Римский император из рода Юлиев-Клавдиев, правивший в 37-41 гг. Род. 31 авг. 12 г. Умер 24 янв. 41 г.
Гай Цезарь, прозванный Калигулой, приходился Тиберию внучатым племянником. Дед его, Друз, был младшим братом императора, а отец — знаменитый и чрезвычайно любимый римлянами Германик — был усыновлен Тиберием по приказу Августа. В детстве Гай постоянно проживал вместе с родителями в военных лагерях Прозвищем своим «Калигула» («Сапожок») он обязан был шутке легионеров, потому что подрастал среди воинов, в одежде рядового солдата.
Страшные удары, постигшие позже семейство Германика, миновали Гая стороной. Вместе с отцом он совершил в 19 г. поездку в Сирию. Воротившись оттуда после смерти отца, он жил сначала у матери, Агриппины, потом у Ливии, своей прабабки; когда та умерла в 29 г., он, еще отроком, произнес над телом похвальную речь с ростральной трибуны. Затем он перешел жить к своей бабке Антонии. Девятнадцати лет, в 31 г., он был вызван Тиберием на Капри: тогда он в один и тот же день надел тогу совершеннолетнего и впервые сбрил бороду, но без всяких торжеств, какими сопровождались совершеннолетия его братьев. К этому моменту старший его брат Нерон уже был убит, а мать и другой брат находились в заточении. На Капри многие хитростью или силой пытались выманить у него выражение недовольства, но он ни разу не поддался искушению: казалось, он вовсе забыл о судьбе своих ближних, словно с ними ничего не случилось. А все, что приходилось терпеть ему самому, он сносил с таким невероятным притворством, что по справедливости о нем было сказано: «не было на свете лучшего раба и худшего государя». Однако уже тогда не мог он обуздать свою природную свирепость и порочность. Он с жадным любопытством присутствовал при пытках и казнях истязаемых, по ночам в накладных волосах и длинном платье бродил по кабакам и притонам, с великим удовольствием плясал и пел на сцене. Тиберий это охотно допускал, надеясь укротить его лютый нрав. Проницательный старик видел его насквозь и не раз предсказывал, что Гай живет на погибель и себе, и всем и что в нем он вскармливает ехидну для римского народа и Фаэтона для всего земного круга.
Немного позже Гай женился на Юнии Клавдилле, дочери Марка Силана, одного из знатнейших римлян. Затем он был назначен авгуром на место своего брата Друза, но еще до посвящения введен в сан понтифика. Это было важным знаком признания его родственных чувств и душевных задатков: дом Тиберия уже лишен был всякой иной опоры, и Гай все больше получал надежду на наследство. Чтобы еще крепче утвердиться в ней, он, после того как Юния умерла в родах, вступил в связь с Эннией Невией, женой Макрона, стоявшего во главе преторианских когорт; ей он обещал, что женится на ней, когда достигнет власти, и дал в этом клятву и расписку. Через нее он вкрался в доверие к Макрону и тогда, как полагают, извел Тиберия отравой. Умирающий еще дышал, когда Гай велел снять у него перстень; казалось, что Тиберий сопротивлялся. Тогда Гай приказал накрыть его подушкой и своими руками стиснул ему горло; вольноотпущенника, который вскрикнул при виде этого злодеяния, он тут же отправил на крест. Так он достиг власти во исполнение лучших надежд римского народа. Он был самым желанным правителем и для большинства провинций, и для войска, где многие помнили его еще младенцем, и для всей римской толпы, которая любила Германика и жалела его почти погубленный род. Поэтому, когда он выступил из Мизена, то, несмотря на то, что он был в трауре и сопровождал тело Тиберия, народ по пути встречал его огромными ликующими толпами, с алтарями, с жертвами, с зажженными факелами, напутствуя его добрыми пожеланиями, называя его «светиком», и «голубчиком», и «куколкой», и «дитятком». А когда он вступил в Рим, ему тотчас была поручена высшая и полная власть по единогласному приговору сената и ворвавшейся в курию толпы, вопреки завещанию Тиберия, который назначил ему сонаследником своего несовершеннолетнего внука Калигула и сам делал все возможное, чтобы возбудить к себе любовь в людях. Тиберия он с горькими слезами почтил похвальной речью перед собранием и торжественно похоронил. Тотчас затем он отправился на Пандатерию и Понтийские острова, спеша собрать прах матери и братьев, приблизился к их останкам благоговейно, положил их в урны