Ластики

Роб-Грийе Ален

Раннее творчество Алена Роб-Грийе (род. в 1922 г.) перевернуло привычные представления о жанре романа и положило начало «новому роману» – одному из самых революционных явлений в мировой литературе XX века. В книгу вошли три произведения писателя: «Ластики» (1953), «Соглядатай» (1955) и «Ревность» (1957).

В «Ластиках» мы как будто имеем дело с детективом, где все на своих местах: убийство, расследование, сыщик, который идет по следу преступника, свидетели, вещественные доказательства однако эти элементы почему-то никак не складываются…

 

Предисловие к сборнику

Господин X. путешествует по замкнутому кругу

Первые романы Роб-Грийе как-то трудно назвать «ранними» – настолько зрелой и самостоятельной была манера этого, тогда еще начинающего, писателя. Среди молодых авторов, пожалуй, не найдется ни одного, кто подходил бы к творчеству так же методично и осознанно. И концепция «нового романа», которую Роб-Грийе выдвинул тогда же, в пятидесятые годы, – тому подтверждение.

Появление его романов, несомненно, было новым словом в литературе. И хотя традиционный «бальзаковский» роман, против которого Роб-Грийе так много выступал в те годы, не прекратил существования, он перестал восприниматься как единственно возможный способ создания «настоящей» литературы. Догмы реализма (а вместе с ним и всех остальных «измов») окончательно рухнули.

Именно поэтому Роб-Грийе любит играть на читательских стереотипах, пародируя классические жанровые стандарты. Так, в «Ластиках» мы как будто имеем дело с детективом, где все на своих местах: убийство, расследование, сыщик, который идет по следу преступника, свидетели, вещественные доказательства… Однако эти элементы, которых обычно бывает достаточно для связной интриги, почему-то никак не складываются. Оказывается, что и преступление не было совершено (как предполагалось изначально), и жертва таковой не является, и преступник, стало быть, не преступник, и расследование не имеет смысла. В довершение всего, сам убийца до последнего момента не знает, что он убийца.

Автор же говорит об этом так: «Речь идет о некоем точном, конкретном, главном событии – смерти человека. Это событие имеет детективный характер, то есть в нем участвуют убийца, сыщик, жертва… но отношения между ними не так просты… потому что книга представляет собой… рассказ о тех двадцати четырех часах, которые проходят между выстрелом из пистолета и смертью, о времени, за которое пуля проделала путь в три-четыре метра, о лишних двадцати четырех часах».

Таким образом, ни о каком реализме не может быть и речи, а значит, и финал романа, где по традиции все элементы должны были бы сложиться в единое целое и дать всему рациональное объяснение, на самом деле не проясняет ровным счетом ничего. Это и понятно: ведь сама попытка восстановить «реальный» порядок вещей заранее обречена на провал, поскольку лежащее в основе всего этого «порядка» событие – это «несуществующее убийство».

Подобную же историю мы обнаруживаем и в «Соглядатае». Несмотря на обилие прямых и косвенных улик, которые как будто свидетельствуют о том, что герой романа, Матиас, действительно совершил убийство Жаклин Ледюк, преступник странным образом избегает изобличения. Более того, никто, кроме самого предполагаемого преступника, не ведет расследования. Что «реально» произошло с половины двенадцатого до половины первого, навсегда остается «за кадром», то есть на пустующей странице где-то между первой и второй частями романа.

Что касается «Ревности», то само название книги, казалось бы, должно говорить о каком-то драматическом содержании: кипение страстей, тайные желания… Роб-Грийе старательно эксплуатирует традиционную схему адюльтера: в романе есть и замужняя женщина (А***), и женатый мужчина (но не ее муж) – Фрэнк, – который тем не менее регулярно наносит ей визиты, оставляя дома собственную жену (Кристиану) и ребенка, и наконец – муж А***, невидимый рассказчик, который наблюдает за всем происходящим. Однако на измену указывают только какие-то косвенные детали (рассматриваемые самым подробным образом), но ничего конкретного не происходит. И мы начинаем смутно подозревать, что вся история – не что иное, как игра воображения невидимого рассказчика. Тем более что французское название романа «La Jalousie» имеет двойное значение: с одной стороны – «ревность», а с другой – «жалюзи», занавеска, через которую очень удобно подсматривать, оставаясь при этом невидимым…

Так или иначе, но Роб-Грийе всегда старается «расшатать» стандартные представления читателя о романе, заставляя его свободно домысливать то, о чем впрямую не сказано. Таким образом, текст становится предлогом для пробуждения нашей, читательской фантазии, и глубина его измеряется многообразием различных интерпретаций, которые мы можем увидеть в нем одновременно. В то же время это многообразие позволяет нам понять, что на самом деле текст не связан заранее какими-то условностями трактовки, а мы привносим их сами извне, как бы играя в предложенную нам игру. На самом деле, мы сами выбираем правила, по которым переставляются фишки. Текст романа – всего лишь вещь, и, как любую другую вещь, его характеризует прежде всего то, что он есть, его наличие. Автор намеренно отстраняется от своего произведения, чтобы дать ему возможность свободно и самостоятельно существовать в сознании людей.

Вместо того чтобы рассказывать какую-то историю, Роб-Грийе, наоборот, создает некую видимость, иллюзию чего-то рационального, которая разрушается при малейшей проверке на прочность. Текст не утверждает, а только намекает на какие-то события, описание которых в нем отсутствует. Именно это отсутствие во всех случаях является двигателем интриги: Уоллес расследует преступление, которое еще не совершено; Матиас мучительно пытается вспомнить то, чего на самом деле, возможно, и не было; в «Ревности» же отсутствующим элементом оказывается сам герой.

Эта лакуна неизбежно притягивает действие как магнит. Поэтому оно постоянно вертится вокруг нее. Развитие сюжета можно сравнить с водяной воронкой: чем ближе подходишь к разгадке, тем больше сужаются круги, тем быстрее несет водоворот, а в результате падаешь в пустоту. Ассоциативно это представляет собой еще и ловушку или лабиринт: чем дальше забираешься, тем труднее выбраться назад.

Движение по замкнутому кругу организует все действие романа. В «Ластиках» Уоллес случайно обнаруживает, что находится на Бульварном кольце. Но ведь от самой улицы Землемеров он шел только прямо! Подобно герою «Замка», Уоллес внезапно попадает в какие-то странные зоны, где здравый смысл граничит с полным абсурдом, и не находит оттуда выхода, который позволил бы ему выскользнуть из порочного круга. Движение в этом круге сродни абсолютной неподвижности. Равно как и время, которое тоже стоит на месте. Не имея возможности действовать в соответствии с собственной логикой, Уоллес совершает убийство, которое не смог совершить другой, на основании парадоксальной логики автора. Только таким образом он может оправдать (с точки зрения здравого смысла) свое расследование: убийство, совершаемое Уоллесом, замещает собой неудавшееся преступление Гаринати. Конкретное событие сдвигает время с мертвой точки, детектив находит убийцу (самого себя).

Не менее запутанны и лабиринты, в которых блуждает герой романа «Соглядатай» Матиас. Его замкнутый маршрут представляет собой восьмерку – «двойной круг», своеобразную «ленту Мёбиуса». Каждый раз, когда Матиас оказывается на перекрестке, перед ним как будто возникает выбор, но куда бы он ни пошел – его всюду ожидает одно и то же. Он опаздывает на свой пароход, и ловушка захлопывается, время как будто останавливается. Больше ему не нужно смотреть на часы.

Навязчивое повторение одних и тех же действий, возвращение к одним и тем же деталям могут показаться монотонными. Тем не менее с каждым новым витком появляются какие-то новые подробности, другие же, напротив, исчезают. Что-то неуловимо меняется, круги сужаются, мы постепенно приближаемся к ядру разгадки. Хотя, в соответствии все с той же парадоксальной логикой, разгадка здесь равна самой загадке. Все стремление Матиаса состоит лишь в том, чтобы заполнить тревожащий пробел в распорядке дня между половиной двенадцатого и половиной первого: в то самое время было совершено убийство Жаклин Ледюк. Пропущенная страница (в оригинале издания это страница 88), где могло бы быть описание предполагаемого убийства, естественно, наводит на мысль о том, что автор специально сбивает нас с толку и одновременно оставляет в тексте указания на возможные решения своей головоломки. Впрочем, позднее, в книге «Возвращение зеркала», Роб-Грийе напишет, что на самом деле пустая страница возникла просто в результате типографского набора: «если бы первая часть книги содержала еще несколько строк, интересующая нас страница была бы заполнена – в той или иной степени, – как и другие».

И тем не менее во всех трех романах интрига неизменно завязывается вокруг какого-то отсутствующего элемента. В «Ревности» эта зияющая пустота целиком захватывает все пространство. Кто этот таинственный наблюдатель, глазами которого мы видим все происходящее? Мы не знаем ни его лица, ни имени, и однако все в романе подчинено только его сознанию, все выглядит именно так, как видит и слышит (или желает видеть и слышать) он. На сей раз мы сами оказываемся в ловушке-лабиринте, которая заставляет нас ходить по замкнутому кругу. Вращение по этой спирали завораживает и тревожит. И снова исчезает время, и снова движение застывает на месте. Роман, начавшийся в половине седьмого утра, завершается почти так же – в половине седьмого вечера. Разница только в этом незаметном «почти»…

Пустоты и ниши, выемки и углубления существуют на всех уровнях текстов Роб-Грийе. Даже французское название романа «Соглядатай» – «Le Voyeur» – можно представить как усеченное «voyageur» – «путешественник» или «коммивояжер». Безлюдные улицы, заброшенные дома, незанятые руки, пустые стаканы, выбоины на дороге или настежь распахивающиеся двери – это мир, требующий заполнения. Болезненное ощущение отсутствия чего-то, нехватки какого-то элемента в ряду других заставляет искать избыток в других местах. Бесконечное перетекание, напоминающее приливы и отливы моря, волнообразные очертания холмистых лугов отмеряют ритм времени и вечного возвращения.

С тем же навязчивым упорством снова и снова всплывают одни и те же сцены: детектив Уоллес ищет свои ластики, садо-эротические фантазмы неотступно преследуют Матиаса, герой «Ревности» в который раз видит на стене сороконожку…

Персонажи романов в своем беспрестанном блуждании похожи на неприкаянные души умерших из бретонских легенд. Детство Роб-Грийе прошло в Бретани, и герои этих рассказов не раз посещали его воображение. Герои его романов тоже сродни призракам: их можно видеть, слышать, но не осязать. «Их существование столь же сомнительно и упорно, как и существование тех беспокойных усопших, которые вследствие какого-то злого наваждения или божественной мести обречены вечно переживать одни и те же сцены своей трагической судьбы. Так, Матиас из „Соглядатая", чей плохо смазанный велосипед часто встречался мне на дорожках у обрыва среди голых кустов утесника, не кто иной, как неприкаянная душа, равно как и невидимый муж из "Ревности"…». Быть может, этим объясняется их отсутствующий взгляд, отрешенность от мира. Они как будто стремятся вернуться в мир живых – тот «настоящий» мир, из которого они навсегда изгнаны. Каждый из них, отправляясь на поиски кого-то другого, на самом деле ищет самого себя. В том же безвременном круге живут и герой Кафки землемер К., и Николай Ставрогин, и «посторонний» Камю, и Стивен Дедал, и Карамазовы…

Умножая ходы, шаг за шагом отвоевывая пространство, пустота разрушает повествование изнутри. Нагромождение парадоксов стремится окончательно поглотить банальный смысл происходящего, оставляя свободное поле для фантазии. Метафора этого процесса содержится в названии романа «Ластики»: каждая новая деталь рассказа «стирает» то, что до этого имело смысл, текст как бы «стирает» сам себя.

В крепко сбитом мире традиционного романа, исполненном вечной (и лживой) идеи, нет места человеку с маленькой буквы – живому человеку. Роб-Грийе создает в своих книгах необходимые пробелы, которые приглашают нас к сотворчеству. Благодаря тому, кто читает, застывшая форма приходит в движение – пустоты заполняются новым содержанием, и текст живет снова и снова.

Ольга Акимова

 

 

Пролог

 

1

В полутемном зале кафе хозяин расставляет столы и стулья, пепельницы, сифоны с газированной водой; шесть часов утра.

Свет ему не нужен, он даже не сознает, что он делает. Он еще спит. Все его движения регулируются древними законами и надежно защищены от непостоянства людских желаний; каждой секунде соответствует одно четкое движение: шаг в сторону, стул – на тридцать сантиметров от стола, три взмаха тряпкой, пол-оборота вправо, два шага вперед, каждая секунда совершенна, неизменна, безупречна. Тридцать один. Тридцать два. Тридцать три. Тридцать четыре. Тридцать пять. Тридцать шесть. Тридцать семь. У каждой секунды свое, строго определенное место.

К несчастью, вскоре время утратит свою власть. Окутанные туманом заблуждений и сомнений события этого дня, хоть и незначительные сами по себе, через несколько мгновений начнут свою разрушительную работу, будут исподволь подрывать идеальный распорядок, подстраивая то недоразумение, то оплошность, там путаницу, а там промах, чтобы мало-помалу завершить свое произведение: беспорядочный, бесцельный, непостижимый и чудовищный день в начале зимы.

Но сейчас еще слишком рано, дверь на улицу только что отперта, единственный персонаж, находящийся на сцене, еще не обрел самостоятельную жизнь. В этот час двенадцать стульев один за другим спускаются со столиков из поддельного мрамора, на которых они провели ночь. И ничего больше. Неодушевленная рука расставляет по местам декорации.

Когда все готово, зажигается свет…

Толстяк, хозяин кафе, застыл неподвижно, пытаясь узнать себя среди столов и стульев. В длинном зеркале над стойкой смутно отражается нездоровое, мертвенно-бледное лицо с размытыми чертами – это хозяин, желтый и тучный хозяин в своем аквариуме.

В витрине напротив еще одно отражение хозяина медленно тает в рассветных сумерках. Наверное, именно этот расплывчатый силуэт только что привел зал в порядок; теперь ему остается лишь исчезнуть. В зеркале подрагивает совсем искаженное отражение этого призрака; а куда-то в глубину уходит бесконечная, все менее и менее различимая вереница теней: хозяин, хозяин, хозяин, Хозяин – печальная звезда, окруженная туманным ореолом.

С трудом выбирается хозяин на поверхность. Он вылавливает наугад обломки, всплывающие вокруг него. Спешить незачем, течение в это время дня не очень сильное.

Он упирается ладонями в стол, выпрямив спину; он еще не совсем проснулся, взгляд устремлен в пустоту: этот кретин Антуан по утрам занимается шведской гимнастикой. Вчера как-то вдруг заявился в розовом галстуке. Сегодня вторник; Жанетта приходит позже.

Вот тут какое-то пятнышко: что за гадость этот мрамор, от всего на нем следы остаются. Похоже на кровь. Вчера вечером, у Даниэля Дюпона, в двух шагах отсюда. Что-то тут не так: грабитель не полез бы в освещенную комнату, этот тип явно хотел его убить. Личная месть, что ли? Так или иначе, парень не из ловких. Это случилось вчера. Сейчас посмотрим, что об этом пишут в газете. Ах да, Жанетта придет позже. Сказать ей, чтобы подкупила чего-нибудь… нет, завтра.

Небрежное, словно для виду, движение тряпкой по странному пятнышку. Между двумя водоемами возникают и тут же исчезают какие-то бесформенные очертания; а может быть, это просто отверстия.

Пускай Жанетта сразу же затопит печку; в этом году рано похолодало. Аптекарь говорит, что так бывает всегда, если на четырнадцатое июля шел дождь. Может, это и правда. Но этому кретину Антуану, конечно, хотелось во что бы то ни стало доказать обратное, ведь он всегда прав. Аптекарь начал злиться, ему для этого хватает четырех-пяти бокалов белого вина; но Антуан ничего не замечает. Хорошо еще, хозяин был здесь. Это было вчера. Или в воскресенье? В воскресенье: Антуан был в шляпе, у него в этой шляпе такой хитрый вид! В шляпе и розовом галстуке! Да, но вчера он тоже был в галстуке. Нет. А впрочем, один хрен.

В раздражении лишний раз сметает со стола вчерашние крошки. Потом выпрямляется.

За стеклом он видит обратную сторону таблички «Сдаются комнаты», на которой уже семнадцать лет не хватает двух букв; семнадцать лет он собирается их вставить. Так было еще при Полине; когда они пришли, то сказали…

Впрочем, он сдает только одну комнату, так что в любом случае это чепуха. Он смотрит на часы. Половина седьмого. Пора будить этого типа.

– За работу, лентяй!

Это он произнес уже почти вслух, скривившись от отвращения. Хозяин не в духе; он не выспался.

Хотя, по правде говоря, он часто не в духе.

Поднявшись на второй этаж и пройдя коридор до конца, хозяин стучит в дверь, несколько секунд ждет и, не получив ответа, стучит опять, настойчивее и громче. За дверью начинает звонить будильник. Не отнимая кулака от двери, хозяин прислушивается, со злостью ожидая, когда жилец заворочается в кровати.

Но никто не выключает будильник. Примерно через минуту он умолкает сам собой, издав недоумевающие, сдавленные звуки.

Хозяин стучит еще раз: в ответ по-прежнему ни звука. Он приоткрывает дверь и заглядывает в комнату: в скудном утреннем свете видна разобранная кровать, в комнате – беспорядок. Хозяин входит и осматривается: ничего подозрительного, только пустая кровать, двуспальная кровать без подушек, на середине валика – отпечаток головы, скомканное одеяло лежит в изножье; на туалетном столике стоит эмалированный тазик с грязной водой. Так, парень уже ушел, ну что ж, его это не касается. Ушел, не заглянув в зал, зная, что горячий кофе ему так рано не подадут, да и вообще он не обязан предупреждать о своем уходе. Пожав плечами, хозяин уходит восвояси; ему не нравится, когда люди встают слишком рано.

Внизу, в зале кафе, маячит какой-то тип, неприметный, даже жалкий, не из постоянных посетителей. Хозяин заходит за стойку, зажигает дополнительную лампу и неприязненно разглядывает клиента, готовый бросить ему в лицо, что для кофе еще слишком рано.

– Могу я видеть месье Уоллеса?

– Он ушел, – не без удовольствия отвечает хозяин.

– Когда? – удивленно спрашивает посетитель.

– Утром.

– В котором часу?

Он с тревогой глядит сначала на свои часы, потом на стенные.

– Понятия не имею, – ответил хозяин.

– Вы не заметили, как он ушел?

– Если бы я заметил, как он ушел, то знал бы, в котором часу.

Его соболезнующий вид подчеркивает эту легкость победы. Несколько секунд посетитель раздумывает, затем говорит:

– Значит, когда он вернется, вы тоже не знаете?

Хозяин даже не отвечает. Он атакует с новых позиций:

– Что угодно?

– Черный кофе, – говорит посетитель.

– Кофе еще нет, слишком рано, – говорит хозяин.

Решительно, ему попалась подходящая жертва: человечек, похожий на печального паука, все время пытающийся собрать из лохмотьев свой истрепавшийся ум. Да, но откуда он знает, что этот самый Уоллес остановился вчера вечером в захудалом бистро на улице Землемеров? Тут что-то нечисто.

Разыграв на данный момент все свои карты, хозяин теряет интерес к посетителю. Он с отсутствующим видом протирает бутылки и, поскольку незнакомец ничего не заказывает, гасит обе лампы одну за другой. На улице уже достаточно светло.

Незнакомец ушел, пробормотав что-то невнятное. И снова хозяин остается один среди своего развала, пятен на мраморе, лака на стульях, местами липкого от грязи, изуродованной надписи за стеклом. Но его мучают более навязчивые видения, перед глазами мелькают пятна более темные, чем от вина. Он хочет отмахнуться от них, но это не помогает: он наталкивается на них на каждом шагу… Взмах руки, музыка утраченных слов, Полина, нежная Полина.

Нежная Полина, умершая так странно и так давно. Странно? Хозяин наклоняется к зеркалу. А что вы тут видите странного? Лицо его медленно искажается недоброй гримасой. Разве смерть не всегда бывает странной? Гримаса становится резче, застывает наподобие уродливой маски и какую-то секунду разглядывает себя. Затем один глаз закрывается, рот кривится, половина лица судорожно сжимается, появляется еще более гнусное чудовище, чтобы в свою очередь исчезнуть, уступив место спокойному, почти приветливому лицу. Глаза Полины.

Странно? Разве это не самое естественное в мире? Вот хоть этот Дюпон: куда более странно, что он умер. Хозяин начинает тихо-тихо смеяться, почти беззвучным невеселым смехом, точно лунатик. Вокруг него привычные призраки следуют его примеру: каждый ухмыляется как может. Они даже чересчур стараются, покатываются со смеху, толкают друг друга локтями в бока, с размаху хлопают по спине. Как теперь заставить их замолчать? Ведь их так много. И они у себя дома.

Хозяин неподвижно стоит перед зеркалом и смотрит, как он смеется; он изо всех сил пытается не замечать остальных, кишащих в зале, эту возбужденную свору, это буйное полчище покалываний в сердце, отходы плохо переваренных пятидесяти лет жизни. Они поднимают невыносимый гвалт, жуткую разноголосицу, в которой смешиваются рев и визг, и вдруг, во внезапно наступившей тишине, слышен звонкий смех молодой женщины.

– К черту!

Хозяин обернулся, избавленный от кошмара собственным криком. Конечно, здесь нет ни Полины, ни остальных. Он обводит усталым взглядом зал, безмятежно ожидающий тех, кто придет, стулья, на которые усядутся убийцы и их жертвы, и столы, на которые им будет подано причастие.

А вот и Антуан; начинается.

– Ты уже знаешь новость?

В ответ он не удостаивается даже кивка. С хозяином сегодня будет нелегко поладить. И все же попытаемся.

– Вчера вечером убили какого-то Альбера Дюпона, у которого дом в конце улицы!

– Даниэля.

– Какого Даниэля?

– Даниэля Дюпона.

– Да нет же, говорю тебе, Альбера, у него дом…

– Во-первых, никого не убили.

– Вот это да! Ты-то что можешь об этом знать, ты же вообще на улицу не выходишь?

– Отсюда звонили по телефону. Старая служанка. У них неисправность на линии. Легкое ранение в руку.

(Всегда он все знает, идиот несчастный.)

– Да умер он, умер! Почитай газету: умер, говорю тебе.

– Ты принес газету?

Антуан шарит по карманам пальто, потом вспоминает:

– Нет, оставил жене.

– Ну так нечего спорить: его зовут Даниэль, и вовсе он не умер.

Антуан явно недоволен. Он пытается придумать что-нибудь более убедительное, чем ироническое хихиканье, но хозяин не дает ему на это времени.

– Заказывай выпивку или вали отсюда!

Дело идет к обострению конфликта, но тут дверь снова открывается, впуская жизнерадостного, толстенького, подвижного субъекта, одетого почти что в отрепья.

– Привет, ребята. Ну-ка, отгадайте загадку.

– Ладно, знаем мы твою загадку, – говорит Антуан.

– Нет, приятель, – невозмутимо отвечает добродушный толстяк, – ты не знаешь. Никто ее не знает. Никто, слышишь? Хозяин, налей белого!

Судя по выражению его физиономии, загадка и вправду должна быть замечательной. Чтобы слушатели ничего не упустили, он произносит с расстановкой, словно диктуя:

– Какое животное с утра…

Но никто его не слушает. Он уже успел выпить лишнего. Он, конечно, забавный, но двое других не расположены шутить: речь идет о жизни человека!

 

2

Улица Землемеров – длинная, прямая, по обеим сторонам застроенная старыми трех-, четырехэтажными домами, по запущенным фасадам которых можно догадаться более чем о скромном достатке их обитателей: рабочих, мелких служащих или рыбаков. Здешние магазины выглядят не слишком заманчиво, а кафе попадаются нечасто – не потому, что здешние жители сплошь трезвенники, просто они предпочитают пить в других местах.

Кафе «Союзники» (напитки и меблированные комнаты) находится в самом начале улицы, в доме 10, всего в нескольких домах от Бульварного кольца и собственно города, поэтому вокруг него пролетарский характер застройки сдобрен некоторой буржуазностью. На углу бульвара стоит высокий, очень приличный с виду доходный дом, а напротив, под номером два, – маленький двухэтажный особняк, окруженный небольшим садом. Домик не отличается изысканностью, но производит впечатление довольства, даже некоторой роскоши; его обособленность подчеркивается решетчатой оградой, за которой вдобавок еще тянется подстриженная живая изгородь в человеческий рост.

Дальше улица Землемеров идет в восточном направлении, тянется до бесконечности, становясь все более неприглядной, пока не превращается в откровенные трущобы: сеть немощенных проулков между бараками, проржавевшее кровельное железо, старые доски и толь.

А в западном направлении, за бульваром и каналом, раскинулся город: тесные, сжатые высокими кирпичными домами улицы, строгие, без излишеств, общественные здания, чопорные церкви, невыразительные витрины. Все в целом солидно, порой зажиточно, но сурово; кафе закрываются рано, окна узкие, люди серьезные.

И все же этот печальный город не нагоняет скуку: благодаря сложной системе каналов и резервуаров он сообщается с морем, находящимся менее чем в шести километрах к северу, вбирает в себя запах водорослей, чаек и даже принимает малотоннажные суда, каботажники, баржи, небольшие буксиры, для которых построена вереница мостов и шлюзов. Эта вода, это движение освежают сознание. Из порта, поверх складов и доков, доносится рев пароходных сирен: в час прилива они приносят с собой пространство, искушают и утешают возможным.

Народ здесь основательный, поэтому дальше искушения дело не идет: возможное так и остается возможным, сирены с давних пор взывают без всякой надежды.

Экипажи судов набирают за границей; здешние жители предпочитают заниматься торговлей на суше, самые отважные из них удаляются от берега не более чем на тридцать миль, отправляясь на лов сельди. Остальные довольствуются тем, что прислушиваются к ходу кораблей и вычисляют, сколько на них тонн груза. Они даже не ходят смотреть на суда: это слишком далеко. Маршрут их воскресной прогулки ограничен Бульварным кольцом: выйдя к бульвару по проспекту Кристиана-Шарля, они идут вдоль канала – как правило, до «Новой молочной» или до моста Гутенберга, не дальше.

Дальше к югу по воскресеньям не встретишь, можно сказать, никого, кроме местных жителей. А в будни тишину там нарушает лишь армия велосипедистов, едущих на работу.

В семь утра рабочие уже проехали; бульвар почти безлюден.

На берегу канала, у разводного моста, которым завершается улица Землемеров, стоят двое. Мост только что развели, чтобы пропустить рыболовный траулер; человек, стоящий у разводного механизма, готовится вернуть мост на место.

Другой, по-видимому, ждет завершения этого маневра, однако, похоже, не торопится: при желании он мог бы перейти на другую сторону по маленькому мостику в ста метрах правее. Это невысокий мужчина в длинном, уже не новом зеленоватом плаще и поношенной фетровой шляпе. Повернувшись спиной к человеку у разводного механизма, не обращая внимания на траулер, он стоит, опираясь на тонкие стальные перила, заменяющие парапет у входа на мост. Он неотрывно смотрит на маслянистую воду канала у своих ног.

Мужчину зовут Гаринати. Это он недавно заходил в кафе «Союзники» и спрашивал Уоллеса, которого там уже не было. И он же – вчерашний убийца-неудачник, нанесший легкое ранение Даниэлю Дюпону. В угловом особнячке за оградой, который сейчас у него за спиной, живет его жертва.

Решетчатая ограда, живая изгородь, посыпанная гравием дорожка, идущая вокруг дома… Ему не надо оборачиваться, чтобы увидеть все это. Среднее окно во втором этаже – окно кабинета. Все это он знает на память: изучал целую неделю. Правда, без толку.

Как обычно, Бона был превосходно информирован, Гаринати оставалось лишь в точности выполнить полученные указания. Вернее, не выполнить, ведь по его вине все сорвалось: получив, по-видимому, легкую царапину, Дюпон скоро вернется домой, за изгородь, и снова погрузится в свои досье и картотеку, в окружении зеленых переплетов из телячьей кожи.

Кнопка электрического звонка у двери, фарфоровая кнопка с металлическим козырьком. Бона сказал, надо выключить свет, а он не выключил, вот все и сорвалось… Ничтожный просчет… Но так ли? Да, в коридоре свет остался; но если бы в комнате была полная темнота, Дюпон, возможно, побольше приоткрыл бы дверь, чтобы повернуть выключатель. Возможно? Кто знает? Или он так и сделал? И ничтожного просчета оказалось достаточно. Возможно.

Гаринати никогда раньше не переступал порог этого дома, но указания Бона были настолько точны, что он мог отправиться туда с закрытыми глазами. Без пяти минут семь он спокойно прошел по улице Землемеров. Вокруг – ни души. Он толкнул садовую калитку.

Бона говорил: «Сигнализация работать не будет». Это была правда. Звонок молчал. Хотя утром того же дня, проходя мимо («Незачем все время бродить вокруг»), он тихонько приоткрыл калитку, чтобы проверить, и услышал звонок. Очевидно, провод перерезали после полудня.

Он уже совершил ошибку, попробовав открыть калитку утром: когда вечером он вошел в сад, то на мгновение ощутил страх. Но тишина его успокоила. Да и заколебался ли он на самом деле?

Он осторожно закрыл за собой калитку, но не задвинул засов и стал обходить дом справа, по газону, чтобы гравий не шуршал под ногами. В темноте дорожку легко различить, она кажется более светлой, чем клумбы по ее сторонам и подстриженные верхушки живой изгороди.

Окно кабинета, среднее окно во втором этаже, со стороны канала, ярко освещено. Дюпон еще сидит за столом. Все так, как предвидел Бона.

Прислонившись к стене сторожки, в глубине сада, Гаринати ждет, не сводя глаз с окна. Через несколько минут яркий свет сменяется более слабым: Дюпон выключил мощную настольную лампу, оставив гореть только один из рожков люстры. Семь часов: он спускается на ужин.

Площадка второго этажа, лестница, прихожая.

Столовая на первом этаже, слева. Ставни на окнах там закрыты. На окнах кухни, с противоположной стороны дома, ставни закрыты тоже, но через щели проникает слабый свет.

Гаринати подходит к маленькой застекленной двери, стараясь не попасть в полосу света, падающего из коридора. И в эту минуту дверь столовой снова закрывается. Неужели Дюпон? Быстро же он спустился. Или старая служанка? Нет, вот она выходит из кухни. Значит, это был Дюпон.

Старуха удаляется в прихожую, но в руках у нее пусто; надо еще подождать. Она почти сразу же возвращается, оставив приоткрытой дверь в столовую. Заходит в кухню и вскоре выходит оттуда с огромной суповой миской, опять заходит в столовую и на этот раз закрывает за собой дверь. Пора.

Бона сказал: «У тебя примерно пять минут на то, чтобы подняться. Старуха ждет, пока он доест суп». Наверно, выслушивает распоряжения на завтра; поскольку она глуховата, это должно занять некоторое время.

Гаринати бесшумно проскальзывает внутрь. «Если слишком широко распахнешь дверь, заскрипят петли». Внезапно его охватывает неудержимое желание сделать это, открыть чуть больше, только чуть-чуть, чтобы узнать, насколько далеко можно зайти. Не намного. Только на самую малость, оставить немного места для ошибки… Но его рука благоразумно останавливается. Лучше потом, на обратном пути.

Не очень-то осторожно ведут себя обитатели этого дома: кто угодно может сюда войти.

Гаринати тихонько закрыл за собой дверь. Он с опаской шагает по плиткам, его каучуковые подошвы еле слышно поскрипывают. На лестнице и на втором этаже повсюду лежат толстые ковры, там будет еще проще. В прихожей горит свет; на площадке второго этажа – тоже. Затруднений больше не будет. Подняться наверх, дождаться, пока вернется Дюпон, и убить его.

На кухонном столе стоит белая тарелка, на которой выложены три тонких ломтика ветчины. Ужин легкий; это хорошо. Если только он не собирается выхлебать до дна суповую миску. Хочешь спать без сновидений – не переедай.

Неумолимое движение продолжается. Все его этапы просчитаны.

Безупречно отлаженный механизм исключает какую бы то ни было неожиданность. Надо только следовать тексту, произнося фразу за фразой, и случится как сказано, и Лазарь выйдет из могилы, обвитый пеленами…

Тот, кто крадется в тиши, чтобы исполнить приказ, не ведает ни страха, ни сомнения. Он уже не ощущает тяжести собственного тела. Его шаги беззвучны, как у священника; они скользят по коврам и по каменным плитам, столь же размеренные, столь же безличные, столь же необратимые.

Прямая линия есть кратчайшее расстояние между двумя точками.

…Шаги столь легкие, что они не оставляют даже морщинки на поверхности океанов. Лестница в этом доме насчитывает двадцать одну ступеньку, кратчайшее расстояние между двумя точками… поверхность океанов…

И вдруг прозрачная вода замутняется. На подмостках, где все должно быть в точности как предусмотрено, ни на йоту правее или левее, ни секунды невнимания, ни заминки, ни оглядки, актер внезапно останавливается на половине фразы… Он знает роль наизусть, играет ее каждый день; но сегодня не может двинуться дальше. Остальные персонажи вокруг него застывают на месте с поднятой рукой или ногой, согнутой в колене. Такт, начатый музыкантами, длится без конца… Сделать бы что-нибудь, произнести хоть что угодно, какие-нибудь слова, которых нет в либретто… Но и в этот вечер начатая фраза заканчивается как ей положено, рука опускается, нога завершает движение. В оркестровой яме оркестр играет все так же бравурно.

Лестница состоит из двадцать одной деревянной ступеньки, а в самом низу есть еще одна ступенька из белого камня, гораздо шире остальных, сбоку она закруглена, и в нее вделан медный столбик с затейливыми украшениями, который вместо обычного шара увенчивает голова шута в колпаке с тремя бубенчиками. Массивные лакированные перила поддерживаются точеными деревянными балясинами, слегка утолщенными у основания. Серая ковровая дорожка с двумя полосами гранатового цвета по бокам покрывает лестницу и тянется дальше, через прихожую, до самых дверей.

В описании Бона не упоминалось ни о цвете дорожки, ни о медном шуте.

Здесь, взвешивая каждый свой шаг, пройдет другой…

На стене у лестницы, у шестнадцатой ступеньки, на уровне глаз висит небольшая картина. Это романтический пейзаж, изображающий ночную грозу: молния освещает развалины башни: у ее подножия виднеются две лежащие фигуры, двое мужчин, они спят, несмотря на раскаты грома; или их убило молнией? Возможно, они упали с башни. Рама у картины резная, позолоченная; по-видимому, и картина и рама – старинной работы. Бона не упоминал об этой картине.

Лестничная площадка. Дверь справа. Кабинет. Он в точности такой, как описывал Бона, только, пожалуй, еще более тесный и загроможденный: книги, книги повсюду, – те, что до потолка заполняют книжные полки, почти все в зеленых кожаных переплетах; другие, в обложках, аккуратными стопками сложены на камине, на круглом столике и даже на полу или лежат в беспорядке на краю стола и на двух кожаных креслах. Все остальное пространство кабинета почти целиком занимает длинный, монументальный письменный стол из мореного дуба. Он завален папками и бумагами; большая настольная лампа с абажуром, стоящая посредине, выключена. В стеклянном колпаке люстры горит лишь одна лампочка.

Вместо того чтобы пройти по прямой короткий отрезок, свободный от зеленого ковра, от двери до стола (пол в этом месте скрипучий), Гаринати проходит за креслом, пробирается между круглым столиком и кипой книг и оказывается у стола с противоположной стороны.

«Встав позади стола и взявшись обеими руками за спинку стула, ты изучишь расположение всех предметов в кабинете, а также двери. Время у тебя есть; Дюпон не поднимается в кабинет раньше половины восьмого. Когда ты полностью освоишься, то пойдешь и потушишь люстру. Выключатель у входа сбоку, на дверной раме; надо повернуть его в сторону стены, в другую сторону зажигаются остальные две лампочки. Затем ты вернешься тем же путем, снова встанешь за стулом точно в той же позе, что и раньше; ты будешь ждать, держа в правой руке заряженный револьвер, не отрывая глаз от двери. Когда Дюпон ее откроет, в дверной амбразуре его фигура четко обрисуется на фоне освещенного коридора; а ты будешь невидим, и тебе удобно будет целиться из темноты, опираясь левой рукой на спинку стула. Выстрелишь три раза в сердце, затем уйдешь без особой спешки; старуха ничего не услышит. Если встретишь ее в прихожей, постарайся, чтобы она не разглядела тебя в лицо; мягко отстрани ее. Больше в доме никого не будет».

Единственный путь от одной точки до другой.

Нечто похожее на кубик, но слегка деформированный, поблескивающий кусочек серого камня, с отполированными, словно от износа, боками, со стертыми краями, плотный, с виду твердый, тяжелый, как золото, величиной с кулак; что это, пресс-папье? Это единственная безделушка в комнате.

Названия книг: «Труд и организация», «Феноменология кризиса (1929)», «Некоторые аспекты экономических циклов» и прочее в том же духе. Тоска.

Выключатель на дверной раме, фарфор и никелированный металл, три положения.

Он сидел тут и писал, вверху чистой страницы всего три слова: «Не могут предотвратить…» И в этот момент он пошел ужинать; наверно, не нашел следующего слова.

Шаги на лестничной площадке. Свет! Теперь уже поздно. Открывающаяся дверь, растерянный взгляд Дюпона…

Гаринати выстрелил, единственный раз, наугад, в край убегающей мишени.

Ничтожный просчет… Возможно. Человек у разводного механизма выполнил маневр, и мост снова стал на место.

Гаринати так и стоит, опираясь на поручни. Он смотрит, как масляная вода плещется внизу, где набережная образует угол; там скопились разные отбросы: кусок дерева с пятнами смолы, две старые пробки обычной формы, кожура апельсина и более мелкие частицы, наполовину разложившиеся и с трудом поддающиеся опознанию.

 

3

От легкого ранения в руку так скоро не умирают. Бросьте вы! Хозяин кафе пожимает массивными плечами с выражением протеста, смешанного с безразличием: они могут писать что угодно, они сами все это придумывают, чтобы обманывать людей, но он на такое не клюнет.

«Вторник, 27 октября. Вчера вечером, с наступлением темноты, дерзкий грабитель проник в дом Даниэля Дюпона, под номером два, по улице Землемеров. Захваченный врасплох хозяином дома, преступник пустился наутек, при этом несколько раз выстрелив в Даниэля Дюпона из револьвера…»

Запыхавшись, прибежала старуха. Это было незадолго до восьми; в кафе никого не было. Хотя нет, еще был тот пьянчуга, сидел полусонный в углу; некого было донимать своими загадками, все разошлись ужинать. Старуха спросила, можно ли позвонить. Разумеется, можно; хозяин показал ей телефон, висящий на стене. Она набирала номер, записанный на клочке бумаги, который был зажат в руке, и при этом не переставала говорить: от них позвонить нельзя было, телефон не работает с субботы. «От них» – это из домика на углу улицы, за живой изгородью. Трудно было понять, к кому именно она обращалась. Вероятно, к нему, поскольку пьяницу это происшествие явно не интересовало; но казалось, будто она хотела поведать об этом куда большему числу людей, целой толпе, собравшейся на площади; или же затронуть в нем нечто более глубокое, чем слух. С субботы не работает, и никто пока не пришел чинить.

– Алло! Можно попросить доктора Жюара?

Сейчас она кричала еще громче, чем когда рассказывала о своих бедах.

– Надо, чтобы доктор пришел немедленно. Здесь раненый. Немедленно, слышите? Раненый! Алло! Вы слышите?

Сама она, похоже, слышала не очень-то хорошо. Под конец она дала ему вторую трубку, и ему пришлось пересказывать ей, что ответили в клинике. Глухая, наверно. Когда он говорил, она следила за его губами.

– Месье Даниэль Дюпон, улица Землемеров, дом два. Доктор знает.

Она смотрела вопрошающим взглядом.

– Все в порядке, он идет.

Расплачиваясь за разговор, она продолжала сыпать словами. Она не казалась испуганной, скорее перевозбужденной. Встав из-за стола, месье Дюпон застал у себя в кабинете бандита – бывают же наглые люди, – в кабинете, откуда только что вышел; где даже свет остался включенным! Чего же он хотел? Украсть книги? Хозяин только и успел, что броситься в соседнюю комнату, где лежит его револьвер; пуля всего лишь оцарапала ему руку. Но когда он снова выбежал в коридор, того уже и след простыл. И что самое поразительное, сама она ничего не видела и не слышала! Как он вошел? Бывают же наглые люди. «Дерзкий грабитель проник…» А телефон с субботы не работает. Утром она не поленилась сбегать на почту, сказала, чтобы прислали монтера, но никто, конечно, не пришел. Понятно, воскресенье – выходной, но им следовало бы оставлять дежурного, хотя бы на такие случаи. Впрочем, если бы они аккуратно занимались своим делом, то сразу прислали бы человека. А месье Дюпон в субботу весь вечер ждал важного звонка; и ведь он даже не знал, можно ли к нему дозвониться, а телефон молчал с пятницы…

Проект общей реорганизации почтовой, телеграфной и телефонной службы. Пункт первый: для экстренных случаев у службы не будет выходных. Нет. Единственный пункт: телефонный аппарат месье Дюпона до скончания века будет работать идеально. Или попросту: все всегда будет функционировать нормально. И утро субботы благоразумно останется на своем месте, отделенное от вечера понедельника шестьюдесятью часами, каждый – по шестьдесят минут.

Старуха углубилась бы в прошлое по крайней мере до сентября, если бы не вмешался пьяница, разбуженный ее криками. Вот уже несколько минут он пристально разглядывал ее и, как только наступило затишье, спросил:

– А вы знаете, бабушка, в чем высшее счастье для почтового служащего?

Она повернулась к нему:

– Ну, мой мальчик, хвастать вам нечем.

