Санька — это я сам, Гринька — мой закадычный друг, а о девчонках потом.
Живем мы, как говорит мой отец, в захудалой глухой деревушке. А почему она глухая — нам совсем непонятно. По-моему, отец ошибается. Наша деревня, наоборот, очень даже звонкая: на одном конце разговариваешь — на другом все слышно. А если посильнее крикнуть или сунуть два пальца в рот и свистнуть, аж по всему лесу так и покатится.
Правда, возле нашей деревни нет шоссейных дорог, а железных и подавно, но говорят, что скоро проведут. А пока, конечно, добраться к нам очень даже трудно. А осенью прямо слезы. Только на гусеничном тракторе, да и на нем знаючи. И знаючи-то Митька, наш механизатор, на прошлой неделе влетел в колдобину возле Лисьего бору чуть не по самую трубу. Мужики поначалу смеялись над Митькой, а потом, когда откапывали трактор, ругали его на чем свет стоит.
Мы тоже помогали откапывать. Да и не только мы, все наши мальчишки копошились возле железной громадины. Еле вытащили двумя тракторами и поставили на берегу реки у кузницы.
Митька потом целую неделю отмывал свою железину. А после крутил-крутил заводную ручку, взмылился, плюнул и разобрал трактор на мелкие части. Видно, в нутро грязь попала.
А нам с Гринькой хоть в нутро грязь и не попала, а на штаны и куртку нацепилось, пожалуй, не меньше, чем на этот самый трактор.
Мать как взглянула на меня, так и ахнула. Она и сейчас нет-нет да и треснет меня по загривку и все приговаривает.
— Погибели на тебя нет, соломенная голова.
А штаны и куртка так и висят в сарае. Мать постирала и повесила сушить их. А на днях ударил мороз, и они стали как железные. Грохнешь по ним палкой — звенят. Но меня это не расстраивает. Пусть висят сколько им хочется. Мать с отцом поругали-поругали и купили мне новые штаны и куртку. Правда, немного великоватые. Рукава приходится подгибать, а штаны засучивать. Но я не обижаюсь. Мне всегда покупают одежку, как поясняет мать, с запасом. А на что мне нужен этот запас, убей не пойму.
Прошлым летом забрались мы к Марье Шиковой в огород за помидорами, а она увидела. Схватила прут — и за нами. Все мальчишки убежали, и я бы убежал — я не тише их бегаю, — но у меня на штанах запах распустился. Я запутался и упал. А Марья и рада. Думала, что догнала, и так меня отходила, что я после целых две недели глядеть не мог на чужие огороды.
А еще говорят, что запас карман не дерет.
Однажды подрались мы с Гринькой, и подрались-то из-за пустяка — из-за сломанной лыжи. И не то чтобы подрались, скорее он меня вултузил, а я только отмахивался. Он длинный верзила, и рукава у него по локти, а у меня с запасом. Пока я искал кулак в своем рукаве, он мне весь нос расквасил и лыжу забрал. Такая драка не по-честному, я так и сказал Гриньке, a он прищурился и говорит:
— А зачем ты хотел мою лыжу взять?
— Так это, — говорю, — моя лыжа. Я ее нашел первым.
— Нет, моя, — говорит Гринька, — я ее увидал первый.
— Где же, — говорю, — Гриньк, ты ее увидал, ежели я ее нашел?
— А я ее, — говорит, — еще летом видал.
— Ну и что, что летом. Мало ли что я летом видал.
— А что, — говорит, — ты летом видал?
— Ну…
— Вот, — говорит, — и ну.
Я разозлился и говорю:
— Танк я видал.
— Вот, — говорит, — и бери свой танк. А лыжа моя.
— Так как же, Гриньк, я его возьму?
— А я, — говорит, — не знаю.
— Не знаешь, — говорю, — а за что ты меня по носу двинул?
— А я, — говорит, — не двигал, я только дотронулся.
— А-яй, — говорю, — дотронулся, коли кровь пошла.
— Это, — говорит, — у тебя нос такой хлипкий.
— Хлипкий, у меня искры из глаз посыпались.
— Искры, — удивился Гринька, — врешь, я что-то не видал.
На этом мы и разошлись и не встречались долго. Пожалуй, до самой зимы. А потом нам надоело сердиться, и мы помирились.