собственными руками и с великой пышностью доставил в Рим. В память их он установил ежегодные поминальные обряды. После этого в сенатском постановлении он сразу назначил бабке своей Антонии все почести, какие воздавались когда-то Ливии, вдове Августа; дядю своего, Клавдия, взял себе в товарищи по консульству; своего троюродного брата Тиберия Гемелла (родного внука Тиберия) в день его совершеннолетия усыновил и поставил главою юношества. Он помиловал осужденных и сосланных по всем обвинениям, оставшихся от прошлых времен. Должностным лицам он разрешил свободно править суд и даже сделал попытку восстановить народные собрания. Он облегчил налоги и многим пострадавшим от пожара возместил их убытки. Дважды устраивал он всенародные раздачи по триста сестерциев каждому римлянину. Устраивал он много раз и всевозможные зрелища на потеху всему народу. В первый же год Гай завершил строительство храма Августа, который Тиберий начал было строить, но так и не закончил, несмотря на то, что правил двадцать с лишним лет. При Гае же начали строить водопровод из области Тибура.
Но сделанное им добро ни в коей мере не могло перевесить тяжкий груз злодеяний и сумасбродств, которыми отмечены были остальные годы его самовластья.
Бабку Антонию, воспитавшую его, он вдруг невзлюбил, начал третировать и многими обидами и унижениями (а по мнению некоторых — и ядом) свел в могилу. После смерти он не воздал ей никаких почестей и из обеденного покоя любовался на ее погребальный костер.
Троюродного брата и приемного сына Тиберия он неожиданно казнил в 38 г., обвинив его в том, что от него пахнет лекарством и что он принял противоядие перед тем, как явиться на его пир (Светоний: «Калигула»; 9-16, 21, 23). Префекта преторианцев Макрона, доставившего ему власть, он принудил покончить жизнь самоубийством (Дион: 59; 10), а его жену и свою любовницу Эннию велел казнить. Точно так же он довел до самоубийства тестя Силана за то, что тот не захотел плыть вместе с ним в бурную погоду в Пандатерию за останками его матери. Дядю Клавдия он оставил в живых лишь на потеху себе.
Со всеми своими сестрами он жил в преступной связи, и на всех званных обедах они попеременно возлежали на ложе ниже его, а законная жена — выше его. Говорят, одну из них, Друзиллу, он лишил девственности еще подростком, и бабка Антония, у которой они росли, однажды застигла их вместе. Потом ее выдали за Луция Кассия Лонгина, сенатора консульского звания, но Гай отнял ее у мужа, открыто держал как законную жену и даже назначил ее во время болезни наследницей своего имущества и власти. Когда в 38 г. она умерла, он установил такой траур, что смертным преступлением считалось смеяться, купаться, обедать с родителями, женой или детьми. А сам он, не в силах вынести горя, внезапно ночью исчез из Рима, пересек Кампанию, достиг Сиракуз и с такою же стремительностью вернулся, с отросшими бородой и волосами. С этих пор все свои клятвы о самых важных предметах, даже в собрании перед народом и перед войсками, он произносил только именем божественной Друзиллы. Остальных двух сестер он любил не так страстно и почитал не так сильно: не раз он даже отдавал их на потеху своим любимчикам, а потом лицемерно осудил за разврат и, обвинив в намерении убить его, сослал на Понтийские острова.
О браках его трудно сказать, что в них было непристойнее: заключение, расторжение или пребывание в браке. Ливию Орестиллу, выходившую замуж за Гая Пизона, он сам явился поздравить, но тут же приказал отнять ее у мужа и через несколько дней отпустил, а два года спустя отправил в ссылку, заподозрив, что она за это время опять сошлась с мужем. Лоллию Павлину, жену Гая Меммия, кон-сулярия и военачальника, он вызвал из провинции, прослышав, что ее бабушка была когда-то красавицей, тотчас развел с мужем и взял в жены, а спустя немного времени отпустил, запретив ей впредь сближаться с кем бы то ни было. С последней своей женой, Цезонни-ей, он сошелся в 39 г. Хотя она не отличалась ни красотой, ни молодостью и уже родила от другого мужа трех дочерей, он любил ее жарче всего и дольше всего за ее сладострастие и расточительность. Иногда он даже показывал ее голой своим друзьям. Именем же супруги он удостоил ее не раньше, чем она от него родила, и в один и тот же день объявил себя мужем и отцом ее ребенка.