– Да не мне, бабушка, не мне! Я вас спрашиваю, знаете ли вы, в чем высшее счастье для почтового служащего?

Он говорил высокопарным тоном, но с некоторым затруднением.

– Что он говорит?

Вместо ответа хозяин похлопал себя по лбу.

– А, понятно. В какое все-таки странное время мы живем. Теперь я не удивляюсь, что у них на почте дела идут так скверно.

Тем временем Жаннетта растопила печку, и зал наполнился дымом. Хозяин открывает дверь на улицу. Холодно. Небо затянуто тучами. Кажется, вот-вот пойдет снег.

Он спускается по ступенькам на тротуар и смотрит в сторону бульвара. Отсюда видны решетчатая ограда и живая изгородь вокруг дома на углу. На берегу канала, у входа на мост, стоит, облокотившись на поручни, какой-то человек. Чего он там забыл? Дожидается, пока проплывет кит? Виден только его плащ желтоватого цвета; как у того типа, который приходил утром. Может, это он и есть, ждет, когда другой вернется?

Что означает эта история с ограблением? У него была еще одна, серьезная рана, а старуха об этом не знала? Или не захотела сказать? Грабитель! Полная чушь. А в сущности, какое ему дело до этого, черт возьми!

Хозяин снова разворачивает газету:

«…Тяжело раненный хозяин дома был немедленно доставлен в клинику по соседству и скончался там, не приходя в сознание. Полиция выясняет личность убийцы, на след которого выйти пока не удалось.

Даниэлю Дюпону, кавалеру ордена "За боевые заслуги" и ордена Почета было пятьдесят два года. Бывший преподаватель в Юридической школе, он также являлся автором многочисленных работ по политической экономии, в которых высказываются своеобразные взгляды по различным вопросам, в частности по организации производства».

Скончался, не приходя в сознание. Да он и не терял сознания. Хозяин опять пожимает плечами. Легкое ранение в руку. Бросьте вы! Так быстро не умирают.

 

4

Помолчав, Дюпон поворачивается к доктору Жюару и спрашивает:

– А вы что об этом думаете, доктор?

Но у доктора какое-то неопределенное выражение лица; похоже, он ничего об этом не думает.

Дюпон продолжает:

– Как врач вы не возражаете против этой поездки? Это (он показывает на свою забинтованную левую руку), это не помешает мне передвигаться, а машину поведу не я. С другой стороны, у вас не будет никаких неприятностей с полицией: сегодня утром они получат – или уже получили – приказ больше не заниматься моим делом, просто зарегистрировать подписанное вами свидетельство о смерти и отправить мое «тело» столичным экспертам. Вы отдадите им пулю, которую вынули. Считается, что она поразила меня в грудь: придумайте сами, куда именно она попала, чтобы все выглядело более или менее правдоподобно. Пока им больше ничего не требуется, поскольку настоящего расследования быть не должно. У вас есть какие-нибудь замечания?

Маленький доктор жестом показывает, что нет, и вместо него слово берет третий присутствующий. Он сидит, не сняв плаща, на металлическом стуле у постели раненого; такое впечатление, что ему не по себе.

– Вы не находите, что это… немного… как бы сказать… романтично? Не разумнее ли сделать… сказать… в общем, не напускать такой таинственности?

– О нет, напротив, мы вынуждены действовать так из осторожности.

– Публику, общественность не надо вводить в курс дела, это я понимаю. Информация для прессы, сохранение тайны даже внутри клиники – все правильно. Тем не менее я не уверен, что тайна… на самом деле… Пусть эта палата удалена от остальных, но…

– Да нет же, – перебивает Дюпон. – Говорю тебе, я не видел никого, кроме доктора и его жены; а кроме них, сюда никто и не заходит.

В знак согласия доктор слегка кивает.

– Конечно… Конечно, – не слишком убежденно произносит черный плащ. – Но правильно ли скрывать от полиции… стоит ли соблюдать такую же…

Раненый приподнимается на постели:

– Я тебе уже сказал, что да! Руа-Дозе настаивает на этом. Кроме членов группы, он сейчас не может по-настоящему положиться ни на кого, и полиция не более надежна, чем все прочие. Впрочем, это лишь временная мера: руководители, по крайней мере некоторые из них, будут в курсе дела, как здесь, так и в других местах; но в данный момент мы не знаем, кому в этом городе можно доверять. И пока не поступит новый приказ, пусть лучше все считают меня покойником.

– Да, конечно… А старая Анна?

– Сегодня утром ей сказали, что ночью я умер, что рана у меня была коварная, из тех, что вначале кажутся неопасными, но не оставляют шансов выжить. Я не решался нанести ей этот удар, но так будет лучше. Если бы ее стали расспрашивать, она бы запуталась во вранье.

– Но в газетах написано: «Скончался, не приходя в сознание».

В разговор вмешивается доктор:

– Я им такого не говорил. Наверно, это присочинил какой-нибудь полицейский. Не все газеты это напечатали.

– В любом случае это… я бы сказал, это неприятно. Один, нет, даже два человека знают, что ты не терял сознания: старая Анна и тот тип, который в тебя стрелял.

– Анна газет не читает; кроме того, сегодня она уезжает к дочери и, таким образом, будет избавлена от назойливых расспросов. Что до убийцы, то он видел только, как я заперся в спальне; он не может знать точно, куда он меня ранил. Он будет счастлив узнать о моей смерти.

– Конечно, конечно… Но ты сам говоришь, что у них безупречная организация, что их разведка…

– Их главная сила – это вера в свои возможности, в успех. И на этот раз мы им подыграем. А поскольку полиция до сих пор была бессильна, мы обойдемся без ее помощи, по крайней мере какое-то время.

– Ладно, ладно, раз ты думаешь, что…

– Послушай, Марша, прошлой ночью я почти час говорил с Руа-Дозе по телефону. Мы тщательно взвесили это решение и все его последствия. Это лучший вариант, какой у нас может быть.

– Да… Возможно… А если ваш разговор подслушали?

– Мы приняли необходимые меры предосторожности.

– Да… меры предосторожности… конечно.

– Вернемся к документам: сегодня вечером мне совершенно необходимо взять их с собой, а появиться там я, естественно, не могу. Я вызвал тебя сюда, чтобы ты оказал мне эту услугу.

– Да, да, конечно… Но, видишь ли, это тоже следовало бы поручить полицейскому…

– Ни в коем случае, что ты! И потом, сейчас это уже невозможно. Вообще-то я не понимаю, чего тебе бояться. Возьмешь у меня ключи и после обеда, когда Анна уедет, спокойно зайдешь туда. Там и на два портфеля не наберется. Сразу же принесешь все мне. Я уеду прямо отсюда, около семи часов, на машине, которую пришлет Руа-Дозе, и еще до полуночи буду у него.

Маленький доктор встает и разглаживает складки на своем белом халате.

– Я вам больше не нужен, верно? Пойду взгляну на одну из рожениц. Чуть позже зайду к вам.

Боязливый черный плащ встает тоже, чтобы пожать ему руку:

– До свидания, доктор.

– Всего доброго, месье.

– Ты доверяешь этому типу?

Раненый смотрит на свою руку:

– Вроде бы он все сделал как надо.

– Нет, я не об операции говорю.

Дюпон взмахивает здоровой рукой:

– Что я могу тебе сказать? Он мой старый друг; с другой стороны, ты мог убедиться, что он не болтун.

– Нет, вот это нет… он не болтун, конечно.

– А что ты подумал? Что он пойдет и продаст меня? Чего ради? Ради денег? Думаю, он не такой дурак, чтобы увязнуть в этой истории еще глубже, чем ему уже пришлось. Ему хочется только одного: чтобы я уехал как можно скорее.

– У него такое лицо… Он не кажется… как бы это сказать? Он кажется неискренним.

– Да что ты выдумываешь! У него лицо врача, который немного переутомился, вот и все.

– Говорят…

– Ну да, говорят! Впрочем, про всех гинекологов в этой стране говорят то же самое или очень похожее. Но при чем тут наши дела?

– Да… конечно.

Пауза.

– Марша, тебе очень не хочется идти за моими бумагами?

– Ну почему же… Конечно, я думаю о том, что это не совсем… не совсем безопасно.

– Но не для тебя! Я нарочно не прошу об этом кого-нибудь из группы. Тебе они зла не причинят! Ты же знаешь, они не убивают просто так, кого попало, когда попало. За последние девять дней произошло девять убийств, по одному в день, в одно и то же время – между семью и восемью часами вечера, как будто они обязались быть пунктуальными. Я – вчерашняя жертва, и со мной, как они считают, вопрос решен. На сегодня они определили себе новую жертву, и это, разумеется, не ты, – скорее всего, это произойдет даже, не в нашем городе. И наконец, ты пойдешь ко мне в светлое время дня, когда ни у кого нет оснований бояться.

– Да, да… Конечно.

– Так ты пойдешь?

– Да, пойду… чтобы оказать тебе услугу… раз ты считаешь это необходимым… Но мне не хотелось бы создать впечатление, что я работаю на вашу группу. Сейчас неподходящее время, чтобы афишировать слишком тесные связи с вами, верно? Не забывай, что я никогда не разделял ваших убеждений по основным вопросам… Заметь, я говорю это не потому, что защищаю этих… эту…

Доктор прислушивается к ровному дыханию. Молодая женщина спит. Через часок он снова зайдет к ней. Сейчас только начало девятого. Сегодня вечером, не раньше семи, Дюпон, по его собственным словам, покинет клинику. Почему Дюпон вызвал именно его? Мог бы вызвать любого другого… Не повезло.

Сегодня в семь вечера. Какой длинный день. Почему в таких вот делах всегда обращаются к нему? Отказаться? Нет, ведь он дал согласие заранее. Снова он сделает то, что от него требуют. А как быть дальше? Когда имеешь дело с тем типом, выбора нет! Только этой, новой истории ему еще не хватало.

Тот тип. Он него так просто не отделаешься. Ждать. До семи вечера.

Как может Дюпон втягивать своих друзей в такие авантюры! Марша находит, что это просто наглость с его стороны; да еще изволь делать вид, будто ты в восторге! Разве у него нет жены? Вот пусть бы она и пошла туда. До семи вечера вполне можно связаться и с ней, и с кем угодно.

Уже в дверях маленькой белой палаты он оборачивается к раненому:

– А твоя жена в курсе дела?

– Доктор известил ее письмом. Это было более тактично. Как ты знаешь, мы уже очень давно не виделись. Она даже не захочет взглянуть на мои «останки». Все пройдет как по маслу.

Эвелина… Чем она сейчас занята? Есть ли доля вероятности, что она все-таки придет? Покойники ее не особенно занимают. Кто еще может поинтересоваться? Хотя никто ведь не знает, в какой он клинике. На все расспросы будут отвечать, что это не здесь. До семи вечера.

 

5

Раз все согласны, это замечательно. Комиссар Лоран закрывает папку и с удовлетворением кладет ее в левую стопку. Дело закрыто. Лично у него нет никакого желания этим заниматься.

Розыски, которые он уже предпринял, не дали никакого результата. Были обнаружены многочисленные и совершенно четкие отпечатки пальцев, оставленные, как нарочно, повсюду; они должны принадлежать убийце, но в громадной полицейской картотеке таких нет. А стало быть, все прочие данные не могут вывести на его след. Осведомители тоже не дали никакой зацепки. Где же в таком случае следует искать? Очень маловероятно, чтобы убийца принадлежал к преступному миру города или порта: картотека составлена так тщательно, а осведомителей так много, что ни один злоумышленник не смог бы проскочить сквозь эту сеть. Лоран знает это по большому опыту. На данный момент ему уже было бы хоть что-нибудь известно.

Так кто же это? Новичок-одиночка? Дилетант? Психопат? Но подобные случаи очень редки; к тому же след дилетанта распознать легко. Напрашивается вывод: некто прибыл издалека только лишь затем, чтобы совершить это убийство и тут же уехать. Хотя вряд ли тут обошлось без серьезной подготовки, уж больно чисто сработано…

Но поскольку центральное ведомство хочет заняться этим делом и даже забирает у него труп, не давая провести экспертизу, то все замечательно. Пусть не воображают, будто его это задело. Для него этого преступления словно бы и не было. В сущности, это все равно как если бы Дюпон покончил с собой. Отпечатки принадлежат неизвестно кому, и раз никто не видел преступника…

Нет, даже лучше: вообще ничего не произошло! От самоубийцы все же остается труп; а тут трупа как не бывало, и высокое начальство просит не вмешиваться. Замечательно!

Никто ничего не видел, никто ничего не слышал. Жертва отсутствует. Что касается убийцы, то он словно с неба свалился, и сейчас, конечно, он уже далеко, отправился обратно.

 

6

Мелкие крошки, две пробки, кусочек почерневшего дерева: сейчас это стало похоже на человеческое лицо, с апельсиновой кожурой вместо рта. Радужные пятна мазута дополняют причудливую клоунскую физиономию, фигуру в ярмарочном тире.

Или это сказочный зверь: голова, шея, грудь, передние лапы, туловище льва с длинным хвостом и орлиные крылья. Зверь с алчным видом приближается к бесформенной добыче, разлегшейся чуть поодаль. Пробки и кусок дерева все еще на прежнем месте, но лицо, которое из них составилось, исчезло. Прожорливое чудовище – тоже. На поверхности воды осталась только расплывчатая карта Америки, и то лишь если постараться ее увидеть.

«А если перед тем, как распахнуть дверь, он снова включит свет?» Как обычно, Бона не захотел прислушаться к его замечанию. И нечего спорить. Но вышло так, как если бы Дюпон действительно снова зажег свет: Гаринати мог бы перед этим выключать его сколько угодно, однако если бы хозяин дома, поднявшись наверх, включил бы свет перед тем, как распахнуть дверь, получилось бы то же самое. Он появился бы на пороге ярко освещенной комнаты.

Да что там! Так или иначе, но Бона допустил просчет, раз он, кому Бона доверил дом, не выключил свет.

По забывчивости? Или нарочно? Ни то, ни другое. Он собирался выключить свет; через секунду он сделал бы это. Дюпон слишком скоро поднялся наверх. Какой тогда в точности был час? Он сработал недостаточно быстро, вот и все; и в общем, если ему не хватило времени, это еще одна ошибка в расчетах, ошибка Бона. Как он теперь это уладит?

Похоже, Дюпон был ранен. Но это не помешало ему убежать в укрытие; Гаринати явственно слышал, как он запер за собой дверь. Оставалось только уйти. Серая дорожка, двадцать две ступеньки, сверкающие перила с медным шутом внизу. Вещи опять утратили какую-то частицу своей прочности. Револьверный выстрел прозвучал так странно; нереально, фальшиво. Впервые он воспользовался глушителем. Хлоп! Как пневматический пистолет; даже муху не испугаешь. И сразу же все заполнилось ватой.

Возможно, Бона уже знает. Из газет? Для утренних было слишком поздно; да и кому охота сообщать о неудавшемся преступлении? «Попытка убийства: вчера кто-то выстрелил из игрушечного пистолета в безобидного профессора…» Бона всегда знает.

Прошлой ночью, вернувшись домой, Гаринати нашел записку, написанную рукой начальника: «Почему вы потом не пришли ко мне, как мы договаривались? У меня есть для вас работа: они засылают к нам специального агента! Это некий Уоллес, он снимет себе комнату на театре военных действий. Ему бы утром приехать! Все в порядке. Жду вас завтра, во вторник, в десять. Ж. Б.». Как будто он уже узнал об успехе вчерашнего дела. Просто он не представляет себе, что оно могло провалиться. Когда он на что-то решается, это не может не произойти. «Ему бы утром приехать». Все наоборот! Он приехал вовремя.

Отыскать этого Уоллеса не составило труда, но он упустил и его тоже. Но его найти легко. А для чего? Что ему сказать? Когда сегодня, ранним утром, он методично разыскивал Уоллеса в этом квартале, ему казалось, будто он должен срочно сообщить ему нечто важное; но теперь он не знает, что именно. Он как будто бы обязан помочь Уоллесу выполнить задание.

Ладно, первым делом надо сообразить, как исправить вчерашний промах. Встреча назначена на десять. Для Бона имело большое значение, в какой день и в котором часу будет убит Дюпон. Тем хуже для него; пускай на этот раз примирится с неизбежностью. А другие, кого Гаринати не знает, вся Организация вокруг Бона и еще выше, вся эта громадная машина, – остановилась ли она из-за него? Он объяснит, что не виноват, что не успел, что все произошло не так, как планировалось. Но еще не все пропало: завтра, быть может даже сегодня вечером, Дюпон будет убит.

Да.

Он вернется и снова будет ждать его, за живой изгородью, в кабинете, заваленном книгами и черновиками. Вернется по своей воле, с ясным умом, с новыми силами, напрягая внимание, «взвешивая каждый свой шаг». На столе лежит каменный кубик, с закругленными углами, с отполированными, словно от износа, боками…

Развалины башни, освещенные молнией.

Двадцать одна деревянная ступенька, и еще одна – мраморная.

Плиточный пол в коридоре.

Три ломтика ветчины на тарелке, приоткрытая дверь.

В столовой ставни на окнах закрыты; в кухне – тоже, сквозь их щели просачивается слабый свет.

Он идет по газону, чтобы под ногами не шуршал гравий дорожки, которая кажется более светлой, чем клумбы по ее сторонам. Окно кабинета, среднее окно во втором этаже, ярко освещено. Дюпон еще там.

Звонок у калитки молчит.

Без пяти семь.

Нескончаемая улица Землемеров, вся пропахшая селедкой и супом с капустой, от самых окраин, без света, и сеть немощенных проулков между жалкими бараками.

Когда стемнело, Гаринати в ожидании назначенного часа пустился бродить среди вонючих зарослей дырявых тазов и проволоки. Письменные инструкции Бона остались у него в комнате – он давно выучил их наизусть.

Эти документы – точный план сада и дома, подробнейшее описание всех помещений, перечень действий, которые он должен совершить, – документы эти написаны не Бона; сам он написал лишь несколько листков, касающихся собственно убийства. Гаринати не знает, кто был автором остального; вернее, даже авторами, ведь в домике должны были побывать несколько человек, чтобы произвести необходимые наблюдения, запомнить расположение комнат и мебели, изучить привычки обитателей, вплоть до того, какая половица скрипит под ногой, а какая – нет. А еще кто-то во второй половине дня отключил звонок у калитки.

Маленькая застекленная дверь жалобно заскрипела. Убегающий Гаринати толкнул ее чуть сильнее, чем надо было.

Остается еще узнать, как…

Вернуться, не мешкая. Теперь там только глухая старуха. Подняться наверх и проверить все на опыте. Затаившись в темноте, отметить тот миг, когда ни о чем не подозревающая рука включит в комнате свет.

Другой вместо него… Ни о чем не подозревающая рука. Его рука.

Убийца всегда возвращается…

А если Бона знает? Но и здесь торчать нечего! Бона, Бона, Бона… Гаринати выпрямился. Он шагает по мосту.

Похоже, сейчас пойдет снег.

Другой вместо него придет, взвешивая каждый шаг, с ясным умом, по своей воле, свершить неотвратимый акт правосудия.

Каменный кубик.

Неисправная сигнализация.

Улица, пропахшая капустным супом.

Немощенные проулки, которые теряются вдали, среди проржавевшего железа.

Уоллес.

«Специальный агент»…

 

Глава первая

 

1

Уоллес прислоняется спиной к поручням у входа на мост. Это еще молодой человек, высокий, спокойный, с правильными чертами лица. Его костюм и праздный вид вызывают легкое удивление у запаздывающих рабочих, которые спешат в порт: как-то странно видеть в такое время, в таком месте человека не в рабочей одежде, не на велосипеде, никуда не спешащего; какая может быть прогулка рано утром во вторник, да и кому вздумается гулять в этом квартале. В этой независимости от места и времени есть что-то неприличное.

А Уоллес думает, что на улице нежарко и, должно быть, приятно поразмяться, катя по гладкому асфальту в потоке велосипедистов; но он так и стоит, держась за железные перила. Люди один за другим поворачивают головы в его сторону. Он поправляет шарф и застегивает воротник плаща. Головы поочередно поворачиваются к нему, затем исчезают. Сегодня ему не удалось позавтракать: в бистро, где он снял комнату, до восьми утра кофе не подают. Машинально взглянув на часы, он замечает, что они так и не завелись; часы остановились вчера вечером, в половине восьмого, что не облегчило ему дел с поездкой и всем остальным. Бывает, что его часы остановятся без всякой причины – иногда от удара, но необязательно – и сами по себе начинают тикать снова, опять-таки непонятно почему. С виду в них ничего не сломано, они могут идти несколько недель подряд. Они просто капризничают; вначале это несколько мешает, а потом привыкаешь. Сейчас, должно быть, половина седьмого. Постучит ли хозяин в дверь, как обещал? На всякий случай Уоллес завел маленький будильник, который из предосторожности брал с собой, и в результате проснулся даже немного раньше: раз уж он не спит, надо сразу браться за дело. Сейчас он один, как будто поток велосипедистов увлек его за собой и бросил по дороге. Перед ним в тусклом желтом свете виднеется улица, по которой он вышел на бульвар; слева, на углу – красивый шестиэтажный дом, а напротив – кирпичный домик, окруженный небольшим садом. Вчера в этом доме Даниэля Дюпона убили выстрелом в грудь. Пока Уоллес больше ничего не знает.

Накануне поздно ночью он приехал в этот город, который едва знает. Однажды он уже приезжал сюда, но всего на несколько часов, тогда он был ребенком и ничего толком не запомнил. Кроме одного пейзажа: канал, заканчивающийся тупиком; у берега – старое, заброшенное судно – остов парусника? Вход в канал преграждает очень низкий каменный мост. Наверно, на самом деле было не совсем так: судно не могло бы пройти под этим мостом. Уоллес продолжает путь в глубь города.

Перейдя канал, он останавливается, чтобы пропустить трамвай, который возвращается из порта. Свежевыкрашенный трамвай, красно-желтый с золотым гербом, так и сверкает; он совсем пустой – все едут в другую сторону. Трамвай тоже останавливается, и его металлическая подножка оказывается как раз перед Уоллесом; тогда Уоллес замечает рядом табличку, установленную под газовым рожком, с надписью: «Остановка трамвая» и цифрой шесть – номером маршрута. Раздается звонок, и трамвай, поскрипывая, медленно катит дальше. По-видимому, он закончил смену. Вчера вечером, у вокзала, в трамвае было столько народу, что ему так и не удалось взять билет; контролер не мог пробраться через проход, заставленный чемоданами. Он с трудом добился от пассажиров, на какой остановке надо сойти, чтобы попасть на улицу Землемеров; по-видимому, большинство из них никогда на слышали о такой улице. Кое-кто сказал даже, будто она совсем не в этом направлении. Ему пришлось довольно долго шагать по скудно освещенному бульвару, и когда он нашел наконец нужный перекресток, то заметил еще не закрывшееся кафе, где ему сдали комнату, не слишком удобную, разумеется, но вполне сносную. Можно считать, ему повезло, ведь отыскать в этом малолюдном квартале гостиницу было бы нелегким делом. На застекленной двери эмалевой краской было выведено: «Сдаются комнаты», однако хозяин помедлил, прежде чем ответить на вопрос; похоже, он был чем-то недоволен или просто не в настроении. Перейдя бульвар, Уоллес сворачивает на улицу с торцовой мостовой, очевидно, ведущую к центру. На синей табличке написано: «Брабантская улица». Перед отъездом Уоллес не успел раздобыть план города; он рассчитывает сделать это сегодня, как только откроются магазины, а время, оставшееся до восьми часов, когда обычно начинают работу в полицейских участках, он использует для того, чтобы немного сориентироваться в лабиринте улиц. Вот эту улицу, хоть и узкую, стоит запомнить: она вроде бы длинная, ее конец сливается вдали с серым небом. Небо по-настоящему зимнее; похоже, сейчас пойдет снег.

По обеим сторонам стоят кирпичные дома одинаково упрощенной архитектуры, без балконов, без карнизов, без каких-либо иных украшений. Только самое необходимое: гладкие стены, прорезанные прямоугольными отверстиями; в этом ощущается не бедность, а лишь труд и бережливость. Впрочем, по большей части дома эти заняты торговыми конторами.

Строгие фасады, тщательно выложенные некрупным темно-красным кирпичом, надежные, однообразные, терпеливые: грошик от» Компании хвойной древесины», грошик от «Луи Швоба, Экспорта леса», «Марка и Ленглера» или акционерного общества «Борекс». Экспорт леса, хвойная древесина, древесина для промышленных нужд, экспорт хвойной древесины: весь квартал занят этой коммерцией; миллионы гектаров сосновых лесов уложены в кирпичи, чтобы было где хранить толстые счетные книги. Все дома построены по одной модели: пять ступенек ведут к массивной лакированной двери, обрамленной черными табличками, на которых золотыми буквами написано название фирмы; два окна слева от двери, одно справа, а над ними – четыре этажа таких же окон. Может быть, помимо контор здесь есть еще и квартиры? По крайней мере, снаружи это определить нельзя. Заспанным служащим, которые через час наводнят эту улицу, несмотря на привычку, нелегко будет узнать свою дверь; а что, если они войдут в первую попавшуюся и займутся экспортом древесины Луи Швоба или Марка и Ленглера? Не важно, ведь главное – трудиться на совесть, чтобы кирпичики укладывались в ряды, словно цифры в счетных книгах, надстраивая здание на еще один этаж из монеток: еще несколько сотен тонн счетов и деловых писем; «Господа, в ответ на ваше письмо от…», оплата наличными, по сосне за пять кирпичей.

Эта вереница прерывается лишь на перекрестке перпендикулярных улиц, абсолютно одинаковых, оставляющих свободным ровно столько пространства, чтобы можно было пробраться между кипами бумаг и арифмометрами.

Но вот более глубокая выемка, прорытая водой в многодневной терракотовой толще; вдоль набережной дома тянутся оборонительной линией, отверстия в них инстинктивно становятся более близорукими, а крепостные стены более толстыми. Посредине этой поперечной улицы течет канал, кажущийся неподвижным, прямолинейный коридор, в который люди отвели воду озера, чтобы груженные лесом баржи медленно плыли к порту; а еще здесь, спасаясь от духоты осушенных почв, находит себе последнее убежище ночь, бездонная, дремлющая серо-зеленая вода, которая смешивается с волнами прилива и кишит невидимыми чудищами.

Там, за фарватерами и дамбами, в океане ярится свистящий рой химер, а здесь эти вихри отдыхают между двумя надежными стенами. И все же надо быть осторожным и не слишком наклоняться над водой, если не хочешь, чтобы они всосали тебя…

Но вскоре опять начинаются ряды кирпичных домов. «Улица Жозефа Жанека». На самом деле это все та же улица, продолжающаяся по ту сторону канала: та же суровость, то же расположение окон, те же двери, те же таблички из черного стекла с теми же надписями. «Зильберман и Сын, экспорт древесной массы, капитал – два миллиона двести тысяч, склад: набережная Сен-Виктор, четыре-шесть». Грузовой причал, аккуратные штабеля бревен за портальными кранами, на заднем плане – металлические ангары, пахнет мазутом и смолой. Набережная Сен-Виктор должна быть где-то там, в северо-западном направлении.

За перекрестком пейзаж немного меняется: ночной звонок у двери врача, несколько магазинов, не такая однообразная архитектура, – все это придает здешним местам более жилой облик. Какая-то улица отходит вправо под более острым углом, чем предыдущие; может быть, стоит свернуть на нее? Нет, лучше идти по этой до конца, а свернуть он успеет и потом.

Над землей стелется слабый запах дыма. Вывеска сапожника; слово «Продукты», написанное желтыми буквами на коричневом фоне. Хотя сцена по-прежнему пуста, ощущение человеческого присутствия постепенно нарастает. Вот в первом этаже на занавесках вышит аллегорический сюжет: пастухи находят брошенного ребенка или что-то в этом роде. Молочная, бакалейная лавка, колбасная лавка, еще одна бакалейная; сейчас видны только их закрытые железные ставни, в середине которых вырезан красивый ажурный узор величиной с тарелку, вроде тех, что дети вырезают из сложенной бумаги. Магазинчики маленькие, но опрятные, ухоженные, многие фасады недавно выкрашены; почти все они торгуют едой: темно-желтая булочная, голубая молочная, белоснежная рыбная лавка. Друг от друга они отличаются лишь цветом и надписью над входом.

Вот опять открытые ставни и дешевые занавески с вышивкой: под деревом два пастуха в античных одеяниях поят овечьим молоком голого младенца.

Уоллес продолжает путь все тем же твердым, упругим шагом, одинокая фигура на фоне закрытых ставень, у подножия кирпичных домов. Он шагает. Жизнь вокруг него еще не началась. Только что, на бульваре, навстречу ему проехала на велосипедах в сторону порта первая группа рабочих, но больше он никого не встретил: служащие, коммерсанты, матери семейств, школьники – все они еще не подавали голоса, не показывались из своих запертых домов. Велосипедисты исчезли, и начатый ими день вернулся на несколько движений назад, подобно спящему, который, протянув руку и выключив будильник, дает себе несколько минут отсрочки перед тем, как проснуться по-настоящему. Через секунду веки поднимутся, город стряхнет с себя мнимый сон, мигом вольется в ритм порта, и когда разрешится этот диссонанс, время для всех начнет одинаковый отсчет.

Уоллес, ранний прохожий, движется сквозь эту мимолетную паузу во времени. (Так человек, припозднившийся в ночи, часто не знает, какому дню принадлежит сомнительное время, в котором протекает сейчас его существование; мозг, утомленный вчерашней работой, тщетно пытается восстановить последовательность дней, и дело, начатое вчера вечером, придется заканчивать завтра, ибо между вчера и завтра больше нет места настоящему. Вконец обессиленный, он бросается на кровать и засыпает. Позже, проснувшись, он окажется в своем обычном сегодня.) Уоллес шагает.

 

2

Уоллес шагает, не отклоняясь от своего пути и не теряя скорости. Впереди него женщина переходит улицу. Старик тащит к воротам дома пустой помойный бак, стоявший на краю тротуара. На витрине тремя этажами выставлены в прямоугольных блюдах маринованные анчоусы, копченые шпроты, рольмопс, сельдь соленая, пряная, сырая или вареная, в рассоле, в масле, копченая, жареная, маринованная кусочками и рубленая. Немного дальше из дома выходит господин в черном плаще и шляпе и направляется ему навстречу; возраст зрелый, положение обеспеченное, пищеварение часто расстраивается; он проходит всего несколько шагов и исчезает в дверях чистенького кафе, наверняка более уютного, чем то, в котором ночевал он сам. Уоллес вспоминает, что прогуливается натощак, но решает позавтракать в большом современном кафетерии на одной из площадей или магистралей, какие обязательно должны быть в центре любого города.

Следующие поперечные улицы отходят от этой под тупым углом, а значит, свернув на одну из них, он отклонился бы от цели, возможно, даже снова оказался бы там, откуда шел.

Уоллес любит ходить. Ему нравится идти по этому незнакомому городу вперед, не сворачивая, в холодном воздухе начинающейся зимы. Он смотрит, слушает, вдыхает запахи; этот постоянно обновляющийся контакт создает у него приятное ощущение последовательности: он идет, понемногу наматывая непрерывную линию своего пути, – не цепь бессмысленных, бессвязных картин, но цельную ленту, где каждый элемент сразу вплетается в канву, вплоть до самых случайных, даже таких, которые на первый взгляд могут показаться абсурдными, или угрожающими, или устаревшими, или обманчивыми, все они чинно занимают свои места, и ткань, без прорех и узелков, растягивается согласно ровному ритму его походки. Ведь это он тут шагает; это его тело движется, а не декорация, которой управляет рабочий сцены; он может следить за тем, как сгибаются и разгибаются его суставы, как сокращаются мышцы, он сам определяет ритм и длину шагов: полсекунды на шаг, полтора шага на метр, восемьдесят метров в минуту. Он по своей воле идет навстречу неизбежному и совершенному будущему. Прежде он слишком часто попадал в заколдованный круг сомнения и бессилия, а теперь он идет, и время снова работает на него.

На стене вокруг школьного двора – три желтые листовки, приклеенные вплотную друг к другу, три экземпляра какого-то политического заявления, напечатанного мелким шрифтом, но с громадным заголовком: «Внимание, граждане! Внимание, граждане! Внимание, граждане!». Уоллесу знакома эта листовка, она расклеена по всей стране и уже примелькалась, – то ли профсоюз предупреждает о происках трестов, то ли сторонники свободной торговли протестуют против импортных пошлин, такую литературу обычно никто не читает, разве что какой-нибудь пожилой господин остановится, нацепит очки и примется старательно водить глазами по строчкам, сверху донизу, потом отступит на шаг, чтобы изучить все целиком, покачивая головой, опять положит очки в футляр, а футляр в карман, затем пойдет дальше с растерянным выражением лица, словно спрашивая себя, не упустил ли он самое главное. Среди привычных слов вдруг торчит, точно фонарь, какое-нибудь мудреное выражение, и фраза, которую оно озаряет своим неверным светом, будто бы таит в себе массу всего, либо же вообще ничего. Тридцатью метрами дальше видна с обратной стороны вывеска автошколы.

Затем улица снова пересекает канал, менее узкий, чем предыдущий, по которому медленно приближается буксир с двумя баржами, груженными углем. Человек в темно-синем кителе и форменной фуражке только что перекрыл вход на мост с противоположного берега канала и теперь направляется к другому концу моста, навстречу Уоллесу.

– Переходите скорее, сейчас разведем! – кричит он.

Поравнявшись, Уоллес слегка кивает ему:

– Что-то нежарко сегодня!

– Да, началось, – отвечает тот.

Короткий приветственный гудок буксира: Уоллес видит над переплетением металлических балок разваливающийся столб пара. Он толкает дверцу. Раздается звонок, – это сигнал, что на другом конце моста сейчас включится машина. В ту минуту, когда Уоллес закрывает за собой дверцу, настил моста позади него размыкается и под гул мотора и скрежет шестеренок начинает подниматься.

Наконец Уоллес выходит на очень широкую магистраль, точь-в-точь как Бульварное кольцо, по которому он шагал рано утром, только вместо канала здесь расположенный в центре тротуар, окаймленный молодыми деревцами; доходные дома в шесть-семь этажей перемежаются более скромными, почти деревенского вида постройками и явно промышленными зданиями. Такое сочетание характерно скорее для предместья, и Уоллес удивляется. Перейдя улицу, чтобы свернуть вправо на открывшийся перед ним широкий проспект, он с изумлением читает на угловом доме: «Бульварное кольцо». И оглядывается кругом, сбитый с толку.

Не может быть, чтобы он сделал круг, ведь от самой улицы Землемеров он все время шел прямо; наверно, он слишком отклонился к югу и срезал сегмент города. Придется спросить дорогу.

Прохожие спешат по делам. Уоллес предпочитает их не задерживать. А потому решает обратиться к женщине в фартуке, которая на противоположной стороне улицы моет тротуар перед своим магазином. Уоллес подходит к ней, но не знает, как сформулировать вопрос: пока что у него нет определенной цели; спрашивать о полицейских участках, куда он должен зайти чуть позже, ему совсем не хочется, не сколько из профессиональной недоверчивости, столько из желания сохранить удобный нейтралитет, не возбуждать по неосторожности опасения или просто любопытства. Из тех же соображений не стоит называть и Дворец правосудия, который, как ему сказали, находится напротив генерального комиссариата и вряд ли может вызвать интерес как памятник архитектуры. Увидев его вблизи, женщина выпрямляется и останавливает движения швабры.

– Извините, мадам, вы не скажете, как пройти к почтамту?

На секунду задумавшись, она отвечает:

– Почтамт? Что значит «почтамт»?

– Я имею в виду главную почту.

Кажется, вопрос задан неудачно. Возможно, тут несколько больших почтовых контор, и ни одна из них не расположена в центре города. Женщина смотрит на швабру и говорит:

– Почта есть тут, недалеко, на бульваре. (Она указывает в ту сторону подбородком.) – Мы обычно ходим туда. Но сейчас там наверняка еще закрыто.

Итак, вопрос был не лишен смысла: в городе есть только одна почтовая контора с телеграфом, которая работает по ночам.

– Да, но ведь где-то должна быть такая почта, откуда сейчас можно дать телеграмму.

К несчастью, его заявление, по-видимому, вызывает сочувствие у дамы.

– А, так вам нужно дать телеграмму!

Она опускает глаза на швабру, а Уоллес пробует отделаться от нее не очень уверенным «да».

– Надеюсь, ничего серьезного? – произносит дама.

Это как бы и не вопрос, а скорее вежливое пожелание с легким оттенком сомнения; но больше она не говорит ничего, и Уоллес вынужден ответить.

– Нет-нет, – говорит он, – благодарю вас.

И снова ложь: ведь ночью умер человек. Стоит ли объяснять, что это не член его семьи?

– Ну что ж, – говорит женщина, – если вам не к спеху, то вон там – почта, которая открывается в восемь.

Вот что бывает, когда сочиняешь небылицы. Кому он может слать телеграмму и с каким сообщением? И где теперь найти путь к отступлению? Вид у него недовольный, и женщина, заметив это, добавляет:

– Есть еще почта на проспекте Кристиана-Шарля, не знаю, правда, открывают ли там раньше, чем всюду, но пока вы туда дойдете…

Теперь она внимательно смотрит на него, словно оценивая его шансы достигнуть цели до восьми утра; потом отводит глаза и снова принимается разглядывать швабру. С одного боку она растрепалась, вылезают волоски. Наконец она оглашает результат обследования:

– Вы нездешний, месье?

– Верно, – с сожалением признает Уоллес, – я только недавно приехал. Покажите мне дорогу к центру, я разберусь.

Центр? Женщина пытается определить в уме его местоположение; она смотрит на швабру, потом на ведро с водой. Она поворачивается к углу улицы Жанека и указывает в том направлении, откуда пришел Уоллес.

– Идите по той улице. Перейдете канал, свернете на Берлинскую и выйдете на площадь Префектуры. А потом – все время прямо.

Префектура: вот что надо было спрашивать.

– Благодарю вас, мадам.

– Знаете, это не так близко. Вы лучше сядьте на трамвай, вон там…

– Нет-нет, я пойду быстро, это мне поможет согреться! Благодарю вас, мадам.

– Не за что, месье.

Она окунает швабру в ведро и снова принимается мыть асфальт. Уоллес продолжает путь в обратном направлении.

Умиротворяющее развертывание ткани восстановлено. Сейчас служащие выходят из домов, несут портфель из искусственной кожи, а в нем три традиционных бутерброда, чтобы перекусить в полдень. Ступив за порог дома, они поднимают глаза к небу и уходят, покрепче затянув вокруг шеи коричневый вязаный шарф.

Лицом Уоллес чувствует холод; время колючей стужи, от которой лицо теряет подвижность и превращается в страдальческую маску, еще не пришло, но уже начинаешь ощущать нечто вроде сжатия: лоб становится ниже, корни волос сближаются с бровями, виски стремятся друг к другу, мозг съеживается в небольшую припухлость между глаз, чуть выше носа. Но чувства отнюдь не притупились: Уоллес – по-прежнему внимательный свидетель зрелища, которое вполне сохранило свою упорядоченность и неизменность; быть может, линия даже стала ложиться точнее, мало-помалу избавляясь от вялости и украшательства. Возможно, впрочем, что эта точность – лишь иллюзия, порожденная пустотой в желудке.

Сзади слышится приближающийся рокот дизельного мотора… вибрация целиком заполняет голову. Затем его обгоняет тяжелый грузовик в облаке удушливого дыма.

У белого шлагбаума перед разведенным мостом стоит в ожидании человек с велосипедом. Уоллес останавливается рядом с ним и тоже принимается изучать настил моста с нижней стороны, которая постепенно скрывается из виду. Как только становится видна верхняя сторона настила, велосипедист открывает дверцу и вкатывает за шлагбаум переднее колесо. Он оборачивается к Уоллесу.

– Что-то нежарко сегодня, – говорит он.

– Да уж, – отвечает Уоллес, – началось!

– Похоже, скоро снег пойдет.

– Было бы странно, все-таки ему еще не время.

– А я не удивлюсь, – говорит велосипедист.

Оба они смотрят на стальную закраину моста, который плавно опускается вровень с улицей. Когда мост становится на место, шум внезапно прекращается; в наступившей тишине раздается звонок, означающий, что проезд открыт. Выходя с велосипедом за дверцу, велосипедист повторяет.

– Я не удивлюсь.

– Может, и так, – говорит Уоллес – Удачи вам!

– Прощайте, месье, – отвечает велосипедист.

Он садится на велосипед и уезжает. Неужели действительно пойдет снег? В сущности, сейчас не так уж и холодно; просто резкая перемена погоды застала всех врасплох. Дойдя до середины моста, Уоллес смотрит, как человек в темно-синем кителе идет поднимать шлагбаум.

– Уже возвращаетесь, месье?

– Да, – отвечает Уоллес, – как раз успел, пока вы разводили мост. Префектура – это там, верно?

Человек в кителе смотрит на него вполоборота. «Успел что?» – думает он. И говорит:

– Да, конечно, это там. Идите по Берлинской улице, так быстрее.

– Спасибо, месье.

– Хорошей прогулки, месье.

Почему бы не сделать шлагбаум автоматическим и не управлять им с той стороны? Теперь Уоллес видит, что улица Жанека не совсем прямая, она неприметными изгибами отклоняется к югу. На дорожном знаке, изображающем двух детей с ранцами за спиной, которые держатся за руки, видны остатки бабочки, ее приклеили за крылья, а потом оторвали. За двойными воротами – «Школа для девочек. Школа для мальчиков» – начинается стена, скрывающая от глаз школьный двор, обсаженный каштанами, усыпанный желтыми листьями и полопавшейся зеленой кожурой; мальчики старательно подобрали блестящие каштаны, ведь они так нужны для игр и всевозможных поделок. Уоллес переходит улицу, чтобы прочесть названия улиц, которые отходят влево.

