Выбирал работу самую тяжелую и работал стемна дотемна. В колхозе меня хвалили, ставили в пример. Писали обо мне в районной газете, и никто не знал, что творилось у меня в груди, разве только догадывалась мать, но она молчала. Она знала, что от душевной тоски труд - самое хорошее лекарство, и не мешала мне.

Но как ни изнурял я себя, как ни ломило у меня руки от усталости, я все-таки тосковал и, ложась вечером в постель, успокаивал себя только одной надеждой, что завтра придет от Люськи письмо. И вот оно пришло. Но не такое, какого я ждал. А ведь, уезжая, она мне шептала столько теплых, столько взволнованных слов, что даже скамейка, даже береза, под которой мы сидели в последние вечера, до сих пор мне кажутся нежными и ласковыми.

Но Люська, видно, все позабыла.

А может...

Я приподнял голову и, не мигая, уставился в угол.

Я видел город, видел тысячи огней, видел большую, шумную жизнь и среди нее смеющуюся, радостную Люську.

Видел я и себя - угрюмого, забрызганного грязью, в поле под дождем. Ставил себя подле Люськи и тут же стыдливо разрушал создание своей фантазии.

Между мной и Люськой образовалась теперь целая пропасть, перешагнуть которую невозможно. Надо было или мне ехать в город учиться, чего я сделать не мог: не оставлю же я в деревне больную мать и сестренку - или же Люське возвратиться в деревню, но это было исключено.

Значит, между нами все кончено.

Я снова опустил голову и тревожно задумался, а когда очнулся, в лампе уже выгорел керосин, и она погасла. На улице светало. В руке у меня было зажато смятое письмо.

Я развернул его, перечитал и опять, словно кнутом, меня хлестнула последняя строчка: "Расскажи, Вова, как ты живешь?"

Я стиснул письмо.

- Живу.

И, не умываясь, ушел на конный двор. Ответ решил не писать.

И снова пошли тяжелые трудовые дни. Чтобы забыться, чтобы совсем не думать о Люське, я опять работал стемна дотемна. Работал так, что даже бригадир, дядя Петя, как-то подошел ко мне и смущенно проговорил:

- Ты бы, Владимир, того... А то у тебя и лошадь-то похудела.

В этот же день об этом же заговорила со мной и мать.

- Помнишь, Вова, в начале войны, когда у меня руки деревенели от усталости, ты сказал мне, чтобы я не очень много работала, что устаю я сильно. - Мать помолчала и добавила: - Но тогда, сынок, было не до отдыха.

Мать снова умолкла, взглянула в окно и, словно о чем-то вспоминая, вздохнув, повторила:

- Не до того... Работали мы тогда изо всех своих сил не за трудодни, нет. А потому, что так было надо. Война. А вот сейчас...

Мать внимательно поглядела на меня:

- Осунулся ты, Вова, бледный какой-то.

- Ничего, мам, - грустно отшутился я. - Были бы кости - мясо нарастет.

- Я не о том, сынок. В город бы тебе тоже ехать надо.

Это и обрадовало и напугало меня.

- В город... А как же вы, мама?

- Ничего, сынок, войну прожили, а теперь и вовсе проживем. Трудодней ты наработал много, дров запас, сена накосил - перезимуем. А там ты, глядишь, на ноги встанешь, помогать нам будешь.

- Нет, мама, нет. Никуда я не поеду. Как же я брошу вас?

- Надо, Вова, надо. Учиться там станешь. Отец об этом всю жизнь мечтал. Он очень хотел, чтобы ты учился. И в письмах с фронта часто писал. Он ведь за нас погиб. За нас. За то, чтобы ты учился. Мать задумчиво погладила Валюхины волосы и прижала ее к себе.

Мама, милая моя мама...

Я отвернулся, тяжело вышел из комнаты и бесцельно направился в лес.

В низинах, на сочной молодой отаве, густой сединой лежал иней. Отава затвердела. Сухо шуршала под сапогами.

В лугах тишина. Прозрачная, пустынная осенняя тишина. Птицы давно улетели на юг.

Справа от меня на блеклом жнивье одиноко маячила необмолоченная скирда ржи. Подле нее стояли трактор и молотилка. Людей не было. И трактор и молотилка угрюмо молчали.

Слева, на просторном колхозном огороде, блестели крупные обледенелые кочаны капусты, поникшей травой лежала густая морковная ботва.

Я повернул к реке.

От студеной воды почувствовал озноб.

Я передернул плечами и тихо побрел вдоль крутого берега.

На противоположной стороне с песчаной косы стыдливо заглядывали в реку оголенные ракитовые кусты.

Зябко тинькнула синица.

Реку я перешел вброд. За рекой лес. Осиновый, горький, задумчивый. Под ногами пожухлые багровые листья. Багровое солнце зацепилось краем за горизонт.

Я шел и мучительно думал о Люське, о матери, о сестренке, об отце.

* * *

Утром, еще задолго до рассвета, мать, моя больная мама, провожала меня в город.

На полу у порога стоял небольшой самодельный чемодан с бельем, на столе лежал раскрытый вещевой мешок. Мать укладывала в него горячие лепешки.