Многочисленные связи его были также вызывающе бесстыдны, поскольку ни одной именитой женщины он не оставил в покое. Обычно он приглашал их с мужьями к обеду и, когда они проходили мимо его ложа, осматривал их пристально и не спеша, как работорговец. Потом он при первом желании выходил из обеденной комнаты и вызывал к себе ту, которая больше всего ему понравилась, а вернувшись, еще со следами наслаждений на лице, громко хвалил или бранил ее, перечисляя в подробностях, что хорошего или плохого нашел он в ее теле.
Его государственные деяния были смесью нелепых чудачеств и злого фарса. Он словно задался целью смешать с грязью все, чем привыкли гордиться римляне, высмеять предания и обычаи, утрируя их до невероятной степени. Начать с того, что он присвоил множество прозвищ: его величали и «благочестивым», и «сыном лагеря», и «отцом войска», и «Цезарем благим и величайшим». Не довольствуясь этим, он объявил, что решил обожествить себя еще при жизни, не дожидаясь суда потомства, и распорядился привести из Греции изображения богов, прославленные и почитанием и искусством, в их числе даже Зевса Олимпийского, — чтобы снять с них головы и заменить своими. Палатинский дворец он продолжил до самого форума, а храм Кастора и Поллукса превратил в его прихожую и часто стоял там между статуями близнецов, принимая божеские почести от посетителей. Своему божеству он посвятил особый храм, где находилось его изваяние в полный рост. Он назначил жрецов, а должность главного жреца заставил отправлять по очереди самых богатых граждан.
Войной и военными делами он занялся один только раз в 39 г. совершенно неожиданно для всех. Гай ехал в Меванию посмотреть на источник и рощу Клитумна. Тут ему напомнили, что пора пополнить окружавший его отряд батавских телохранителей. Тогда ему и пришло в голову предпринять поход в Германию; без промедления, созвав отовсюду легионы и вспомогательные войска, произведя с великой строгостью новый повсеместный набор, заготовив столько припасов, сколько никогда не видывали, он отправился в путь. Двигался он то стремительно и быстро, так что преторианским когортам иногда приходилось вопреки обычаям вьючить знамена на мулов, чтобы догнать его, то вдруг медленно и лениво, когда носилки его несли восемь человек, а народ из окрестных городов должен был разметать перед ним дорогу и обрызгивать пыль. Прибыв в лагеря, он захотел показать себя полководцем деятельным и строгим: легатов, которые с запозданием привели вспомогательные войска, уволил с бесчестием, старших центурионов, из которых многим оставались считанные дни до отставки, лишил звания под предлогом их дряхлости и бессилия, а остальных выбранил за жадность и сократил вдвое выслуженное ими жалованье. Однако за весь этот поход он не совершил ничего: только когда под его защиту бежал с маленьким отрядом Аминий, сын британского короля Кинобеллина, изгнанный отцом, он отправил в Рим пышное донесение, будто ему покорился весь остров, и велел гонцам не слезать с колесницы, пока не прибудут прямо на форум, к дверям курии, чтобы только в храме Марса, перед лицом всего сената передать его консулам. А потом, так как воевать было не с кем, он приказал нескольким германцам из своей охраны переправиться через Рейн, скрыться там и после дневного завтрака отчаянным шумом возвестить о приближении неприятеля. Все было исполнено: тогда он с ближайшими спутниками и отрядом преторианских всадников бросился в соседний лес, обрубил с деревьев ветки и, украсив стволы наподобие трофеев, возвратился при свете факелов. Тех, кто не пошел за ним, он разбранил за трусость и малодушие, а спутников и участников победы наградил венками. В другой раз он велел забрать нескольких мальчиков-заложников из школы и тайно послать их вперед, а сам внезапно, оставив званный пир, с конницей бросился за ними и в цепях привел назад. Участникам этой погони он предложил занять место за столом, не снимая доспехов, и даже произнес, ободряя их, известный стих Вергилия:
В то же время он гневным эдиктом заочно порицал сенат и народ за то, что они наслаждаются несвоевременными пирами, цирком, театром и отдыхом на прекрасных виллах, когда Цезарь сражается среди стольких опасностей. Наконец, словно собираясь закончить войну, он выстроил войско на морском берегу, и между тем, когда никто не знал и не догадывался, что он думает делать, вдруг приказал всем собирать раковины в шлемы и складки одежд — это, говорил он, добыча Океана, которую он шлет Капитолию и Палатину. В память победы он воздвиг высокую башню. Воинам он пообещал в подарок по сотне денариев каждому и, словно это было беспредельной щедростью, воскликнул: «Ступайте же теперь счастливые, ступайте же богатые!» После этого он обратился к заботам о триумфе. Не довольствуясь варварскими пленниками и перебежчиками, он отобрал из жителей Галлии самых высоких и, как он говорил, пригодных для триумфа. Триремы, на которых он выходил в океан, было приказано почти все доставить в Рим сухим путем. Но, прежде чем покинуть провинцию, он задумал казнить каждого десятого из тех легионов, которые бунтовали после смерти Августа, за то, что они держали в осаде когда-то его самого, младенцем, и отца его Герма-ника. Но увидев, что солдаты готовятся дать отпор, он бежал со сходки в Рим. Возвращаясь, он осыпал сенат угрозами якобы за то, что ему было отказано в триумфе, а посланцам сената, вышедшем его встречать, ответил громовым голосом: «Я приду, да приду, и со мною — вот кто» — и похлопал по рукояти меча, висевшего на поясе. Таким образом, отменив или отсрочив свой триумф, он с овацией вступил в столицу в самый день своего рождения.
То же мрачное шутовство видно во множестве его поступков. Через залив между Байями и Путе-оланским молом, шириной в три тысячи шестьсот шагов, он велел перекинуть мост. Для этого он собрал отовсюду грузовые суда (чем вызвал даже голод, так как не осталось кораблей для подвозки хлеба), выстроил их на якорях в два ряда, насыпал на них земляной вал и выровнял по образцу Аппиевой дороги. По этому мосту он два дня разъезжал взад и вперед со свитой преторианцев. По мнению многих, Гай выдумал этот мост в подражание Ксерксу, который вызвал такой восторг, перегородив много более узкий Геллеспонт. Сенаторов, занимавших самые высокие должности и облаченных в тоги, он заставлял бежать за своей колесницей по нескольку миль, а за обедом стоять у его ложа, подпоясавшись полотном, словно рабы. На театральных представлениях он раздал даровые пропуска раньше времени, чтобы чернь заняла места всадников, и потом потешался, наблюдая за их ссорами. На гладиаторских играх он вдруг вместо обычной пышности выводил изнуренных зверей и убогих дряхлых гладиаторов. Когда вздорожал скот, которым откармливали диких зверей для зрелищ, он велел бросить им на растерзание-преступников; обходя для этого тюрьмы, он не смотрел, кто в чем виноват, а прямо приказывал, стоя в дверях, забирать всех «от лысого до лысого». Многих знатных людей он казнил самым жестоким образом только за то, что они не клялись его гением, обвиняя их в «оскорблении величества». За одним сенатором, который не хотел присутствовать на казни сына и отговаривался нездоровьем, он послал носилки. Он отправил солдат по островам, чтобы они перебили всех изгнанников, сказав, что завидует жизни, которую они ведут — безмятежной и довольной малым, «настоящей жизни философов». Одного сенатора, который уехал лечиться и все никак не возвращался в Рим, несмотря на частые напоминания, Гай приказал убить, заявив, что если не помогает чемерица, то необходимо кровопускание. Он объявил, что те, кто во всеуслышанье объявили его сонаследником своего имущества и все еще продолжают жить, просто издеваются над ним, и многих приказал отравить. Он часто сетовал на то, что правление его скоро сотрется из памяти, так как не было отмечено ничем величественным — ни разгромом войск, ни голодом, ни чумой, ни пожаром, ни, хотя бы, землетрясением. Впрочем, как выяснилось, об этом он