На одном из перекрестков Уоллес замечает господина с несварением, которого видел недавно; он переходит улицу. После завтрака он не стал выглядеть лучше; быть может, дело вовсе не в больном желудке, этого человека что-то тревожит. (Он похож на Фабиуса!) Он в черном: идет на почту давать телеграмму с извещением о смерти.

– А, так вам нужно дать телеграмму! Надеюсь, ничего серьезного?

– Извещение о смерти, мадам.

Печальный господин проходит мимо Уоллеса и сворачивает на поперечную улицу; «Берлинская улица». Уоллес идет за ним.

Очевидно, утром он должен был свернуть гораздо раньше, если судить по направлению этой улицы. Черная спина движется с той же скоростью, что Уоллес, и показывает ему дорогу.

 

3

Человек в черном плаще переходит на левую сторону и сворачивает в узенькую улочку. Уоллес теряет его из виду. Жаль, он был хорошим попутчиком. Значит, он шел не на почту, не собирался давать телеграмму, если только не выбрал какой-то известный ему более короткий путь на проспект Кристиана-Шарля. Ну и пускай, Уоллес больше любит ходить по широким улицам, и вообще ему нечего делать на почте.

Наверно, было бы проще сразу сказать этой женщине, что ему хочется пройтись по главным улицам города, куда он попал впервые; но вдруг бы он проговорился о своей первой, давней поездке? – озаренные солнцем узкие улочки, по которым он ходил с матерью, отрезок канала между невысокими домами, остов заброшенного корабля, какая-то родственница (сестра матери или ее сводная сестра), с которой они должны были встретиться, – нахлынули бы воспоминания детства, и он бы выдал себя. Назваться туристом он тоже не мог: в городе, где нет ничего привлекательного для любителя искусства, да еще в такое время года, это не только прозвучало бы совершенно неправдоподобно, но и могло бы навлечь на него еще большую опасность: куда бы она завела его своими расспросами, если даже в разговоре о почте, чтобы уйти от объяснений и подтвердить ее догадки, он с ходу сочинил про телеграмму? Кто знает, в какие вымышленные авантюры его могут втянуть из-за того, что он старается быть любезным и не привлекать к себе внимания!

– Вы нездешний, месье?

– Нет, я полицейский, приехал сюда вчера вечером, чтобы расследовать политическое убийство.

Это было невероятнее всего остального. «Агент спецслужбы, – любит повторять Фабиус, – должен оставлять как можно меньше следов в умах людей; поэтому важно, чтобы в любых обстоятельствах его поведение не выходило за рамки обычного». И в Бюро расследований, и в министерстве все знали карикатуру, на которой был изображен Фабиус, замаскированный под «беззаботного прохожего»: надвинутая на глаза шляпа, большие черные очки и свисающая до земли, явно фальшивая борода; согнувшись пополам, он «незаметно» крадется в чистом поле, среди удивленных коров.

За этой озорной картинкой скрывается неподдельное восхищение, которое на самом деле испытывают перед стариком его подчиненные. «Он очень сдал», – удовлетворенно скажут вам его враги; но те, кто работает с ним изо дня в день, знают, что, несмотря на необъяснимые приступы упрямства, прославленный Фабиус все еще достоин своей легенды. Однако даже верные почитатели иногда ставят ему в вину не только привязанность к устаревшим методам, но и некую нерешительность, преувеличенную осторожность, которая заставляет его ставить под сомнение даже самые бесспорные данные. Чутье, позволявшее ему находить малейшую лазейку в сложной ситуации, азарт, увлекавший его к самому сердцу загадки, наконец, неистощимое терпение, с каким он распутывал обнаруженные им нити, – все это порой словно вырождается в мертвящий скептицизм маньяка. Раньше поговаривали, будто он не доверяет простым решениям, а теперь намекают, что он перестал верить в возможность какого-либо решения вообще.

Например, в этом деле, цель которого, в сущности, ясна (разоблачить главарей анархистской организации), он с самого начала выказал чрезмерную нерешительность, точно занимался им против воли. Он не стеснялся делать при подчиненных совсем уж несуразные заявления, то делал вид, будто считает этот заговор просто чередой совпадений, то усматривал тут хитроумную интригу правительства. А как-то раз невозмутимо заметил, что эти люди – филантропы и их цель – общественное благо!

Уоллесу не нравятся эти шутки, он считает, что из-за них Бюро могут обвинить в нерадивости, а то и в сговоре с преступниками. Разумеется, он не может испытывать к Фабиусу такое слепое обожание, как некоторые его коллеги: он не знал его во время войны, в те славные годы, когда тот боролся с вражеской агентурой. Уоллес недавно поступил в Бюро расследований, раньше он работал в другом отделе Министерства внутренних дел и попал на это место лишь благодаря случаю. До сих пор его работа состояла преимущественно в наблюдении за несколькими теософскими обществами, которые почему-то вдруг вызвали подозрения у министра Руа-Дозе. Несколько месяцев Уоллес ходил на собрания посвященных, изучал бредовые брошюры и завоевывал симпатии полупомешанных; недавно он завершил свою миссию, составив объемистый доклад о деятельности этих, в сущности, вполне безобидных кружков.

На самом деле эта полиция, действующая вне рамок полиции как таковой, чаще всего играет весьма мирную роль. Организована она была для борьбы со шпионажем, но после войны стала чем-то вроде экономической полиции, основной задачей которой было пресекать незаконную деятельность картелей. А потому всякий раз, когда какая-нибудь финансовая, политическая, религиозная или иная группировка становилась угрозой для безопасности государства, в дело вмешивалось Бюро расследований и, случалось, оказывало неоценимую помощь правительству.

На сей раз речь идет о другом: за девять дней девять человек погибли насильственной смертью, причем в пяти или шести случаях имеются явные признаки убийства. Некоторые сходные черты этих преступлений, личности жертв, а также письма с угрозами, полученные другими членами организации, в которой состояли погибшие, доказывают, что все это – части одного дела: грандиозной кампании устрашения – или даже полного уничтожения, – затеянной (но кем?) против этих людей, чья роль в политике, хоть и неофициальная, по-видимому, очень велика и которые поэтому пользуются… определенной…

Площадь Префектуры – большая, квадратная, с трех сторон окруженная аркадами домов; с четвертой стороны ее замыкает здание префектуры, массивное, претенциозное, с завитками и ракушками, но, к счастью, без особых излишеств, умеренно уродливое.

Посреди площади на невысоком пьедестале, окруженном решетчатой оградой, стоит бронзовый монумент: запряженная парой коней греческая колесница, а в ней – несколько фигур, очевидно аллегорических, чьи неестественные позы не очень вяжутся со стремительным движением колесницы.

От противоположной стороны площади начинается проспект Королевы, обсаженный чахлыми, уже оголенными вязами. В этом квартале на улицах почти безлюдно; редкие прохожие с поднятыми воротниками и черные ветки деревьев раньше времени придают ему зимний облик.

Дворец правосудия должен быть где-то недалеко, ведь город, не считая предместий, не так уж обширен. На часах префектуры примерно десять минут восьмого, а значит, в распоряжении Уоллеса еще целых три четверти часа, чтобы обследовать окрестности.

В конце проспекта видна серая вода старого отводного канала: это подчеркивает ледяное спокойствие пейзажа.

Дальше начинается проспект Кристиана-Шарля, он чуть шире, на нем встречаются нарядные магазины и кинотеатры. Идет трамвай, предупреждающий о своем слишком тихом приближении мелодичной трелью.

Уоллес замечает панно, на котором прикреплен выцветший план города с подвижным указателем посредине. Не сверяясь ни с этим планом, ни со списком улиц, длинным бумажным рулоном в маленькой коробочке, он без труда восстанавливает в памяти весь путь: вокзал, чуть сплюснутое Бульварное кольцо, улица Землемеров, Брабантская улица, улица Жозефа Жанека, которая вливается в бульвар, Берлинская улица, префектура. Сейчас он пойдет по проспекту Кристиана-Шарля к бульвару и, поскольку у него есть запас времени, сделает крюк: завернет налево, потом пойдет обратно вдоль канала Людовика V, затем вдоль другого, узкого канала, который тянется параллельно улице… Копенгагенской улице и который он только что переходил. В итоге получится, что Уоллес дважды прошел из края в край собственно город, то есть ту его часть, что находится внутри Бульварного кольца. За ним начинаются предместья, на востоке и на юге – тесно застроенные и неприглядные, но на северо-западе им добавляют простора и воздуха многочисленные бассейны внутренней гавани, а на юго-западе – спортивные площадки, лес и даже муниципальная зона отдыха с зоопарком.

От дальнего конца улицы Жанека сюда можно было дойти более коротким путем, но это было бы сложнее, а значит, дама со встрепанной шваброй правильно сделала, что указала ему путь через префектуру. Черный плащ с удрученной физиономией свернул там и затерялся в хаосе узких, кривых улочек. Собравшись уйти, Уоллес вспоминает, что должен еще найти Дворец правосудия; и обнаруживает его почти сразу же, позади префектуры, с которой его соединяет короткая улица, выходящая на площадь, улица Хартии. А генеральный комиссариат, как и было сказано, – напротив. Разметив таким образом окружающее пространство, Уоллес немного освоился, и теперь ему не нужно будет тратить столько сил на передвижение.

Пройдя по проспекту еще немного, он видит почту. Она еще закрыта. На монументальной двери висит табличка из белого картона с надписью: «Почта работает с 8 до 19 часов без перерыва». Свернув на бульвар, он вскоре видит канал и идет вдоль набережной, вода притягивает его, придает ему силы, он поглощен созерцанием отблесков и теней.

Когда Уоллес снова выходит на площадь Префектуры, часы на здании показывают без пяти восемь. Он едва успеет зайти в кафе на углу улицы Хартии и наспех перекусить. Заведение не вполне соответствует его ожиданиям: похоже, здесь, в провинции, не очень-то любят зеркала, отделку из никелированного металла и неоновые вывески. За плохо освещенной витриной, в слабом свете нескольких бра, это просторное кафе с панелями мореного дерева на стенах и просиженными банкетками, обитыми темным молескином, выглядит довольно-таки уныло. Уоллес с трудом может прочесть газету, которую ему принесли. Он пробегает колонки текста:

«Серьезная авария на Дельфской дороге».

«На завтрашнем заседании муниципальный совет изберет нового мэра».

«Гадалка обманывала клиентов».

«В этом году картофеля будет собрано больше, чем в самые урожайные годы».

«Кончина одного из наших сограждан. Вчера с наступлением темноты дерзкий грабитель проник в дом Даниэля Дюпона…»

У него с собой рекомендательное письмо Фабиуса, поэтому не исключено, что его примет сам генеральный комиссар Лоран, и примет немедленно. Только бы Лорана не обидело такое вмешательство в его дела: тут надо проявить такт, иначе наживешь себе врага или как минимум лишишься помощника, без которого нельзя будет обойтись. Да, нельзя: хотя в предыдущих восьми случаях местная полиция каждый раз проявляла полное бессилие – не было найдено никакой зацепки, а в двух городах по недоразумению даже погибли люди, – полностью отстранить ее от расследования будет нелегко; все же они представляют собой единственный источник сведений о возможных «убийцах». С другой стороны, нецелесообразно было бы наводить их на мысль, что им не доверяют.

Увидев открытый магазин канцелярских принадлежностей, Уоллес заходит туда – просто так. Совсем юная девушка, сидящая за прилавком, приподнимается.

– Что вы желаете?

У нее миловидное, чуть капризное лицо и белокурые волосы.

– Мне нужен очень мягкий ластик, для рисования.

– Сейчас, месье.

Она поворачивается к ящикам, закрепленным на стене. Со спины, с подобранными на затылке волосами, она кажется старше. Порывшись в ящике, она кладет перед ним желтый ластик, продолговатый и скошенный, какой обычно носят в пенале школьники. Он спрашивает:

– У вас нет принадлежностей для рисования?

– Это ластик для рисования, месье.

Она слегка улыбается, стараясь его убедить. Уоллес берет ластик в руку, чтобы разглядеть получше, затем смотрит на девушку, на ее глаза, пухлые, чуть приоткрытые губы. И тоже улыбается.

– Мне бы хотелось…

Она склоняет голову набок, словно так ей будет легче его понять.

– …чего-нибудь более рассыпчатого.

– Что вы, месье, уверяю вас, это очень хороший карандашный ластик. Все наши покупатели им довольны.

– Ладно, – говорит Уоллес, – попробую. Сколько с меня?

Он платит и направляется к выходу. Она провожает его до двери. Нет, она уже не ребенок: эти бедра, эта медленная походка – почти женские.

Выйдя на улицу, Уоллес машинально вертит маленький ластик; достаточно взять его в руки, чтобы понять: он никуда не годится. Впрочем, в таком неказистом магазинчике было бы странно… А девушка была милая… Он слегка трет угол ластика большим пальцем. Нет, это совсем не то, что ему нужно.

 

4

Перекладывая папки на столе, Лоран накрывает маленький кусочек ластика. Уоллес подводит итог:

– В общем, вы мало что нашли.

– Можете сказать: ничего не нашли, – отвечает генеральный комиссар.

– А что вы намерены делать сейчас?

– Да ничего, ведь теперь это дело уже не мое!

Комиссар Лоран сопровождает эти слова грустно-иронической улыбкой. Поскольку его собеседник помалкивает, он продолжает:

– Вероятно, я зря считал себя ответственным за общественную безопасность в этом городе. В этой бумаге (он берет письмо двумя пальцами и встряхивает) меня недвусмысленно просят предоставить расследование вчерашнего преступления столичным властям. Мне это как нельзя кстати. По вашим словам, сам министр – или, во всяком случае, подчиненная непосредственно ему служба – прислали вас продолжать расследование, не «вместо меня», а «с моей помощью». Какой вывод я могу из этого сделать? Только один: эта помощь должна состоять в передаче вам сведений, которыми я обладаю, – что уже сделано, – и еще в том, чтобы в случае необходимости обеспечить вам полицейскую охрану.

Снова улыбнувшись, Лоран добавляет:

– Так что это вы должны сказать мне, что вы намерены делать, если, конечно, это не секрет.

Укрывшись за кипами бумаг, нагроможденными на его стол, уперев локти в подлокотники кресла, комиссар, не переставая говорить, медленно, как бы с осторожностью потирает ладони; затем кладет руки на листы бумаги перед собой, стараясь пошире растопырить короткие толстые пальцы, и ждет ответа, не отрывая глаз от лица посетителя. Это маленький, упитанный человечек, с розовым лицом и лысиной. Его любезный тон кажется несколько вымученным.

– Вы говорите, свидетели… – начинает Уоллес. Лоран протестующе поднимает руки.

– О свидетелях в полном смысле слова говорить не приходится, – говорит он, проводя ладонью правой руки по указательному пальцу левой, – нельзя называть свидетелем доктора, который пытался вернуть раненого к жизни, или глухую экономку, которая вообще ничего не видела.

– Это доктор сообщил вам?

– Да, доктор Жюар позвонил в полицию вчера вечером, около девяти часов; инспектор, принявший сообщение, записал его показания – вы только что прочли эту запись, – а затем позвонил мне домой. Я тут же отправил бригаду на место преступления. На втором этаже дома были обнаружены разные отпечатки пальцев: помимо тех, что оставила экономка, там были отпечатки еще троих, предположительно мужчин. Если правда, что за последние дни ни один посторонний не поднимался на второй этаж, это могут быть (он считает на пальцах): во-первых, отпечатки доктора, едва заметные и немногочисленные, на перилах лестницы и в спальне Дюпона; во-вторых, отпечатки самого Дюпона, которые попадаются повсюду; в-третьих, отпечатки убийцы, довольно многочисленные и очень четкие, на перилах, на ручке двери в кабинет и на мебели в кабинете – в особенности на спинке стула. В доме два выхода; на кнопке звонка у парадной двери имеется отпечаток большого пальца доктора, а на ручке задней двери – предполагаемый отпечаток убийцы. Как видите, я посвящаю вас во все подробности. Наконец, экономка подтверждает, что, с одной стороны, доктор вошел через парадную дверь, а с другой стороны, когда она поднималась наверх к раненому, задняя дверь оказалась открытой, – хотя была закрыта еще несколько минут назад. Если хотите, для верности я могу взять отпечатки у доктора…

– Полагаю, вы можете также раздобыть отпечатки убитого?

– Смог бы, если бы тело находилось в моем распоряжении, – кротко отвечает Лоран.

Заметив недоумение во взгляде Уоллеса, он спрашивает:

– Разве вы не в курсе? Труп у меня отобрали в то же самое время, что и руководство расследованием. Я думал, его передали той организации, которая прислала вас сюда.

Уоллес явно удивлен. Разве этим делом занимаются и другие службы? Такая гипотеза вызывает у Лорана явное удовлетворение. Положив руки на стол, он выжидает, лицо его теперь выражает не просто доброжелательность, но и легкое сочувствие. Уоллес не настаивает на ответе и продолжает:

– Вы сказали, что раненый Дюпон со второго этажа позвал старую экономку; но для того, чтобы она при своей глухоте его услышала, он должен был крикнуть достаточно громко. А между тем доктор утверждает, что в результате ранения он очень ослабел, почти потерял сознание.

– Да, я знаю. Похоже, тут есть противоречие; но, быть может, у него хватило сил пойти за револьвером и позвать на помощь, а затем, ожидая «скорую помощь», он потерял много крови: на покрывале кровати осталось большое пятно. Так или иначе, когда приехал доктор, он еще был в сознании, если сказал, что не разглядел лица стрелявшего. В газетной заметке что-то напутано: это после операции он не приходил в сознание. Впрочем, вам, конечно, надо повидаться с этим доктором. Следовало бы также попросить разъяснений у этой особы, мадам… (он заглядывает в папку) мадам Смит; ее показания были не очень внятным: она долго и с массой подробностей рассказывала какую-то историю об испорченном телефоне, которая, по крайней мере на первый взгляд, никак не связана с преступлением. Инспекторы решили подождать, пока она успокоится; они даже не стали говорить ей о смерти хозяина.

Секунду оба они молчат. Затем разговор продолжает комиссар, неторопливо разминая большой палец руки:

– А знаете, он вполне мог покончить с собой. Он выстрелил из револьвера – один или несколько раз, ранил себя, но не убил; затем, как часто бывает, он передумал и стал звать на помощь, попытавшись выдать неудачную попытку самоубийства за нападение. Или же – и это больше похоже на него – он подстроил все заранее и сумел нанести себе смертельную рану, после которой можно было прожить еще несколько минут, распустив слух о своей гибели от руки убийцы. Вы скажете: неимоверно трудно так точно рассчитать последствия пистолетного выстрела; но он мог выстрелить во второй раз, пока экономка ходила за доктором. Это был странный человек, странный во многих отношениях.

– Эти гипотезы можно проверить, если выяснить, под каким углом были выпущены пули, – замечает Уоллес.

– Да, иногда это возможно. Мы должны еще получить от экспертов заключение о пулях и о револьвере предполагаемой жертвы покушения. Но лично у меня есть только свидетельство о смерти, присланное доктором сегодня утром; пока что это единственный достоверный материал, которым мы располагаем. Подозрительные отпечатки пальцев могут принадлежать кому угодно: мало ли кто мог прийти в течение дня без ведома экономки. Что касается задней двери, о которой она говорила инспекторам, то ее мог распахнуть ветер.

– Вы и вправду думаете, что Дюпон покончил с собой?

– Я ничего не думаю. Я нахожу это не вполне невозможным, согласно полученным мною сведениям. Свидетельство о смерти составлено по всей форме, однако в нем нет никаких указаний на характер раны, повлекшей за собой смерть. А показания, данные вчера вечером доктором и экономкой, как вы могли заметить, ничего не проясняют на этот счет. Вам первым делом надо будет уточнить все эти детали. В случае необходимости можете даже затребовать дополнительные данные от столичного судебно-медицинского эксперта. Уоллес говорит:

– Ваша помощь, безусловно, облегчила бы мне эту задачу.

– Можете рассчитывать на меня, дорогой мой. Как только вам понадобится кого-то арестовать, я пришлю вам двух-трех крепких парней. Я с нетерпением буду ждать вашего звонка: звоните по прямой линии, сто двадцать четыре – двадцать четыре.

Улыбка на румяном лице становится еще шире. Маленькие ручки лежат на столе, ладони разогнуты, пальцы расставлены. Уоллес записывает: «К.Лоран, 124-24». Прямая линия с чем?

И снова Уоллес чувствует себя одиночкой. Проезжает последняя группа велосипедистов, направляющихся на работу; оставшись один у поручней возле моста, он отказывается и от этой ненадежной опоры, пускается в путь по безлюдным улицам в направлении, которое он себе избрал. Может показаться, что его миссия никого не интересует: двери остаются закрытыми, ни одна голова не высовывается из окна, чтобы взглянуть на него. Тем не менее его присутствие здесь необходимо, ведь кроме него этим убийством никто не занимается. Это его расследование; его прислали сюда издалека, чтобы он привел дело к благополучному завершению.

Комиссар, как и рабочие сегодня утром, смотрит на него с удивлением – быть может, даже с враждебностью – и отворачивается, считая, что выполнил свою часть работы. Уоллесу нет доступа за кирпичные стены, туда, где разыгрывается эта история; своими рассуждениями комиссар стремится убедить его, что это совершенно невозможно. Но Уоллес верит в успех. Пусть на первый взгляд дело представляет для него особую трудность – в этом городе он чужой, не знает ни местных секретов, ни хитростей, – он убежден, что его прислали сюда не зря; как только удастся найти зацепку, он не мешкая двинется прямо к цели.

Для очистки совести он спрашивает:

– А что бы сделали вы, если бы продолжали расследование?

– Оно не по моей части, – отвечает комиссар, – поэтому его у меня и забрали.

– Чем же, с вашей точки зрения, должна заниматься полиция?

Лоран еще быстрее растирает руки.

– Держать преступников в определенных рамках, более или менее четко указанных законом.

– Ну и что же?

– Этот субъект не вписывается в наши рамки, его нельзя отнести к обычным преступникам. Здешних я знаю: все они у меня в картотеке, и, как только они забывают о требованиях, налагаемых на них обществом, я их арестовываю. Если бы один из них убил Дюпона в целях ограбления или по заказу какой-нибудь политической партии, то неужели, по-вашему, через двенадцать часов мы бы еще только гадали, не самоубийство ли это? Этот район не так уж велик, и здесь уйма осведомителей. Не всегда нам удается предотвратить преступление, бывает, что преступник ударяется в бега, но обычно он как минимум оставляет след, а все, что у нас есть на этот раз – неизвестно чьи отпечатки и сквозняки, распахивающие двери. От наших агентов здесь толку не будет. Если, как вы уверяете, мы имеем дело с террористами, то они, конечно же, избегают лишних контактов; в этом смысле руки у них чистые, более чистые, чем у полиции, которая поддерживает столь тесные связи с теми, за кем она наблюдает. У нас между честным полицейским и преступником существует целый ряд посредников. На них и основывается наша система. К несчастью, выстрел, сразивший Дюпона, был сделан из другого мира!

– Но вы ведь знаете, что не бывает безупречных преступлений, где-то непременно должен быть изъян, который надо найти.

– И где искать? Не обманывайте себя, дорогой мой: здесь поработали специалисты, почти все явно было просчитано заранее; однако даже те немногочисленные улики, которыми мы располагаем, бесполезны, поскольку дополнить их решительно нечем.

– Этот случай уже девятый, – напомнил Уоллес.

– Да, но согласитесь: лишь политические взгляды жертв и время смерти позволили нам поставить все случаи в один ряд. Хотя, в отличие от вас, я не очень-то уверен, что это сближение оправданно. Но даже если мы предположим, что это так, все равно мы почти не продвинемся: скажем, сегодня вечером в нашем городе произойдет десятое политическое убийство, такое же загадочное, и что мне это даст? А у центральных служб шансов на успех не больше, чем у меня: у них та же картотека и те же методы. Они забрали у меня труп, я отдаю им его тем охотнее, что, по вашим словам, у них есть еще восемь, и они не знают, что с этими трупами делать. Еще до вашего прихода мне казалось, что данное расследование не под силу здешней полиции, а ваше присутствие окончательно убедило меня в этом.

Несмотря на решимость комиссара, Уоллес все же не сдается: можно было бы допросить родных и друзей жертвы. Но и здесь Лоран не видит никакой надежды:

– Говорят, что Дюпон вел весьма уединенный образ жизни, в компании книг и старой служанки. Он почти не выходил из дому и редко принимал гостей. Были ли у него друзья? Родственников, насколько известно, у него не было, если не считать жены…

Уоллес удивлен:

– У него была жена? А где она находилась в момент преступления?

– Не знаю. Дюпон был женат всего несколько лет; жена была значительно моложе его и, вероятно, не выдержала такого замкнутого образа жизни. Они расстались очень скоро. Но изредка, похоже, еще виделись. Так спросите у нее, что она делала вчера вечером в половине восьмого.

– Вы ведь это не всерьез?

– Всерьез. А почему бы и нет? Она хорошо знала дом и привычки своего бывшего мужа; ей было проще, чем кому-либо, совершить это убийство и уйти незаметно. Она вправе была ожидать, что после смерти мужа получит по завещанию значительную сумму, а стало быть, ее надо включить в очень короткий, насколько я знаю, перечень лиц, которым его смерть могла принести выгоду.

– Почему же вы не упомянули о ней с самого начала?

– Вы же мне сказали, что это политическое убийство!

– Она могла быть соучастницей.

– Конечно. Почему бы и нет?

К комиссару Лорану вернулось веселое расположение духа. Почти улыбаясь, он говорит:

– Возможно также, что его убила экономка, а потом сочинила всю эту историю вместе со своим сообщником, доктором Жюаром, чья репутация, кстати сказать, не слишком-то хороша.

– Вроде бы не очень правдоподобно, – замечает Уоллес.

– Совсем неправдоподобно, но вы же знаете: это ни в коем случае не должно исключать подозрение.

Уоллес находит эту иронию неуместной и пошлой. С другой стороны, он понимает, сколь малого сможет добиться от этого бюрократа, ревниво охраняющего свои прерогативы, но твердо решившего ничего не делать. А вдруг ему и вправду хочется отойти в сторону? Или же он планирует запугать конкурентов, чтобы взять расследование целиком в свои руки? Уоллес встает, собираясь откланяться; первым делом он заглянет к этому доктору. Лоран указывает, где его можно найти:

– Клиника Жюара, Коринфская улица, дом одиннадцать. Это за префектурой, недалеко отсюда.

– Мне показалось, – говорит Уоллес, – что в газете было написано: «клиника, расположенная в том же квартале»?

Лоран разводит руками:

– Ах, эти газеты! Впрочем, улица Землемеров не так уж и далеко оттуда.

Уоллес заносит адрес в записную книжку.

– В одной из газет, – добавляет комиссар, – перепутали имена и сообщили о смерти Альбера Дюпона, одного из крупнейших экспортеров леса в этом городе. Воображаю, как он удивился, когда утром прочел извещение о собственной кончине!

Лоран встал с кресла. Подмигнув, он подводит итог разговору:

– В общем, трупа я не видел; может статься, это был Альбер Дюпон.

Эта идея страшно его забавляет, все его раскормленное тело колышется от смеха. Уоллес вежливо улыбается. Генеральный комиссар переводит дух и дружелюбно подает ему руку.

– Если узнаю что-нибудь новое, – говорит он, – сообщу вам. В какой гостинице вы остановились?

– Я снял комнату в одном кафе на улице Землемеров, в двух шагах от того особняка.

– Ну надо же! Кто вас направил в это кафе?

– Никто. Я нашел его случайно. Дом номер десять.

– Там есть телефон?

– По-моему, есть.

– Ладно, если мне будет что вам сказать, я найду его номер в телефонной книге.

Тут же, не откладывая, Лоран открывает толстую телефонную книгу и, послюнив палец, начинает быстро ее перелистывать:

– Улица Землемеров; ага, вот. Дом десять: кафе «Союзники».

– Да, это оно.

– Телефон: двести два – ноль три. Но это не гостиница.

– Нет, – отвечает Уоллес – Просто там сдают несколько комнат.

Лоран идет к полке за справочником. После минуты безуспешных поисков он спрашивает:

– Странно, оно здесь не указано. Много там комнат?

– Не думаю, – отвечает Уоллес – Видите, ваша полиция не такая уж всеведущая!

Лицо генерального комиссара расцветает в широкой улыбке.

– Зато какие у нас помощники: первый же человек, который там ночует, сам ставит меня в известность, опередив хозяина кафе!

– Почему первый? Откуда вы знаете? А вдруг вчера там ночевал убийца?

– Хозяин кафе уже доложил бы: сейчас он будет докладывать о вас. Он обязан это сделать до двенадцати дня.

– А если бы он этого не сделал? – говорит Уоллес.

– Что ж, в таком случае следовало бы отдать должное вашему чутью: вы очень оперативно обнаружили единственный в городе подпольный отель. В конечном счете это обернулось бы против вас; в сущности, вы – первый серьезный подозреваемый, который мне попался: вы недавно приехали, остановились метрах в двадцати от места преступления, и все это – без ведома полиции!

– Но я приехал вчера в одиннадцать вечера, – возражает Уоллес.

– А как это доказать, если вы не объявились?

– В момент преступления я находился в ста километрах отсюда, это можно проверить.

– Разумеется! У настоящих убийц всегда есть алиби, не так ли?

Лоран снова усаживается за стол и торжествующе глядит на Уоллеса. Затем вдруг спрашивает:

– У вас есть револьвер?

– Да, – отвечает Уоллес – По совету моего начальника я в виде исключения взял с собой оружие.

– Зачем?

– Может пригодиться.

– Верно, может пригодиться. Вас не затруднит показать его мне?

Уоллес протягивает ему свое оружие, автоматический пистолет калибром семь и шестьдесят пять сотых миллиметра, очень распространенную модель иностранного производства. Вынув обойму, Лоран внимательно изучает его. Затем, не глядя на Уоллеса, бесстрастно замечает:

– Не хватает одной пули.

Он возвращает пистолет владельцу. А потом быстрым движением сплетает пальцы, выворачивает ладони, снова складывает их вместе и трет большие пальцы друг о друга. Руки сцепляются и выпрямляются; каждая с легким щелчком сгибается, снова выпрямляется и наконец ложится на стол, ладонью вниз, с аккуратно расставленными пальцами.

– Да, я знаю, – отвечает Уоллес.

Раскладывая справочники, комиссар сдвинул с места наваленные на столе папки, и из-под них выглянул кусочек сероватого ластика, похоже чернильного, и, судя по слегка лоснящимся от износа бокам, скверного качества.

 

5

Закрыв за Уоллесом дверь кабинета, комиссар мелкими шажками идет обратно к креслу. Он удовлетворенно потирает руки. Выходит, это Руа-Дозе забрал труп! Интрига, вполне достойная этого старого олуха с его больным воображением. Он рассылает по всей стране целую ораву своих секретных агентов и сыщиков, великого Фабиуса и его приспешников.

Политическое убийство? Это, безусловно, объяснило бы полный провал лорановского расследования – во всяком случае, комиссара такое оправдание вполне устраивает, – но он боится поверить в это, зная склонность министерства к безудержному вранью, и рад видеть, как другие вступают на тот же опасный путь. Можно представить, какую кашу они заварят: для начала специальный агент, присланный на место преступления, оказался не в курсе того, что тело спешно увезли в столицу, – его удивление было непритворным. Похоже, этот Уоллес готов к серьезной работе, но что он тут сможет сделать? И вообще, в чем состоит его миссия? Он был немногословен; а что, собственно, ему известно об этих «террористах»? Похоже, что ничего; и это неспроста! Или же ему приказано молчать? А вдруг Фабиус, самая хитрая ищейка в Европе, доказал, что он, Лоран, состоит на жалованье у бандитов? От этих умников всего можно ожидать.

Сначала они ведут себя так, словно их главная задача – заставить полицию прекратить расследование (причем незамедлительно: поступил даже приказ просто-напросто убрать людей из особняка, не опечатав его, не поставив охрану, хотя старая служанка, которая там живет, похоже, не вполне в своем уме), а затем делают вид, будто пришли к нему советоваться. Ну так вот: раньше обходились без его советов, пускай и дальше обходятся.

Перед тем как усесться в кресло, комиссар наводит некоторый порядок на столе; он убирает на полку справочники, кладет документы обратно в папки. Папка с надписью «Дюпон» ложится налево, в стопку закрытых дел. Лоран снова потирает руки и повторяет про себя: «Прекрасно!»

Но чуть позже, когда он дочитывает свою почту, дежурный докладывает ему о приходе доктора Жюара. Что еще надо этому доктору? Неужели его не могут оставить в покое с этой историей, которой ему запрещено заниматься?

Когда доктор входит, Лорана поражает бесконечная усталость на его лице.

– Господин комиссар, – почти вполголоса произносит доктор, – я пришел по поводу кончины несчастного Дюпона. Я доктор Жюар.

– Но, доктор, если мне не изменяет память, мы с вами как-то уже работали вместе?

– Ну уж, «работали»! – скромно удивляется маленький доктор. – Моя помощь была такой незначительной. Я даже не думал, что вы об этом вспомните.

– Мы оба сделали все, что могли, доктор, – говорит комиссар.

С легкой заминкой доктор как бы нехотя продолжает:

– Я переслал вам свидетельство о смерти, но потом подумал, что вы, возможно, захотите поговорить со мной…

Он запнулся. Лоран невозмутимо смотрит на него, постукивая пальцем по столу.

– И правильно сделали, доктор, – произносит он наконец.

Из него явно хотят что-то вытянуть. Доктор Жюар начинает жалеть, что поторопился прийти сюда, вместо того чтобы спокойно дождаться повестки. Чтобы выиграть время, он протирает очки, затем, вздохнув, продолжает:

– Впрочем, не знаю, что я мог бы вам сообщить об этом странном преступлении.

Если ему нечего сообщить, зачем он пришел? Он явился сам, чтобы не подумали, будто он боится вызова. Он ожидал, что ему станут задавать конкретные вопросы, – и подготовился к ним, а его тут заставляют барахтаться одного, словно он в чем-то провинился.

– Почему странном? – спрашивает комиссар.

Он не находит его странным. Он находит странным поведение доктора, который стоит столбом и произносит уклончивые фразы, вместо того чтобы просто сказать то, что знает. Знает о чем? Его не просили дать показания. Больше всего он боялся, что полицейские захотят что-то разнюхать у него в клинике; вот почему он здесь.

– Я хотел сказать: не совсем обычном. Не так часто в нашем городе случаются убийства. И совсем уж редко бывает, чтобы грабитель, проникший в обитаемый дом, так испугался при виде хозяина, что счел необходимым убить его.

Его побудило прийти сюда еще и желание знать, точно знать, что знают и чего не знают другие.

– Вы сказали «грабитель»? – удивляется Лоран. – Разве он взял что-нибудь?

– Насколько я знаю, нет.

– Если он ничего не взял, то это не грабитель.

– Вы придираетесь к словам, господин комиссар, – не сдается маленький доктор, – наверняка у него было намерение что-то взять.

– Ах, «намерение»! Вы слишком торопитесь с выводами.

К счастью, комиссар решил наконец разговориться и спрашивает:

– Это ведь экономка вас вызвала, верно?

– Да, старая мадам Смит.

– Вам не показалось странным, что она вызывает гинеколога к раненому мужчине?

– Боже мой, господин комиссар, я хирург, во время войны мне пришлось делать множество подобных операций. Дюпон знал об этом, мы с ним школьные товарищи.

– А, так Даниэль Дюпон был вашим другом? Извините, доктор.

Жюар слабо протестует:

– Не будем преувеличивать: просто мы с ним давние знакомые, вот и все.

Лоран продолжает:

– Вы один отправились домой к жертве?

– Да, чтобы не беспокоить фельдшера: в моем распоряжении очень мало персонала. Бедный Дюпон не производил впечатление смертельно раненного, он сам спустился по лестнице, мы с госпожой Смит лишь поддержали его с двух сторон…

– Он еще был в состоянии ходить? Разве вы не сказали вчера вечером, что он был без сознания?

– Нет, господин комиссар, я точно не говорил этого. Когда я приехал, раненый ожидал меня, лежа в постели. Он говорил со мной, по его настоянию я отправил его без носилок, чтобы не терять времени. Но по дороге, в машине, он вдруг стал терять силы. До этих пор он уверял меня, что с ним не случилось ничего серьезного, но тут я понял, что пуля задела сердце. Я немедленно прооперировал его: пуля попала в стенку желудочка, он мог выжить. Сердце остановилось, когда я вынул пулю. Все мои усилия вернуть его к жизни оказались напрасными.

Доктор вздыхает с выражением величайшей усталости.

– Может статься, – говорит комиссар, – всему виной сердечная недостаточность?

Но ученый муж качает головой:

– Маловероятно: от такой раны может умереть и здоровый человек. Это скорее вопрос везения.

– Скажите, доктор, – спрашивает Лоран после небольшого раздумья, – можете вы приблизительно указать, с какого расстояния был сделан выстрел?

– Метров пять… Или десять, – неуверенным тоном говорит Жюар. – Трудно сказать точнее.

– В любом случае, – подытоживает комиссар, – если учесть, что преступник стрелял на бегу, выстрел оказался очень метким.

– Это случайность… – говорит доктор.

– Другой раны ведь не было?

– Нет, только эта.

Доктор Жюар отвечает еще на несколько вопросов. Если он не сразу позвонил комиссару, то это потому, что телефон в особняке не работал; а ко времени прибытия в клинику раненый был в таком состоянии, что звонить было некогда. Чтобы вызвать его, мадам Смит воспользовалась телефоном в соседнем кафе. Нет, названия кафе он не помнит. Он подтверждает, что тело увезли в полицейском фургоне, и, чтобы подвести черту, отдает комиссару единственную улику, какая у него осталась: маленький комочек папиросной бумаги…

– Я принес вам пулю, – говорит он.

Лоран благодарит его. Вероятно, его показания еще понадобятся следователю.

Обменявшись любезностями, они расстаются.

Лоран разглядывает маленький конус из черного металла, пулю калибра семь – шестьдесят пять, которая могла быть выпущена как из пистолета Уоллеса, так и из любого другого ствола того же типа. Если бы только удалось найти гильзу.

Этот доктор Жюар явно нечист. От этого впечатления, которое возникло у Лорана при первом разговоре, трудно избавиться: путаные фразы, неубедительные объяснения, недомолвки, – все это навело его на мысль, что доктор ломает комедию. Теперь ясно, что это его обычный стиль поведения. Может быть, это очки придают ему такой лицемерный вид? Или же его почтительная любезность, даже приниженность, постоянное «господин комиссар»? Попадись он на глаза Фабиусу, тот наверняка объявил бы его соучастником! И разве сам Лоран только что, повинуясь интуиции, не стал задавать ему каверзные вопросы, чтобы смутить еще больше? Но бедняге доктору этого и не требовалось: самые простые слова в его устах становятся двусмысленными.

«…Моя помощь была такой незначительной…»

А стоит ли удивляться тому, что люди рассказывают о своей профессиональной деятельности? Быть может, сегодня он больше всего расстроен тем, что один из его друзей умер у него на операционном столе. Умер от болезни сердца! Почему бы и нет?

«Это случайность…»

Вторично маленький доктор оказывается в подозрительной ситуации, и опять виною тому случайность. Лоран не успокоится, пока не получит из столицы заключение патологоанатома. Если Дюпон покончил с собой, эксперт заметит, что выстрел был сделан в упор: Жюар увидел это и из дружеских чувств пытается навязать комиссару версию об убийстве. Он пришел сюда, чтобы выяснить, верят ли его показаниям; он опасается, как бы труп – даже после операции – не выдал его. Похоже, он не знает, что труп увезли далеко отсюда.

Это действительно преданный друг. Разве не попросил он вчера вечером, «из уважения к покойному», чтобы пресса не раздувала это «происшествие»? Впрочем, бояться ему было нечего: утренние газеты могли напечатать только коротенькое сообщение, полученное в последний час; а журналисты вечерних изданий успеют получить все положенные в таких случаях инструкции. Хотя Даниэль Дюпон был университетским преподавателем и жил уединенно, он принадлежал к крупной индустриальной и торговой буржуазии, которая не очень-то любит выставлять свою жизнь, или свою смерть, на всеобщее обозрение. Ни одна газета страны не могла считать себя полностью независимой от этих кругов, а уж тем более газета в провинциальном городе, где этот всемогущий клан кажется особенно сплоченным. Судовладельцы, бумажные фабриканты, лесоторговцы, хозяева прядилен – все они выступают единым фронтом, когда речь идет об общих интересах. Да, в своих книгах Дюпон критиковал изъяны их системы, но это были скорее советы, чем нападки, и даже те, кто не прислушивался к мнению профессора, испытывали к нему уважение.

Политическое убийство? Правда ли, что этот тихий человек, как утверждают некоторые, обладал тайной властью? Но даже если это правда, надо быть таким, как Руа-Дозе, чтобы нагромождать подобные нелепости: ежедневное убийство в один и тот же час… К счастью, на этот раз он не поделился своими галлюцинациями с обычной полицией. У Лорана остались неприятные воспоминания о последней причуде министра: тот утверждал, будто в порту ежедневно выгружаются значительные партии оружия и боеприпасов для какой-то революционной организации; следовало без промедления пресечь эти операции и арестовать виновных! Почти три недели полиция сбивалась с ног: методично обыскивали портовые склады, сверху донизу обшаривали трюмы кораблей, открывали ящик за ящиком, развязывали (а потом снова завязывали) тюки с хлопком, потому что их вес был выше, чем обычно. В результате вся добыча составила два незарегистрированных револьвера и охотничье ружье, которое какой-то несчастный пассажир запрятал в чемодан, чтобы не платить таможенную пошлину. Никто не принимал эту затею всерьез, и через несколько дней над полицией потешался весь город.