Гринька — он ничего, отходчивый. Он первый пришел ко мне и говорит:
— Сань, пойдем на лыжах кататься?
А я говорю:
— Да я, Гринь, уроки не выучил.
А он говорит:
— Брось, все равно все книжки не выучишь.
— И правда, Гринь. Учу-учу и никак не пойму.
— Чего?
— Да вот о расширении тел.
— О! — вскрикнул Гринька. — Это проще простого. От тепла тела расширяются, а от холода сжимаются. Например, летом дни длиннее, а зимой короче.
Я посомневался, посмотрел на Гриньку: шутит он или серьезно. Гляжу, он такой важный, говорю:
— Ладно, Гриньк, пойдем кататься.
Вышли на улицу. Смотрю, у Гриньки две лыжи, и обе отремонтированы. Одна — впереди ремня, другая — позади. А так лыжи что надо.
Гринька заметил мое восхищение и говорит:
— Сам сколачивал. Надежно. Вишь, сколько гвоздей.
— А как же, — ответил я, — вижу. — Потрогал лыжи руками. — Почти что железные.
— То-то, — загордился Гринька, — износу не будет.
Он вскинул лыжи на плечо, и мы зашагали на гору. И не на ту, на которой катается всякая там чегашня, а на самую крутую. По дороге к этой горе к нам прицепился младший Гринькин брат Васек.
— Ты кататься не будешь, — отрезал Гринька. — Можешь не ходить. Соплив больно.
— Да я, Гринь, так, — проканючил Васек. — Я, Гринь, только поглядеть.
— Поглядеть, это можно, — милостиво разрешил Гринька.
На вершине горы мы с Гринькой немножко поспорили. И ему хотелось катиться первым, и мне.
Потянули палочки. Гринька говорит:
— Длинную вытащишь — я поеду, короткая попадется — ты покатишься.
Потянул я палку — длинная. А свою Гринька торопливо махнул в сторону. По-моему, у него обе палки были длинные.
Прилаживал лыжи Гринька долго и старательно. Ремни привязал к валенкам бечевкой. Пошаркал взад-вперед, чтоб получше скользили, поглядел вниз, зажмурился и…
Под горой, вправо от нас, стояла старая-престарая баня без крыши. Она была настолько дряхлая, что в деревне никто не знал, чья это баня и сколько времени она тут торчит.
И вот гляжу: Гринька что-то все воротит и воротит к этой бане. Кричит что-то, здорово так кричит, а мы с Васьком никак не поймем — что.
— Поет это он, — сказал Васек.
— Да нет, Васьк, — сказал я, — не похоже. И баня-то совсем рядом, и визжит он, как поросенок недорезанный.
— Радуется.
Вдруг Гринька подпрыгнул, как козел, ударился об снег, подскочил и кулем брякнулся в угол бани. Из бани только труха посыпалась.
— Ууу-х! — выдохнул Васька. Мы сбежали вниз.
Гринька, как циркач, кувыркался в сугробе, зажал голову руками и орал. Ох и голосище у него прорезался!
К месту «аварии» с соседних пологих горок стекались малыши. Они осматривали развороченный угол бани, с радостным гомоном хватали гнилые осколки и восхищенно повторяли:
— Вот это да!
Гринька, заслышав голоса, уселся посреди сугроба, тупо огляделся. Встал.
Мы с Васькой переглянулись. Нам показалось, что Гринька здорово-таки поумнел.
Шапки на нем не было. Через всю верхнюю половину его лба тянулась огромаднейшая шишка, отчего лоб у Гриньки стал высоким и ужасно выпуклым, как у настоящего ученого или поэта.
А Гринька, не обращая ни на кого внимания, молча подошел к бане и принялся ее раскидывать. Мы последовали его примеру, и скоро от трухлявой постройки остались только воспоминания да на Гринькином лбу все распухающая шишка.
Расквитавшись с баней, Гринька посмотрел на свои ноги (на валенках остались лишь ремни с бечевами) и сердито потребовал лыжи. А где их возьмешь?
Малыши перепахали на месте Гринькиного приземления весь снег — и все напрасно. Вместо лыж Гриньке подали смятую, рыжую от трухи шапку.
Гринька ударил ею о коленку и попробовал надеть на голову, но…
— Ничего, — успокоил нас Гринька, — дома есть старая отцовская. Она будет как раз.