Украдкой от матери я подошел к сестренке, которая еще спала, наклонился и осторожно поцеловал ее в пухлую щеку, шепнул:

- До свидания, Валюха.

На дворе звонко пропел петух. Пропел еще раз. Ему ответил другой, третий, и вот уже по всей деревне началась разноголосая петушиная перекличка. Потом все стихло. Только в лампе коптил, тихо шипел и потрескивал фитиль, да на стене громко, торопливо стучали наши старые ходики. В комнате было тепло и уютно.

Я вздохнул. Мне вдруг захотелось забраться к сестренке под одеяло, прижаться к ней и никуда, никуда не уходить. Лежать и слушать вот эту мирную, родную деревенскую тишину.

Я тряхнул головой, сказал:

- Надо идти, мама.

Валюха проснулась. Повисла у меня на шее.

- Не пущу.

Я осторожно поставил ее на пол. Одел.

Мать прижала Валюху к себе и чуть слышно проговорила:

- Пора, Вова.

Подала мне вещевой мешок, молча убавила в лампе язычок пламени, и мы молча вышли. Молча дошли до околицы. Молча поднялись на вершину горы.

Я остановился, последний раз окинул взглядом покрытую предрассветной мглой родную котловину, по склонам которой раскинулось несколько деревень, подумал: "Отец, уходя на фронт, наверно, вот так же окидывал ее прощальным печальным взглядом", сказал:

- Не ходите дальше, мам. Дождь начинается. Настынете.

- Не забывай нас, - обнимая меня, прошептала мать. По ее щекам ползли крупные слезы.

Я вдруг увидел, как сильно она постарела...

- Мама... Разве я вас забуду. Никогда. Все, что я заработаю в городе, я буду присылать...

Я тихо отстранил ее и молча зашагал в темноту. И не оглядывался: боялся, что не удержусь, зареву. Я знал, что мать с сестренкой стоят и долго еще будут стоять все на том же месте и провожать меня, уже невидимого.

Так закончилось мое отрочество.

ПОСЛЕСЛОВИЕ

Оторвался я от воспоминаний, когда на улице уже начинало смеркаться. В чулан заползал полумрак.

Возле меня стояла мать. Она положила на мое плечо свою морщинистую, некрасивую, но теплую, ласковую руку, а я, как прежде, прижался к ней и поцеловал ее.

- А ты все такой же, - улыбнулась мать.

- Такой же, мама. Это вот письмо написано много лет назад, а мне кажется, что писал я его только вчера.

"Здравствуйте, мои дорогие мама и Валюха. Посылку вашу я

получил. Спасибо.

Соскучился я - страх. Так бы и сбегал к вам, да никак нельзя

работы много. Мастер не отпускает.

Высылаю вам денег 300 рублей. Не думай, я и себе оставил. Я

получил целых 600 рублей. Купи Валюхе на платье, а на сено корове я

вышлю в следующий раз. На платье я бы и сам купил, но не знаю

какого. Зашел в магазин, а материалу там - как у нас на лугу цветов,

даже в глазах зарябило. А какой лучше, не поймешь. Ты уж сама с

Валюхой подбери по вкусу.

Мама, ты пишешь, что бригадир дядя Петя часто вспоминает обо

мне. Скажи ему, что живу я хорошо. С квартиры перешел в общежитие. К

дяде Васе дочь с ребенком приехала, и мне пришлось перейти. А так бы

я не ушел. Дядя Вася прекрасный человек. Я к ним чуть ли не каждый

день захожу. Они меня чаем с повидлом угощают. Как родные. Я и

сегодня у них был. Дядя Вася все говорит: иди, говорит, учиться.

Обязательно, говорит, иди. Но ты, мама, не думай. Учиться я стану

вечером. Днем работать, а вечером учиться. Сначала на

подготовительных курсах, а потом в техникуме. Из нашей комнаты

мальчишки учатся. Говорят, что сначала трудно будет, а затем,

говорят, ничего - привыкнешь.

Вот, мама, и все. До свидания.

Т в о й с ы н В л а д и м и р.

Нет, мама, погоди. Забыл совсем. Я ботинки новые купил на

кожаной подошве.

Вот теперь все. Пиши. Жду.

В л а д и м и р".

Я свернул письмо и взглянул на мать. На глазах у нее блестели слезы. Она улыбнулась, как мальчишке, взъерошила мои волосы и с ласковой грустью произнесла:

- Жениться бы тебе, Володя, пора.

- Эх, мама. - Я отвернулся и ничего не ответил.

Мне вспомнился первый год жизни в городе, наши с Людмилой тревожные встречи. А дальше Витька... Нет, об этом слишком тяжело вспоминать. Я и сейчас люблю Людмилу, и она меня любит, но жизнь все так перепутала, что нам до сих пор приходится идти по разным дорогам.

Мать поняла мои мысли, присела на ларь, проговорила:

- Нам, бывало, с твоим отцом не легко приходилось в жизни. А он все шутит и говорит мне: "Ничего, мать, терпи. Раз мы любим жизнь, значит, и она нас когда-нибудь полюбит".

Мама, чудесная моя мама!