Генеральный комиссар не расположен снова ввязываться в подобную авантюру.

 

6

Когда Уоллес вышел из полицейского управления, у него опять возникло ощущение пустоты в голове, которое он вначале объяснял воздействием холода. В этот момент он подумал, что долгая прогулка натощак – которая завершилась чересчур легким завтраком, – возможно, тоже повинна в этом. Чтобы как следует подумать над словами комиссара и навести порядок в собственных мыслях, он счел нужным поесть как следует. Поэтому он зашел в кафе, которое заметил часом раньше, и с аппетитом съел яичницу с ветчиной и черным хлебом. Заодно официантка объяснила ему, как быстрее добраться до Коринфской улицы. Проходя во второй раз мимо памятника на площади Префектуры, он подошел поближе, чтобы прочесть на пьедестале, с западной стороны, вырезанную в камне надпись: «Колесница Государства. Скульптор В. Долис».

Он без труда нашел клинику, но оказалось, что доктор Жюар недавно ушел. Сестра, к которой он обратился, спросила, в чем дело; он ответил, что хотел бы поговорить лично с доктором. Тогда сестра предложила ему поговорить с госпожой Жюар, по ее словам, тоже доктором и вдобавок главным лицом в клинике. Уоллес вышел из положения, заявив, что пришел не по поводу лечения. Такое объяснение почему-то вызвало у сестры улыбку, но больше она ни о чем не спросила. Когда вернется доктор, она не знала и посоветовала зайти попозже или позвонить. Закрывая за Уоллесом дверь, она пробормотала достаточно громко, чтобы он расслышал:

– Все они одинаковы!

Он вернулся на площадь и обогнул префектуру с правой стороны, намереваясь выйти на Бульварное кольцо со стороны улицы Землемеров, но запутался в лабиринте узких улочек, где прихотливые изгибы и неожиданные повороты заставили его прошагать больше, чем надо было. Перейдя какой-то канал, он наконец оказался в знакомом квартале: Брабантская улица и кирпичные дома лесоторговцев. Пока он шел, все его внимание было поглощено тем, как бы не сбиться с пути; и когда он, перейдя бульвар, оказался перед особняком, окруженным живой изгородью, этот домик вдруг показался ему каким-то зловещим, хотя еще утром был, наоборот, привлекательным. Он попытался отогнать от себя эти нелепые мысли, объясняя их усталостью, и впредь решил ездить на трамвае.

И в этот момент он осознал, что уже больше получаса думает только о выражении лица и тоне медсестры: при всей вежливости, в ее разговоре сквозили какие-то намеки. Похоже, она решила, что он хотел попросить доктора о некоей услуге.

Уоллес идет вдоль живой изгороди, окруженной решетчатой оградой, останавливается у калитки и с минуту разглядывает дом. В первом этаже два окна, во втором – три, одно из которых (крайнее слева) приоткрыто.

Вопреки ожиданиям, он не слышит звонка, когда входит в сад. Закрыв за собой калитку, он пересекает посыпанную гравием площадку и всходит по четырем ступенькам крыльца. Потом нажимает на кнопку звонка: где-то вдали слышится звяканье. В лакированной дубовой двери проделано четырехугольное окошечко, застекленное и забранное вычурной решеткой: узор напоминает сплетенные стебли цветов с длинными гибкими листьями… или вьющиеся струйки дыма…

Через несколько секунд Уоллес звонит опять. Поскольку ему не открывают, он заглядывает в зарешеченное окошко – но внутри ничего не разглядеть. Он поднимает голову и смотрит на окна второго этажа. Из левого окна выглядывает старая женщина – она чуть-чуть наклонилась, как раз настолько, чтобы его было видно.

– Кого вам надо? – кричит она, видя, что он ее заметил. – Здесь больше никого нет. Вам бы лучше уйти, мой мальчик.

Интонация сухая и недоверчивая, но чувствуется, что ее можно задобрить. Уоллес спрашивает самым любезным тоном, на какой способен:

– Вы мадам Смит?

– Что вы сказали?

– Это вы мадам Смит? – повторяет он громче.

На этот раз она отвечает так, как будто давно поняла, о чем речь:

– Ну да, это я! А что вам нужно от мадам Смит? – И, не дожидаясь ответа, пронзительным голосом добавляет:

– Если вы по поводу телефона, могу сказать сразу: поздно пришли, мой мальчик, здесь больше никого нет!

– Нет, мадам, я не по поводу телефона. Я хотел бы поговорить с вами.

– Некогда мне разговаривать! Я укладываю вещи.

Бессознательно подражая ей, Уоллес теперь кричит почти так же громко. Он не сдается:

– Послушайте, мадам Смит, я только спрошу вас кое о чем.

По-видимому, старая дама еще сомневается, впускать ли его. Он отступил от двери, чтобы дать ей разглядеть его получше: то, что он хорошо одет, безусловно, говорит в его пользу. И вот наконец, перед тем как исчезнуть у себя в комнате, экономка заявляет:

– Никак не пойму, что вы мне тут рассказываете, мой мальчик. Сейчас спущусь.

Но проходит довольно много времени, и ничего не меняется. Уоллес уже собирается окликнуть ее, боясь, что о нем забыли, но вдруг окошко открывается, хотя в передней не было слышно ни малейшего шума, и за решеткой появляется лицо старой женщины.

– Так вы насчет телефона, да? – кричит она опять (не понижая голоса, притом что теперь собеседник находится в полуметре от нее). – Мы вас ждем уже неделю, мой мальчик! Надеюсь, вы не из сумасшедшего дома, как тот, вчерашний?

Уоллес несколько озадачен.

– Ну, то есть, – говорит он, думая, что она имеет в виду клинику, – я там побывал, но…

Старая экономка в негодовании перебивает его:

– Что? Так они там все ненормальные, на этой почте? Вы, наверно, тоже шатались по кафе, прежде чем прийти сюда?

Уоллес не теряет хладнокровия. Хотя Лоран предупреждал его, что от этой дамы иногда можно услышать странные вещи, он не ожидал, что она до такой степени не в себе. Придется терпеливо объяснить ей, в чем дело, четко выговаривая слова, чтобы до нее дошло:

– Послушайте, мадам, вы ошибаетесь…

Но тут он вспоминает оба кафе, в которых побывал сегодня, – помимо того, где он ночевал; эти факты он отрицать не может, хотя не понимает, что тут предосудительного. В отношении почты он чувствует себя увереннее – впрочем, разве он не спрашивал, где находится главный почтамт? Он не заходил туда – но в любом случае это было бы невозможно, поскольку там еще было закрыто… И вообще, зачем ему обращать внимание на эти дурацкие упреки?

– Это недоразумение, – продолжает он. – Меня не с почты прислали. (По крайней мере, это он может утверждать с полным чистосердечием.)

– Тогда что вы мне тут рассказываете? – с подозрением спрашивает она из-за решетки.

Попробуй проведи допрос в таких условиях! Наверно, после убийства хозяина она повредилась умом.

– Говорю вам, я не насчет телефона, – повторяет Уоллес, стараясь не терять терпения.

– Слушайте, – восклицает она, – совсем не обязательно так кричать. Я ведь не глухая! (Видно, что она читает по губам.) А если телефон тут ни при чем, так не надо было о нем говорить.

Решив не возвращаться к этой теме, Уоллес кратко объясняет цель своего прихода. К большому его удивлению, мадам Смит сразу его понимает и соглашается впустить. Однако вместо того, чтобы открыть дверь, она еще несколько секунд наблюдает за ним из-за решетки, наполовину скрывающей ее лицо. Наконец, закрывая окошко, она сообщает ему с оттенком упрека (разве он должен был знать об этом заранее?):

– Через эту дверь к нам не входят, мой мальчик. Слишком долго надо с ней возиться. Лучше обойдите дом.

И окошко со стуком закрывается. Спускаясь по ступенькам на посыпанную гравием дорожку, Уоллес спиной чувствует ее взгляд, следящий за ним из темноты передней.

А между тем старая Анна семенит на кухню. Этот господин как будто повоспитаннее тех двоих, краснолицых и в тяжелых ботинках, что приходили вчера. Они совались повсюду, все обнюхивали и даже не слушали, что им говорят. Она неотступно следила за ними, боясь, как бы они чего-нибудь ни прихватили: их физиономии не внушали ей особого доверия. А вдруг это сообщники бандита пришли за добычей, которую тот упустил? Этот тип вроде бы не такой шустрый и пускается в ненужные рассуждения, вместо того чтобы прямо перейти к делу, но зато он гораздо воспитаннее. Господин Дюпон хотел, чтобы в дом входили через парадную дверь. Но там слишком мудреные запоры. Теперь вот он умер, так пускай они входят с той стороны, через заднюю дверь.

Уоллес подходит к той маленькой застекленной двери, о которой говорил комиссар. Согнутым указательным пальцем он стучит в стекло. Но старая экономка опять куда-то исчезла, и он берется за ручку; дверь не заперта. Петли скрипят, как в заброшенном доме – быть может, доме с привидениями, – где от каждого движения разлетаются совы и летучие мыши. Но вот он входит, закрывает за собой дверь, а шуршания крыльев не слышно. Тишина. Уоллес нерешительно двигается вперед; глаза привыкают к полутьме, взгляд скользит по деревянным панелям на стенах, затейливой лепнине на потолке, медному столбику, красующемуся у подножия лестницы, коврам, всему, что в начале века было гордостью буржуазного дома.

Он вздрагивает, когда в коридоре вдруг раздается голос мадам Смит. Обернувшись, он видит ее силуэт на фоне застекленной двери. На миг у него возникает ощущение, что его завлекли в ловушку.

Его впускают на кухню, безжизненную, словно декорация: плита старательно начищена, стены аккуратно выкрашены, у стены выстроилась шеренга медных кастрюль, таких сияющих, что ими страшно пользоваться. Ничто не говорит о том, что здесь ежедневно готовят еду; немногие вещи, которые не спрятаны в шкаф, кажется, навеки приросли к полкам.

Старую даму, одетую в черное, можно было бы назвать элегантной, несмотря на ее войлочные шлепанцы; впрочем, это единственная деталь, указывающая на то, что здесь она у себя дома, а не осматривает сдаваемую квартиру. Она усаживает Уоллеса напротив себя и тут же приступает к делу:

– Вот так история!

Но ее слишком громкий голос, вместо того чтобы выражать волнение, звучит как напыщенная декламация в театре. Теперь уже не вызывает сомнений, что шеренга кастрюль искусно нарисована на стене. Смерть Даниэля Дюпона – всего лишь призрачное событие, которое обсуждают манекены.

– Он ведь умер, правда? – вопит экономка с такой натугой, что Уоллес отодвигается на стуле на несколько сантиметров. Он готовит соболезнующую фразу, но не успевает ее произнести: его собеседница, наклонившись к нему, продолжает:

– Так вот, мой мальчик, я скажу вам, кто его убил, я вам скажу!

– Вы знаете, кто убил Дюпона? – удивляется Уоллес.

– Это доктор Жюар! Тот доктор с хитрой физиономией, которого я вызвала сама, потому что – ах да, я и забыла вам сказать – здешний телефон они отключили. Да! Еще позавчера… нет, даже раньше; я уже не помню когда. Сегодня у нас… понедельник…

– Вторник, – робко поправляет ее Уоллес.

– Что вы сказали?

– Сегодня вторник, – повторяет Уоллес.

Она шевелит губами, глядя, как он говорит, недоверчиво таращится на него. Но решает оставить это без внимания: упрямым детям надо делать маленькие уступки.

– Ладно, пусть будет вторник. Ну вот, как я вам говорила, телефон не работает с… воскресенье, суббота, пятница…

– Вы говорите, мадам, – перебивает Уоллес, – что Даниэля Дюпона убил доктор Жюар?

– Ну да, говорю, мой мальчик! Впрочем, все и так знают, что он убийца; спросите хоть первого встречного. Ах, как я жалею теперь, что послушала месье Дюпона; он во что бы то ни стало хотел именно этого врача – знаете, он вообще все делал по-своему, и ему было безразлично, что я об этом думаю. Людей ведь не переделаешь, и нельзя теперь говорить о нем плохо… Я была здесь, мыла посуду после ужина, и вдруг слышу, он зовет со второго этажа; по дороге я заметила, что дверь открыта, та дверь, через которую вы вошли. Месье Дюпон стоял на площадке лестницы – живой, заметьте! – только левая рука у него была прижата к груди, и на ладони было немного крови. В другой руке он держал револьвер. Я замучилась, пока отмывала пятнышки крови, которые он оставил на ковре, и, наверно, часа два отстирывала покрывало кровати, на котором он лежал, когда я вернулась, – я ведь ходила звонить. Знаете, кровь так плохо отстирывается; хорошо еще, что рана не сильно кровоточила. Он мне сказал: «Мне только чуть задело руку, не беспокойтесь, ничего серьезного». Я хотела сама его перевязать, но он не позволил, упрямый был, – я вам говорила, – и послал меня вызывать этого окаянного врача, который увез его на машине. Он не хотел даже, чтобы ему помогли спуститься по лестнице! Сегодня с утра приехала я в эту клинику, привезла ему белье, и сразу поняла, что он умер. «Остановка сердца» – так он мне сказал, этот абортист! Очень даже просто сказал, мальчик мой. Я не стала его расспрашивать, но мне хотелось бы знать, кто же убил моего хозяина, если не он? И зачем только месье Дюпон меня не послушался…

Тон у нее почти торжествующий. Возможно, хозяин запрещал ей разговаривать, чтобы не оглохнуть от ее надсадного голоса, и теперь она наверстывает упущенное. Уоллес пытается разобраться в этом потоке слов. Похоже, пятна на ковре взволновали мадам Смит больше, чем рана хозяина. Она не стала проверять, действительно ли он ранен в руку; впрочем, Дюпон и не позволил ей разглядывать рану вблизи; а кровь на ладони мало что доказывает. Он был ранен в грудь и не сказал об этом старой экономке, чтобы не пугать ее. Он сумел обмануть ее, – удержался на ногах, самостоятельно дошел до машины «скорой помощи»; возможно, именно это усилие и стоило ему жизни. Во всяком случае, врач обязан был запретить ему это. Врача придется тщательно допросить.

«Клиника Жюара. Гинекология. Родовспоможение». Сестра, которая открыла ему, даже не пригласила его войти, разговаривала через дверь, готовясь вот-вот ее захлопнуть, словно сторож, боящийся, что чужак ворвется силой, и все же она не хотела отпускать его:

– Вы по какому делу, месье?

– Я бы хотел поговорить с доктором.

– Мадам Жюар у себя в кабинете, клиентов обычно принимает она.

– Но я не клиент, мне надо встретиться с самим доктором.

– Мадам Жюар тоже доктор. Она директор клиники и поэтому всегда в курсе всех…

Когда он наконец объяснил ей, что не нуждается в медицинских услугах, она замолкла, словно получив желаемое; и взглянула на него почти с высокомерной улыбкой человека, с самого начала знавшего, что от него требуется. Ее вежливость стала смахивать на наглость:

– Нет, месье, он не сказал, когда вернется. Передать ему, кто его спрашивал?

– Не надо, моя фамилия ему ничего не скажет. Он явственно расслышал: «Все они одинаковы!»

«…так он мне сказал, этот абортист…»

На ковре в коридоре второго этажа старая женщина показывает ему пять или шесть затертых, едва заметных пятнышек от неизвестно чего. Уоллес спрашивает, забрали ли вчерашние полицейские револьвер жертвы.

– Разумеется, нет! – восклицает мадам Смит. – Вы что думаете, я им позволила обчистить весь дом? Я положила револьвер обратно в ящик. Он ведь мог ему еще понадобиться.

Уоллес хотел бы взглянуть на револьвер. Экономка приводит его в спальню: это довольно большая комната, отличающаяся той же безликой и старомодной роскошью, что и весь дом, она увешана драпировками, гардинами, устлана коврами. Наверно, в особняке царила полная тишина, ведь здесь все предусмотрено для того, чтобы заглушить малейший шум. Может быть, Дюпон тоже носил войлочные шлепанцы? Как ему удавалось, не повышая голоса, общаться с глухой служанкой? Должно быть, привычка помогла. Уоллес замечает, что покрывало на кровати сменили – то, вчерашнее, невозможно было так идеально отчистить. Вокруг все так чисто и аккуратно, словно здесь ничего не произошло.

Мадам Смит выдвигает ящик ночного столика и протягивает Уоллесу пистолет, который он узнает с первого взгляда: такой же модели, как его собственный, серьезное оружие для самозащиты, отнюдь не игрушка. Вынув магазин, он замечает, что одной пули недостает.

– Месье Дюпон стрелял в убегающего бандита? – спрашивает он, хотя ответ знает заранее: когда Дюпон вернулся с револьвером, убийца уже исчез. Уоллес охотно показал бы револьвер комиссару Лорану, но экономка не желает его отдавать. Потом, пожав плечами, соглашается:

– Забирайте, мой мальчик. Кому он теперь нужен?

– Я не прошу его у вас в подарок. Этот пистолет – вещественное доказательство, понимаете?

– Говорю вам, берите, если он вам так нужен.

– Не знаете, ваш хозяин пользовался им раньше, с какой-нибудь другой целью?

– А для чего бы он, по-вашему, стал им пользоваться, мальчик мой? Не такой человек был месье Дюпон, чтобы развлекаться стрельбой из пистолета в собственном доме. К счастью, не такой. У него были свои недостатки, но…

Уоллес кладет пистолет в карман плаща.

Экономка оставляет посетителя одного; ей больше нечего ему сказать: трудный характер покойного хозяина, с трудом отмываемые пятна крови, доктор-преступник, неразбериха на телефонном узле… Все это она повторила уже по нескольку раз. А теперь ей пора укладывать чемоданы, чтобы не опоздать на двухчасовой поезд, который увезет ее к дочери. Не самое подходящее время, чтобы отправляться на природу, и все же ей надо поторапливаться. Уоллес смотрит на свои часы: на них по-прежнему половина восьмого. Бронзовые часы в спальне Дюпона, стоящие на камине между двух канделябров без свечей, тоже остановились.

Уступая уговорам агента Уоллеса, мадам Смит наконец соглашается передать полиции ключи от особняка; ему же она с большой неохотой отдает ключ от маленькой застекленной двери. Он сам закроет дверь, когда будет уходить. Экономка выйдет через парадную дверь, от которой у нее есть свои ключи. А замок в садовой калитке давно уже сломан.

Уоллес остается один в кабинете. Дюпон проводил все время в этой тесной комнатушке, он выходил отсюда, только чтобы лечь спать или же поесть – в полдень и в семь вечера. Уоллес подходит к столу; похоже, полицейские ничего не сдвинули с места: на бюваре еще лежит лист бумаги, на котором Дюпон успел написать только три слова: «Не могут предотвратить…», – разумеется, «…смерть». Именно это слово он искал, когда спустился ужинать.

 

Глава вторая

 

1

Явственно слышны шаги, шаги на лестнице, они приближаются. Кто-то поднимается. Кто-то поднимается медленно – нет, точнее будет сказать, неторопливо, быть может, с осторожностью? И при этом, похоже, держится за перила. У этого человека от подъема по крутой лестнице начинается одышка, или, быть может, он шел издалека и устал. Шаги мужские, но мягкие, на три четверти приглушенные ковром, от чего они порой кажутся боязливыми или крадущимися.

Но это ощущение длится недолго. Вблизи слышно, что это отчетливые шаги того, кто лишен притворства: шаги уравновешенного человека, который спокойно поднимается по лестнице.

Три последние ступеньки он преодолевает более энергично, видимо торопясь добраться до лестничной площадки. Теперь он как раз перед дверью, останавливается, чтобы перевести дыхание…

(…стучать один раз, потом три раза негромко и быстро…)

Но он задерживается не дольше чем на несколько секунд и начинает взбираться на следующий этаж. Шаги удаляются вверх.

Это был не Гаринати.

Но сейчас десять: Гаринати уже пора прийти. Он должен был быть здесь уже почти минуту назад; это чересчур. Эти шаги на лестнице должны были быть его шагами.

У него примерно такая же манера подниматься по лестнице, но его шаги еще тише, хотя ноги ставит он увереннее, ступенька за ступенькой, без малейшей задней мысли…

Нет! Невозможно дольше терпеть это наваждение, связанное с Гаринати: с сегодняшнего вечера его часть работы возьмет на себя кто-нибудь другой. Его надо будет изолировать, по крайней мере на несколько дней, и держать под наблюдением. Быть может, потом ему можно будет поручить новое задание, но только без особого риска.

В последние дни он кажется каким-то усталым. Он жаловался на головные боли, раз или два говорил что-то странное. Во время последней встречи с ним было трудно общаться: беспокойный, мнительный, снова и снова просит уточнить давно оговоренные детали, то и дело вносит совершенно несуразные предложения и злится, когда их отвергают слишком быстро.

Это отразилось и на его работе: все сообщения подтверждают, что Даниэль Дюпон умер не сразу. Не так уж это и важно, поскольку он все же умер, и более того, «умер, не приходя в сознание»; но по отношению к плану допущена некоторая неточность: Дюпон умер не в указанное время. Несомненно, виною этому стала чрезмерная нервозность Гаринати. А потом он еще и пропустил назначенную встречу. Наконец, сегодня утром он опаздывает, хотя получил письменный вызов. Определенно, это уже не тот человек.

Жан Бонавантюр – или Бона – сидит на складном садовом стуле посреди пустой комнаты. На полу возле него лежит плашмя кожаный портфель, – пол из еловых досок ничем особенным не отличается, кроме того, что явно нуждается в уходе. Обои на стенах, наоборот, в отличном состоянии, а может, и новые: мелкие разноцветные букетики разбросаны по жемчужно-серому фону. Даже потолок недавно побелили; с его середины свисает на шнуре электрическая лампочка.

Все это озаряется светом из единственного квадратного окна без занавесок. В комнате две двери, обе они широко распахнуты: одна ведет в соседнюю, не такую светлую комнату, другая – в небольшую переднюю. Дальше – вход в квартиру. Кроме двух складных железных стульев, выкрашенных, как обычно, темно-зеленой краской, нет никакой мебели. На одном стуле сидит Бона; другой, стоящий напротив метрах в двух от него, пока не занят.

Бона не снял верхней одежды. Его плащ застегнут до самого ворота, руки – в перчатках, шляпа – на голове.

Он ждет, замерев на неудобном сиденье, спина прямая, руки сложены на коленях, ноги словно приросли к полу, – и не выказывает ни малейшего нетерпения. Он смотрит в окно перед собой, на пыльные стекла с крохотными пятнышками от капель дождя, и дальше, поверх широких синеватых застекленных крыш мастерских по ту сторону улицы, на разнокалиберные пригородные постройки, которые волнами уходят к серенькому горизонту, ощетинившемуся трубами и мачтами радиоантенн.

В другое время года этому пейзажу недостает глубины, он ничем не привлекателен, но сегодня утром серо-желтое, как в дни снегопада, небо придает ему необычную масштабность. Одни очертания делаются резче, другие расплываются; там и сям вдруг открываются прогалины, вырастают неведомые громады, вместо целого появляются отдельные картинки, на которых все рельефное, высвечиваясь, кажется неестественным, почти нереальным, как если бы такая чрезмерная четкость была возможна лишь на картине художника. Расстояния подчеркнуты настолько, что становятся почти неузнаваемыми, причем нельзя сказать, уменьшились они или увеличились, – быть может, и то и другое одновременно – либо же приобрели какое-то новое свойство, не относящееся к геометрии… Иногда из всего этого возникают затерянные города, которые застыли много веков назад после какой-то катастрофы – или всего за несколько секунд до разрушения, словно затрудняясь в выборе между жизнью и тем, что называется уже по-другому: после, прежде, в вечности.

Бона смотрит. Спокойным взглядом он созерцает свое творение. Он ждет. Он поверг этот город в оцепенение. Вчера вечером убит Даниэль Дюпон. Сегодня вечером, в тот же час, эхом вчерашнего преступления прозвучит еще один выстрел, и полиция наконец выйдет из спячки, а газеты нарушат обет молчания. За одну неделю Организация уже посеяла страх во всех уголках страны, но власти еще притворяются, будто речь идет о разрозненных актах насилия, о малозначительных происшествиях. После еще одного так называемого «совпадения» разразится паника.

Бона прислушивается. Кто-то остановился перед дверью в его квартиру.

Тишина. Никого.

Раздается тихий, но отчетливый условный стук… один раз, потом три раза подряд еле слышно, потом еще раз…

– Не будем больше говорить об этом, раз все уладилось.

Но Гаринати не вполне понимает смысл сказанного и повторяет: он пойдет туда опять и на этот раз не промахнется. Наконец у него вырывается признание: он выключит свет, если эта предосторожность необходима, хотя, с другой стороны…

– Так вы не выключили свет? – спрашивает Бона.

– Я не смог. Дюпон слишком быстро вернулся. Я едва успел осмотреться в кабинете.

– Но ведь вы видели, как он спустился ужинать, и тут же поднялись наверх?

– Надо было еще дождаться, пока старая служанка уйдет из кухни.

Бона молчит. Гаринати провинился еще больше, чем ему казалось. Страх спутал его действия, а теперь заставляет путаться в словах.

– Я поднялся сразу. Наверно, у него не было аппетита. Да разве я увидел бы его в темноте? Но я пойду туда опять, и на этот раз…

Он делает паузу, стараясь уловить на непроницаемом лице начальника что-то похожее на поддержку. Почему тот вдруг перестал говорить ему «ты», как все последние дни? Этот дурацкий выключатель просто предлог…

– Вы должны были выключить свет, – говорит Бона.

– Я вернусь туда и выключу. Сегодня вечером.

– Сегодня вечером есть дело для другого.

– Нет, этим займусь я: должен же я закончить свою работу.

– Вы бредите, Гаринати. О чем вы говорите?

– Я вернусь в особняк. А если он прячется, отправлюсь на поиски. Найду его и убью.

Бона отрывает взгляд от горизонта и всматривается в собеседника:

– Вы хотите сказать, что еще убьете Дюпона?

– Клянусь!

– Поздно давать клятвы, Гаринати.

– Лучше поздно…

Лучше поздно, чем никогда. Проваленное дело само возвращается к исходной точке, чтобы дать ему вторую попытку… Стрелки крутятся назад, приговоренный снова патетически ударяет себя в грудь: «Цельтесь, солдаты!» И снова…

– Вы не читаете газеты? – спрашивает Бона.

Он наклоняется, роется в портфеле. Гаринати берет у него сложенный газетный лист и читает первую попавшуюся заметку:

«Вчера с наступлением темноты дерзкий грабитель проник…» Он читает медленно, внимательно; дочитав до конца, начинает сначала, желая удостовериться, что ничего не упустил: «Вчера с наступлением темноты…» Он поднимает глаза на Бона, а тот без улыбки смотрит куда-то поверх его головы.

Гаринати перечитывает заметку еще раз. И тихо произносит:

– Умер. Ну конечно. Я успел выключить свет.

Честное слово, этот человек сошел с ума.

– Наверно, это ошибка, – говорит Гаринати. – Я его только ранил.

– Но он от этого умер. Вам повезло.

– Может быть, газета ошиблась?

– Успокойтесь, у меня есть свои осведомители. Даниэль Дюпон умер – чуть позже, чем нужно, вот и все.

Сделав паузу, Бона добавляет уже не так сухо:

– И все-таки это ты его убил.

Так бросают кость собаке.

Гаринати пытается получить объяснения; все это его не убедило, он хочет поделиться своими сомнениями. Но начальник уже устал от бесконечных «наверно» и «может быть» этого слабого человека.

– Ну хватит, знаете ли. Не будем больше об этом, раз все уладилось.

– Вы нашли этого Уоллеса?

– Я знаю, где он ночевал.

– Чем он занят сегодня утром?

– Сегодня утром надо было…

– Вы его упустили. И не напали на его след?

– Я должен был прийти сюда и…

– Вы опоздали. Но, так или иначе, у вас в запасе еще несколько часов. Где и когда вы теперь рассчитываете его найти?

Гаринати не знает, что ответить.

Бона недружелюбно смотрит на него:

– Вы должны были прийти ко мне с отчетом еще вчера вечером. Почему я вас не видел?

Он хотел бы объяснить, почему оплошал, сказать, что не выключил свет, что не хватило времени… Но Бона не дает ему такой возможности, он резко перебивает:

– Почему вы не пришли?

Именно об этом Гаринати и собирался рассказать, но как можно что-то объяснить человеку, если он не хочет тебя слушать? А начать надо с этого выключателя, из-за которого все и случилось: Дюпон включил свет слишком рано и заметил его до того, как он успел выстрелить, поэтому он и не…

– А что он уже успел, этот Уоллес, которого нам прислали?

Гаринати рассказывает, что ему известно: комната в кафе «Союзники», улица Землемеров; утром вышел очень рано…

– Вы его упустили. И не напали на его след?

Но это просто несправедливо: ничто не позволяло предполагать, что он уйдет так рано, а попробуй-ка найди в таком большом городе человека, которого прежде никогда не видел.

Да и какой смысл следить за этим полицейским, разве он сможет сделать что-то лучше других? Может, пора обсудить задание на сегодняшний вечер? Но Бона это как будто не к спеху, он делает вид, что не слышит. Гаринати все же не унимается: он хочет исправить свою ошибку, вернуться в дом к Дюпону и убить его.

Бона, похоже, удивлен. Он отрывает взгляд от горизонта и всматривается в собеседника. Затем наклоняется к портфелю, открывает его и вынимает оттуда сложенный лист:

– Вы не читаете газеты?

Ничего не понимая, Гаринати протягивает руку.

Даже шаги его звучат иначе: теперь они усталые, почти безвольные; в них больше нет уверенности. Их звук постепенно затихает на лестнице.

Далеко-далеко, среди серо-голубых крыш и труб, почти сливаясь с ними, потому что движения на таком расстоянии незаметны, двое мужчин – возможно, трубочисты или кровельщики – готовятся к раннему приходу зимы.

Слышно, как на первом этаже захлопывается дверь подъезда.

 

2

Язычок замка, щелкнув, возвращается в паз; в то же мгновение створка двери тяжело ударяется о дверную раму, и вся деревянная конструкция начинает с шумом сотрясаться, пробуждая неожиданный резонанс в створках и косяках соседних дверей. Но эта сумятица затихает, едва начавшись, и в тишине улицы слышится нежный свист, как от вырывающейся наружу тоненькой, но непрерывной струйки пара, – должно быть, звук идет из мастерских напротив, однако он так быстро разливается в воздухе, что его источник трудно определить – настолько трудно, что в итоге кажется, будто у тебя просто звенит в ушах.

Гаринати остановился в нерешительности перед дверью, которую только что закрыл. Он не знает, в каком направлении пойти по этой улице, на которой он стоит и которая по обеим сторонам… Почему Бона так уверен в том, что Даниэль Дюпон мертв? Он даже не захотел это обсуждать. Между тем ошибку – или ложь – утренних газет можно легко объяснить, причем объяснить по-разному. Хотя в таком ответственном деле никто не ограничился бы столь ненадежной информацией, и ясно, что Бона навел справки сам или через доверенных лиц. Но Гаринати знает, что его жертва не казалась смертельно раненной, – во всяком случае, Дюпон не потерял сознания сразу, и маловероятно, что это могло случиться с ним до приезда врача. Как же это понимать? Доверенные лица ошиблись? Бывает, наверно, что одного только доверия Бона достаточно.

Гаринати подносит руку к правому уху и несколько раз то затыкает, то освобождает слуховой канал; потом проделывает то же самое с левым ухом… Все-таки непоколебимая уверенность начальника несколько смутила его; с другой стороны, сам он не вполне уверен, что ранил профессора только в руку; возможно, тот, смертельно раненный, повинуясь инстинкту самосохранения, отступил на несколько шагов, а затем рухнул на пол…

И снова Гаринати затыкает уши, чтобы избавиться от этого назойливого шума. Теперь он затыкает их одновременно и на минуту замирает в таком положении.

Когда он отнимает руки от головы, свиста больше не слышно. Он делает несколько шагов, медленно и осторожно, словно боится, что от слишком резких движений опять раздастся этот звук. Быть может, Уоллес даст ему ключ к разгадке. Все равно он должен его найти, верно? Таков приказ. И он должен действовать.

Но где его искать? И как распознать? Никакими приметами он не располагает, а город большой. И все же он принимает решение направиться в центр, что заставляет его повернуть назад.

Сделав несколько шагов, он вновь оказывается перед зданием, из которого только что вышел. С раздражением он подносит руку к уху: неужели эта адская машина никогда не остановится?

 

3

Уже повернувшись спиной к двери, Уоллес слышит, как язычок замка входит в паз; он отпускает металлическую дверную ручку и поднимает глаза на дом напротив. На одном из окон третьего этажа он замечает ту же вышитую занавеску, какую видел несколько раз за время своей утренней прогулки. Не очень-то это полезно для ребенка: сосать овечье вымя, негигиенично, во всяком случае. За неплотной тканью кто-то движется, угадывается чей-то силуэт; кто-то, наблюдавший за Уоллесом, понял, что его заметили, и юркнул назад, в темную комнату, где его не различить. Через несколько секунд в окне не остается ничего, кроме двух пастухов, заботливо склонившихся над хрупким тельцем новорожденного.

Шагая вдоль садовой ограды к мосту, Уоллес размышляет: можно ли с уверенностью полагать, что в таком большом доме, где нет ни лавок, ни контор, только жилые помещения, всегда найдется хоть один жилец, посматривающий на улицу. Шесть этажей, с южного фасада – по две квартиры на этаж, а в первом… Чтобы прикинуть примерное количество жильцов, он оборачивается – и видит, как падает уголок вышитой занавески: от него спрятались, чтобы удобнее было за ним наблюдать. Если этот человек смотрел на улицу весь вчерашний день, он мог бы стать ценным свидетелем. Но у кого хватит любопытства сидеть у окна в темный вечер и подглядывать за случайным прохожим? Нужно что-то привлекающее внимание: крик, необычный шум… или что-нибудь вроде этого.

Закрыв за собой садовую калитку, Фабиус осматривается вокруг, но осторожно, не подавая виду: он – безобидный страховой агент, только что побывал у клиента и смотрит на небо, выясняя направление ветра… И тут же замечает какого-то типа, который следит за ним из окна третьего этажа, спрятавшись за занавеской. Он отводит взгляд, чтобы не вызывать подозрений, и не слишком поспешно, но и не слишком медленно направляется к бульвару. Как только он переходит мост, то поворачивает направо, избрав извилистый окольный путь, и примерно через час вновь оказывается на Бульварном кольце; потом сразу же переходит канал по узенькому мостику, который попадается ему навстречу. И наконец, быстро пройдя по улице, возвращается к отправной точке – шестиэтажному дому на углу улицы Землемеров.

Он уверенно входит в дом со стороны канала и стучит в окошко привратника. Он – представитель фирмы, которая продает шторы и навесы от солнца, и хотел бы получить список жильцов, чьи окна выходят на южную сторону, то есть больше других страдающих от разрушительного воздействия солнечных лучей: у них линяют ковры, выцветают фотографии, выгорают занавески, но не это самое страшное: картины старых мастеров с треском лопаются, предки на портретах вдруг начинают косить, порождая в лоне семьи мрачные раздумья, которые вызывают неудовлетворенность, дурное настроение, раздоры, болезни, смерть…

– Вот-вот зима наступит, – рассудительно замечает привратник.

Не важно: Фабиус и сам это знает, но ему надо готовиться к весеннему сезону, и, между прочим, зимнее солнце – самое коварное!

Уоллеса забавляют эти фантазии. Он переходит улицу и идет по бульвару. Перед центральным подъездом большого дома толстяк в синем фартуке с добродушным, веселым лицом, очевидно привратник, начищает медную дверную ручку. Он поворачивает голову к Уоллесу, который вежливо кивает в ответ. Лукаво подмигнув, толстяк говорит:

– Если замерзли, то тут еще надо звонок начистить!

Уоллес дружелюбно смеется:

– Оставляю вам его на завтра: похоже, теплые деньки кончились.

– Вот-вот зима наступит, – эхом отзывается привратник.

И снова принимается усердно начищать дверную ручку.

Но Уоллес намерен воспользоваться его хорошим настроением, чтобы завязать беседу:

– Скажите, вы другим крылом здания тоже занимаетесь?

– Конечно! Думаете, я недостаточно толстый, чтобы регулярно начищать два звонка?

– Не в этом дело, просто мне показалось, что я увидел в одном из окон старую подругу моей матери. Я бы зашел ее проведать, если бы был уверен, что не ошибся. Третий этаж, крайняя квартира…

– Мадам Бакс? – спрашивает привратник.

– Совершенно верно: мадам Бакс! Значит, это была она. Надо же, как бывает: вчера за ужином мы говорили о ней, гадали, что с ней сталось.

– Но мадам Бакс еще не старая…

– Нет-нет! Совсем не старая. Я сказал «старая подруга», но при этом не имел в виду возраст. Пожалуй, я поднимусь к ней. Как вы думаете, она не очень занята?

– Мадам Бакс? Да она все время стоит у окна и глазеет на улицу! Наоборот, ей будет приятно.

И толстяк, не долго думая, распахивает дверь, затем с шутливой церемонностью делает шаг в сторону.

– Прошу вас, принц! Можете пройти отсюда: между подъездами есть коридор. Третий этаж, квартира двадцать четыре.

Уоллес благодарит и входит в подъезд. Привратник заходит следом, закрывает дверь и возвращается в привратницкую. На сегодня работа закончена. Звонок он почистит в другой раз.

Дверь Уоллесу открывает женщина неопределенного возраста – быть может, и в самом деле еще молодая, – и, вопреки его ожиданиям, она нисколько не удивляется его приходу.

Достаточно было предъявить удостоверение полицейского и сказать, что в ходе расследования одного загадочного дела он расспрашивает жителей этого квартала, почти всех подряд, в надежде, что они помогут ему найти хоть какую-нибудь зацепку. Ни о чем не спрашивая, она вводит его в гостиную, тесно заставленную старомодной мебелью, и указывает на кресло с гобеленовой обивкой. Сама она садится напротив, но на некотором расстоянии и ждет, скрестив руки на груди, серьезно глядя на него.

Уоллес начинает рассказ: вчера вечером в особняке напротив было совершено преступление…

Лицо мадам Бакс выражает сдержанный интерес с оттенком легкого удивления – и сочувствия.

– Вы не читаете газеты? – спрашивает Уоллес.

– Нет, крайне редко.

Эти слова она произносит с грустной полуулыбкой, словно желая сказать, что не в состоянии раздобыть газету или что ей некогда их читать. Голос у нее под стать лицу – кроткий и увядший. Уоллес чувствует себя старым знакомым, который явился к ней с визитом после долгого отсутствия: он сообщает ей о кончине их общего друга, а она скорбит с благовоспитанным равнодушием. Пробило пять. Сейчас она предложит ему чашку чаю.

– Какая печальная история, – говорит она.

Но Уоллес пришел сюда не для того, чтобы принимать соболезнования, он прямо задает вопрос: что она видела или слышала из своего окна.

– Нет, – отвечает она, – я ничего не заметила.

И очень сожалеет об этом.

Может быть, ее внимание привлек какой-нибудь бродяга, или попадались подозрительные личности, которых она могла бы описать: скажем, прохожий, интересующийся особняком напротив?

– О, на нашей улице прохожих не бывает.

На бульваре в определенные часы бывает много народу, они ходят быстро и моментально исчезают из виду. Но здесь никто не ходит.

– Тем не менее, – говорит Уоллес, – кто-то же прошел здесь вчера вечером.

– Вчера… – Она напрягает память. – Вчера был понедельник?

– Или позавчера, или даже на прошлой неделе: похоже, эта акция готовилась заранее. Например, телефон в доме не работал – его специально могли вывести из строя.

– Нет, – отвечает она после минутного раздумья, – я ничего не заметила.

Вчера вечером какой-то мужчина в плаще возился у садовой калитки и что-то там испортил. Видно было плохо, уже темнело. Он остановился там, где кончалась живая изгородь, достал из кармана какую-то вещицу, кусачки или напильник, и просунул руку между прутьями решетки, чтобы достать до верхней части калитки с внутренней стороны… Это длилось всего полминуты: затем он отдернул руку и тем же неторопливым шагом пошел дальше.

Поскольку дама утверждает, что ничего не видела, Уоллес собирается уходить. Конечно, было бы удивительным совпадением, если бы она оказалась у окна в нужное время. Да и было ли оно, это «нужное время»? Маловероятно, чтобы убийцы среди бела дня явились сюда и спокойно занялись своими приготовлениями: изучали местность, подбирали ключ или вскапывали сад, чтобы перерезать телефонный кабель.

Первым делом надо выслушать доктора Жюара. И потом только, если этот путь окажется тупиковым и если комиссар не узнал ничего нового, стоит опросить остальных жильцов дома. Нельзя пренебрегать даже минимальными шансами. А пока надо попросить мадам Бакс не разоблачать его перед привратником.

Чтобы немного продлить эту передышку, Уоллес задает еще несколько вопросов: не помнит ли она какой-нибудь шум, на который тогда не обратила внимания, – выстрел из револьвера, быстрые шаги по гравию, хлопанье двери, рокот автомобильного мотора… Но она качает головой и говорит со своей странной улыбкой:

– Не подсказывайте мне все эти подробности, а то я поверю, что видела убийство своими глазами.

Вчера вечером мужчина в плаще что-то сделал с калиткой, и сегодня с утра, когда калитка открывалась, не было слышно электрического звонка. Вчера какой-то мужчина… Наверно, она все же поделится своим секретом. Даже непонятно, что ей мешает это сделать.

Уоллес все думает, как бы повежливее спросить, много ли времени в последние дни она проводила у окна. Наконец он встает и со словами «Вы позволите?» подходит к окну. Да, именно в этом окне приподнималась занавеска. Теперь он узнаёт ее, а вначале, изнутри и на таком близком расстоянии, она казалась какой-то другой. Он приподнимает угол занавески, чтобы лучше видеть улицу.