— А не мала, Гринь? — робко сказал Васек.
— Она порванная — влезет. И вдруг спросил:
— Спички есть?
— А что, Гринь?
— Костер бы запалили. Вишь, сколько дров.
Малыши ликующе взвыли:
— Костер! Костер!
Я побежал домой за спичками.
Возле костра малыши тесно жались к Гриньке, с завистью смотрели на его багровую шишку. Иногда кто-нибудь не выдерживал и тихо спрашивал:
— И не больно, Гринь?
— Ничтяк.
— И нисколечко?
— Ну.
Малыши вздыхали и украдкой ощупывали свои лбы. Каждому хотелось иметь свою такую шишку и было страшно. Ведь своротить лбом угол бани не так-то просто. И после этого придумать такое — костер. А он полыхает, искры к небу летят.
Гринька был герой. Но это было только началом его славы.
На другой день в школе первоклашки ходили за ним табуном, а старшеклассники и учителя почтительно уступали ему дорогу и тихо шептали:
— Ну и башка!
Ползли слухи, что Гринька своротил головой целую баню. Гринька ходил зазнаистым гусаком. Даже на меня, на своего лучшего друга, смотрел этак свысока.
Во время большой перемены он отирался в уборной, где в зимнее время собиралось все избранное общество курильщиков. Теснота была в уборной — не пролезть, дымище — хоть ножом режь.
Гринька вертелся у десятиклассников на глазах, хотел услышать от них похвалу, но его почему-то подняли на смех. А один из парней притянул Гриньку к себе и, разворошив волосы на его голове, постукал по ней указательным пальцем.
— Чегой-то ты? — обиделся Гринька.
Но парень равнодушно отвернулся и заявил соседу:
— Я думал, у него чурбан вместо головы.
Гринька рванулся от парня, протиснулся ко мне и нарочно громко, как бы в отместку всем курильщикам, проговорил:
— Пойдем, Сань, отсюда. У меня голова трещит от этого дымища.
Из школы мы шли не спеша. В портфелях у нас покоилось по жирному «гусю», и торопиться нам было как-то не с руки. К тому же и погода была не в пример отметкам в наших дневниках — отличная.
На кустах рябиновыми гроздьями горели снегири. В прозрачном воздухе искрилась морозная пыль. Снег под ногами хрустел, словно сочные кочаны капусты.
Гринька яростно раскручивал впереди себя свой старенький портфель. Он, такой-то верзила, изображал из себя не то самолет, не то ветряную мельницу. Ручка у портфеля не выдержала нагрузки, и портфель улетел далеко в сторону.
Из-под куста выпрыгнул на поляну и остановился здоровенный русак. Повертел головой, помахал нам длинными ушами-ножницами, скакнул на бугор и скрылся. Мы не успели и рты раскрыть от удивления. Заулюлюкали и засвистели уже потом, когда русака и след простыл. И вот тут-то Гриньку и осенило. Его с шишкой часто осеняло.
— Эх, ружье бы! — вскрикнул он и вцепился в рукав моего пальто. — Сань, давай сделаем ружье, а?
— Настоящее?
— Да нет. Поджигное.
— И за зайцами, да?
— Ага. На колхозном огороде они знаешь какие! А сколько их… Я однажды чуть палкой не убил одного. Поболе этого. А из ружья…
Гринька зажмурился.
И вдруг:
— Бух-бах, бух-бах, бух-бах! И пошел, и пошел палить.
Вечером мы смастерили самопал.
Гринька ликовал. Он вешал самопал то на плечо, то на шею, то по-солдатски ставил его к ноге, то вскидывал и целился: наконец поставил в угол сарая и задумался.
— Ножи надо.
— А может, так?
— Не, Сань, без ножей нельзя. Вдруг волк или медведь. Ранишь, придется врукопашную схватиться.
— Верно, — вздохнул я.
Ножи сделали из старых брошенных кос. Не ножи, а сабли. Только загнуты в обратную сторону. Рукоятки обмотали тряпками.
В воскресенье утром привязали тесаки к поясам и…
Нет, надо было поймать собаку. Что это за охота без собаки! Ни один уважающий себя охотник не выйдет на промысел без верного друга.
Для нас таким другом был Тарзан.