сокрушался напрасно. Одежда и обувь его часто поражали своей нелепостью. Он то и дело выходил к народу в цветных, шитых жемчугом накидках, с рукавами и запястьями, иногда — в шелках и женских покрывалах, обутый то в сандалии или котурны, то в солдатские сапоги, а то и в женские туфли. Много раз он появлялся с позолоченной бородой, держа в руке молнию или трезубец. Триумфальное одеяние он носил постоянно даже до своего похода. В роскоши он превзошел своими тратами самых безудержных расточителей. Он выдумал неслыханные омовения, диковинные яства и пиры — купался в благовонных маслах, горячих и холодных, пил драгоценные жемчужины, растворенные в уксусе. При этом он приговаривал: «Нужно жить или скромником, или цезарем!» Он велел выстроить либурнские галеры в десять рядов весел, с жемчужной кормой, с разноцветными парусами, с огромными купальнями, портиками, пиршественными покоями, даже с виноградниками и плодовыми садами всякого рода: пируя в них средь бела дня, он под музыку и пение плавал вдоль побережья Кампании. Сооружая виллы и загородные дома, он забывал про всякий здравый смысл, думая лишь о том, чтобы построить то, что построить, казалось, невозможно. Таким образом, меньше чем в год он промотал колоссальное наследство Тиберия — два миллиарда семьсот миллионов сестерциев (а по некоторым сведениям, даже большее). Тогда он обратился к самым преступным способам, не брезгуя никакими злодеяниями для того, чтобы присвоить себе чужие деньги. Он объявлял незаконными завещания, заставлял покупать за баснословные цены всю утварь, оставшуюся после больших зрелищ, заседая в суде присуждал к конфискации имущества всех, без оглядки на их вину (говорили, что однажды он одним приговором осудил сорок человек по самым разным обвинениям, а потом похвалялся перед Цезонией, проснувшейся после дневного сна, сколько он дела переделал, пока она отдыхала). Налоги он собирал новые и небывалые: так он обложил пошлиной все съестные товары, продававшиеся в городе, носильщики платили одну восьмую дневного заработка, проститутки — цену одного сношения. Не останавливался он и перед прямым грабежом. Рассказывали, что однажды он играл в кости с друзьями и проигрался. Тогда он вышел из дворца, увидел двух проходивших мимо всадников, велел схватить их и лишить имущества, а затем вернулся и продолжил игру.
Из искусств Гай больше всего занимался красноречием, и действительно достиг в нем больших успехов. Он легко находил слова, и мысли, и нужную выразительность, а голос его доносился до самых задних рядов. Однако с особенной страстью занимался он искусствами другого рода, самыми разнообразными. Он сражался боевым оружием как гладиатор, выступал возницей в повсюду выстроенных цирках, а пением и пляской он так наслаждался, что даже на всенародных зрелищах не мог удержаться, чтобы не подпевать трагическому актеру и не вторить у всех на глазах движениям плясуна. Своего коня Быстроногого он так любил, что построил ему конюшню из мрамора и ясли из слоновой кости; говорят, что, если бы его не убили, непременно сделал бы своего коня консулом.
Среди этих безумств и разбоев многие готовы были покончить с принцепсом, но успех выпал на долю Кассия Херея, трибуна преторианской когорты. Известно было, что Гай постоянно потешался над ним, то называя неженкой и бабнем, то назначая ему как пароль слова «Приап» или «Венера», то предлагая в благодарность за что-то руку для поцелуя, сложив и двигая ее непристойным образом. Заговорщики напали на Гая в то время, когда он в сопровождении нескольких сенаторов шел по узкому проходу по направлению к театру. Первый удар сделал Хорея, пробив ему затылок, затем остальные нанесли ему более тридцати ран. Зарубили и жену его Цезонию, а дочери разбили голову о стену. Труп принцепса был кое-как наполовину сожжен и закопан в саду (позже его погребли более достойно вернувшиеся из изгнания сестры). Власть была передана дяде Калигулы Клавдию (Светоний: «Калигула»; 19, 22-31, 35-36, 38-41, 43-49, 52-59).