В этом ракурсе особняк с ухоженным садом выпадает из своего окружения, словно его видишь в бинокль. Уоллес разглядывает высокие каминные трубы, шиферную крышу, которая в этом районе кажется слишком изысканной, нарядный кирпичный фасад, выложенный по углам крупным камнем; выступы над окнами, арка над дверью, четыре ступеньки у входа – из такого же камня. Снизу невозможно в полной мере оценить гармонию пропорций, строгость – почти аскетизм – этого сооружения, чью простоту едва смягчают – или, наоборот, подчеркивают? – затейливые балконные решетки. Уоллес пытается различить в этих чугунных завитушках какой-нибудь рисунок, когда меланхолический голос позади него как бы между прочим произносит:

– Вчера вечером какой-то мужчина в плаще…

Вначале Уоллес усомнился в достоверности такого запоздалого воспоминания. Он недоверчиво обернулся к собеседнице: у нее было все такое же чересчур спокойное, устало-вежливое лицо. Беседа продолжилась в том же светском тоне.

Когда он решился напомнить о ее неоднократных заявлениях, будто она ничего не заметила, то в ответ услышал: всегда неприятно выдавать человека полиции, но поскольку речь идет об убийце, пришлось побороть сомнения.

Правдоподобное объяснение было только одно: под невозмутимой наружностью мадам Бакс скрывалось слишком живое воображение. Но она как будто прочла его мысли и, желая подкрепить свое свидетельство, уточнила, что, кроме нее, злоумышленника видел по крайней мере еще один человек: перед тем как тот свернул на бульвар, из кафе на углу – метрах в двадцати налево – вышел какой-то пьяница и, слегка пошатываясь, побрел в том же направлении. Он пел или разговаривал сам с собой. Злоумышленник обернулся, пьяный что-то выкрикнул ему и попытался ускорить шаг, чтобы догнать его, но тот, больше не обращая внимания на пьяного, продолжал путь к мосту.

К несчастью, мадам Бакс не могла описать его более подробно: мужчина в плаще, в мягкой шляпе светлого оттенка. А вот его непрошеного попутчика она не раз видела в этом квартале; ей казалось, что его должны хорошо знать во всех питейных заведениях округи.

Выйдя из дома через второй выход, на улицу Землемеров, Уоллес переходит на другую сторону, чтобы осмотреть садовую калитку: видно, что сигнальное устройство вывернуто, чтобы не сработал контакт, когда калитку откроют, и тот, кому удалось это сделать одной рукой, по-видимому, обладает большой физической силой.

Подняв голову, он снова видит за ажурной вышитой занавеской силуэт мадам Бакс.

 

4

– Добрый день, – говорит Уоллес, входя и закрывая за собой дверь.

Хозяин кафе не отвечает.

Он неподвижно застыл на месте. Массивная верхняя часть туловища опирается на широко расставленные руки; ладони ухватились за край стойки, словно для того, чтобы не дать телу ринуться вперед – или упасть. И без того короткая шея совсем не видна между приподнятыми плечами; в наклоне головы чувствуется что-то недоброе, рот чуть скривился, взгляд пустой.

– Нежарко сегодня! – говорит Уоллес, чтобы начать разговор.

Он подходит к чугунной печке, с виду менее угрюмой, чем этот волкодав, из осторожности укрывшийся за стойкой. Он протягивает руки к раскаленному металлу, Похоже, за интересующими его сведениями лучше обратиться к кому-нибудь другому.

– Добрый день, – говорит чей-то голос у него за спиной – голос пьяный, но настроенный доброжелательно.

В зале темновато, а дровяная печка, от которой в такой холод мало толку, еще напускает сизый дым. Уоллес заметил этого человека только сейчас. Он навалился на стол в дальнем конце зала: одинокий посетитель, радующийся, что наконец-то есть с кем поговорить. Наверно, он знает того пьяницу, на которого мадам Бакс ссылалась как на второго свидетеля. Сейчас он смотрит на Уоллеса и, открыв рот, произносит тягуче и обиженно:

– Ты почему вчера не хотел со мной разговаривать?

– Я? – удивленно спрашивает Уоллес.

– А, ты думал, я тебя не узнаю? – радостно ухмыляясь, торжествует пьяный.

Он поворачивается к стойке и повторяет:

– Он думал, я его не узнаю!

Хозяин не шевельнулся, глаза его пусты.

– Вы меня знаете? – спрашивает Уоллес.

– Еще бы, старина! Хотя ты был не больно-то вежлив… – Он старательно считает на пальцах. – Это было вчера.

– Должно быть, вы ошибаетесь, – говорит Уоллес.

– Он говорит, я ошибаюсь! – вопит пьяница, обращаясь к хозяину. – Я ошибаюсь!

И разражается оглушительным смехом.

Когда он немного успокаивается, Уоллес решает подыграть ему:

– А где это было? И в котором часу?

– В котором часу – это не ко мне! Я никогда не смотрю, который час… Было еще светло. И было это там, у выхода… там… там… там…

Каждое следующее «там» он произносит все громче и при этом взмахивает рукой, пытаясь указать на дверь. Потом вдруг успокаивается и добавляет почти тихо, как бы говоря с самим собой:

– Где же еще, по-твоему, это могло быть?

Уоллес уже не надеется что-то из него вытянуть. Но снаружи холодно, и так не хочется выходить из теплого помещения. Он садится за соседний столик.

– Вчера в это время я был за сто с лишним километров отсюда…

Комиссар снова начинает неторопливо потирать руки:

– Разумеется! У настоящих убийц всегда есть алиби, не так ли?

Довольная улыбка. Пухлые руки ложатся ладонями на стол, пальцы растопырены…

– В котором часу? – спрашивает пьяница.

– Когда вы сказали.

– Так я же не сказал! – в восторге орет пьяница. – Вот ты и попался! С тебя выпивка.

«Что за странная игра», – думает Уоллес. Но не теряет хладнокровия. Хозяин неодобрительно смотрит на него.

– Все это враки, – заключает пьяница после напряженного раздумья. Он оглядывает Уоллеса и с презрением добавляет: – У тебя и машины-то нет.

– Я приехал поездом.

– Вон что, – отвечает пьяница.

Его веселость улетучилась; видно, что он утомлен этой дискуссией. И все же он растолковывает хозяину, правда упавшим голосом:

– Он говорит, что приехал поездом.

Хозяин не отвечает. Он переменил позу: голова приподнялась, руки опущены вдоль тела, похоже, он собирается что-то сделать. В самом деле, он хватает тряпку и трижды протирает стойку.

– Какая разница, – с трудом ворочая языком, начинает пьяница, – какая разница между железной дорогой… железной дорогой и бутылкой белого?

Он обращается к своему бокалу. Уоллес машинально пытается найти ответ.

– Ну? – рявкает вдруг его сосед, повеселевший в предвкушении победы.

– Не знаю, – отвечает Уоллес.

– Значит, по-твоему, разницы нету? Хозяин, вы слышите: он считает, что разницы нету!

– Я этого не сказал.

– Сказал! – орет пьяница. – У меня свидетель! Ты так сказал. С тебя выпивка!

– Ладно, – соглашается Уоллес – С меня выпивка. Хозяин, подайте два бокала белого вина.

– Два бокала белого! – повторяет его сосед, к которому вернулось хорошее настроение.

– Не надрывайся, я не глухой, – отвечает хозяин.

Пьяница разом опустошил бокал. Уоллес отпивает из своего. Просто удивительно, что ему так хорошо в этом неопрятном бистро; неужели только потому, что здесь тепло? На улице он надышался холодного воздуха, и теперь им овладевает блаженное оцепенение. Он испытывает самые добрые чувства и к этому пьяному забулдыге, и даже к хозяину кафе, который в принципе особой симпатии не вызывает. Вот сейчас, например, он не отрывает взгляд от посетителя, и в этом взгляде такое глубокое недоверие, что Уоллеса это даже начинает немного тревожить. Он поворачивается к любителю загадок, но тот, очевидно от выпитого вина, погрузился в какие-то унылые раздумья. Чтобы развлечь его, Уоллес спрашивает:

– Ну, и какая же разница?

– Разница? – Теперь, похоже, пьяница совсем помрачнел. – Между чем и чем?

– Между железной дорогой и бутылкой вина!

– А, бутылкой… – вяло повторяет пьяница, словно вернувшись откуда-то издалека. – Разница… Разница огромная… Железная дорога!.. Это совсем другое дело…

Надо было расспросить его раньше, до того, как заказывать ему выпивку. Теперь он уставился в пустоту, раскрыв рот, подперев тяжелую голову рукой. Он бормочет невнятные слова, затем, сделав над собой видимое усилие, запинаясь и путаясь, наконец произносит:

– Насмешил ты меня с этой железной дорогой… Думаешь, я тебя не узнал… Не узнал… Как раз выйдя отсюда… Всю дорогу вместе… всю дорогу… Меня не проведешь! Думал, если ты плащ сменил…

Дальше монолог становится неразборчивым. Несколько раз, неизвестно в какой связи, в нем попадается слово найденыш или что-то похожее.

В полудреме, оседая на стол, он мямлит непонятные слова и перемежает их восклицаниями и жестами, которые замирают, еще не оформившись, либо растворяются во мгле воспоминаний…

Впереди него идет вдоль решетки какой-то верзила в плаще.

– Эй! Подожди-ка! Эй! Приятель!

Он что, оглох?

– Эй ты! Эй!

Ага, теперь услышал.

– Подожди-ка! Эй! Я тебе загадку загадаю!

О-ля-ля! А ты не слишком вежлив, приятель. И почему это все так не любят загадки?

– Эй, подожди! Не бойся, загадка нетрудная!

Да, нетрудная! Никто их разгадать не может.

– Эй! Приятель!

– За тобой бежать приходится!

Незнакомец резким движением отталкивает его руку.

– Ну ладно, ладно! Не хочешь взять меня под руку… Да не шагай ты так быстро! Дай отдышаться, дай вспомнить, чего я хотел…

Но парень оборачивается с угрожающим видом, и пьяница отступает на шаг.

– Какое животное утром…

У него перехватывает голос: судя по свирепой физиономии незнакомца, тот явно собирается стереть его в порошок. Он считает за благо отступить, примирительно что-то бормочет, но как только незнакомец, решив, что отделался от него, принимается шагать дальше, он снова увязывается следом, спотыкаясь и охая.

– Эй, не спеши так!.. Эй!.. Не так быстро!.. Эй!

Встречные прохожие останавливаются, оглядываются, отходят в сторону, пропуская эту удивительную пару: высокий, сильный мужчина в чуть узковатом для него плаще и светлой шляпе с опущенными спереди полями, которая закрывает верхнюю часть лица, идет уверенным шагом, нагнув голову, засунув руки в карманы; идет не спеша и как будто не обращает ни малейшего внимания на своего довольно-таки занятного спутника, – тот плетется то справа от него, то слева, а большей частью позади, причем выписывает ногами причудливые кривые, похоже, с единственной целью идти рядом. Ему это более или менее удается, но ценой значительных усилий, он проходит расстояние вдвое или втрое большее, чем это необходимо, с такими рывками вперед и внезапными остановками, что кажется, будто он вот-вот упадет. Несмотря на все эти затруднения, у него еще хватает сил произносить речи, правда, обрывочные, но местами внятные: «Эй! подожди-ка… загадку задам…» и что-то вроде «найденыша». Он явно слишком много выпил. Это низенький, пузатый человечек в ветхой одежде, почти в отрепьях.

Но время от времени высокий человек, идущий впереди, вдруг оборачивается, и его спутник в ужасе отшатывается назад, подальше от него; а когда опасность уже не столь велика, снова пытается его догнать и даже уцепиться за него, чтобы удержать, – или забегает вперед, а секунду спустя снова тащится далеко позади – как будто он поставил себе задачу догнать время.

Уже почти стемнело. Тусклые газовые фонари и немногочисленные витрины магазинов создают лишь слабое и неполное освещение – отдельные, довольно обширные участки остаются в темноте, и не хочется даже думать о том, чтобы пройти там.

Но шатающийся человечек упрямо продолжает преследование, хотя затеял его, быть может, случайно и сам до конца не понимает, как это получилось.

Широкая спина, постоянно ускользающая от него, постепенно выросла до жутких размеров. Крошечный разрез в форме буквы «L» на правом плече увеличился настолько, что теперь целый кусок плаща свисает оттуда и развевается, как флаг, то хлопая по ногам, то взлетая кверху. А шляпа, поля которой были опущены на лицо, превратилась в огромный колокол, откуда, словно щупальца гигантской медузы, вырываются крутящиеся ленты и сплетаются с тем, что осталось от одежды.

Неимоверным усилием человечек хватает его за руку и повисает на ней, решившись не упускать добычу; Уоллес пытается стряхнуть его с себя, но безуспешно. Пьяный цепляется за него с такой энергией, на которую, казалось бы, неспособен, но в этой судороге стукается головой об пол, руки у него разжимаются, и обмякшее безжизненное тело падает навзничь…

Хозяина кафе эта сцена, похоже, не слишком взволновала. Наверно, с пьяницей и раньше случались такие приступы. Сильная рука поднимает его и втаскивает обратно на стул, а смоченная водой тряпка тут же приводит в сознание. Он словно чудом выздоровел – проводит рукой по лицу, с улыбкой озирается кругом и заявляет хозяину, уже вернувшемуся за стойку:

– Он еще и убить меня хотел!

Впрочем, он как будто не сердится на Уоллеса за эту попытку убийства, а Уоллес, заинтересовавшись им, использует этот повод, чтобы расспросить его поподробнее. К счастью, после падения в голове у пьяницы прояснилось, он внимательно слушает и охотно отвечает на вопросы: да, он встретил Уоллеса вчера вечером, с наступлением темноты, когда выходил из этого кафе; он пошел за Уоллесом, догнал его и потом шел рядом, несмотря на его неприветливость. На Уоллесе была светлая шляпа, чуть великоватая для него, одет он был в узкий плащ с крошечным разрезом в форме буквы «L» на правом плече.

«Вчера вечером какой-то мужчина в плаще…» Значит, именно этого пьяного бродягу видела из окна мадам Бакс, а злоумышленник – не кто иной, как… При этой нелепой мысли Уоллес невольно улыбается. Можно ли по крайней мере утверждать, что вчерашний незнакомец похож на него? Трудно доверять показаниям такого свидетеля.

А свидетель продолжает уверять, что имел дело с Уоллесом, хотя Уоллес вновь отрицает это. Слишком долго он шел рядом с этим парнем, чтобы не узнать его на следующий день. По некоторым, весьма приблизительным, указаниям пьяницы можно представить себе маршрут их прогулки: сначала они шли по Брабантской улице, потом по улице Жозефа Жанека – до самого конца, до пересечения с бульваром, где двойник Уоллеса зашел на почту.

А пьяница вернулся пить в кафе «Союзники».

Хозяину эта история не нравится: почему этот тип не желает признать, что вчера его тут видели? Наверное, ему есть что скрывать… Вчера вечером? Так это вчерашний преступник! Когда он выходил из особняка, то наткнулся на старого пьянчугу, завел его на другой конец города, бросил там и преспокойно вернулся сюда ночевать. А теперь захотел выяснить, помнит ли тот что-нибудь из вчерашних приключений. И решив, что память у пьяницы слишком хорошая, попытался его прикончить: головой об пол – и все дела. Наверняка это вчерашний преступник.

Хотя время не сходится: когда старая служанка прибежала вызывать «скорую помощь», на часах было… И все-таки осторожность не помешает, надо сразу же сообщить об этом странном типе в полицию; не сделаешь заявление до полудня – могут оштрафовать, а уж если что случится…

Хозяин достает телефонный справочник и долго листает его, время от времени бросая поверх книги подозрительные взгляды на столики. Наконец он набирает номер.

– Алло! Служба регистрации приезжих?

При этом он сверлит Уоллеса осуждающим взглядом.

– Говорят из кафе «Союзники», улица Землемеров, дом десять… У меня постоялец.

Долгое молчание. Пьяница широко разевает рот. Слышно, как из крана в раковину равномерно капает вода.

– Да, я сдаю комнату.

– …

– Бывает и так.

– …

– Карточку я вам пришлю, но выполнять формальности надо как можно раньше… Особенно если имеешь дело с такими людьми…

Бесцеремонность, с какой этот человек говорит о нем в его присутствии, настолько возмутительна, что Уоллес готов взорваться – и тут он снова слышит насмешливый голос генерального комиссара: «А как это доказать, если вы не объявились?»

Желая навредить Уоллесу, хозяин просчитался: вот если бы он не сообщил в полицию, то комиссар Лоран смог бы продолжить свой маленький розыгрыш. А у этого чудака не поймешь, где кончается розыгрыш и где начинается. И хотя Уоллес не склонен принимать такие вещи всерьез, все же он испытывает некоторое облегчение оттого, что его непричастность будет доказана.

– Его фамилия Уоллес. «У», «о», два «эль», «е», «эс». По крайней мере, так он утверждает.

Это сказано с явным желанием задеть – даже оскорбить, и взгляд, которым хозяин смеривает постояльца, заставляет его наконец вмешаться. Он достает бумажник, чтобы сунуть под нос хозяину удостоверение личности, но вовремя спохватывается, вспомнив, какая фотография в паспорте: на ней изображен человек гораздо старше его, с пышными темными усами, как у опереточного турка.

Эта «особая примета» вступала в противоречие с теориями Фабиуса о внешности секретного агента. Уоллесу пришлось сбрить усы, и от этого его лицо изменилось, помолодело и для постороннего глаза стало почти неузнаваемым. У него не было времени поменять фотографию, а предъявлять министерское удостоверение он, естественно, не может.

Сделав вид, будто разглядывает первый попавшийся ему под руку документ – обратный билет на поезд, – он с самым непринужденным видом кладет бумажник обратно в карман. В любом случае он, кажется, пропустил разговор по телефону.

А тем временем донос хозяина оборачивается против него самого, и вопросы, которые задают ему на другом конце провода, начинают выводить его из терпения:

– Да нет же, говорю вам, он приехал только вчера вечером!

– …

– Да, только прошлую ночь! А где он провел позапрошлую, спросите у него сами.

– …

– Так или иначе, я вас предупредил!

Пьяница тоже хочет высказаться, он приподнимается на стуле:

– И еще он хотел меня убить!.. Эй! Надо сказать им, что он хотел меня убить!

Но хозяин не удостаивает его ответом. Повесив трубку, он возвращается за стойку и роется в ящике с документами. Регистрационные карточки для полиции очень давно не были ему нужны, и теперь их нелегко найти. Наконец он находит пожелтевший, весь в пятнах, бланк; Уоллесу придется заполнить его, предъявить удостоверение личности, объяснить, почему его внешность так изменилась. А потом он сможет уйти – и отправится на почту, спрашивать, не видели ли там вчера вечером человека в плаще…

Пьяница опять уснет на своем стуле, хозяин вытрет столы и вымоет бокалы. На этот раз он тщательнее закроет кран, и равномерное, как стук метронома, падение капель на поверхность воды прекратится.

Сцена закончится.

Опираясь массивной верхней частью туловища на широко расставленные руки, ухватившись ладонями за край стойки, наклонив голову, чуть скривив рот, хозяин опять будет глядеть в пустоту.

 

5

В мутной воде аквариума неуловимо мелькают тени, – призрачное колыхание, которое затухает само собой… и потом не знаешь, видел ты что-то или нет. Но туманность появляется снова, описывает несколько кругов на свету, а затем растворяется за завесой водорослей, в протоплазменных глубинах. Какое-то мгновение эта масса подрагивает от последнего, быстро ослабевающего завихрения. И снова все успокаивается… Пока снизу вдруг не всплывет и не прижмется к стеклу что-то иное, лицо из сна… Полина, нежная Полина… едва показавшись, она исчезает тоже, чтобы уступить место новым образам и видениям. Пьяница сочиняет загадку. Человек с тонкими губами, в узком, доверху застегнутом плаще ждет, сидя на одиноком стуле посреди пустой комнаты. Неподвижное лицо, руки в перчатках лежат на коленях, – никаких признаков тревоги. Время у него есть.

Ничто не помешает его плану осуществиться. Он ждет посетителя – не безвольного паникера, а, наоборот, человека, на которого можно положиться: это ему будет поручено совершить сегодняшнюю, вторую по счету казнь. В предыдущей акции он был на вторых ролях, но свою часть работы выполнил безукоризненно; а вот Гаринати, для которого все так тщательно подготовили, не сгодился даже на то, чтобы выключить свет. А сегодня утром упустил своего клиента.

– В котором часу?

– Понятия не имею, – отвечает хозяин.

– Вы не заметили, как он ушел?

– Если бы я заметил, как он ушел, то знал бы, в котором часу.

Упершись руками в стойку, хозяин раздумывает, стоит ли сообщить Уоллесу об этом разговоре. Нет. Пускай сами между собой разбираются; а ему никто ничего не поручал…

К тому же Уоллес уже покинул маленькое кафе и возвращается на сцену…

 

6

И снова Уоллес идет по направлению к мосту. Впереди, под хмурым небом, тянется Брабантская улица – и строгие фасады ее домов. Сейчас все служащие уже на работе, сидят со своими счетными книгами и арифмометрами; цифры выстраиваются в колонки, сосновые бревна укладываются в штабеля на набережной; механические руки управляют кранами и лебедками, стучат по клавишам пишущих машинок, не теряя ни секунды, не допуская сбоев, не делая ошибок; торговля лесом процветает.

На улице так же безлюдно и тихо, как ранним утром. Лишь несколько автомобилей, стоящих перед дверьми, под черными табличками с золотыми надписями, дают представление о напряженной деятельности, которая кипит сейчас за этими кирпичными стенами. Других изменений – если они и произошли – не замечается, все осталось как было: и укрепленные лакированные двери, к которым ведут пять ступенек, и окна без занавесок – два справа от двери, два слева, а над ними четыре этажа с одинаковыми прямоугольными отверстиями. В этих конторах, где из экономии не включили электричество, приходится работать при скудном дневном освещении, и физиономии в очках близоруко склоняются над толстыми гроссбухами.

Уоллес чувствует, как его охватывает огромная усталость.

Собираясь перейти канал, разрезающий Бульварное кольцо пополам, он останавливается, чтобы пропустить трамвай.

Над кабиной трамвая укреплена дощечка с номером маршрута, ярко-красный диск с желтой цифрой шесть. Нарядный, недавно покрашенный трамвай, точно такой же, как тот, что проехал здесь утром. И, как утром, он останавливается перед Уоллесом.

Уоллесу неохота повторять долгую и скучную прогулку по Брабантской улице и улице Жанека, он поднимается по стальным ступенькам, заходит внутрь и усаживается: этот трамвай наверняка приблизит его к цели. Раздается звонок, машина, жалобно скрипнув, трогает с места. Уоллес смотрит, как проплывают мимо дома, выстроившиеся вдоль канала.

Но когда подходит контролер, Уоллес понимает свою ошибку: трамвай номер шесть не идет по бульвару, как он думал, а после первой же остановки сворачивает на юг, к пригородам. По этому малолюдному участку бульвара, примыкающему к противоположному концу улицы Жанека – там находится почта, о которой упомянул пьяница, – трамваи не ходят вообще. Уоллес не знает, как быть. С помощью контролера, показавшего ему план городской транспортной сети, он находит выход: вместо того чтобы идти прямо на почту, он сначала зайдет в клинику доктора Жюара – так будет лучше во всех отношениях. До клиники можно доехать на четвертом трамвае, а пересесть на него – на следующей остановке.

Он благодарит контролера, платит за проезд и выходит.

Декорация вокруг не изменилась: бульвар, канал, разнокалиберные постройки.

– А она ему говорит: значит, раз такое дело, уходи, и все тут!

– И он ушел?

– Вот именно, что нет. Он хотел узнать, правда ли то, что она ему сказала. Сначала он говорил, что это все глупости, что он ей не верит и там видно будет; но когда сообразил, что те сейчас придут, то испугался, как бы ему не влетело, и вспомнил, что ему надо за покупками. За покупками! Знаем мы, какие у него покупки. И тут она, представь себе, говорит: «Не бегай так быстро, – это она ему говорит, – а то горшки побьешь!»

– Н-ну… а что она имела в виду?

– Она имела в виду, что тот, другой, еще с ним разберется: разбитые горшки – это про машину и все остальное!

– Ну и дела!

Уоллес сидит у окна, в направлении движения; место рядом с ним свободно. Эти два голоса – женские голоса с простонародными интонациями – раздаются с сидений позади него.

– Он ушел, а она ему крикнула: «Всего хорошего!»

– А он встретил того?

– Пока неизвестно. Как бы там ни было, если они встретятся, ужас что будет!

– Ну и дела…

– Надеюсь, завтра все выяснится.

Такое впечатление, что развязка этой истории не затрагивает интересы ни той, ни другой. Те, о ком идет речь, им не друзья и не родные. Более того, чувствуется, что жизнь обеих женщин надежно защищена от подобных неприятностей, но люди из народа любят обсуждать скандальные происшествия со знаменитыми преступниками и коронованными особами. А может быть, это просто пересказ романа с продолжением из какой-нибудь газеты.

Проделав долгий извилистый путь у подножия суровых зданий, трамвай въезжает в центральные кварталы города, как уже успел заметить Уоллес, не лишенные приятности. Он узнает Берлинскую улицу, ведущую к префектуре. И оборачивается к кондуктору, который обещал предупредить его, когда нужно сходить.

Первое, что он видит перед собой, это ярко-красный рекламный указатель – огромная стрелка, а под ней надпись:

Для рисования

Для школы

Для работы

МАГАЗИН КАНЦЕЛЯРСКИХ ТОВАРОВ «ВИКТОР ГЮГО»

улица Виктора Гюго, 2-бис

(100 метров налево)

Товары высокого качества

Получится так, что он делает крюк по дороге в клинику; но ведь тут всего два шага, и он сворачивает в указанном направлении. Свернув еще раз – по указанию еще одного рекламного панно, – он оказывается перед магазином, который открыли совсем недавно: об этом свидетельствуют его ультрасовременное оформление и забота о рекламе. Странно видеть такой роскошный и большой магазин на тихой улочке, малолюдной, несмотря на близость к оживленным магистралям. Фасад магазина, явно обновленный, отделан пластиком и алюминием; левая витрина оформлена как обычно – ручки, бумага для писем, школьные тетради, – а правая, очевидно, должна привлекать внимание зевак: на ней выставлен «художник», рисующий пейзаж «с натуры». Манекен, одетый в перепачканную краской блузу, с пышной «богемной» бородой, за которой не видно лица, трудится у мольберта; слегка откинувшись назад, чтобы можно было охватить взглядом и рисунок, и натуру, он наносит последний штрих на пейзаж, нарисованный тонко очинённым карандашом, – по-видимому, копию картины какого-нибудь знаменитого мастера. На холме среди кипарисов возвышаются развалины древнегреческого храма; на первом плане разбросаны обломки колонн; далеко, в низине, раскинулся целый город, с триумфальными арками и дворцами – несмотря на удаленность и скученность построек, все они прорисованы с необычайно тщательностью. Но перед художником, вместо вида Древней Греции, стоит огромная фотография какого-то перекрестка в современном городе. Высокое качество фотографии и удачное расположение придают панораме необычайное сходство с реальностью, тем более поразительное, что она перечеркивает рисунок, призванный ее воспроизвести.

И вдруг Уоллес узнает место, изображенное на фотографии: маленький домик, окруженный высокими домами, решетчатая ограда, живая изгородь – это особняк на углу улицы Землемеров. Без всякого сомнения.

Уоллес входит в магазин.

– Какая оригинальная у вас витрина! – говорит он.

– Занятная, правда?

От восторга у молодой женщины вырывается короткий гортанный смешок.

– Правда, – соглашается Уоллес, – очень любопытно.

– Узнаете пейзаж? Это развалины древних Фив.

– Да, а фотография вообще замечательная. Вы не находите?

– Верно. Очень хорошая фотография.

Судя по выражению ее лица, она не находит в этой фотографии ничего особенного. Но Уоллесу хотелось бы узнать о ней побольше.

– Не просто хорошая, – говорит он. – Видно, что это работа большого мастера.

– Да, конечно. Я дала ее увеличить в лабораторию, где есть специальное оборудование.

– Надо было еще, чтобы снимок получился предельно четким.

– Да, наверное.

Она уже смотрит на него профессиональным взглядом, приветливым и вопрошающим: «Что вы желаете?»

– Мне нужен ластик, – говорит Уоллес.

– Прекрасно. Какой именно ластик?

В этом-то все и дело, и Уоллес очередной раз начинает описывать то, что ему нужно: мягкий, легкий, рассыпчатый ластик, который от давления не деформируется, а крошится; ластик, который легко разрезается на куски, а срез у него блестящий и гладкий, как перламутровая раковина. Несколько месяцев назад он видел такой ластик у одного друга, но друг не сказал, где его купил. Он думал, что эти ластики легко достать, но с тех пор так и нашел ничего похожего. Это был желтоватый кубик со стороной два-три сантиметра, с чуть закругленными – возможно, от длительного употребления – уголками. Марка изготовителя, отпечатанная на одной из граней, стерлась до того, что ее уже нельзя было разобрать: остались только две средние буквы – «ди»; но там должны были быть еще как минимум две в начале и две в конце.

Молодая женщина пытается дополнить эту надпись, но у нее ничего не получается. И тогда она показывает ему все ластики, какие есть в магазине, – ассортимент у нее действительно очень хороший, – и с жаром расхваливает их достоинства. Однако все они либо слишком мягкие, либо чересчур твердые: ластики «хлебный мякиш», податливые, как глина, или жесткие, сероватые, царапающие бумагу, – пригодные лишь на то, чтобы стирать чернильные кляксы. А еще обычные карандашные ластики, более или менее вытянутые прямоугольники из более или менее белой резины.

Уоллес не решается вновь перевести разговор на важную для него тему: у нее может возникнуть впечатление, что он зашел в магазин с единственной целью – получить какие-то сведения об этой фотографии и не желает потратиться даже на маленький ластик, вместо этого заставляя ее перевернуть весь магазин вверх дном в поисках несуществующего предмета с вымышленной маркой, название которой так трудно вспомнить целиком – и понятно почему! Стало бы ясно, что его ухищрения шиты белыми нитками, ведь, назвав две средние буквы, он не давал своей жертве возможности усомниться в существовании такой марки.

Придется опять купить какой-нибудь ластик, совершенно лишний, поскольку это будет явно не тот, который он ищет, а никакой другой – даже похожий – ему не нужен, нужен только этот.

– Я беру вот этот, – говорит он, – может быть, он мне подойдет.

– Вот увидите, это очень хороший ластик. Все наши покупатели очень ими довольны.

Дальнейшие объяснения не понадобятся. Теперь надо вновь перевести разговор на… Но комедия продолжается в таком темпе, что времени на размышление почти не остается: «Сколько с меня?» – из бумажника вынимается банкнота, сдача звякает о мраморный прилавок… Развалины древних Фив… Уоллес спрашивает:

– Вы продаете репродукции гравюр?

– Нет, пока что я торгую только открытками. (Она показывает на два вертящихся стенда.) Если хотите, можете взглянуть: тут есть несколько картин из музея, а остальное – виды города и окрестностей. Если вам это интересно, многие виды снимала я сама. Вот смотрите, я заказала открытку со снимком, о котором мы сейчас говорили.

Она достает глянцевую открытку и протягивает ему. Да, это та самая фотография, которую увеличили и выставили в витрине. На открытке видны еще каменный бордюр набережной на первом плане и поручни у входа на маленький разводной мост. Уоллес разыгрывает восхищение:

– Очень красивый особняк, правда?

– Бог ты мой, ну конечно, раз вам так хочется, – отвечает она, смеясь.

И он уходит, унося с собой почтовую открытку – нельзя было не взять ее после того, как он расхваливал этот снимок, – и маленький ластик; теперь он на дне кармана вместе с тем, который куплен сегодня утром, такой же бесполезный.

Уоллес спешит: скоро полдень. Он еще успеет поговорить с доктором Жюаром до обеда. Сейчас ему надо свернуть налево, чтобы попасть на Коринфскую улицу; но ближайший переулок упирается в какую-то поперечную улицу, так он рискует заблудиться. Лучше дойти до ближайшего перекрестка. После посещения клиники он пойдет искать почтовую контору в дальнем конце улицы Жанека; это недалеко, можно добраться пешком. Теперь главное – узнать, который час.

Посреди улицы как раз стоит полицейский, очевидно, регулирующий движение напротив школы (иначе нельзя объяснить его присутствие на этом не слишком оживленном перекрестке). Уоллес возвращается на несколько шагов назад и подходит к полицейскому. Тот отдает ему честь.

– Скажите, пожалуйста, который час?

– Четверть первого, – сразу отвечает полицейский.

Наверно, только что смотрел на часы.

– Улица Жозефа Жанека – это далеко отсюда?

– Смотря какой дом вам нужен.

– В самом конце, у бульвара.

– Тогда все просто: на первом перекрестке сверните направо и сразу же налево; а потом идите все время прямо. Это не займет много времени.

– Там есть почта, верно?

– Да… на бульваре, на углу улицы Жонас. Но если вам нужна почта, незачем ходить так далеко…

– Знаю, знаю, но… Мне надо там… забрать корреспонденцию до востребования.

– Значит, первый поворот направо, потом первый налево, а потом все время прямо. Вы не запутаетесь.

Уоллес благодарит его и идет дальше, но, дойдя до перекрестка и собравшись повернуть налево – к клинике, спохватывается, что не назвал полицейскому свой первый пункт назначения и тот подумает, будто он свернул не туда, несмотря на точные и подробные разъяснения. Уоллес оборачивается, чтобы проверить, не наблюдают ли за ним: полицейский машет ему рукой, напоминая, что сворачивать надо не налево, а направо. Если и сейчас он свернет налево, то его сочтут сумасшедшим, слабоумным или любителем скверных шуток. Может быть, даже побегут за ним, чтобы вывести на правильный путь. А возвращаться и опять беседовать с полицейским было бы просто смешно. И Уоллес поворачивает направо.

Если он так близко от этой почты, почему бы не зайти сначала туда? Тем более что сейчас уже больше двенадцати и доктор Жюар обедает; а на почте перерыва нет, там он никому не помешает.

Перед тем как исчезнуть за поворотом, он видит, как полицейский ободряюще машет ему рукой, давая понять, что он идет в верном направлении.

Глупо ставить регулировщика в таком месте, где и регулировать-то нечего. В это время дня школьники уже дома. Да и есть ли тут школа?

Как и говорил полицейский, за первым перекрестком Уоллесу сразу попадается второй. Если бы он повернул направо, на улицу Бернадетты, то вернулся бы назад и, проделав небольшой крюк, оказался бы на Коринфской улице; но сейчас он находится на равном расстоянии от клиники и от почты и вдобавок плохо ориентируется в этом квартале: есть риск опять наткнуться на этого полицейского. Выдумка насчет корреспонденции до востребования была не слишком удачной: если бы его письма приходили в эту почтовую контору, он знал бы ее адрес, а не называл бы ее приблизительное расположение.

Какая злая судьба заставляет его сегодня искать оправдания на каждом шагу? Может быть, все дело в особой планировке здешних улиц, из-за которой приходится постоянно спрашивать дорогу, а при каждом ответе снова и снова отклоняться от нужного направления? Когда-то он уже блуждал среди этих неожиданных развилок и тупиков, где если и удавалось вдруг идти по прямой, это означало только, что скоро окончательно запутаешься. Но тогда беспокоилась только его мать. Они дошли наконец до этого отрезка канала; было солнечно, и старые фасады низеньких домиков отражались в зеленой воде. Наверно, это было летом, во время школьных каникул: они заехали в этот город (по пути на юг, к морю, куда отправлялись каждый год), чтобы навестить какую-то родственницу. Он смутно вспоминает, что родственница сердилась, что речь шла о наследстве или чем-то подобном. Но знал ли он это в точности? Он не помнит даже, встретились они с этой дамой или уехали ни с чем (у них было всего несколько часов между одним поездом и другим). Впрочем, настоящие ли это воспоминания? Ему могли просто рассказать об этом дне: «Помнишь, когда мы с тобой поехали…»

Нет. Он своими глазами видел и этот отрезок канала, и дома, отражавшиеся в его тихой воде, и очень низкий мост, преграждавший вход в канал… и остов заброшенного корабля… Правда, это могло происходить в какой-нибудь другой день, в другом месте или даже во сне.

Вот улица Жанека и стена вокруг школьного двора, где осыпались каштановые деревья. «Внимание, граждане». И вот указатель, призывающий водителей снизить скорость.

Стоящий у входа на мост человек в темно-синем кителе и форменной фуражке кивает ему, как старый знакомый.

 

Глава третья

 

1

В большом доме, как всегда, тихо.

На первом этаже старая глухая экономка завершает приготовления к ужину. На ногах у нее войлочные шлепанцы, поэтому не слышно, как она ходит взад-вперед по коридору – между кухней и столовой, где на громадный стол в раз и навсегда заведенном порядке кладется единственный прибор.

Сегодня понедельник, по понедельникам ужин простой: овощной суп, наверно, немного ветчины и какое-нибудь крем-брюле непонятного вкуса или рисовый пудинг с карамельным соусом…

Но еда не слишком занимает Даниэля Дюпона.

Сидя за письменным столом, он осматривает свой револьвер. Им много лет уже не пользовались, и теперь он может отказать. Дюпон очень осторожно приступает к делу: разбирает револьвер, вынимает пули, тщательно прочищает весь механизм, проверяя его исправность; наконец, вставляет магазин на место, а тряпку убирает в ящик.

Человек он дотошный, любит, чтобы всякая работа была сделана на совесть. Пуля в сердце – это доставит меньше всего хлопот. Если выстрелить как надо – он долго обсуждал это с доктором Жюаром, – смерть будет мгновенной, а потеря крови – очень незначительной. И старой Анне не придется долго отмывать кровавые пятна, а для нее это самое важное. Он знает, что Анна его не любит.

Впрочем, его вообще мало кто любил. Эвелина… Но он убивает себя не из-за нее. Что на его долю досталось мало любви – это ему безразлично. Он убивает себя без причины – просто от усталости.

Дюпон делает несколько шагов по светло-зеленому ковру, который приглушает звуки. В тесном кабинете мало места, чтобы прохаживаться. Со всех сторон его окружают книги: право, социальное законодательство, политическая экономия… внизу слева, с краю стеллажа, стоят несколько книг, его собственный вклад в эти исследования. Не так уж много. Но все-таки там были две или три дельные мысли. И кто это понял? Тем хуже для них.

Он останавливается у стола и смотрит на письма, которые только что написал: одно – Руа-Дозе, другое – Жюару… а кому еще? Может быть, жене? Нет; а письмо министру он, вероятно, отправил вчера…

Он останавливается у стола и бросает последний взгляд на письмо, которое только что написал Жюару. Оно написано ясно и убедительно; в нем содержатся все необходимые разъяснения для того, чтобы выдать самоубийство за убийство.

Сначала Дюпон хотел инсценировать несчастный случай: «Во время чистки старого револьвера пуля попала профессору прямо в сердце». Но все бы догадались, в чем дело.

Преступление – это не так подозрительно. И можно рассчитывать на Жюара и Руа-Дозе: они сохранят это в тайне. И банда лесоторговцев не будет строить гримасы, когда в разговоре кто-нибудь упомянет его имя. Что касается доктора, то он вряд ли удивится этому письму: наверняка он все понял после их беседы на прошлой неделе. В любом случае он не откажет покойному другу в этой услуге. То, что от него потребуется, не так уж сложно: перевезти труп в клинику и тут же связаться по телефону с Руа-Дозе; затем подготовить отчет для городской полиции и сообщение в местные газеты. Дружба с министром иногда все же может пригодиться: не будет ни судебно-медицинской экспертизы, ни следствия. А со временем (кто знает?) участие в этом маленьком заговоре, возможно, окажется полезным для доктора.

Все в порядке. Дюпону остается только спуститься ужинать. Он должен выглядеть как обычно, чтобы старая Анна ничего не заподозрила. Он отдает распоряжения на завтра и со своей обычной дотошностью улаживает всякие мелочи, теперь уже не имеющие значения.

В половине восьмого он снова поднимается наверх и, не теряя ни минуты, стреляет себе в сердце.

Тут Лоран останавливается. Кое-что ему все же неясно: сразу умер Дюпон или нет?

Предположим, что он только ранил себя; но у него еще оставались силы, чтобы выстрелить во второй раз, – доктор уверяет, что он самостоятельно спустился по лестнице и дошел до машины «скорой помощи». Если револьвер заклинило, то в распоряжении профессора были другие средства: он мог, например, вскрыть себе вены; такой человек вполне может держать наготове бритву на случай, если револьвер откажет. Разумеется, чтобы прикончить себя, требуется незаурядное мужество; однако такой человек, как Дюпон, скорее довел бы свой замысел до конца, нежели отказался бы от него.

Да, но если он убил себя сразу, зачем бы доктору и старой экономке выдумывать всю эту историю: раненый Дюпон, зовущий на помощь со второго этажа, его, на первый взгляд, неопасное ранение и внезапная смерть по приезде в клинику. Допустим, Жюар опасался быть обвиненным в похищении покойника: чтобы с полным правом перевозить Дюпона, доктор должен был застать его живым. С другой стороны, выдумка, будто Дюпон мог передвигаться самостоятельно, потребовалась для того, чтобы обойтись без санитаров, когда нужно было укладывать его на носилки; и наконец, за эти краткие минуты умирающая жертва якобы успела изложить обстоятельства преступления. Возможно, Дюпон в прощальном письме сам посоветовал принять эти меры предосторожности. Но вот что любопытно: сегодня утром доктор упорно давал понять, что рана вначале показалась ему легкой; смерть при таких обстоятельствах кажется несколько неожиданной. А экономке, по-видимому, даже в голову не приходило, что пострадавший может умереть. Удивительно и то, что Дюпон или Жюар одобрил план, согласно которому надо было довериться этой старой женщине, а еще более странно, что она сумела так хорошо сыграть свою роль перед полицейскими спустя всего несколько часов после драмы.