Он бегал ничейным — общеколхозным, и жизнь у него складывалась по-настоящему собачья. Квартировал он где придется, кормился отбросами на помойках да тем, что дадут мальчишки. А мальчишки народ не ахти сознательный. Иногда и покормят, а иной раз такого пинка дадут…
Тарзана мы нашли у мусорной ямы за домом председателя колхоза. Здесь была его лучшая кухня.
— Тарзан, ко мне, — позвал Гринька.
Пес настороженно повернул голову и скакнул в сторону.
Гринька вынул из-за пазухи припасенный на охоту ломоть хлеба.
Тарзан вмиг сменил свое недоверие на горячую преданность. В два прыжка он очутился возле наших ног, завилял хвостом, запрыгал и даже унизительно поползал на брюхе.
Пока он так заверял нас в своей искренней дружбе, я посадил его па веревку.
Горбушку Гринька снова спрятал за пазуху.
Тарзан жадно облизнулся.
— Нет, друг. Поймай сначала зайца.
Пес, ободренный его словами, начал вести себя совсем легкомысленно. Нам это стало неприятно. Да и кому хочешь не понравится. Представьте себе: мы идем вдоль деревни, идем почти что с настоящим ружьем, идем не куда-нибудь, а на охоту. И собака должна чувствовать это и держаться степенно, озабоченно. А он, бестолочь, только мешал нам идти, скакал перед нами на задних лапах и все лез к Гриньке целоваться.
За деревней Тарзан одумался. Он, видимо, понял, что рассчитывать на спрятанную горбушку не приходится, и загрустил. Начал печально оглядываться, отставать.
Я потянул его силком.
Так мы и охотились. Я шел впереди, за мной на веревке тащился пес, а за ним, погоняя его, как телка, шел с самопалом на плече Гринька. Мы обошли весь колхозный огород, где, как уверял Гринька, зайцев хоть за уши цапай, облазили все долы и овраги, измерили шагами поля вокруг деревни, измучились — и все без толку.
Звери-зайцы как вымерли.
— В лесу они, — решил Гринька, — осины гложут.
Я вздохнул.
— И нам бы.
— Что?
— Поесть.
Гринька достал горбушку и разломил ее на троих.
— Поедим — и в лес.
Я едва не подавился.
— А не завтра, Гринь? Уж больно ноги гудят.
— Мы с краешку, Сань. Посмотрим и вернемся.
— Если с краешку.
— В осиннике. Там и волки бывают.
— Волки… А что ты, Гринь, все ходишь и ходишь с ружьем. Дай и я похожу.
— Оно тяжелое, Сань. А ты и так устал.
— Я уже не устал, Гринь.
— Зато ты с собакой, Сань.
— С собакой… Вот, на вот, возьми ее. А ружье давай.
Я снял с Гринькиного плеча ружье и повесил его к себе на шею. И удивительно. Во мне сразу прибавилось и храбрости, и бодрости. А Гринька скис.
— Лучше домой бы, Сань.
— Ничего. Успеется.
Я выбрался на дорогу и торопливо зашагал к лесу. На опушке Гринька остановил меня.
— Сань, возьми Тарзана.
— Зачем?
— Я…
Гринька расстегнул пальто и полез в кустарник.
— Только ты далеко не уходи, — крикнул он.
— Ладно, — не оборачиваясь, отозвался я, ускоряя шаги. Мне хотелось уйти как можно дальше. Сейчас я был настоящим охотником. С ружьем и собакой. А когда Гринька нагонит меня, или ружье, или собаку придется отдать.
На повороте я оглянулся. Гриньку не видно. Побежал. Дорога распалась на две тропы. Не задумываясь, я повернул на ту, которая вела глубже в лес.
— Э-э-э-ге-э-э! — зазвенел Гринькин голос. Я не ответил. Припустил сильнее.
— Са-а-ня-а-а!
Голос удалялся. Значит, Гринька пошел другой дорогой. Я остановился. Надо отозваться. Глубоко вдохнул в себя воздух и замер.
Из-под низкой разлапистой ели, как из шалаша, вылетела грузная черная птица. Отлетела в сторону и тяжело опустилась па осину.
Дрожащими руками я снял с шеи ружье, согнулся и, осторожно переставляя ноги, начал подкрадываться. Шаг. Еще шаг. Предательски скрипнул снег. Я замер. Птица наклонила голову, прислушалась. Я сдавил дыхание. Шаг. Еще шаг. Под валенком глухо треснул сук. Я вздрогнул. Птица сидела уже на другой осине — дальше. От обиды у меня задрожали губы.