Есть еще одна гипотеза: Дюпон мог выстрелить во второй раз, находясь в клинике, – в этом случае мадам Смит не знала бы ни о чем, и доктор использовал бы ее свидетельство для создания своей легенды. Нет, это отпадает: если бы даже доктор и согласился скрыть самоубийство друга, вряд ли бы он помог ему довести это дело до конца.

Подытожим: надо принять за данность, что Дюпон покончил с собой без помощи доктора или экономки; а стало быть, он сделал это, когда был в одиночестве, то есть либо у себя в кабинете в половине восьмого, либо в спальне, пока экономка звонила в клинику из соседнего кафе. После возвращения старухи Дюпон был уже не один, с ним постоянно кто-то находился – сначала экономка, потом Жюар, – ни она, ни доктор не дали бы ему совершить вторую попытку. Он мог первый раз выстрелить в кабинете, а второй раз – в спальне, но это ничего не меняет, поскольку к приходу доктора он не казался тяжело раненным. Да, в искренности экономки сомневаться не следует (только доктор помогал самоубийце скрыть правду). Когда Дюпона увозили из дома, он был жив, был даже в состоянии передвигаться – доктор был вынужден упомянуть об этом, чтобы не разойтись с показаниями экономки. Хотя все это можно было предусмотреть заранее: раз экономка не была посвящена в тайну, ей нельзя было видеть покойного с револьвером в руке – иначе возникала вероятность, что она догадается о самоубийстве да еще побежит за первым попавшимся врачом или, чего доброго, за полицией.

Таким образом, картина представляется следующей: Дюпон стреляет себе в грудь, зная, что рана будет смертельной, но даст ему время создать миф об убийстве. Он пользуется глухотой экономки, чтобы заставить ее поверить в поспешное бегство убийцы через весь дом. А потом спокойно дожидается своего друга-доктора и объясняет, что следует сделать после его смерти. Жюар увозит раненого в клинику и там пытается спасти, вопреки его собственной воле…

Опять не сходится: если Дюпон не производил впечатления тяжелораненого, он не мог быть так уж уверен, что его рана смертельна.

Надо вернуться к версии о неудачном на первый взгляд выстреле и внезапном страхе перед смертью. Дюпон промахнулся: он нанес себе легкую рану, которая, однако, достаточно напугала его, чтобы заставить отказаться от намеченного плана. И он позвал на помощь, но, не желая сказать правду, выдумал дурацкую историю с покушением. Как только к нему приехал врач, он поспешил в клинику на операцию, не дождавшись даже санитаров с носилками. Однако рана оказалась серьезнее, чем он полагал, и через час он умер. В таком случае правдивы не только показания экономки (она даже могла видеть открытой дверь, которая должна была быть закрытой), но, возможно, и показания доктора: гинеколог может и не догадаться, что выстрел был сделан в упор. А министр, который, благодаря полученному заранее письму, знает, в чем тут суть, распорядился прекратить расследование и забрать тело.

Комиссар Лоран знает, что ему придется заново выстраивать свои умозаключения, так как именно эта версия нравится ему меньше всех остальных. С утра каждая очередная попытка приводит его к одному и тому же выводу, который он каждый раз отвергает. Он охотнее поверил бы в любую нелепость, чем в тот простой факт, что самоубийца передумал: так бывает сплошь и рядом, у человека срабатывает инстинкт самосохранения, но это совершенно не вяжется с личностью профессора, проявившего такое мужество на фронте, такую принципиальность в гражданской жизни, ни разу не давшего повода усомниться в твердости его характера. Он мог решиться на самоубийство; у него могли быть основания скрыть истинную причину своей смерти; но, вступив на этот путь, он не мог бы повернуть назад.

Однако, если отбросить все это, остается лишь одно объяснение: убийство. А поскольку неясно, кто мог бы быть убийцей, то приходится принять версию Уоллеса о призрачной «банде» с неизвестными целями и неуловимыми заговорщиками… Последняя блестящая идея министра кажется Лорану такой забавной, что он, сидя в одиночестве, не может удержаться от смеха. Дело и так достаточно запутанное, зачем еще всякую чушь приплетать.

А вообще-то зря он ломает себе голову над загадкой, от решения которой его так своевременно избавили. К тому же пора обедать.

Но маленький румяный человечек никак не решится покинуть свой кабинет. Он рассчитывал, что Уоллес в первой половине дня даст о себе знать, но тот не пришел и даже не позвонил. Неужели специальный агент тоже погиб от рук гангстеров? Пропал навсегда, растворился во мраке?

В сущности, он ведь ничего не знает ни о самом Уоллесе, ни о цели его миссии. Зачем, например, ему нужно было являться к Лорану перед тем, как приступить к работе? Единственное, чем располагает комиссар, это показания доктора и экономки; но приехавший из столицы агент мог допросить их напрямую. И он не нуждался ни в чьем разрешении, чтобы проникнуть в дом покойного – дом, отныне открытый всем ветрам, охраняемый полубезумной старухой.

В этом смысле поведение министерства выглядит по меньшей мере легкомысленным: когда расследуется преступление, то… Хотя разве эта небрежность не доказывает как нельзя лучше, что речь идет о самоубийстве, и там, наверху, это прекрасно знают? Впоследствии, однако, у них могут возникнуть проблемы с наследниками.

Какая же роль во всем этом отводится Уоллесу? Может быть, прославленный Фабиус начал это встречное расследование, неверно истолковав приказ Руа-Дозе? Или специальному агенту тоже известно, что Дюпон покончил с собой? Возможно, единственная его задача – забрать с улицы Землемеров какие-то важные документы, а визит в генеральный комиссариат – просто жест вежливости. Ничего себе вежливость: прийти и издеваться над высокопоставленным чиновником, рассказывая ему всякие небылицы…

Нет! Видно, что Уоллес не кривит душой: он твердо верит в то, о чем рассказывает, а его неожиданный визит очередной раз свидетельствует о том, что в столице Лорану не доверяют.

В этот момент генерального комиссара отвлекает от размышлений приход некоей странной личности.

Без доклада, даже без стука в приотворенную дверь просовывается чья-то голова и обводит кабинет беспокойным взглядом.

– В чем дело? – спрашивает комиссар, собираясь выпроводить нахала.

Но тот обращает к нему вытянутое лицо и, приложив палец к губам, начинает выделывать какие-то шутовские гримасы, одновременно повелительные и умоляющие. При этом он заходит в кабинет и с необычайной осторожностью закрывает за собой дверь.

– Так что вам нужно, месье? – спрашивает комиссар.

Он не знает, сердиться ему, смеяться или беспокоиться. Но его слишком громкий голос, похоже, напугал посетителя. В самом деле, тот, старавшийся произвести как можно меньше шума, патетически простирает к нему руку, призывая к тишине, и в это время на цыпочках подходит к письменному столу. Лоран, который успел встать, инстинктивно подается назад, к стене.

– Не бойтесь! – бормочет незнакомец. – А главное, не зовите никого! Иначе вы меня погубите.

Это человек среднего возраста, высокий и худощавый, одетый в черное. Его ровный голос, буржуазная солидность костюма немного успокаивают комиссара.

– С кем имею честь, месье?

– Марша, Адольф Марша, коммерсант. Извините за вторжение, господин комиссар, но у меня для вас сообщение чрезвычайной важности, и, желая сохранить мой приход в тайне, я подумал, что серьезность ситуации позволяет мне…

Лоран обрывает его жестом, означающим: «В таком случае, все нормально!», однако комиссар рассержен: он и раньше замечал, что дежурство на этажах при смене караула обеспечивается слабо; надо будет навести порядок.

– Садитесь, месье, – говорит он.

И принимает излюбленную позу, положив ладони на стол, среди бумаг.

Посетитель опускается в кресло, на которое указал комиссар, но, считая, что их разделяет слишком большое расстояние, садится на самый край и наклоняется вперед как можно ближе, чтобы говорить не повышая голоса:

– Я по поводу смерти несчастного Дюпона…

Лоран ничуть не удивлен. Он ждал этих слов, хотя и не вполне отдавал себе в этом отчет. Он узнает их, как будто услышал заранее. Его интересует то, что за ними последует.

– Я присутствовал при последних минутах нашего несчастного друга…

– А, так вы были другом Даниэля Дюпона.

– Не будем преувеличивать, господин комиссар; мы с ним просто давние знакомые, вот и все. И я считаю, что наши отношения…

Марша умолкает. Затем, внезапно приняв решение, трагически, но все так же тихо заявляет:

– Господин комиссар, сегодня вечером меня должны убить!

На этот раз Лоран воздевает руки к небу. Только этого ему не хватало!

– Что это за шутки?

– Не кричите, господин комиссар, и скажите, похож ли я на человека, который шутит.

Действительно, не похож. Лоран снова кладет руки на стол.

– Сегодня вечером, – продолжает Марша, – я должен прийти в одно место, где меня будут ждать убийцы – те, что вчера стреляли в Дюпона, – и я, в свою очередь…

Он поднимается по лестнице – не торопясь.

Этот дом всегда казался ему каким-то зловещим. Слишком высокие потолки, темные панели на стенах, углы, где сгущается тьма, которую не может разогнать даже электрический свет, все здесь усугубляет тревогу, охватывающую вас уже при входе.

Сегодня Марша замечает мелочи, которые прежде не привлекали его внимания: скрипучие двери, темноту, затаившуюся в конце коридора, непонятные тени. У лестницы ухмыляется голова шута.

С каждой ступенькой подъем замедляется. Перед пейзажем с башней, которую разрушила молния, обреченный останавливается. Ему хотелось бы прямо сейчас узнать, что означает эта картина.

Через минуту будет слишком поздно – до площадки осталось всего пять ступенек, а там его ждет смерть.

Мрачный тон собеседника не производит на комиссара особого впечатления. Ему нужно кое-что уточнить: кто должен убить Марша? Где? Почему? И как он узнал об этом? С другой стороны, доктор Жюар не упомянул о его присутствии в клинике; по какой причине? Лоран с трудом сдерживается: он почти уверен, что имеет дело с психопатом, который, возможно, даже не был знаком с профессором, и его бредовые фантазии не что иное, как проявление мании преследования. Только страх перед его буйными выходками мешает комиссару немедленно выставить его за дверь.

А Марша взахлеб рассказывает. То, что он сообщает, очень серьезно. К несчастью, некоторые вещи ему необходимо скрыть, но он умоляет комиссара о помощи: нельзя же допустить, чтобы убили ни в чем не повинного человека! Лоран теряет терпение:

– Как же я могу вам помочь, если вы ничего мне не рассказываете?

И Марша в конце концов рассказывает, как он совершенно случайно оказался перед клиникой Жюара на Коринфской улице, когда доктор доставил туда раненого. Из любопытства он подошел поближе и узнал Даниэля Дюпона, с которым при различных обстоятельствах ему приходилось встречаться у общих друзей. Он предложил свою помощь для переноски раненого, поскольку доктор был один. Если доктор впоследствии не сказал об этом, то лишь по его собственной просьбе: он не хотел, чтобы его имя упоминалось в связи с этим преступлением. Но теперь события принимают такой оборот, что он вынужден отдаться под защиту полиции.

Лоран удивлен: зачем доктору Жюару понадобилась помощь какого-то прохожего, если у него под рукой весь персонал клиники?

– Нет, господин комиссар, в этот час там никого не было.

– Правда? А в котором часу это было?

Помявшись, Марша отвечает:

– Пожалуй, около восьми или сразу после, где-то в половине девятого, точнее сказать не могу.

В девять Жюар позвонил в полицию и сообщил о смерти и Дюпона. Лоран спрашивает:

– А может быть, это было после девяти?

– Нет-нет, в девять бедняга Дюпон уже умер.

Итак, Марша был в операционной. Доктор уверял, что обойдется без чьей-либо помощи при операции, которая вначале не обещала быть такой сложной, какой оказалась на деле. Однако Дюпон, опасаясь худшего, воспользовался теми краткими минутами, какие оставались у него до наркоза, чтобы рассказать о случившемся. Марша пришлось дать слово не распространяться об обстоятельствах покушения, хотя он не понимает, зачем утаивать это от полиции. Но ему кажется, что он не нарушит слова, если сообщит генеральному комиссару о поручении, которое дал ему Дюпон, – именно ему, хотя, повторяет он, ввязываться в такие авантюры вовсе не в его духе. Он должен сегодня проникнуть в особняк на улице Землемеров, забрать оттуда документы и затем передать их одному видному политику, для которого они представляют величайшую важность.

Но Лоран не понимает двух вещей. Во-первых, зачем такая таинственность? (Может быть, из-за наследников?) И во-вторых, почему это так опасно – пойти и забрать бумаги? Что касается «обстоятельств покушения», то пусть Марша не волнуется: их несложно воспроизвести!

При этих словах комиссар, который по-прежнему придерживается версии самоубийства, с понимающим видом подмигивает собеседнику. Он уже не знает, что и думать о Марша. Судя по тому, с какой точностью этот человек описывает смерть друга, он действительно должен был находиться накануне вечером в клинике; но в остальном его разговор настолько нелеп и невнятен, что трудно не принять его за сумасшедшего.

Чувствуя поддержку комиссара, осмелевший коммерсант начинает говорить – не прямо, а намеками – о террористической организации, ведущей борьбу против некоей политической группировки, которая… которую… Лоран, поняв наконец, куда тот клонит, выводит его из затруднения:

– Политической группировки, членов которой методично убивают по одному, каждый вечер в половине восьмого!

Марша, не заметивший иронической улыбки, которая сопровождает эту фразу, по-видимому, испытывает величайшее облегчение.

– Ну вот, – говорит он, – я так и думал, что вы в курсе дела. Это все упрощает. Скрывать правду от полиции, как хотел Дюпон, было бы ошибкой, чреватой серьезными последствиями. Сколько ни твердил я ему, что, по моему глубокому убеждению, это прерогатива полиции – а отнюдь не моя! – он так и не согласился нарушить свою дурацкую тайну. Вот почему я вначале разыгрывал комедию; а поскольку вы отвечали мне тем же, то положение было почти безвыходное. Теперь мы сможем поговорить.

Лоран решает подыграть ему. Любопытно, что из всего этого выйдет.

– Вы сказали, что Даниэль Дюпон перед смертью дал вам какое-то секретное поручение, связанное с риском для жизни?

Марша широко раскрывает глаза. «Перед смертью»? Теперь он уже совсем не знает, о чем должен умалчивать.

– Так почему же, – настаивает Лоран, – почему же вы думаете, что в этом доме вас ждет засада?

– Доктор, господин комиссар, доктор Жюар! Он все слышал!

Когда Дюпон объяснял ему, насколько важны эти документы и как надо ими распорядиться, там присутствовал доктор Жюар. Поняв, что Марша собирается пойти за ними, доктор нашел предлог удалиться и позвонил главарю бандитов, чтобы предупредить его. Из предосторожности Марша несколько раз повторил, громко и внятно, что не принадлежит к группе, но видно было, что доктор не верит ни единому его слову; поэтому коммерсанта сразу же решили сделать мишенью на сегодняшний вечер. Но полиция обязана предотвратить это, поскольку речь идет об ошибке, трагической ошибке: он никогда не имел к группе ни малейшего отношения, более того, он никогда не разделял их взгляды, и он не хочет…

– Полно вам, – говорит Лоран, – успокойтесь. Вы слышали, о чем говорил доктор по телефону?

– Нет… То есть что-то слышал, но… По его лицу и так было ясно, что они намерены делать.

Решительно, этот субъект той же породы, что и Руа-Дозе. Но в чем причина такого коллективного помешательства? С Дюпоном все понятно: ему удобно было свалить вину на таинственных анархистов; но лучше бы он сам отправил эти документы куда надо, прежде чем убить себя. Пока не вполне ясны и некоторые другие обстоятельства. Но, к сожалению, вряд ли удастся прояснить их с помощью этого господина.

Чтобы избавиться от него, комиссар подсказывает ему надежный способ ускользнуть от убийц: поскольку они должны нанести удар в половине восьмого, надо пойти за документами раньше или позже.

Коммерсант уже думал об этом, но ведь от такой могущественной организации нельзя ускользнуть так просто: убийцы захватят его, а потом казнят в свое обычное время; они засели там и дожидаются его, потому что доктор не сказал им, в какое время Марша пойдет в дом профессора, он этого не знал…

– Вы слышали, что доктор сказал по телефону?

– Строго говоря, нет, только отдельные слова… Но по ним я восстановил весь разговор.

Лорану визитер уже надоел, и он постепенно дает ему это почувствовать. А тот, со своей стороны, все больше и больше нервничает и, забывая об осторожности, начинает говорить в полный голос:

– «Успокойтесь, успокойтесь»! Вам легко говорить, господин комиссар! Если бы вы, как я, с утра отсчитывали часы, которые вам осталось прожить…

– Позвольте, – говорит Лоран, – а почему только с утра?

Коммерсант оговорился: он должен был сказать «со вчерашнего вечера». Теперь он спешно поправляется: всю ночь глаз не смыкал.

В таком случае, замечает комиссар, он поступил неправильно. Он мог спать без задних ног: убийц не существует, как не существует и заговора. Даниэль Дюпон покончил с собой!

Марша несколько ошеломлен. Но тут же берет себя в руки:

– Да что вы, ничего подобного! Уверяю вас, о самоубийстве и речи быть не может.

– Правда? Откуда вы знаете?

– Он мне сам сказал…

– Он вам сказал то, что хотел сказать.

– Если бы он хотел покончить с собой, то совершил бы еще одну попытку.

– Зачем, он ведь все равно умер.

– Да… конечно… Нет, этого не может быть! Я видел, как доктор Жюар пошел звонить…

– Вы слышали, что доктор сказал по телефону?

– Ну да, я все слышал. Вы же понимаете, я не мог упустить ни единого слова! Красные папки, картотека в кабинете, жертва, которая должна угодить в ловушку…

– А вы пойдите туда сейчас: ведь до «времени убийства» еще далеко!

– Говорю вам: они уже поджидают меня!

– Вы слышали, что доктор…

 

2

Коммерсант уходит. Теперь он понял, что к чему. Дюпон был прав: генеральный комиссар – на жалованье у этих убийц. Ничем другим его поведение объяснить невозможно. Он хотел усыпить бдительность Марша, убедив его, что никакого заговора не существует, а Дюпон покончил с собой. Покончил с собой! Хорошо еще, что Марша вовремя остановился, не выложил ему всего…

Хотя нет! Тут можно было не бояться: комиссар прекрасно знает, что Дюпон не умер, ведь доктор Жюар держит их в курсе дела. Они притворяются, что поверили в его смерть, так им будет легче добить его в ближайшие дни. А пока их задача – завлечь Марша в особняк и пристрелить вместо профессора.

Что же, это очень просто: он не пойдет за папками – ни в половине восьмого, ни в какое-либо другое время (не такой он дурак, чтобы попасться в ловушку, расставленную комиссаром: ясное дело, убийцы будут дежурить там весь день). Дюпон не будет настаивать на этом, когда узнает, какова ситуация. Пускай Руа-Дозе пошлет туда другого человека.

Однако, размышляет Марша, если он не выполнит поручения, это еще не гарантирует ему безопасность: убийцам нетрудно будет взять реванш. Надо уберечься от возможных покушений. И лучший способ для этого – как можно быстрее покинуть город и укрыться где-нибудь в сельской глуши. А еще разумнее было бы сесть на первый же пароход и отправиться за море.

Но коммерсант Марша уже не уверен, что именно так и следует поступить. С самого утра он принимает то одно решение, то другое и каждый раз считает, что выбрал правильно.

Посвятить полицию в тайну – или нет; немедленно скрыться из города – или выждать; сообщить профессору об этом своем решении – или нет; сейчас же пойти на улицу Землемеров и забрать документы – или не ходить вообще…

Он ведь еще не вполне решился отказать другу в этой услуге. И снова и снова мысленно переносится туда, к домику, окруженному живой изгородью, чтобы сделать еще одну попытку… Он толкает тяжелую дубовую дверь, ключ от которой дал ему Дюпон. Он поднимается по лестнице – не торопясь…

Но с каждой ступенькой подъем все медленнее. Он так и не одолеет эту лестницу.

На сей раз он уже не сомневается в том, что его ждет, дойди он до кабинета. Он не пойдет. Он предупредит профессора и вернет ему ключи.

Но по дороге ему приходит в голову, что это будет нелегкой задачей: Дюпон – он хорошо его знает – не прислушается к ею доводам. А если доктор Жюар, который обязательно будет подслушивать за дверью, услышит их спор и узнает, что Марша отказывается выполнить поручение, у него уже не останется шансов спастись от убийц: вместо того чтобы ждать его в засаде в половине восьмого, они тут же установят за ним слежку, так что ни спрятаться, ни сбежать он больше не сможет.

Лучше уж пойти туда сейчас, пока они не установили дежурство…

Он поднимается по лестнице, В большом доме, как всегда, тихо…

 

3

Перед тем как полностью остановиться, полотно моста еще несколько раз едва заметно подрагивает. Невзирая на эти почта неощутимые колебания, велосипедист уже въехал за дверцу, готовый продолжить путь.

– Добрый день, месье.

Вскакивая на велосипед, он крикнул «Добрый день!» вместо «До свидания». Они обменялись замечаниями о погоде в ожидании, пока можно будет двигаться дальше.

У моста один разводной пролет; ось вращения механизма находится по ту сторону канала. Подняв голову, они смотрели, как нагромождение стальных балок и проводов медленно исчезает из виду.

Затем ненадолго показалась свободная оконечность моста, похожая на дорожное покрытие в разрезе; и вдруг от берега к берегу пролегла ровная асфальтовая поверхность, окаймленная с двух сторон тротуарами и перилами.

Они медленно опускали глаза, следя за происходящим, пока две металлические закраины, отполированные колесами машин, не оказались друг против друга. Тут же прекратились рокот мотора и скрежет шестеренок, и в наступившей тишине раздался звонок, возвещающий о том, что проезд снова открыт.

– Я не удивлюсь, – повторяет велосипедист.

– Может, и так. Удачи вам!

– Добрый день, месье.

Но на том берегу видно, что еще ничего не кончилось: по инерции мост двигается и после остановки механизма; за несколько секунд он опустился еще чуть-чуть, примерно на сантиметр, и между его полотном и тротуаром возник небольшой перепад; затем стальная закраина вновь качнулась, приподнявшись на несколько миллиметров выше положенного; и эти колебания, все более и более затухающие, все менее и менее различимые, – хотя трудно было бы с точностью сказать, когда они завершились, – соединялись в некую цепь возобновлений и замираний, придававшую явлению, которое прекратилось уже довольно давно, видимость постоянства.

Сейчас мост опущен. На канале нет баржи, которую надо пропустить. Человек в темно-синем кителе со скучающим видом уставился в небо. Он переводит взгляд на приближающегося прохожего, узнает Уоллеса и слегка кивает ему, как будто привык встречать его каждый день.

Две металлические закраины, отмечающие разрыв в полотне моста, замерли в неподвижности друг против друга, на одном уровне.

Пройдя до конца улицу Жозефа Жанека, Уоллес поворачивает направо, на Бульварное кольцо. Неподалеку, метрах в двадцати, начинается улица Жонаса, на углу которой действительно имеется небольшая почтовая контора.

Это маленькая почта, для жителей здешнего квартала: всего шесть окошек и три телефонные кабины; между кабинами и входной дверью – большая перегородка из матового стекла, а пониже – длинная, наклонно установленная доска, на которой заполняют бланки.

В это время дня зал пуст, а через окно видны только две пожилые дамы, поедающие бутерброды за столом, покрытым белоснежной скатертью. Надо подождать, пока соберется весь персонал, считает Уоллес, и тогда приступать к делу. Он вернется сюда через полтора часа. Все равно ему пришлось бы пойти обедать, раньше или позже.

Он направляется к «Объявлению», вывешенному, судя по всему, недавно, и, чтобы мотивировать свой приход, делает вид, будто внимательно изучает его.

Это перечень нововведений в организации почтовой, телеграфной и телефонной связи, от которых нет пользы никому, кроме каких-то малочисленных специалистов. Обычному человеку трудно понять, в чем суть этих нововведений, и Уоллес задается вопросом: существует ли вообще разница между новым порядком вещей и тем, что было раньше?

Выходя, он замечает, что обе дамы озадаченно наблюдают за ним.

Повернув назад, Уоллес видит на противоположной стороне улицы Жанека ресторан-автомат скромных размеров, но оборудованный самой современной техникой. Вдоль стен выстроились никелированные автоматы-раздатчики; в глубине зала – касса, где клиентам выдают специальные жетоны. В узком, длинном зале двумя рядами стоят маленькие круглые столики из пластика, привинченные к полу. Примерно полтора десятка людей, постоянно сменяющих друг друга, стоят за этими столами и едят – быстро и сосредоточенно. Девушки в белых, как у лаборанток, халатах своевременно убирают за клиентами грязную посуду и вытирают столы. На белых лакированных стенах висят несколько одинаковых плакатов: «Поторопитесь. Спасибо».

Уоллес обходит автоматы-раздатчики. В каждом из них выставлены на стеклянных подставках, друг над другом и на одной оси, фаянсовые тарелки, на которых с точностью до салатного листа воспроизводится одно и то же блюдо. Когда все тарелки выбраны, с задней стороны автомата чьи-то руки без лиц заполняют образовавшиеся пустоты.

Уоллес уже дошел до последнего автомата, но так и не решил, что будет есть. Выбор, впрочем, невелик: все закуски почти одинаковые, только разложены по-разному; в каждой из них основной элемент – это маринованная сельдь.

За стеклом автомата Уоллес видит шесть выставленных друг над другом экземпляров следующей композиции: на большом куске белого хлеба без корки, намазанного маргарином, лежит филе крупной сельди с серебристо-голубой кожей; справа – пять долек помидора, слева – три кружка нарезанного крутого яйца; сверху – три маслины, не как попало, а в строго определенных местах. На каждом подносе имеются нож и вилка. Круглые куски хлеба, несомненно, изготовлены по заказу.

Уоллес бросает жетон в щель автомата и нажимает на кнопку. С приятным жужжанием электрического мотора колонна тарелок начинает опускаться; затем на пустой нижней полке появляется и замирает в неподвижности тарелка, за которую он заплатил. Он достает ее вместе е ножом и вилкой, уносит и ставит на свободный столик. Проделав такую же операцию с куском такого же хлеба, но украшенного ломтиком сыра, и наконец с бокалом пива, он принимается нарезать свой обед на мелкие кусочки.

Это действительно безупречная долька помидора, фрагмент идеально симметричного плода, разрезанного машиной.

Ослепительно алая, сочная и упругая мякоть с равномерной плотностью распределена между полоской блестящей кожицы и гнездышком с одинаковыми, как на подбор, желтыми семенами, которые удерживает на месте тонкий слой зеленоватого желе, окаймляющий сердцевину. А сама сердцевина, нежно-розовая, слегка зернистая, у основания пронизана расходящимися белыми прожилками: одна из них тянется к семенам, – но, пожалуй, как-то неуверенно.

В самом верху обнаруживается едва заметный изъян: чуть торчащий кусочек кожицы, который отстал от мякоти на миллиметр или два.

За соседним столиком сидят трое мужчин, трое железнодорожных служащих. Все пространство перед ними занимают шесть тарелок и три бокала с пивом.

Все трое нарезают круглые куски хлеба с сыром на мелкие кусочки. Остальные три тарелки – образцы композиции «сельдь – помидор – крутое яйцо – маслины», такай же, как на тарелке Уоллеса. Все трое, помимо абсолютно, до мелочей совпадающей форменной одежды, еще и одного роста и одинакового телосложения; да и лица у них, в общем, одинаковые.

Они едят молча, быстро и сосредоточенно.

Покончив с сыром, каждый отпивает полбокала пива. Завязывается краткий диалог:

– В котором часу, вы сказали, это было?

– Пожалуй, около восьми или сразу после, где-то в половине девятого.

– И в такое время там никого не было? Да что вы, этого не может быть! Он мне сам сказал…

– Он вам сказал то, что хотел сказать.

Передвинув посуду на столе, они принимаются за вторую тарелку. Но через секунду тот, что заговорил первым, делает вывод:

– И в том, и в другом случае это одинаково неправдоподобно.

После этого они замолкают, всецело поглощенные работой ножа.

Уоллес чувствует какую-то тяжесть в области желудка. Не надо было так набрасываться на еду. Теперь он заставляет себя есть медленнее. Хорошо бы выпить горячего, а то весь день будут боли в желудке. После обеда он зайдет куда-нибудь, где можно посидеть, и напьется кофе.

Когда железнодорожники заканчивают вторую закуску, тот, хто сказал, в котором часу это было, возобновляет обсуждение:

– Во всяком случае, это было вчера.

– Да? Откуда вы знаете?

– А вы не читаете газет?

– Ах, эти газеты!

Он скептически разводит руками. Лица у всех троих серьезные, но бесстрастные, голоса ровные и безразличные, как если бы они не придавали особого значения собственным словам. Вероятно, речь идет о чем-то малоинтересном или уже успевшем надоесть.

– А как вы поступите с письмом?

– На мой взгляд, письмо ничего не доказывает.

– Тогда мы вообще не сможем доказать что-либо.

Одинаковым движением они допивают пиво. Затем гуськом направляются к выходу. Напоследок Уоллес слышит:

– Надеюсь, завтра разберемся.

В бистро, поразительно напоминающем заведение на улице Землемеров – не особенно чистом, но жарко натопленном, – Уоллес пьет обжигающий кофе.

Он безуспешно пытается стряхнуть с себя обволакивающую дурноту, которая мешает ему сосредоточиться на расследовании. Наверно, у него начинается грипп. Надо же: обычно он не поддается таким пустякам, а сегодня, именно сегодня, чувствует себя не в своей тарелке. Проснулся он в отличной форме, как всегда; а вот утром возникла и стала усиливаться какая-то необъяснимая скованность. Сначала он винил в этом голод, потом холод. Но вот теперь он поел и согрелся, а вялость побороть не удалось.

Но если он хочет чего-то добиться, ему нужна ясная голова; ведь пока что, хоть удача в известной мере и сопутствовала ему, он не слишком продвинулся. Для его карьеры крайне важно, чтобы именно сейчас он проявил проницательность и ловкость.

Когда несколько месяцев назад он поступил в Бюро расследований, начальство не скрывало, что его взяли с испытательным сроком и положение, которое он займет, будет зависеть от успехов в работе. И вот ему впервые поручили важное расследование. Конечно, не одному ему: этим делом занимаются и другие люди, другие отделы, о существовании которых он даже не знает. Но раз ему дали шанс, он должен поработать на совесть.

Первая встреча с Фабиусом была не слишком вдохновляющей. Уоллеса перевели из другого отдела министерства, где он был на очень хорошем счету; ему предложили занять место агента, который серьезно заболел.

– Итак, вы хотите работать в Бюро расследований?

Это говорит Фабиус. Он смотрит на нового сотрудника с сомнением, явно опасаясь, что тот окажется не на высоте своей задачи.

– Это трудная работа, – начинает он важным голосом.

– Я знаю, месье, – отвечает Уоллес, – но постараюсь…

– Трудная и неблагодарная.

Он говорит медленно, с затруднением, не реагируя на ответы, которых, похоже, просто не слышит.

– Подойдите сюда, мы кое-что проверим.

Он вынимает из ящика письменного стола необычный инструмент, нечто среднее между штангенциркулем и транспортиром. Уоллес подходит ближе и наклоняет голову, чтобы Фабиус мог измерить его лоб. Это необходимая формальность. Уоллес знает о ней, он даже сам измерил себе лоб: получилось чуть больше положенных пятидесяти квадратных сантиметров.

– Сто четырнадцать… Сорок три.

Фабиус берет листок бумаги для подсчета.

– Ну-ка посмотрим. Сто четырнадцать помножить на сорок три. Трижды четыре – двенадцать; трижды один – три, и один – четыре; трижды один – один. Четырежды четыре – шестнадцать; четырежды один – четыре, и один – пять; четырежды один – четыре. Два; шесть и четыре – десять: ноль; пять и три – восемь, и один – девять; четыре. Четыре тысячи девятьсот два… Это не дело, сынок.

Фабиус печально смотрит на него и качает головой.

– Но как же это, месье, – вежливо протестует Уоллес, – я сам считал, у меня…

– Четыре тысячи девятьсот два. Сорок девять квадратных сантиметров лобной поверхности; а нужно, понимаете ли, минимум пятьдесят.

– Но, месье, я же…

– Ладно, поскольку мне вас рекомендовали, возьму с испытательным сроком… Возможно, от усердной работы у вас прибавится еще несколько миллиметров. После первого важного дела решим, как с вами быть.

Вдруг заторопившись, Фабиус хватает со стола печать, сначала прижимает ее к штемпельной подушке, потом резким движением ставит на приказ о назначении нового сотрудника – в качестве подписи; а затем таким же привычным движением прикладывает ее ко лбу Уоллеса с криком:

– К службе годен!

Уоллес внезапно просыпается. Он стукнулся лбом о край стола. Он выпрямляется и с отвращением допивает остывший кофе.

Глянув на чек, подсунутый официантом под блюдце, он встает и мимоходом бросает монету на стойку. Сдачи он не берет. «К службе годен», как говорил…

– Ну что, месье, нашли вы эту почту?

Уоллес оборачивается. Он еще не вполне очнулся от дремоты и потому не заметил женщину в фартуке, протирающую стекло.

– Да, да, спасибо.

Это женщина со шваброй, которая утром мыла тротуар, на этом самом месте.

– И там было открыто?

– Нет. Открыли только в восемь.

– Лучше бы меня послушали! Почта на улице Жонас вам тоже подошла бы.

– Что ж! Зато прогулялся, – отвечает Уоллес и шагает дальше.

Направляясь к улице Жонас, он раздумывает, под каким предлогом начать расспросы о человеке в порванном плаще. Хоть это ему неприятно и противоречит советам Фабиуса, придется все же сказать, что он полицейский: невозможно завязать случайный разговор с шестью служащими подряд. Лучше пойти сразу к начальнику, чтобы тот собрал весь персонал на небольшое совещание. Уоллес даст им описание человека, который предположительно побывал здесь между половиной шестого и шестью вечера, – к сожалению, в это время народу на почте всегда очень много. (Согласно показаниям мадам Бакс и пьяницы, которые в данном случае совпадают, сцена у решетки произошла с наступлением темноты, то есть примерно в пять часов.)

Шляпа, плащ, примерный рост, общий облик… Почти все весьма приблизительно. Надо ли добавлять, что подозреваемый похож на него? Это может смутить свидетелей, и совершенно напрасно, поскольку сходство в данном случае относительное, то есть зависит от субъективного впечатления.

Теперь все служащие на месте, хотя стрелка электрических часов дошла только до половины второго. Уоллес принимает озабоченный вид и проходит вдоль окошек, читая таблички над ними:

«Гашение писем. Почтовые марки оптом. Выдача посылок. Авиапочта».

«Прием посылок. Почтовые марки в розницу. Ценные письма. Экспресс-почта. Заказные письма и бандероли».

«Почтовые марки (в розницу). Прием денежных переводов: бланки, почтовые, международные».

«Сберегательная касса. Начисление процентов. Выплата пенсий и пособий. Почтовые марки в розницу. Выдача денежных переводов».

«Прием телеграмм. Прием и выдача телеграфных переводов. Прием абонентской платы и счетов за телефон».

«Прием телеграмм. Пневматическая почта. Выдача корреспонденции до востребования. Почтовые марки в розницу».

Девушка в окошке поднимает голову и смотрит на него. Она улыбается ему и говорит, поворачиваясь к укрепленному на стене шкафчику:

– Вам письмо.

И, перебирая вынутую из ящика стопку писем, добавляет:

– Я вас не сразу узнала из-за этого плаща.

– Сегодня ведь не жарко, – говорит Уоллес.

– Вот-вот зима наступит, – отвечает девушка.

Отдавая ему письмо, она вдруг спохватывается и как бы в шутку спрашивает:

– Документ при вас, месье?

Уоллес засовывает руку во внутренний карман плаща. Карточки, дающей право получать корреспонденцию до востребования, при нем, естественно, нет. Он скажет, что забыл ее в другом плаще. Но ему не дают разыграть эту комедию.

– Вы же его вчера вернули, – говорит она. – Вообще-то я не имею права выдавать вам корреспонденцию, потому что срок кончился; но ящик пока ничей, так что это не страшно.

Она протягивает ему измятый конверт: «Андре ВС. Почтовое отделение № 5, улица Жонас, 2, № 326-Д». На левом верхнем углу пометка: «Пневматическая почта».

– Давно оно пришло? – интересуется Уоллес.

– Утром, сразу после того, как вы ушли. То ли без четверти двенадцать, то ли ровно в двенадцать. Хорошо, что вы все-таки надумали вернуться. На письме даже нет обратного адреса. Не знаю, что бы я с ним делала.

– Его отправили в десять сорок, – замечает Уоллес, вчитавшись в штемпель.

– В десять сорок? Тогда вы должны были его получить еще утром. Наверно, задержали передачу. Хорошо, что вы решили зайти еще раз.

– Ну, не так уж это важно, – говорит Уоллес.

 

4

– На мой взгляд, это письмо ничего не доказывает.

Лоран разглаживает ладонью лист бумаги, лежащий у него на столе.

– Тогда мы вообще не сможем доказать что-либо.

– Именно это я и сказал вам только что, – замечает комиссар.

И, чтобы утешить Уоллеса, добавляет:

– Попробуем взглянуть на это под другим углом зрения. С помощью этого письма можно доказать что угодно – всегда можно доказать что угодно – например, что убийца – вы: почтовая служащая вас узнала, а ваша фамилия слегка напоминает таинственное «ВС», под которым скрывается адресат. Ваше имя случайно не Андре?

Опять комиссар упражняется в остроумии. Все же он отвечает – из вежливости:

– Любой может получать корреспонденцию под любым именем. Достаточно абонировать ящик с номером, а личность адресата никого не интересует. С таким же успехом он мог бы назваться Даниэлем Дюпоном или генеральным комиссаром Лораном. Жаль, мы только сейчас узнали, где он получал письма, а то можно было бы сцапать его еще утром. Повторяю: надо срочно послать полицейского на улицу Жонас на случай, если он вдруг решит вернуться; впрочем, вряд ли от этого будет польза, раз он сам сказал, что не вернется, остается только вызвать на допрос девушку с почты. Может быть, она даст какую-нибудь зацепку.

– Давайте не горячиться, – говорит Лоран, – давайте не горячиться. На самом деле мне непонятно, почему убийцей должен быть этот господин ВС. Что вам, в сущности, известно? Поверив неуравновешенной женщине и мертвецки пьяному мужчине, вы изъяли на почте корреспонденцию «до востребования», адресованную не вам. (Заметьте, кстати, что это абсолютно противозаконно: в нашей стране полиция не имеет права изымать на почте частную корреспонденцию, для этого нужно постановление суда.) Ладно. Кому было адресовано это письмо? Человеку, похожему на вас. С другой стороны, вы похожи (но это свидетельство заслуживает меньшего доверия) на человека, который якобы подошел вчера в пять часов вечера к особняку и «просунул руку между прутьями решетки». И вы поняли так, что позднее он заходил на ту самую почту. Ладно. Тут действительно могло быть совпадение – и пресловутое письмо должно было все разъяснить. Но что говорится в этом письме? Что отправитель (подписавшийся инициалами Ж. Б.) будет ждать этого «Андре ВС» раньше, чем они договаривались («с одиннадцати часов сорока пяти минут»), – место встречи, к сожалению, не указано; что некто третий, обозначаемый инициалом Г., отстранен от дела и потому ВС должен посвятить всю вторую половину дня завершению некоего дела, о котором ровно ничего не известно, кроме того, что частично оно было сделано вчера (согласитесь: убийство Дюпона вряд ли можно назвать незавершенным делом). Помимо этого я вижу здесь лишь коротенькую фразу, в смысл которой не можем проникнуть ни вы, ни я, но которую, по-видимому, можно оставить без внимания как второстепенную – тут вы со мной согласны. И наконец, заметим, что в одной из важных, по вашему мнению, фраз есть неразборчивое слово из нескольких букв, похожее на «сумасшествие», или «происшествие», это может быть также «существо», «общество», «ничтожество» и еще многое другое.

Затем Лоран заявляет, что получение корреспонденции «до востребования», так же как и наличие псевдонима, не свидетельствует о преступных намерениях. В шести почтовых отделениях города имеется несколько тысяч получателей корреспонденции такого рода. Часть из них – надо полагать, около четверти – обменивается любовными или просто восторженными письмами. Примерно столько же заняты полузаконной коммерческо-благотворительной деятельностью: брачные агентства, бюро по трудоустройству, индийские факиры, астрологи, оккультисты и так далее… Все остальные, то есть более половины, – деловые люди, из коих лишь немногие являются настоящими мошенниками.

Письмо было отправлено из почтового отделения номер три, которое обслуживает внутреннюю гавань и северо-восточные склады. Как обычно, речь идет о торговле лесом или о чем-то, имеющем к ней отношение: о торгах, о транспорте, о погрузке и тому подобном. За день котировки претерпевают весьма чувствительные колебания, и посредникам важно вовремя этим воспользоваться; если сделка откладывается на сутки, это иногда может привести к разорению.

Ж. Б. – комиссионер (может быть, жулик, а может быть, и нет). Г. и Андре ВС – два его агента. Вчера оба они занимались одним делом, которое должно завершиться сегодня вечером. Оставшись без помощи Г., его партнер должен прибыть на место раньше, чем было условлено, чтобы не упустить время.

 

5

И опять Уоллес в одиночестве шагает по улицам. Теперь он идет к доктору Жюару: как только что повторил Лоран, это первое, что ему надлежит сделать. Он добился помощи от муниципальной полиции: за почтой будет установлено наблюдение, а девушку вызовут на допрос. Но он понял, что у комиссара уже сложилось твердое мнение: никакой террористической организации не существует, Даниэль Дюпон сам лишил себя жизни. Как считает комиссар, это единственное правдоподобное объяснение; пусть отдельные «незначительные детали» пока не очень-то укладываются в эту версию, но все новые сведения, какие к нему поступают, сразу же превращаются в дополнительные доказательства самоубийства.

Вот, скажем, револьвер, который Уоллес нашел у профессора. Он того же калибра, что и пуля, предоставленная доктором; и в барабане как раз не хватает одной пули. А главное, в лаборатории комиссариата эксперты обнаружили, что револьвер заклинило. Этот факт имеет колоссальное значение: он объясняет, почему Дюпон после первой неудачной попытки не выстрелил во второй раз. Вместо того чтобы выпасть, гильза застряла в стволе; поэтому ее и не нашли на полу в кабинете. Что же касается не слишком разборчивых отпечатков на рукоятке револьвера, то их расположение не противоречит картине самоубийства, какой она видится комиссару: на гашетке отпечаток указательного пальца, как будто стреляли от себя, но локоть выставлен вперед, а запястье вывернуто так, чтобы дуло почти с абсолютной точностью могло оказаться между ребрами. Держать оружие таким образом весьма неудобно, и притом его еще надо очень крепко сжимать, иначе пуля отклонится от цели…

Оглушающий удар в грудь, и сразу же – жгучая боль в левой руке; и ничего больше, только тошнота, которую никак нельзя принять за смерть. Дюпон удивленно смотрит на револьвер.

Правая рука двигается свободно, голова ясная, все тело готово повиноваться ему. И все же он уверен, что слышал выстрел, и почувствовал, как в области сердца что-то разорвалось. Он должен был умереть; но вот он сидит за своим письменным столом, как будто ничего не произошло. Наверно, выстрел был неточным. Надо скорее покончить с этим.

Он снова поворачивает револьвер дулом к себе, прижимает его к жилету в том месте, где уже должно быть первое отверстие. Боясь, что потеряет сознание, он изо всех сил нажимает пальцем на собачку… Но на этот раз не происходит ничего, абсолютно ничего. Он судорожно сжимает револьвер, но все напрасно: оружие не срабатывает.

Он кладет револьвер на стол и начинает сгибать и разгибать пальцы, проверяя, действует ли рука. Все дело в револьвере, его заклинило.

Хотя старая Анна, которая убирает со стола внизу, и туговата на ухо, она, конечно, услышала выстрел. Что она сейчас делает? Вышла на улицу и зовет на помощь? Или поднимается по лестнице? Она всегда носит войлочные шлепанцы, ее шагов не слышно. Надо что-то сделать, пока она не пришла. Надо выйти из этого идиотского положения.

Профессор пробует встать; это удается ему без труда. Он даже может ходить. Он приближается к камину, отодвигает стопку книг, чтобы поглядеться в зеркало. Теперь он видит отверстие, оно расположено чуть выше, чем нужно; в жилете дыра, и он слегка запачкан кровью. Едва заметное пятнышко. Стоит только застегнуть пиджак – и ничего не будет видно. А лицо? Все в порядке, он выглядит как обычно. Он возвращается к столу, рвет письмо, которое перед ужином написал своему другу доктору Жюару, и бросает его в корзину…

Даниэль Дюпон сидит у себя в кабинете. Он чистит револьвер.

Он обращается с ним очень осторожно.

Убедившись, что механизм в порядке, он ставит магазин на место. Потом убирает тряпку в ящик. Человек он дотошный, любит, чтобы всякое дело было сделано на совесть.

Он делает несколько шагов по светло-зеленому ковру, который приглушает звуки. В этой небольшой комнате не очень-то походишь. Со всех сторон его окружают книги: право, социальное законодательство, политическая экономия… внизу слева, с краю стеллажа, стоят несколько книг, его собственный вклад в эти исследования. Не так уж много. Но все-таки там были две или три дельные мысли. И кто их понял? Тем хуже для них; это не причина, чтобы отчаяться и лишить себя жизни! На губах профессора появляется чуть презрительная усмешка: подумать только, какая чушь пришла ему в голову несколько минут назад, когда он держал в руке револьвер… А люди приняли бы это за несчастный случай.

Он останавливается у стола и бросает последний взгляд на письмо, которое только что написал одному бельгийскому ученому, проявившему интерес к его теориям. Это внятное, сухое письмо; в нем содержатся все необходимые разъяснения. Может быть, после ужина он добавит несколько теплых слов.

Перед тем как спуститься, надо положить револьвер на место, в ящик ночного столика. Профессор аккуратно заворачивает его в тряпку, которую незадолго перед тем по рассеянности убрал. Потом выключает большую лампу с абажуром на письменном столе. Семь часов вечера…

Когда он вернулся, чтобы дописать письмо, его уже ждал убийца. Лучше бы он оставил револьвер в кармане… Но кто сказал, что он осматривал револьвер именно сегодня? В этом случае он вынул бы застрявшую гильзу. Эксперты сказали только, что оружие «содержалось в хорошем состоянии», а недостающая пуля была выпущена «недавно», то есть уже после того, как револьвер чистили последний раз, а это могло быть несколько недель, даже несколько месяцев назад. Лоран понимает это так: Дюпон вычистил револьвер вчера и вчера же собирался им воспользоваться.

Уоллес думает, что надо было все же переубедить комиссара. Ведь его аргументы часто казались Уоллесу спорными, и наверняка была возможность доказать ему это. А Уоллес позволил втянуть себя в бесплодные дискуссии о вещах второстепенных или вообще не имеющих отношения к делу; когда же он захотел изложить схему преступления, то сделал это в таких неуклюжих выражениях, что история о тайном обществе и казнях, совершаемых в строго определенное время, получилась какой-то фантастической, беспочвенной, непродуманной.

Когда он говорил, то все больше отдавал себе отчет в том, насколько невероятно звучит его рассказ. Хотя, может статься, дело было не в словах: если бы он подбирал их тщательнее, результат получился бы тот же; достаточно было просто произнести их, чтобы у слушателя пропало желание принимать их всерьез. И под конец Уоллес перестал бороться с привычными штампами, которые первыми приходили ему на ум; они оказывались самыми подходящими.

К несчастью, он вдобавок видел перед собой ироническую улыбку комиссара, чье явное недоверие лишало его выкладки последних остатков правдоподобия.

Лоран стал задавать ему прямые вопросы. Кем были жертвы? Каково было их значение для государства? Не образовался ли вакуум с их внезапным и массовым исчезновением? Почему эта тема не обсуждается в гостиных, в газетах, на улицах?

На самом деле это объясняется очень просто. Речь идет о достаточно многочисленной группе людей, рассеянных по всей стране. Большинство из них не занимает никакой официальной должности; они не входят в правительство и тем не менее оказывают на него прямое и значительное влияние. Экономисты, финансисты, руководители промышленных консорциумов, профсоюзные лидеры, юристы, инженеры, технические работники всех областей, они предпочитают оставаться в тени и чаще всего ведут весьма скрытный образ жизни; их имена мало известны публике, и никто не узнаёт их в лицо. Но заговорщики действуют наверняка: они знают, что, устраняя этих людей, расшатывают экономико-политическую систему страны. До сих пор власти пытались скрыть всю серьезность происходящего; сведения о девяти убийствах не разглашались, отдельные преступления удалось выдать за «несчастный случай»; газеты молчат; общество как будто продолжает жить обычной жизнью. Поскольку в такой обширной и разветвленной структуре, как полиция, приходилось опасаться утечки информации, то Руа-Дозе решил поручить борьбу с террористами другому учреждению. Министр склонен больше доверять разведывательным службам, которые находятся под его контролем и сотрудники которых испытывают к нему личную преданность.

Уоллес с грехом пополам ответил на вопросы генерального комиссара, не раскрыв ему главных секретов. Но он сознает всю слабость своей позиции. Незаметные личности, тайно управляющие страной, преступления, о которых никто не слышал, несколько полиций за рамками полиции как таковой и, наконец, террористы, еще более загадочные, чем все остальное, – все это не может не насторожить здравомыслящего чиновника, который слышит об этом впервые… И, конечно, будь эта история от начала до конца вымышленной, каждый мог поверить в нее – либо не поверить – и, соответственно, дальнейшее развитие событий в ту или в другую сторону либо подтвердило бы ее, либо нет.

Розовый, упитанный Лоран, крепко сидящий в своем высоком кресле, опирающийся на платных осведомителей и на свою картотеку, выразил агенту такое категорическое недоверие, что тот на мгновение чуть не усомнился в собственном существовании: поскольку он принадлежал к одной из неизвестных комиссару организаций, то вполне мог быть такой же выдумкой министра с чересчур богатым воображением, что и пресловутый заговор. Во всяком случае, собеседник, похоже, относил его именно к этому разряду. Комиссар без обиняков сказал, что, по его мнению, происходит: у Руа-Дозе опять разыгралась фантазия; а если люди вроде Фабиуса склонны ему верить, это еще ничего не значит. Впрочем, другие его последователи пошли еще дальше: вот, например, некто Марша, впору опасаться, что сегодня в семь вечера он умрет от самовнушения…

Вторжение коммерсанта, разумеется, ни к чему не привело.

Уоллес ушел, унося с собой револьвер Дюпона. Лоран не пожелал оставить его у себя, он не знал, что с ним делать; раз Уоллес ведет следствие, так пусть собирает «вещественные доказательства». По просьбе комиссара в лаборатории револьвер снова привели в то же неисправное состояние, в котором он был обнаружен, то есть с застрявшей в стволе гильзой.

Уоллес шагает. Планировка улиц в этом городе не перестает его удивлять. От самой префектуры он шел той же дорогой, что и утром, но такое ощущение, словно от генерального комиссариата до клиники доктора Жюара сейчас идти гораздо дольше, чем в первый раз. Все улицы в этом квартале похожи друг на друга, и он не мог бы поручиться, что всегда сворачивал на одну и ту же. Он боится, что слишком отклонился влево и прошел параллельно той улице, которая ему нужна.

Он решает зайти в какой-нибудь магазин и спросить, как пройти на Коринфскую улицу. И заходит в маленький книжный магазин, где продают также писчую бумагу, карандаши и краски для детей. Продавщица встает ему навстречу:

– Что желаете, месье?

– Очень мягкий ластик, для рисования…

– Ну конечно, месье.

Развалины древних Фив.

На холме, господствующем над городом, в тени кипарисов, среди разбросанных обломков колонн, художник-любитель установил свой мольберт. Он работает старательно, каждую секунду переводя взгляд на натуру; очень тонкой кистью он прорисовывает множество деталей, почти незаметных для глаза, но на картине обретающих удивительную четкость. Должно быть, у него очень острое зрение. Можно пересчитать все камни, которыми выложен край набережной, каждый кирпич фронтона, каждую деталь кровли. Там, где ограда образует угол, живая изгородь блестит на солнце, и видны даже очертания листьев. Один кустик на заднем плане перерос остальные и выбился вверх, у него оголенные ветки, каждая из которых отмечена блестящей черточкой с освещенной стороны и черной черточкой – с теневой. Фотография была сделана зимой, в необычайно ясный день. Зачем бы этой молодой женщине фотографировать особняк?

– Очень красивый особняк, правда?

– Бог ты мой, ну конечно, раз вам так хочется.

Она не могла жить в этом доме до Дюпона: профессор прожил в нем двадцать пять лет и унаследовал его от дяди. Может быть, она была там прислугой? Уоллес вспоминает веселое, задорное лицо хозяйки магазина; ей самое большее лет тридцать – тридцать пять, привлекательная зрелость, округлившиеся формы, здоровый цвет лица, блестящие глаза, черные волосы, такой тип редко встречается в этой стране, она больше напоминает женщин из Южной Европы или с Балкан.

– Боже мой, ну конечно, раз вам так хочется.

С легким гортанным смешком, как будто он позволил себе какую-нибудь нескромную шутку. Его жена? Это было бы занятно. Разве Лоран не сказал, что она теперь держит магазин? Моложе мужа лет на пятнадцать… брюнетка с черными глазами… да это она?

Уоллес выходит из книжного магазина. Пройдя несколько метров, он оказывается у перекрестка. Перед ним – красное панно с надписью: «Для рисования, для школы, для работы…»

Это здесь он сошел с трамвая перед обедом. И сейчас он снова идет в направлении, указанном стрелкой, в магазин канцелярских принадлежностей на улице Виктора Гюго.

 

Глава четвертая

 

1

Если посмотреть прямо вниз, становится виден трос, ползущий по поверхности воды.

Перегнувшись через парапет, можно увидеть, как он появляется из-под арки моста, прямой и натянутый, толщиной вроде бы с большой палец; но на таком расстоянии, когда не с чем сравнить, легка ошибиться. Спиралевидные жгуты мелькают один за другим, создавая ощущение большой скорости. Сто оборотов в секунду или больше?… На самом деле эта скорость не так уж велика, с такой скоростью шагает занятой мужчина или движется буксир, тянущий за собой по каналу вереницу барж.

Под металлическим тросом – вода, зеленоватая, мутная, она все еще тихо плещется, хотя буксир уже далеко. Первая баржа еще не показалась из-под моста; трос пока еще ползет по поверхности воды, ничто не позволяет предположить, что он скоро кончится. Но буксир уже достиг следующего моста и, чтобы пройти под ним, начинает опускать трубу.

 

2

– Даниэль был грустный человек… Грустный и нелюдимый… Но он был не такой человек, чтобы кончать жизнь самоубийством, – совсем не такой. Мы с ним прожили около двух лет, в этом особняке на улице Землемеров (молодая женщина показывает рукой куда-то на восток – а может быть, всего лишь на фотографию, стоящую в витрине, по ту сторону перегородки), и за все это время я ни разу не видела, чтобы он упал духом или мучился сомнениями. И не думайте, что он скрывал свои чувства: в этом спокойствии выражался его характер.

– Вы только что сказали, что он был грустным человеком.

– Да. Наверно, это не то слово. Он был не грустным… То есть он, конечно, не был веселым: стоило войти в садовую калитку, как веселье теряло смысл. А значит, и грусть тоже, верно? Не знаю, как вам сказать… Скучный? И это неверно. Мне нравилось его слушать, когда он мне что-нибудь объяснял… Нет, жизнь с Даниэлем была невыносима потому, что он был одинок, безнадежно одинок. Он был одинок и не страдал от этого. Он не был создан ни для брака, ни для какой-либо иной привязанности. У него не было друзей. В университете студенты были в восторге от его лекций, а он даже не различал их по лицам… Почему он на мне женился?… Я тогда была очень молода и испытывала перед этим зрелым мужчиной что-то вроде восхищения; все вокруг меня восхищались им. Меня воспитал дядя, к которому Даниэль временами приходил ужинать… Не знаю, зачем я вам это рассказываю, вам ведь совершенно неинтересно.

– Ну что вы, что вы, – возражает Уоллес – Наоборот, нам нужно знать, следует ли принимать в расчет версию самоубийства; вдруг у него были причины лишить себя жизни, или же он способен был сделать это без всяких причин.

– О нет, нет! Любой, даже самый незначительный его поступок всегда имел причину. Если вначале казалось, что ее нет, позже становилось ясно: причина все-таки была, определенная, тщательно продуманная, учитывавшая все стороны дела. Даниэль все решал заранее, и его решения всегда были логичны; и разумеется, бесповоротны… Недостаток фантазии, если хотите, но в небывалой степени… В общем, я могла поставить ему в вину лишь его достоинства: ничего не делать, не подумав, никогда не менять решений, никогда не ошибаться.

– Но ведь вы сказали, что его женитьба была ошибкой?

– Да, конечно, в своих отношениях с людьми он мог допустить просчеты. Можно сказать даже, он только и делал, что допускал просчеты. Но в конечном счете прав оказывался он: его ошибка состояла лишь в том, что он считал всех такими же последовательными, как он сам.

– Быть может, у него оставался горький осадок от этого непонимания?

– Вы не знаете, что это был за человек. Абсолютно непоколебимый. Он был уверен, что прав, и этого ему было достаточно. Если другим нравилось носиться с какими-то бреднями, что ж, тем хуже для них.

– К старости характер у него мог измениться; вы давно его не видели…

– Напротив, мы с тех пор много раз виделись: он был такой же, как раньше. Говорил со мной о книгах, которые писал, о жизни, которую вел, о тех немногих знакомых, с которыми еще виделся. По-своему он был счастлив: во всяком случае, безмерно далек от мысли покончить с собой. Он жил отшельником, в обществе старой глухой экономки и своих книг, и это его вполне устраивало… Его книги… его работа… только этим он и жил! Вы видели этот дом, мрачный и тихий, выстеленный коврами, полный разных старомодных штучек, к которым нельзя было прикасаться. Стоит переступить порог – и будто цепенеешь, чувствуешь, что не хватает воздуха, и уже не хочется ни шутить, ни смеяться, ни петь… Мне было двадцать лет… Казалось, Даниэлю там было хорошо, и он не понимал, что у кого-то может быть другое мнение. Впрочем, он почти все время проводил в кабинете, и никто не имел права его беспокоить. Даже когда мы только что поженились, он безвыходно сидел там и отлучался лишь три раза в неделю, читать лекции. А вернувшись, сразу же поднимался туда и закрывал за собой дверь; бывало, что он просиживал там до глубокой ночи. Я видела его только за обедом и ужином, он спускался в столовую ровно в двенадцать и в семь вечера и никогда не опаздывал.

– Когда вы мне сейчас сообщили о его смерти, у меня было такое странное чувство. Не знаю, как это выразить… Была ли разница между живым Даниэлем и мертвым? В нем и раньше было так мало жизни… Нельзя сказать, что ему не хватало самобытности или силы воли… Но жизни в нем не было никогда.

– Нет, я еще с ним не говорил. Я собираюсь пойти к нему сейчас.

– Как его зовут?

– Доктор Жюар.

– Надо же… Это он делал операцию?

– Да.

– Хм… Занятно.

– Он что, неважный хирург?

– О нет, нет! Думаю, нет.

– Вы его знаете?

– Только по имени… Я думала, он гинеколог.

– И давно это случилось?

– В городе об этом стали поговаривать незадолго до начала…

У него вдруг возникает неприятное чувство, что он зря теряет время. Когда его осенило, что хозяйка магазина на улице Виктора Гюго – возможно, бывшая жена Дюпона, это совпадение показалось ему каким-то чудом; он чуть не бегом вернулся в магазин, и с первых же слов его догадка подтвердилась. Он очень обрадовался, подумал, что благодаря этому нежданному везению его расследование должно ощутимо продвинуться. Между тем тот факт, что эта дама случайно попалась ему по дороге, нисколько не меняет характер сведений, которые она может предоставить: если бы Уоллес всерьез предполагал, что из нее можно выудить нечто действительно важное, он бы раздобыл адрес бывшей супруги Дюпона еще утром, когда узнал от Лорана о ее существовании. Но тогда он счел более срочным допросить других – например, доктора Жюара, до которого он пока так и не добрался.

Теперь Уоллес понимает, что его надежды были беспочвенны. Он немного растерян, дело не только в несбывшихся надеждах, неприятно, что он не сообразил этого раньше. Сидя в задней комнате магазина, лицом к лицу с привлекательной молодой женщиной, он пытается понять, чего искал здесь, быть может, сам того не сознавая.

А еще ему приходит в голову, что он уже может не застать доктора в клинике. Когда он встает и извиняется за то, что у него нет времени продолжать беседу, его снова поражает этот гортанный смешок, словно подразумевающийся какую-то связь между ними. Хотя безобидная фраза, которую он произнес, не содержала ничего двусмысленного… Озадаченный Уоллес старается ее вспомнить, но это ему не удается: «Надо, чтобы я… Надо будет…»

Звон дверного колокольчика обрывает эти изыскания, словно будильник. Но вместо того, чтобы освободить его, эта неожиданность лишь оттягивает его уход; хозяйка магазина исчезает, сказав с улыбкой:

– Минуточку, пожалуйста. Мне надо обслужить покупателя.

«К сожалению, мадам, я вынужден… Минуточку, пожалуйста, мне надо… Мне скоро надо будет идти… Мне скоро надо… Мне скоро надо…»

Он не давал повода для такого смеха.

Уоллес садится снова, не зная, чем себя занять до возвращения хозяйки. Через неплотно прикрытую дверь он слышал, как она с профессиональной любезностью приветствует входящего, но слов не разобрать: комната, где находится Уоллес, отделена от магазина запутанными коридорами и переходами. Больше он не слышит ничего. Наверно, покупатель разговаривает не очень громко, а молодая женщина молчит – или понизила голос. Но зачем бы ей понижать голос?

Невольно насторожившись и напрягая слух, Уоллес пытается представить себе происходящее. Перед его глазами одна за другой мелькают несколько сцен, преимущественно немых или сопровождаемых таким тихим шепотом, что слова пропадают, от этого сцены кажутся еще более неестественными, карикатурными, даже гротескными. Вдобавок все они отличаются столь вопиющей неправдоподобностью, что даже автор вынужден признать их скорее бредом, чем разумной гипотезой. На мгновение он пугается: ведь суть его профессии, напротив, именно в том, чтобы… «Это трудная работа… Трудная и неблагодарная… Но раз мне вас рекомендовали, то я все-таки возьму вас…»

Ладно, ничего страшного: если бы речь шла о чем-то серьезном, то есть относящемся к расследованию, он, конечно, не позволил бы своей фантазии так разыграться. У него нет причин интересоваться, о чем сейчас говорят в магазине.

Но он поневоле прислушивается, вернее, пытается вслушаться, потому что не слышит больше ничего, кроме невнятных звуков, доносящихся неизвестно откуда… Во всяком случае, ничего похожего на легкий гортанный смешок, такой заразительный, дразнящий…

Вечер. Даниэль Дюпон возвращается с лекции. Опустив глаза, он поднимается по лестнице решительной походкой, в которой едва угадывается усталость. Дойдя до площадки второго этажа, он привычно направляется к кабинету… И вздрагивает, услышав позади легкий гортанный смешок, приветствующий его приход. На лестничной площадке нет освещения, и в полутьме он не заметил привлекательную молодую женщину, ожидающую его у открытой двери спальни… этот воркующий смех, который словно исходит от всего ее тела… дразнящий, ласкающий… это его жена.

Уоллес прогоняет от себя и это видение. Дверь спальни закрывается за слишком чувственной супругой. Призрак Даниэля Дюпона продолжает свой путь к кабинету, опустив глаза, уже протянув руку к дверной ручке и готовясь ее повернуть…

По-прежнему неясно, что происходит в магазине. Уоллесу кажется, что дело затянулось, и он машинально приподнимает край рукава, желая взглянуть на часы. Но тут же вспоминает, что часы остановились: действительно, на них все еще половина восьмого. Переводить стрелки бесполезно, часы не пойдут.

Напротив, на комоде, справа и слева от флиртующей парочки из фарфора без глазури, стоят фотографии в рамках. На той, что слева, строгое лицо мужчины в годах; он снят в три четверти, почти в профиль, и как будто краем глаза наблюдает за статуэткой – если только взгляд его не направлен на вторую фотографию, сделанную значительно раньше, о чем свидетельствует ее желтизна и то, как старомодно одеты люди на ней. Маленький мальчик в костюме первопричастника глядит снизу вверх на высокую женщину в пышном платье, со множеством украшений и в огромной шляпе, как было принято в прошлом веке. Очевидно, это мать мальчика, совсем молодая мать, на которую он смотрит с каким-то робким восхищением – насколько можно об этом судить по выцветшей фотографии, где лица во многом утратили живость. Вероятно, эта женщина приходится матерью также и хозяйке дома; а строгий господин – возможно, Дюпон. Уоллес даже не знает, как он выглядел.

Если всмотреться, фотография освещается едва заметной улыбкой, и трудно сказать, где она рождается – в глазах или на губах… А под другим углом выражение лица у этого человека почти игривое, есть в нем что-то вульгарное, самодовольное, отталкивающее. Даниэль Дюпон возвращается с лекции. Он поднимается по лестнице тяжелыми шагами, в которых все же угадывается торопливость. Дойдя до второго этажа, он поворачивает налево, к спальне, и толкает дверь, не дав себе труда постучать… Но сзади, на пороге кабинета, вдруг возникает фигура юноши. Раздаются два револьверных выстрела. Дюпон, даже не вскрикнув, падает на ковер в коридоре.

В дверном проеме появляется молодая женщина.

– Я не заставила вас ждать слишком долго? – спрашивает она своим грудным голосом.

– Нет, нет, – отвечает Уоллес, – но теперь мне пора бежать.

Жестом она останавливает его:

– Подождите минутку! Знаете, что он купил? Угадайте!

– Кто «он»?

Покупатель, разумеется. И купил он, конечно же, ластик. Что она находит в этом необычного?

– Покупатель, который только что вышел!

– Не знаю, – говорит Уоллес.

– Почтовую открытку! – восклицает молодая женщина, – Он купил почтовую открытку с фотографией особняка, ту, что вы взяли у меня сегодня утром!

На этот раз гортанный смех длится бесконечно.

Когда она зашла в магазин, там был маленький человечек болезненного вида, бедно одетый, в грязной шляпе и длинном плаще зеленоватого оттенка. Он не сказал сразу, что ему нужно, а только пробормотал сквозь зубы «добрый день». Он обвел глазами помещение и, спустя чуть больше времени, чем на самом деле требуется на это, заметил вертящийся стенд с открытками, которые принялся спокойно разглядывать. Он произнес что-то вроде:

– … выбрать открытку…

– Пожалуйста, – ответила хозяйка магазина.

Ей не нравились манеры посетителя, и она уже собиралась под каким-нибудь предлогом позвать Уоллеса, чтобы показать, что она не одна, но тут он вдруг заинтересовался какой-то открыткой, взял ее в руки и внимательно рассмотрел. Затем, не сказав больше ни слова, положил на прилавок монету (цена открытки была указана на стенде) и ушел со своим трофеем. Это был особняк на улице Землемеров, «дом, в котором было совершено преступление»! Странный покупатель, правда?

Но когда Уоллес смог наконец выйти из магазина, любителя фотографий и след простыл. Улица Виктора Гюго безлюдна как справа, так и слева. Невозможно установить, в какую сторону направился незнакомец.

А потому Уоллес идет в клинику Жюара или, по крайней мере, считает, что идет туда, ведь он не спросил дорогу у молодой женщины, а возвращаться к ней почему-то не хочет.

Только он успевает свернуть на поперечную улицу, как замечает впереди, у ближайшего перекрестка, коротышку в зеленом плаще: тот стоит посреди тротуара, уставившись на почтовую открытку. Уоллес направляется к нему, еще не решив в точности, что делать; но коротышка, очевидно заметив его, трогается с места и вскоре исчезает за поворотом направо. Уоллес ускоряет шаг и через несколько секунд оказывается на перекрестке. Направо тянется длинная, прямая, как стрела* улица, на которой нет ни магазина, ни козырька над дверью, ни одного места, где можно было бы спрятаться. Улица совершенно безлюдна, если не считать мелькнувшую в дальнем конце и сразу исчезнувшую высокую мужскую фигуру в плаще.

Уоллес идет до следующего перекрестка, зорко глядя по сторонам. Никого нет. Коротышка испарился.

 

3

Уоллес упорно продолжает преследование. Он методично исследовал все прилегающие улицы. Наконец, не желая сдаваться, хотя шансы напасть на след незнакомца были уже почти равны нулю, он вернулся назад, снова прошел по тем же местам, долго кружил возле перекрестка, где видел его в последний раз.

Эта история задела его за живое, и он никак не решался уйти, пока не увидел часы в витрине часовщика: он едва успеет дойти до комиссариата, где Лоран должен в его присутствии допросить служащих почты, срочно собранных по его же просьбе.

Но по дороге Уоллес снова перебирает в уме обстоятельства появления и исчезновения любителя открыток – маленький человечек, стоящий посреди тротуара и пристально разглядывающий фотографию, которую он держит обеими руками, у самого лица, как будто надеется обнаружить в ней разгадку какой-то тайны, – а потом совершенно безлюдные улицы.

Уоллеса раздражает собственное упорство в этой погоне за тенью, он пытается, но безуспешно поставить происшествие на подобающее, то есть, в сущности, малозначительное место. Скорее всего, в магазине побывал маньяк, который собирает документы, имеющие отношение к преступлениям. В этом маленьком, тихом городе ему нечем особенно поживиться, и заметка в утренних газетах о вчерашнем убийстве для него – подарок. Пообедав, он пошел посмотреть на «дом, где совершено преступление», а на обратном пути увидел в витрине фотографию особняка; он тут же вошел в магазин, но не знал, что ему спросить у хозяйки, и для приличия решил посмотреть открытки на вертящемся стенде, где как раз и находился предмет его вожделений. Он немедленно купил открытку и не мог удержаться от того, чтобы начать ее разглядывать прямо по дороге. А его исчезновение объясняется еще проще: свернув за угол у перекрестка, он скрылся за одной из ближайших дверей – иначе говоря, пришел домой.

Гипотеза весьма правдоподобная – даже единственно правдоподобная, – но перед глазами Уоллеса снова и снова встает видение: коротышка в зеленом плаще посреди тротуара, как будто в этом зрелище было что-то непостижимое, не поддающееся никакому, даже самому правдоподобному объяснению.

В генеральном комиссариате Лоран и Уоллес первым делом договорились о том, какие вопросы следует задать сотрудникам почты: что они знают о человеке, называющем себя Андре ВС? Часто ли его видели в этом квартале? Известно ли, где он живет? С каких пор он стал получать корреспонденцию до востребования в почтовом отделении на улице Жонас? Часто ли он забирает письма? Много ли их приходит на его имя? И откуда? И наконец: почему он больше не вернется? Он это как-нибудь объяснил? Когда он появлялся в последний раз? И так далее. Кроме того, необходимо составить по возможности более точный словесный портрет человека в порванном плаще.

В кабинет входят почтовые служащие, ожидавшие в соседнем помещении. Их трое; девушку из шестого окна зовут Жюльетта Декстер, ее серьезное, задумчивое лицо внушает доверие; следующая – Эмилия Леберман, пятьдесят один год, не замужем, работает за соседним окошком и живо интересуется всем, что происходит вокруг; кроме того, в комиссариат вызвали еще одну женщину, которая уже не работает на почте: мадам Жан.

В свое время мадам Жан получила свидетельство об окончании училища, и на лето ее взяли стажером в почтовое отделение на улице Жонас. А в сентябре она выполняла обязанности мадемуазель Декстер, которая была в отпуске. По-видимому, ее работу оценили не слишком высоко, так как в дальнейшем администрация почты отказалась от ее услуг. Но у мадам Жан, работающей теперь прислугой у одного коммерсанта на Бульварном кольце, не осталось горького осадка от этого неудачного опыта. Ей больше нравится физический труд. Она отказалась от него, польстившись на более высокий заработок, а спустя три месяца вернулась к нему с чувством облегчения: различные дела, которыми она занималась на почте, казались ей какими-то странными, сложными и в то же время бесполезными, как игра в карты. Помимо обслуживания клиентов приходилось заниматься и другими, внутрипочтовыми операциями; они в еще большей степени были подчинены своду таинственных правил и сопровождались многочисленными ритуалами, смысл которых чаще всего уразуметь было нельзя. Прежде мадам Жан всегда хорошо спала, но после нескольких недель на новом месте ее стали мучить навязчивые кошмары: ей снилось, что она должна переписать целые тома каких-то мудреных слов, что в спешке она пишет все шиворот-навыворот, искажая знаки и путая их последовательность, так что работу приходится переделывать снова и снова.

Теперь она вернулась к прежней, спокойной жизни, и почта уже стала вновь превращаться в обычную лавку, где продают марки и открытки, как вдруг пришел полицейский и начал расспрашивать, чем она занималась в прошлом месяце. И сразу ожили подозрения, страхи, недоверие: выходит, в почтовом отделении на улице Жонас и впрямь творилось что-то неблаговидное. В противоположность своей бывшей коллеге Эмилии Леберман, которую надежда на скандал возбудила до чрезвычайности, мадам Жан явилась в комиссариат с большой неохотой, твердо решив сказать ровно столько, сколько понадобится во избежание личных неприятностей, и ни слова больше. Да это и нетрудно: она ничего не видела, ничего не знает.

Однако она не слишком удивилась, увидев в кабинете комиссара хорошо одетого (но подозрительно скрытного) господина, который утром спрашивал ее, как пройти «на главную почту», чтобы отправить телеграмму. Значит, он замешан в этом деле! Так или иначе, он может быть спокоен: она не расскажет полиции о его утренних похождениях.

Она встречает его в третий раз за день, но он ее не узнает; неудивительно, ведь раньше он видел ее в фартуке и без шляпы.

Мадам Жан с удовлетворением отмечает, что комиссар первой допрашивает Жюлъетту Декстер, впрочем, вполне дружелюбно.

– Знаком ли вам, – говорит комиссар, – человек, получающий корреспонденцию до востребования на имя Андре ВС…

Девушка изумленно раскрывает глаза и поворачивается к отправителю телеграмм. Она открывает рот, собираясь что-то сказать… но не говорит ничего, так и сидит на стуле, напряженно выпрямившись, и поочередно смотрит то на одного мужчину, то на другого.

Итак, Уоллес для начала вынужден объяснить, что он – не Андре ВС, и девушка удивляется еще больше:

– А как же… письмо… только что?…

Да, он забрал письмо, но на улице Жонас он появился впервые. Воспользовался своим сходством с вышеупомянутым субъектом.

– Ох… Ох… – повторяет незамужняя Змилив, задыхаясь от волнения.

Мадам Жан сохраняет сдержанность и смотрит в пол, прямо перед собой.

Девушка утверждает: человек, называющий себя Андре ВС, и Уоллес похожи друг на друга как две капли воды. Увидев Уоллеса на почте, она ни на секунда не усомнилась, что это и есть адресат, – хотя одет он был иначе.

Тот носил очень скромную одежду, которая вдобавок была ему заметно тесна. Почти всегда он являлся в одном и том же бежевом плаще, который был узок ему в плечах; пожалуй, он был плотнее Уоллеса.

– И еще он был в очках.

Эту подробность вспомнила старая дева. Но мадемуазель Декстер возражает: Андре ВС никогда не носил очков. Однако ее коллега упорствует: она очень хорошо это помнит, однажды ей даже показалось, что он в них смахивает на доктора.

– Что это были за очки? – спрашивает Лоран.

Очки в массивной черепаховой оправе, со слегка тонированными стеклами.

– Какого тона?

– Дымчато-серого.

– Стекла были одинакового цвета, или одно чуть темнее другого?

Она не обратила внимания на эту деталь, однако вполне возможно, что одно из стекол действительно было темнее другого. Из окошка посетители видны не очень хорошо – они стоят против света, – но теперь она вспоминает, что…

Лоран спрашивает Жюлъетту Декстер, в какое время настоящий адресат приходил в последний раз.

– Это было, – отвечает она, – где-то между половиной шестого и шестью; он всегда приходил в это время – хотя в начале месяца, когда еще не так быстро темнело, он, пожалуй, приходил немного позже. Так или иначе, но это было время большого наплыва посетителей.

Уоллес перебивает: по ее словам, сказанным, когда она отдавала письмо, ему показалось, что этот человек заходил совсем недавно, поздним утром.

– Да, верно, – говорит она после минутного раздумья, – это были еще не вы, а он. Он пришел сразу после одиннадцати: иногда он приходил и в это время, а не только по вечерам.

Приходил ли он каждый вечер? С какого времени? Нет, не каждый вечер: бывало, что он не появлялся больше недели, а потом четыре или пять дней наведывался ежевечерне – и даже иногда еще и по утрам. Когда он приходил, это означало, что он ждал письмо или несколько писем; во время его отлучек никакой почты не поступало. В основном он получал пневматички и телеграммы, гораздо реже обычные письма; пневматички, разумеется, присылали из города, а телеграммы – из столицы и других городов.

Девушка умолкает и, поскольку никто больше ее ни о чем не спрашивает, секунду спустя добавляет:

– Последнюю пневматичку он должен был получить, когда заходил сегодня утром. Если он ее не получил, то это вина центральной службы.

Но такое впечатление, что этот упрек относится к Уоллесу. И трудно сказать, чем вызвана нотка сожаления в ее голосе: то ли тем, что срочное письмо не дошло до адресата, то ли плохой работой всех почтовых служб.

Впервые мадемуазель Декстер увидела человека в тесном плаще сразу после возвращения из отпуска, в начале октября; но у него уже был абонентский ящик для корреспонденции. С каких пор? Она не может сказать точно; но дату, конечно же, нетрудно будет найти в архиве. А насчет того, приходил ли он в сентябре, надо спросить сотрудницу, замещавшую ее во время отпуска.

К сожалению, в памяти мадам Жан он не удержался: она не обратила внимания на это имя – Альбер ВС – и не помнит, видела ли когда-нибудь это лицо – лицо Уоллеса – в очках или без очков.

А мадемуазель Леберман кажется, что он приходил в сентябре и даже еще раньше. Поскольку она приметила, что он похож на доктора, – значит, дело было в августе, потому что именно в августе доктор Желен взял себе помощника, и она сначала подумала, что это…

– Не могли бы вы сказать, – спрашивает комиссар, – какое стекло было темнее – правое или левое?

Старая дева несколько секунд раздумывает, прежде чем ответить.

– Думаю, – говорит она наконец, – что темнее было то, которое с левой стороны.

– Любопытно, – задумчиво произносит Лоран. – Подумайте хорошенько: может быть, все-таки правое?

– Подождите, месье комиссар, подождите! Я сказала «которое с левой стороны», но с левой стороны от меня, а у него оно было справа.

– Вот, так будет правильнее, – говорит комиссар.

А теперь ему хотелось бы знать, не был ли бежевый плащ вчера вечером надорван на правом плече. Но девушка не посмотрела на него, когда он повернулся, а когда он стоял к ней лицом, она ничего такого не заметила. Мадемуазель Леберман, напротив, провожала его взглядом, пока он шел к выходу: плащ совершенно точно был порван на правом плече, и разрыв был в форме буквы L.

О содержании телеграмм они тоже отзываются по-разному: одна помнит, что они были короткие и невыразительные – подтверждения и отмены приказов, условия встреч – без каких-либо уточнений, которые позволяли бы догадаться о сути намечаемых дел; вторая же говорит о длинных сообщениях, составленных из непонятных, очевидно шифрованных фраз.

– Телеграммы всегда короткие, ведь за каждое слово надо платить, – уточняет Жюльетта Декстер, как если бы она не слышала ничего, сказанного ее коллегой. – В них обычно не повторяют зря то, о чем адресату уже известно.

У мадам Жан нет своего мнения насчет того, о чем говорят и о чем не говорят в телеграммах.

Оставшись наедине, Уоллес и Лоран подводят итог тому, что им удалось узнать. Итог подводится быстро, поскольку узнать не удалось ничего. Андре ВС так и не сказал почтовой служащей ничего такого, что помогло бы напасть на его след или догадаться о роде его занятий; болтливостью он не отличался. С другой стороны, не похоже, чтобы он был жителем этого квартала, во всяком случае, там его никто не знает.

В конце допроса мадемуазель Леберман предложила собственную версию: это врач, который делает запрещенные операции. «Знаете, странные у нас тут бывают врачи», – добавила она с многозначительным видом.

Нет причин с ходу отвергать эту гипотезу, однако Лоран замечает, что его собственная – согласно которой речь идет всего-навсего о торговле древесиной – имеет больше шансов подтвердиться; и она лучше увязывается с графиком поступления писем и телеграмм.

И вдобавок он все еще не уверен, что Андре ВС и есть тот человек, которого мадам Бакс видела в наступающих сумерках у калитки особняка. Его можно было бы опознать по разорванному на плече плащу, но молодая почтовая служащая заявила, что не помнит такой приметы; слова старой девы, утверждающей обратное, принимать в расчет не стоит, а сам по себе плащ – без разрыва на плече – не может служить достаточным доказательством. Равно как и сходство незнакомца с Уоллесом, которое, если принимать его в расчет, может навлечь подозрения и на этого последнего.

Перед тем как расстаться с комиссаром, Уоллес еще знакомится с отчетом, который составил вчера вечером один из двух инспекторов, побывавших в доме убитого.

– Вот увидите, – сказал Лоран, передавая ему небольшую пачку машинописных листков, – это очень интересная работа. Парень, конечно, пока еще слишком молод, чувствуется, что это его первое преступление. Заметьте, он написал отчет по собственной инициативе, ведь официальное расследование прекращено. Думаю, он занимался всем этим для себя, после того как получил приказ закрыть дело. Усердие новичка, одним словом.

В то время как Уоллес принимается за отчет, комиссар делает еще несколько замечаний – похоже, иронических – о выводах, сделанных молодым инспектором, и о его простодушной склонности доверять заявлениям людей, которые «совершенно очевидно издевались над ним».

Отчет начинается так: «В понедельник, двадцать шестого октября, в двадцать один час восемь минут…»

На первых страницах подробно, но без отступлений и комментариев рассказывается о звонке доктора Жюара и о сведениях, которые он дал относительно смерти профессора и о самом покушении. Затем следует очень точное описание особняка и подходов к нему: угол улицы Землемеров, садик, окруженный живой изгородью и обнесенный решетчатой оградой, две входные двери, одна парадная, другая – с задней части дома, расположение комнат на первом этаже, лестница, ковры, кабинет на втором этаже; расстановка мебели в этой комнате также описывается с большой тщательностью. Далее следуют обычные данные полицейского отчета: пятна крови, отпечатки пальцев, вещи, явно находящиеся не на том месте или не в том положении, что всегда… «и наконец, отпечатки № 3 – правая рука – четко просматриваются также на пресс-папье кубической формы, весом семьсот-восемьсот граммов, лежащем слева от исписанного листа бумаги, на расстоянии около десяти сантиметров».