— Ну постой же, не улетай.
Дзи-и-инь! — разбила морозную тишину синица.
— Ну что тебе стоит. А мне…
Я закрыл глаза. Пройти по деревне таким петухом — о-о-о!
У меня аж дух перехватило. Все мальчишки рты поразевают. А Гринька…
До моего слуха долетел далекий, чуть слышный голос.
— Сейчас, Гринь, сейчас, — прошептал я, опомнившись. Выглянул. Птицы нет.
— Ушла?!
Огляделся. Голые осины.
Совсем была моей и ушла.
От досады я пнул Тарзана ногой.
— Ну, чего стоишь, пошли.
Собака рванулась в сторону и потянула меня за собой. Стоп. И тихо-тихо отступил назад. Птица не улетела. Она сидела совсем недалеко от меня, справа, на посохшей осине, за зеленой копной сосны.
Я подтянул к себе собаку, погладил ее, шепнул:
— Она здесь, Тарзанушка, здесь.
Шаг. Еще шаг. Стараюсь не дышать. Тишина. Как дятел, стучит сердце. Шаг. Еще шаг. Только бы не улетела.
Медленно, осторожно отвел за спину перегородившую дорогу ветку. Самопал наготове.
Вот и сосна. Шаг. Еще шаг. Застыл.
— Сидит.
Зажал Тарзана между ног, чтоб не вспугнул птицу. Вынул спички. Вставил самую лучшую спичку под проволоку — «запальник». Просунул ружье сквозь сосновые лапы, прицелился. Руки дрожат. Спокойнее. Шаркнул коробком о спичку. Взметнулось пламя. Я покачнулся и повалился в снег.
Я не плакал. Я даже не чувствовал боли. Меня сковал ужас.
Глаза…
Мне выжгло глаза. Я протирал их снегом. Поднимал пальцами веки. Тьма.
— О-сле-еп?!
Я испуганно вскочил и бросился бежать. Запнулся. Упал. Больпо ударился плечом о ствол дерева. Пополз на четвереньках. Остановился.
Куда я? Что со мной?
В голове гул. В ушах звон, лицо в огне. Нестерпимая резь в глазах.
— Ослеп!
Я зарылся головой в сугроб и заплакал.
Вдруг кто-то потянул меня за подол пальто. Я сжался.
Лязг зубов. Повизгивапие.
— Тарзан!
Я схватил его и прижал к себе.
— Ты не убежал, да? Ты не бросил меня, да?
Тарзан вырвался и снова потянул меня за подол пальто, заурчал.
Я тревожно сел.
— Тарзанка, что ты?
Собака обнюхала мое лицо и сердито затявкала.
Превозмогая боль, я поднял пальцами веки. Блеснул мутный свет и, дрогнув, погас. Мелькнула надежда, и тут же обуял страх. Куда, в какую сторону идти?
Встал.
Тарзан радостно заскулил и запрыгал. Уперся передними лапами в мою грудь, лизнул мой подбородок. Я поймал его, нащупал на шее веревку. Он только этого и ждал. Веревка натянулась.
— Тарзанушка, умница.
Я понял, что он выводит меня из лесу домой. В деревне мое появление взбудоражило всех не меньше, чем пожар.
Подбежал запыхавшийся Гринька.
— А ружье где? — И замолк. Заикаясь спросил: — Разорвало?
— Не знаю.
— Наверно. У тебя все лицо вздутое и как чугун…
— Черное?
— Тише. Отец твой.
У меня задрожали ресницы.
— Папа…
Отец взял меня на руки и быстро зашагал.
— Глаза-то хоть видят?
— Немножечко, пап.
Отец помолчал.
— Непутевый ты уродился. В меня, что ли?
— Наверно, пап.
— Похоронишь ты свою мать заживо.
— А ты не говори ей, пап.
— Я не скажу. Твоя голова ей все скажет.
В больнице врач открыл мне правый глаз, и я увидел печальное лицо отца. Врач спросил:
— Видишь?
— А как же.
Открыл второй глаз.
— Видишь?
— Слеза текет.
— А свет?
— Свет вижу. Желтый.
— Счастливо отстрелялся, охотник.