Если не считать этих чересчур подробных указаний, содержание документа до сих пор мало чем отличается от официальных полицейских отчетов, которые Лоран показал Уоллесу еще утром. Но здесь фигурируют два новых момента: недавно вышедшая из строя сигнализация у садовой калитки (для Уоллеса это не ново) и свежие следы на узкой лужайке у западной стороны дома; размеры следов установлены, как и средняя длина шага.

А еще здесь больше внимания уделяется словам экономки. Уоллес даже узнает в приводимых фразах ее любимые выражения. О поломке на телефонной линии и о тщетных усилиях мадам Смит заставить эту линию работать рассказано во всех подробностях.

Помимо экономки, усердный инспектор взял показания у привратника дома напротив и у «хозяина небольшого кафе, находящегося в двадцати метрах отсюда, в доме десять» – то есть хозяина кафе «Союзники». Привратник говорит о людях, постоянно бывавших в особняке; частенько – особенно в теплое время года – он сидит на ступеньках у своего подъезда, как раз напротив входа в сад. Таким образом, он имел возможность заметить, что к убитому приходило очень мало народу: почтальон, электрик, снимавший показания счетчика, иногда – коммивояжер, продающий шторы или пылесосы, а еще четыре-пять человек, которых с первого взгляда трудно отличить от коммивояжеров – они носят того же фасона костюм, у них такой же кожаный портфель, – но это уважаемые горожане, профессора, коммерсанты, врачи и тому подобное. Чувствуется, что автор отчета приводит эти досужие разглагольствования лишь объективности ради; и, несмотря на старания передавать все с равным беспристрастием, совершенно ясно: дальнейшее волнует его гораздо сильнее. Речь идет о некоем молодом человеке, похожем на студента, но очень просто одетом, невысоком, можно сказать, даже щуплом; этот юноша приходил в особняк несколько раз за лето, потом, после месячного с небольшим перерыва, во вторую неделю октября приходил трижды, тогда было так тепло: окно в комнате, где находился Дюпон, было открыто, и привратник мог слышать, как собеседники во время этих визитов неоднократно повышали голос; в последний раз все завершилось ожесточенным спором. Как кажется привратнику, кричал главным образом молодой человек. Он вообще с виду был очень нервный, возможно, пил больше, чем надо бы, – иногда, выйдя от профессора, он заходил в кафе «Союзники». И наконец, за два дня до убийства он проходил вдоль канала вдвоем с приятелем, который был гораздо выше, гораздо сильнее и явно постарше. Они остановились перед домом, и студент указал пальцем на одну из комнат во втором этаже; он был в возбужденном состоянии, что-то оживленно объяснял своему приятелю и делал угрожающие жесты.

Возможно, мадам Смит, хоть она и совсем глухая (и «со странностями»), несмотря на то что она утверждает, будто ей «решительно ничего не известно о гостях хозяина», могла бы назвать имя этого молодого человека и сказать, зачем он приходил к Дюпону.

Следовало бы еще раз допросить экономку, но, к сожалению, она уехала из города. В ее отсутствие инспектор попробовал разговориться с хозяином кафе «Союзники»; как он мимоходом замечает, «люди этой профессии обычно хорошо осведомлены о частной жизни своих клиентов». Хозяин не желал говорить, и от инспектора потребовались все его терпение и все его дипломатическое искусство, чтобы узнать подоплеку этого дела.

Лет двадцать назад Дюпон «поддерживал постоянные отношения» с женщиной «из низов», и какое-то время спустя она родила сына. Профессор, который «сделал все, чтобы предотвратить нежелательное событие» (?), испытал сильнейшее давление, но категорически отказался жениться. Не видя иного средства «положить конец преследованиям», он вскоре вступил в брак с девушкой из своего круга. Но его побочный сын, успев подрасти, стал являться к нему и требовать значительные суммы денег, «что приводило к бурным дискуссиям, эхо вторых доносилось до соседей».

Переходя к выводам, инспектор первым делом доказывает, что Даниэль Дюпон во многих отношениях «намеренно исказил правду».

«При поверхностном осмотре вещественных доказательств, – пишет он, – даже без привлечения свидетельских показаний становится очевидно, что:

во-первых, нападавших было двое: человеку с маленькими руками (отпечатки пальцев № 3) и маленькими ногами (следы на газоне), у которого короткий шаг, было бы не под силу оборвать провод электрического звонка у садовой калитки; с другой стороны, если первому пришлось ступать по траве газона, чтобы гравий не скрипел под ногами, это значит, что был еще кто-то, ступавший по выложенному из кирпичей бордюру дорожки; будь он один, он сам бы пошел по этому бордюру, широкому и удобному;

во-вторых, по меньшей мере один из этих двоих был не обычным преступником, а знакомым хозяина, который часто бывал в доме; он прекрасно ориентировался там и прекрасно знал, кто, что и когда там делает;

в-третьих, профессор, несомненно, узнал его; профессор утверждает, будто получил пулю в грудь, не успев еще как следует открыть дверь, а потому и не увидел стрелявшего в лицо; но на самом деле он вошел в кабинет и говорил с этими двумя; между ними даже завязалась борьба, о чем свидетельствует беспорядок в комнате (развалившиеся стопки книг, передвинутый стул и т. д.) и отпечатки пальцев (№ 3), обнаруженные на пресс-папье;

в-четвертых, мотивом преступления была не кража: человек, который так хорошо ориентировался в доме, не мог не знать, что в этой комнате красть нечего.

Дюпон не захотел назвать имя убийцы, ибо знал его слишком близко. Он даже скрывал, насколько серьезна его рана, скрывал так долго, как только было возможно, надеясь, что его друг доктор Жюар сумеет его вылечить и скандала удастся избежать. Именно поэтому экономка уверяла, будто ее хозяин всего лишь легко ранен в руку».

Попробуем восстановить всю сцену от начала до конца. Молодой человек пытался достичь цели разными средствами: он настаивал на своих правах, изображал любящего сына, взывал к жалости, не побрезговал шантажом, но все было напрасно. И тогда, отчаявшись, он решил прибегнуть к силе. Сам он тщедушный, отца побаивается, а потому позвал на подмогу приятеля, покрепче и постарше себя; этот тип, которого он собирается представить как своего поверенного, на самом деле больше похож на наемного убийцу. Предприятие назначается на понедельник, двадцать шестое октября, на половину восьмого вечера…

Даниэль Дюпон подходит к двери кабинета, глядя себе под ноги, он уже протянул руку, чтобы открыть дверь, как вдруг у него возникает мысль: «Жан там, он ждет его!» Профессор останавливается, затаив дыхание. Возможно, Жан пришел не один: разве не угрожал он позавчера, что приведет с собой «делового партнера»? Никогда не знаешь, до чего может дойти сегодняшняя молодежь.

Надо принять меры предосторожности: профессор на цыпочках крадется в спальню за револьвером, который со времен войны хранится у него в ящике ночного столика. Когда он собирается снять револьвер с предохранителя, его вдруг охватывают сомнения: нет, стрелять в сына он не будет, он хочет только напугать его.

Он снова выходит в коридор, и тяжесть револьвера в руке кажется ему несоизмеримой с тем страхом, который шевельнулся в нем минуту назад; более того, страх тут же улетучивается: зачем бы сыну приходить сегодня? Впрочем, Дюпон его и не боится. Он кладет револьвер в карман. Завтра он распорядится, чтобы экономка запирала двери с наступлением темноты.

Он поворачивает дверную ручку и открывает дверь в кабинет. Там его ждет Жан.

Жан стоит между стулом и письменным столом и читает разложенные на столе бумаги. Подальше от середины комнаты, перед книжным шкафом стоит другой, руки в карманах, смахивает на жулика.

– Добрый вечер, – говорит Жан.

Сегодня глаза у него опять блестящие, наглые и боязливые одновременно; наверно, опять выпил. Губы кривятся в подобии улыбки.

– Что ты здесь делаешь? – сухо спрашивает Дюпон.

– Пришел поговорить с тобой, – отвечает Жан. – Вот это – (он указывает на него подбородком) – Морис… мой поверенный – (и снова гримаса).

– Добрый вечер, – говорит Морис.

– Кто вас впустил?

– А зачем кому-то нас впускать, – говорит Жан, – мы дом знаем.

Это должно означать: «Мы тут свои!»

– Что ж, как пришли, так и уйдете, – спокойно говорит профессор. – Дорогу вы знаете.

– Так скоро мы не уйдем, – говорит Жан. – Мы пришли поговорить – поговорить о делах.

– Эту тему, малыш, мы уже исчерпали. А сейчас ты уйдешь.

Дюпон решительно направляется к сыну; он видит, как в глазах юноши появляется паника… паника и ненависть… Он повторяет:

– Сейчас ты уйдешь.

Жан хватает первое, что попалось ему под руку: тяжелое пресс-папье с острыми углами, и потрясает им в воздухе, готовый ударить. Дюпон делает шаг назад, его рука тянется к револьверу.

Но Морис заметил это движение, он проворнее, и вот уже он сам целится в профессора:

– А ну-ка брось. Вынь руку из кармана.

Некоторое время все молчат. Гордость не позволяет профессору смириться с тем, чтобы ему приказывали и «тыкали» в присутствии сына.

– Сейчас прибудет полиция, – говорит он. – Я знал, что вы меня тут поджидаете. Перед тем как войти сюда, я зашел в спальню и позвонил.

– Легавые? – говорит Морис – Что-то не слышно.

– Не волнуйтесь, скоро услышите.

– Еще есть время договориться!

– Они будут здесь с минуты на минуту.

– Телефонный провод два дня как перерезан, – говорит Жан.

На этот раз гнев пересиливает осторожность. Все происходит в какую-то долю секунды: попытка профессора выхватить револьвер, выстрел, поражающий его в грудь, и отчаянный крик молодого человека:

– Не стреляй, Морис!

 

4

Но шефа, похоже, это не убеждает. Он не решается безоговорочно отвергнуть гипотезу своего подчиненного, – чтобы не оказаться в дурацком положении, если она вдруг подтвердится. И вообще, темные и противоречивые обстоятельства в деле надо как-то объяснять… Но у этой версии есть недостаток: она приводит к выводу о причастности – и даже виновности – высокопоставленных лиц, которых лучше не трогать – независимо от того, виновны они или нет. Он говорит:

– У нас здесь не принято… в разведывательной службе при президенте не принято опираться на такие смутные подозрения…

Он бы с удовольствием отпустил какую-нибудь злую шутку насчет Бюро расследований и «великого Фабиуса», но предпочитает промолчать: сейчас это уместнее.

Чтобы не дать заместителю вступить на этот скользкий путь, шеф предлагает ему командировку в город, где произошло убийство: там он сможет вступить в контакт с местной полицией и с доктором, которому профессор Дюпон все рассказал и который присутствовал при его последних минутах. Он сможет также побывать в особняке убитого, поискать там какие-нибудь ранее не замеченные улики; он сможет… Но заместитель качает головой. Незачем ему терять время в этом унылом, сонном, окутанном туманами провинциальном городе у Северного моря. Там он не увидит ничего интересного, абсолютно ничего. Настоящая драма разыгралась не там, а здесь, в столице… точнее, разыгрывается.

«Он решил, что я струсил», – думает шеф; но ему все равно. Он говорит как о чем-то обыденном:

– Иногда бывает, что убийцу упорно ищут…

– …где-то очень далеко, – подхватывает заместитель, – а на самом деле достаточно протянуть руку.

– Да, но не забывайте, убийство все-таки произошло там…

– Оно произошло там, а могло бы произойти где угодно, как оно, собственно говоря, и происходит где угодно, день за днем, то тут, то там. Что мы имели в особняке профессора Дюпона вечером двадцать шестого октября? Дубликат, копию, простое воспроизведение события, оригинал которого и ключ к которому находятся где-то в другом месте. Сегодня вечером, как вчера, как позавчера…

– Это не причина отказываться от поисков улик на месте преступления.

– И что бы я там нашел? Одни только отражения, тени, призраки. А сегодня вечером, как вчера…

Сегодня вечером под дверь будет подсунут свежий экземпляр, выправленный по всей форме, подписанный и заверенный, но с известным количеством орфографических ошибок и неправильно расставленных запятых – их ровно столько, чтобы слепцы, трусы и те, кто «имеет уши, но не слышит», продолжали бездействовать и успокаивать друг друга: «Вроде бы это не совсем то, что в прошлый раз, верно?»

Надеясь пронять шефа, заместитель говорит:

– Ведь не одни мы занимаемся этим делом. Если мы не будем действовать с должной быстротой, нас может опередить другое ведомство… Возможно, это будет великий Фабиус, который снова выступит в роли защитника отечества… И арестует нас всех, если только узнает, что мы добрались до правды и тщательно скрыли ее… Будьте уверены, вам предъявят обвинение в соучастии.

Но шефа, похоже, это не убеждает. С недоверчивым, скептическим видом он бормочет сквозь зубы:

– Правда… правда… правда…

 

5

Мадам Жан искоса поглядывает в сторону почты. На бульваре все спокойно.

Но раньше тоже все казалось спокойным, и тем не менее в пятидесяти метрах отсюда, на углу улицы Жонас, творилось что-то неладное. Это началось еще в сентябре – иначе зачем бы комиссару вызывать ее сегодня. Наверно, она, сама того не зная, как-то участвовала в их нечистоплотных делишках. Но в любом случае пользы ей от этого не было никакой.

Она без всяких опасений выдавала письма этому типу: мало ей было возни с номерами на карточках, не хватало еще физиономии адресатов проверять. Должно быть, он приходил часто: малышка Декстер его запомнила. Он-то, разумеется, сказал, что это был кто-то другой, и мадам Жан с ним спорить не намерена! Они уже большие, пускай сами разбираются. Только вот у нее есть доказательство, что это был именно он: если сегодня утром ему так нужна была другая почта, значит, на эту почту он прийти уже не мог: его бы сразу узнали.

Когда она увидела его снова, после обеда, он был такой усталый, что даже заснул на столе. Чем он занимался все утро? Уж точно не телеграмму отправлял. И зачем он опять здесь болтается?

Эмилия считает, он врач, – что ж, может быть, и так. Одет хорошо, лицо серьезное. Мадам Жан пытается представить себе Уоллеса в больших очках, о которых говорила старая дева; действительно, самый настоящий врач. Что, впрочем, не мешает ему быть преступником.

«Знаете, странные у нас тут бывают врачи». А ведь это чистая правда. Вдобавок они тут и не очень знающие: все это заметили, когда была эпидемия. Но этот парень хитрец. Сумел даже комиссара обойти: можно было подумать, это он ведет допрос! Он так уверенно отвечал малышке Декстер, что она, бедная, больше ни слова сказать не посмела. Теперь у них мало шансов найти преступника.

Мадам Жан воображает себе странное стечение обстоятельств, при котором преступник оказывается во главе расследования. И поскольку ей никак не удается довести эту сложную логическую операцию до конца, она решает отвлечься от происходящего – и переключается на другие мысли.

 

6

Голос непомерной силы наполняет зал. Исходя от невидимых громкоговорителей, он ударяется о стены, оклеенные объявлениями и рекламными плакатами, и стены отражают, усиливают, размножают его, наделяют многочисленной родней: более или менее искаженными отзвуками и резонансами, среди которых простые слова теряются – они превращаются в голос гигантского оракула, могучего, невнятного и устрашающего.

Рев прекращается так же внезапно, как начался, и вновь становится слышен разноголосый гомон толпы.

Люди снуют во всех направлениях. Очевидно, они поняли – или думают, что поняли – переданное по радио объявление, так как суматоха усилилась. Среди передвижений на короткое расстояние, производимых на небольшом участке зала, – между расписанием и кассой, от указателя к киоску, – или в других местах, где наблюдается хождение с неясной целью, нерегулярное, хаотичное, – среди бурлящей массы, которую до этого лишь на миг прорезала какая-нибудь менее случайная траектория, теперь выделились несколько сильных течений; в углу берет начало длинная вереница, текущая через весь зал по четкой дугообразной линии; чуть подальше разрозненные стремления сливаются в направленный поток возгласов и быстрых шагов, который разбивается о двери; женщина дает пощечину маленькому мальчику, какой-то господин нервно роется в многочисленных карманах в поисках только что купленного билета; все вокруг кричат, тащат чемоданы, торопятся.

У доктора Жюара нет ни чемодана, ни билета. Его не интересует расписание поездов. Он не понял, о чем объявили по громкоговорителю. Характер его передвижений, как и все его поведение вообще, за это время не изменились: он делает пять шагов вдоль стены, между буфетом и телефонными кабинами, затем поворачивается кругом, делает два шага в обратном направлении, смотрит на свои часы, поднимает глаза к циферблату вокзальных часов, продолжает путь до первой кабины, затем поворачивает назад, останавливается, несколько секунд отдыхает… и опять неторопливо идет к буфету. Тот, кого он ждет, запаздывает.

Снова раздается предупреждающее потрескивание, и по залу прокатывается гром божественного голоса. Это чистый, сильный голос; и только внимательно прислушавшись к нему, замечаешь, что ничего из сказанного понять невозможно.

Последнее сообщение короче предыдущего. Никакой ощутимой реакции в толпе оно не вызвало. Доктор Жюар, застывший было на месте, снова принимается расхаживать взад-вперед у телефонных кабин.

Но эти слова, как будто не достигшие своей цели, оставили у него смутное тревожное чувство. Если объявление не предназначалось для пассажиров, то смысл его мог быть и таким: «Доктора Жюара просят подойти к телефону». Как-то в голову не приходило, что этот чудовищный голос мог взывать к нему. Впрочем, если вдуматься, маловероятно, чтобы помимо сведений об отправлении поездов вокзальные громкоговорители передавали еще и частные сообщения.

Оказавшись в очередной раз перед телефонными кабинами, маленький доктор замечает, что на них нет номеров, а стало быть, голос не смог бы уточнить, к которому из телефонов его просят подойти. То есть ему пришлось бы поочередно снимать трубку в каждой кабине… Не так уж это и трудно, а если бы какой-нибудь служащий спросил, зачем он это делает, он сказал бы, что не знает, в которую из кабин ему звонят. Простое, понятное объяснение. Но, к сожалению, есть риск вмешаться в чужие разговоры и ввязаться в еще одну скверную историю, как будто ситуация, в которую он попал, еще недостаточно сложна. Он вспоминает злосчастный день, когда познакомился с тем типом: именно так это и случилось, он неправильно набрал номер, а затем события стали разворачиваться с такой быстротой, что он оказался связан по рукам и ногам; и мало-помалу дело дошло до того, что он согласился… Впрочем, тот тип не оставил ему выбора.

А теперь еще Дюпон решил укрыться у него, как будто он единственный хирург в этом городе! Именно у него, «врача мафии»! Это определение, хоть и не очень-то подходящее в данном случае, вполне соответствует самоощущению, которое не покидает его после той, единственной встречи: он чувствует себя связанным. И поскольку он ни за что не станет использовать имеющуюся у него информацию против них, то его положение представляется ему однозначно: он у них в руках, в полной их власти. Малейший промах – и они избавятся от человека, который стал им не нужен. Например, если бы они вдруг узнали, что их последняя жертва со вчерашнего вечера скрывается у него в клинике…

Почему этот Уоллес не идет? Жюар начинает терять терпение. Не он добивался этой встречи; он только назначил место – здесь, на вокзале, – чтобы увести специального агента подальше от клиники. Слишком много народу крутится вокруг мнимого покойника.

Иногда маленький доктор даже удивляется, что катастрофа до сих пор не разразилась. Дюпона уже часов двадцать как не должно было быть в живых; а сам Жюар, предоставивший ему убежище… С другой стороны, он не мог обмануть доверие профессора и отдать его в руки врагов. Кстати, как бы доктор нашел их? Вот этим предлогом он и воспользуется, скажет еще, будто не разобрался, откуда был сделан выстрел, скажет, что… Но к чему все это? Тот тип не привык раздумывать, решая участь своих людей. С самого начала Жюар подсознательно понял, что подписал себе приговор, согласившись помочь профессору, – если бы еще от этой помощи был толк, но ведь того типа так легко не проведешь.

Однако сегодняшний день пока идет как обычно. Ничто не нарушает ровного течения времени. Дюпон спокойно ждет машины, которую обещал прислать за ним министр. По мере того как приближается час отъезда, к маленькому доктору постепенно возвращается самообладание.

Но теперь он боится, что этот некстати явившийся Уоллес в последний момент все испортит; непонятно, почему специальный агент опаздывает, ведь полчаса назад он так настаивал на этой встрече. У Жюара есть повод уйти, тем более что его профессиональные обязанности не позволяют ему торчать здесь до вечера, но он не решается: полицейский может явиться с минуты на минуту. И если у него сорвется встреча здесь, он пойдет на Коринфскую улицу, а этого нельзя допустить ни в коем случае.

Маленький доктор опять расхаживает между буфетом и телефонными кабинами: пять шагов туда, пять шагов обратно. Он не знает, на что решиться… Надо сделать паузу. Он смотрит на свои часы – хотя двадцать секунд назад проверял время по вокзальным часам. Он назначает себе предельный срок ожидания опять и опять – и вновь остается на месте.

Слева от часов красными буквами полуметровой высоты написано: «Не загораживайте выход».

А справа синими буквами по желтому фону – реклама газеты: «Уезжая, возьмите с собой "Время"».

Жюару вдруг приходит в голову, что его надули; это настолько очевидно, что вызывает почти физическое ощущение, вроде того, которое испытываешь, шагнув мимо ступеньки и теряя равновесие.

Уоллесу незачем торопиться на эту дурацкую встречу: его интересует клиника! Сейчас он там, перерывает все сверху донизу; он предъявил ордер на обыск, и никто не может ему помешать. Выбрав такое необычное место для встречи – зал ожидания на вокзале, – Жюар только усилил подозрения специального агента и разжег его любопытство.

Может быть, еще не поздно принять меры, чтобы Дюпона не обнаружили. Нельзя терять ни минуты. Проходя через зал, он прикидывает, как бы ему все уладить, но тут у него возникает новая страшная мысль: этот Уоллес – на самом деле никакой не полицейский, он ищет профессора, чтобы убить…

Маленький доктор останавливается: это надо обдумать.

Он стоит перед газетным киоском и делает вид, будто рассматривает витрину. Уезжая, возьмите с собой «Время». Он входит, якобы затем, чтобы купить вечернюю газету.

Человек, склонившийся над прилавком, выпрямляется и делает шаг назад, чтобы дать ему пройти – в киоске очень тесно.

– Ах, это вы, доктор, – восклицает он, – а я вас искал.

И доктор Жюар в третий раз рассказывает о грабителе, прокравшемся в кабинет, о револьверном выстреле, о «легком ранении» и смерти на операционном столе. Он уже выучил эту историю наизусть и чувствует, что сейчас излагает ее гораздо непринужденнее, чем утром, у комиссара; а когда ему задают какой-нибудь дополнительный вопрос, он, ничуть не смущаясь, приводит требуемую подробность, даже если приходится выдумывать ее на ходу. В его мозгу этот вымысел постепенно обрел такую силу, что стал автоматически диктовать ему правильные ответы, сам из себя порождать уточнения и сомнения; так действовала бы в подобных обстоятельствах правда. Иногда Жюар почти готов поверить в легенду.

Но его собеседник и не стремится усложнить ему задачу. По тому, как он ведет разговор, ясно, что он уже свыкся с этой версией и не собирается ее оспаривать.

– Можно ли хотя бы приблизительно определить, с какого расстояния был сделан выстрел?

– Примерно с пяти-шести метров; трудно сказать точнее.

– Пуля поразила его спереди?

– Да, спереди, ее всадили между четвертым и пятым ребрами. Меткий выстрел, если учесть, что убийца стрелял на бегу.

– Другой раны ведь не было?

– Нет, только эта.

Разговор течет плавно – настолько плавно, что это даже настораживает, напоминает чересчур искусно замаскированную ловушку. Жюар задумывается: а вдруг Уоллес на самом деле знает больше, чем говорит?

Да что там: специальному агенту наверняка известно все. Не стал бы он приезжать из столицы ради простого ограбления. Что же в таком случае ему нужно от доктора? Доктор осторожно задает несколько наводящих вопросов, пытаясь выяснить, стоит ли продолжать эту комедию; но Уоллес не переступает рамки уже установившихся между ними отношений, – то ли ему так спокойнее, то ли он не понял сигналов, которые посылает ему доктор, то ли по каким-то другим причинам.

Маленькому доктору прежде всего хотелось бы знать, в какой мере он может надеяться на помощь полиции. Несмотря на недоразумение, лежащее в основе их беседы, Уоллес ему симпатичен; но вряд ли этот агент в силах защитить его от столь могущественной организации. Он даже не носит форму. А что касается более авторитетных с виду полицейских из генерального комиссариата, то Жюар слишком тесно общается с ними, чтобы не понимать, на что они способны и чего от них следует ожидать.

Уоллес внушает ему относительное доверие, и все же он начеку: так называемый «специальный агент» вполне может быть на жалованье у того типа.

С другой стороны, он может быть и абсолютно искренним – то есть действительно не знать, что произошло на самом деле.

Жюар возвращается в клинику. Он не смог вытянуть из Уоллеса ни полезных сведений, ни обещаний. Все меньше и меньше надежды на то, что представители власти защитят его, если дело примет скверный оборот. Зато они охотно осудят его как соучастника.

С какой стороны на него ни взглянешь, все равно он виновен. В любом случае ему видится мрачный исход.

На фоне всех этих опасностей специальный агент, вначале вызвавший у него волну новых страхов, по зрелом размышлении представляется ему существом почти безобидным, а может быть, и спасителем. Жюар даже ругает себя за недоверчивость: наверное, надо было все же сказать правду – правду, суть которой, очевидно, неизвестна Уоллесу.

Но тут маленький доктор вспоминает, что он сказал Уоллесу перед тем, как расстаться: «Иногда бывает, что убийцу упорно ищут…» Он сразу же пожалел об этих словах, которые слишком ясно – более ясно, чем ему бы хотелось, – указывали на сложившуюся ситуацию. Теперь он рад, что произнес их. Он дал Уоллесу ключ к загадке: если тот как следует подумает и сумеет сделать выводы, то окажется на верном пути. Впрочем, как показалось Жюару, полицейский не проявил особого внимания к этим его словам.

Вернувшись на Коринфскую улицу, доктор входит в маленькую белую палату, к Даниэлю Дюпону. Входит без стука, как принято в клинике. Профессор, стоящий спиной к двери, вздрагивает.

– Вы меня напугали.

– Извините, – говорит Жюар, – зашел как к себе домой. И о чем я только думаю.

По-видимому, Дюпон расхаживал взад-вперед между кроватью и окном. Лицо у него расстроенное.

– С рукой все в порядке? – спрашивает Жюар.

– Да, да. В полном порядке.

– Температура поднялась?

– Нет, нет. Со мной все в порядке.

– Вы бы поменьше двигались.

Дюпон не отвечает. Он думает о чем-то другом. Идет к окну, отодвигает одну из занавесок – всего на несколько сантиметров, – чтобы можно было видеть улицу, но самому оставаться невидимым.

– Марша все еще не вернулся, – говорит он.

– Он скоро придет, – отвечает доктор.

– Да… Надо бы ему поторопиться.

– У вас еще есть время.

– Да… Не так уж много.

Дюпон отпускает занавеску. Легкая ткань расправляется, и снова становится виден рисунок вышивки. Перед тем как замереть в неподвижности, занавеска чуть колышется, – это едва ощутимый трепет, который быстро гаснет.

Профессор медленно опускает руку, как человек, которому больше нечего делать, а потому незачем спешить. Тот, кого он ждет, запаздывает; чтобы скрыть тревогу – и хоть немного совладать с ней, – он заставляет себя двигаться нарочито размеренно. Он опускает руку.

Вместо того чтобы повиснуть вдоль тела, рука приподнимается, забирается под пиджак, опускается снова, потом опять поднимается, выныривает наружу и исчезает в кармане.

Дюпон поворачивается к доктору.

 

7

В зеркале над камином он видит свое лицо, а ниже – двойной ряд выстроившихся на мраморной доске безделушек: статуэтка и ее отражение, медный подсвечник и его отражение, табакерка, пепельница, еще одна статуэтка – красавец атлет собирается убить камнем ящерицу.

Атлет с ящерицей, пепельница, табакерка, подсвечник… Он вынимает руку из кармана и протягивает ее к первой статуэтке – слепой старик, которого ведет ребенок. В зеркале навстречу руке движется ее отражение. И рука, и отражение на секунду застывают в нерешительности над медным подсвечником. Затем отражение и рука спокойно ложатся друг против друга, на равном расстоянии от зеркала, на край мраморной доски и на край ее отражения.

Слепой с ребенком, медный подсвечник, табакерка, пепельница, атлет, убивающий ящерицу.

Рука вновь тянется к бронзовому слепому – а отражение руки к отражению слепого… Две руки, два слепых, два ребенка, два подсвечника без свеч, две терракотовые табакерки, две пепельницы, два красавчика, две ящерицы…

Еще какое-то время он выжидает. Затем решительно убирает статуэтку слева и заменяет ее терракотовой табакеркой; подсвечник встает на место табакерки, а слепой – на место подсвечника.

Табакерка, слепой с ребенком, подсвечник, пепельница, красавец атлет.

Посмотрим, как это выглядит теперь. Что-то еще режет глаз. Пепельница, слепой, подсвечник… Он меняет местами два последних предмета. Терракотовая табакерка и ее отражение, слепой и его отражение, подсвечник, атлет с ящерицей, пепельница.

В конце концов он передвигает маленькую красную пепельницу на несколько сантиметров ближе к углу мраморной доски.

Гаринати выходит из комнаты, закрывает дверь на задвижку и начинает спускаться по длинной винтовой лестнице.

У канала. Гранитные плиты набережной; под слоем пыли там и сям поблескивают черные, белые и розоватые кристаллики. Справа, чуть пониже – вода.

Электрический провод, заключенный в резиновую оболочку, прорисовывает вертикальную черту на фоне стены.

Несколько ниже, преодолевая карниз, он изгибается под прямым углом раз – другой. Но затем, вместо того чтобы уйти в проем, он отходит от стены, и полметра его провисает в воздухе.

Дальше книзу, снова вертикально прикрепляясь в стене, он описывает еще две или три дуги синусоиды – и продолжает отвесный спуск до конца.

Маленькая застекленная дверь жалобно скрипит. Гаринати убегал так стремительно, что распахнул ее шире, чем надо. Серый каменный кубик. Неработающая сигнализация. Улица, пахнущая капустным супом. Немощеные проулки, которые теряются вдали, среди проржавевшего кровельного железа.

Велосипедисты едут с работы. Поток велосипедов течет по Бульварному кольцу.

– Вы не читаєте газет? – Бона наклоняется к портфелю…

Гаринати затыкает уши, чтобы избавиться от этого назойливого шума. Теперь он затыкает их одновременно и на минуту замирает в таком положении.

Когда он отнимает руки от головы, свиста больше не слышно. Он делает несколько шагов, медленно и осторожно, словно боится, что от слишком резких движений опять раздастся этот звук. Сделав несколько шагов, он вновь оказывается перед зданием, из которого только что вышел.

Сделав несколько шагов, он оказывается перед сверкающей витриной, поднимает голову и видит кирпичный домик, стоящий на углу улицы Землемеров. Это не сам дом, а его огромная фотография, которую удачно расположили в витрине.

Он входит.

Никого нет. Из глубины магазина появляется молодая женщина с темными волосами и приветливо улыбается ему. Он переводит взгляд на полки с товарами.

Витрина, полная конфет, все они в ярких обертках и разложены по большим коробкам, круглым или овальным.

Витрина, полная чайных ложек, они разложены дюжинами – где параллельно, где веером, а еще в виде квадрата, в виде солнца…

Бона может прийти на улицу Землемеров, позвонить в дверь маленького особняка. Старая глухая служанка в конце концов расслышит звонок и откроет.

– Месье Даниэль Дюпон здесь живет?

– Что вы сказали?

Бона повторит громче:

– Месье Даниэль Дюпон!

– Да, здесь. А что вам угодно?

– Я хотел узнать, как он поживает… Узнать, как он поживает!

– Ах вот что. Очень мило с вашей стороны. Месье Дюпон поживает очень хорошо.

Но зачем Бона узнавать, как поживает профессор, если он знает, что профессор мертв?

Из-под настила моста Гаринати смотрит на переплетение металлических балок и тросов, которое постепенно исчезает из виду. На другой стороне канала громадный механизм разводного моста издает ровное гудение.

Достаточно было бы поместить какой-нибудь твердый предмет – даже совсем небольшой – внутрь зубчатой передачи, чтобы раздался скрежет сломанной машины и все остановилось. Маленький, но очень твердый предмет, который нельзя раздробить; серый каменный кубик…

Но что толку? Тут же прибудет аварийная бригада. Завтра все будет работать в обычном режиме – как будто ничего не произошло.

– Месье Даниэль Дюпон здесь живет?

– Что вы сказали?

Бона повышает голос:

– Месье Даниэль Дюпон!

– Ну да, здесь! И незачем так кричать, я не глухая! Что вам надо от месье Дюпона?

– Я хотел бы узнать, как он поживает.

– Как он поживает? Да он умер, мой мальчик! Слышите, умер! Здесь больше никого нет, вы опоздали.

Маленькая застекленная дверь жалобно скрипит.

Сказать что-нибудь этому Уоллесу? Что же он ему скажет? Он вынимает из кармана плаща открытку и останавливается, чтобы ее рассмотреть. Кажется, можно пересчитать кристаллики в гранитных плитах на первом плане.

Маленький бумажный комочек – синеватый и запачканный. Он несколько раз отталкивает его ногой.

Табличка из черного стекла, прикрепленная четырьмя золотистыми винтиками. От верхнего справа отлетел резной кружок, прикрывающий головку.

Белая ступенька.

Кирпич, обыкновенный кирпич, один кирпич среди тысяч кирпичей, составляющих стену.

Вот все, что остается от Гаринати к пяти часам вечера.

Буксир дошел до следующего моста и, чтобы пройти под ним, опускает трубу.

Если посмотреть прямо вниз, можно увидеть трос, ползущий по поверхности воды, прямой и натянутый, толщиной с большой палец. Он чуть возвышается над мелкими серо-зелеными волнами.

И вдруг, вслед за пенным гребнем, из-под арки моста возникает закругленный форштевень баржи – и медленно удаляется к следующему мосту.

Маленький человечек в длинном зеленом плаще, склонившийся над парапетом, выпрямляется.

 

Глава пятая

 

1

И вот уже сгущаются сумерки, и холодный туман с Северного моря обволакивает и усыпляет город. За весь день почти что и не было светло.

Идя вдоль витрин, которые зажигаются одна за другой, Уоллес пытается выудить что-нибудь полезное из отчета, составленного молодым полицейским. Этот инспектор должен знать – в буквальном смысле, то есть по должности, – что мотивом преступления была не кража. Но с чего он взял, будто убийц было двое? Если предположить, что роковой выстрел был сделан не тем человеком, который указал обходной путь через сад, это мало что даст. К тому же аргумент насчет следов на газоне не выглядит особенно убедительно. Если один уже шел по выложенному кирпичом бордюру дорожки, то другой мог просто идти сзади, или, скорее, впереди, поскольку только он знал дорогу. Именно такой способ перемещения двух ночных гостей выглядит наиболее правдоподобным. В любом случае никому из них не требовалось идти по газону; если кто-то и прошел там, то явно по другой причине – или без всякой причины вообще.

Уоллес чувствует, как накопившаяся с утра усталость начинает наливать тяжестью его ноги. Он не привык так много ходить. Эти переходы из одного конца города в другой в сумме должны составить несколько километров, и большую часть расстояния он преодолел пешком. Выйдя из комиссариата, он направился на Коринфскую улицу по улице Хартии, мимо префектуры, затем по улице Пастухов; затем он очутился на перекрестке трех улиц: той, по которой пришел, и двух улиц впереди, сходящихся под прямым углом. Он знал, что проходил здесь уже дважды: в первый раз он пошел верной дорогой, во второй раз ошибся; но потом он уже не помнил, на какую улицу свернул в первый раз, впрочем, они были удивительно похожи.

Он свернул на улицу, ведущую влево, и после нескольких неизбежных поворотов оказался – быстрее, чем он думал, – на площади Дворца правосудия, прямо перед комиссариатом.

В этот момент Лоран как раз уходил: он не ожидал увидеть Уоллеса, с которым расстался четверть часа назад. Однако он ни о чем не спросил и предложил подвезти Уоллеса до клиники, поскольку ему это было по дороге.

Минуты через две Уоллес звонил в дверь дома одиннадцать. Ему открыла та же сестра, которая утром так неуклюже старалась удержать его, несмотря на отсутствие доктора. По ее улыбке он понял, что она его узнала. «Все они одинаковы!» Он сказал ей, что хочет поговорить с доктором Жюаром лично; он подчеркнул, что дело очень срочное, и дал ей визитную карточку, на которой стояла надпись: «Бюро расследований Министерства внутренних дел».

Его привели в довольно темную комнату, нечто среднее между гостиной и библиотекой, где он должен был ждать доктора. Никто не предложил ему сесть, и он прохаживался вдоль стеллажей с толстыми книгами, машинально читая названия на корешках. Целый стеллаж занимали книги о чуме – тут были и труды историков, и медицинские трактаты.

Через комнату прошла какая-то женщина, затем еще две и худощавый невысокий мужчина в очках, который, казалось, очень спешил. Наконец вернулась сестра и – как будто она уже успела все забыть – спросила, чего он здесь ждет. Он ответил, что ждет доктора Жюара.

– Но доктор только что ушел, разве вы его не встретили?

Трудно было поверить, что она не издевается над ним. Разве он мог догадаться, что человек, который проходил здесь, был доктор Жюар, ведь он не знает его в лицо. И почему она не доложила о его приходе, как он просил?

– Не сердитесь, месье, я подумала, что доктор поговорит с вами перед тем, как уйти. Я ему сказала, что вы его ждете. Но его вызвали к очень тяжелой больной, и он никак не мог задержаться даже на минуту. Во второй половине дня у доктора очень много дел, поэтому он спросил, сможете ли вы ровно в половине пятого встретиться с ним на вокзале, между телефонными кабинами и буфетом. Это единственная возможность встретиться с ним сегодня: в клинику он вернется только поздно вечером. Когда я увидела, что доктор идет в гостиную, то подумала, что он сам назначит вам встречу.

Проходя мимо, маленький доктор искоса взглянул на него. «Странные у нас тут бывают врачи».

Сэкономив немного времени, Уоллес решил отправиться к коммерсанту Марша. Но на звонок в дверь никто не откликнулся. Впрочем, это было не так уж важно. Лоран в основных чертах изложил ему свою беседу с человеком, который считал себя приговоренным к смерти. И все же ему хотелось бы самому сделать вывод о душевном здоровье этого человека. Лоран описал его как законченного психопата, и его поведение в кабинете комиссара подтверждает это мнение, хотя бы отчасти. Но некоторые его опасения не кажутся Уоллесу такими уж надуманными: новое убийство сегодня вечером более чем вероятно.

Спустившись по лестнице, Уоллес спрашивает у консьержки, не знает ли она, когда вернется жилец. Месье Марша только что уехал на машине, со всей семьей, и вернется не так скоро. Наверно, ему сообщили о смерти близкого родственника: «Бедняга был прямо сам не свой».

Дом, где живет коммерсант, находится в южной части города, недалеко от квартала лесоторговцев. Оттуда Уоллес направился на вокзал, снова через Берлинскую улицу и площадь Дворца правосудия. Затем он шел вдоль бесконечно длинного канала, на противоположной стороне которого выстроились старинные дома: их узкие фасады много столетий разъедает сырость, и теперь они угрожающе наклонились к воде.

Зайдя в здание вокзала, он сразу же заметил маленький, сверкающий никелированным металлом киоск, где молодой человек в белом фартуке продавал сандвичи и газированную воду в бутылках. В пяти метрах справа от него была телефонная кабина – одна-единственная. Уоллес стал прохаживаться взад-вперед, поглядывая на циферблат вокзальных часов. Доктор задерживался.

В зале ожидания было полно людей, торопливо снующих в разных направлениях. Уоллес ни на шаг не отходил от места, которое назвала ему сестра: он боялся, что в такой густой толпе не заметит доктора.

Уоллес начал волноваться. Время встречи давно прошло, и неприятное впечатление, оставшееся от посещения клиники, с каждой минутой усиливалось. Очевидно, произошло недоразумение. Сестра плохо выполнила данное ей поручение, в том или другом смысле – а может быть, в обоих сразу.

Надо бы позвонить на Коринфскую улицу и узнать, в чем дело. Уоллес спросил у продавца лимонада, где можно найти телефонный справочник – в стеклянной кабине его не было. Не отрываясь от дела, продавец указал ему на другой конец зала, где Уоллес, несмотря на все свои усилия, так и не увидел ничего, кроме газетного киоска. Он подумал, что продавец лимонада не понял, о чем его спрашивали. И все же он заглянул в крошечный киоск, где, разумеется, не нашлось никакого телефонного справочника. Среди иллюстрированных журналов и приключенческих романов в ярких обложках были разложены кое-какие канцелярские принадлежности; Уоллес попросил показать ему ластики.

В эту минуту доктор Жюар открыл дверь. Все это время он был в другом конце зала, там, где находятся настоящий, большой буфет и сразу несколько телефонных кабин.

Ничего нового Уоллес от доктора не узнал. Из осторожности он решил умолчать о заговоре, и Жюар лишь повторил ему то, что утром уже рассказывал генеральному комиссару.

На привокзальной площади Уоллес не раздумывая сел на тот же трамвай, что и вчера вечером, – трамвай, идущий в сторону улицы Землемеров. Сошел на той же остановке и теперь шагает по Бульварному кольцу, которое вновь приведет его к маленькому кирпичному особняку и к убогой комнате в кафе «Союзники». И снова на улице темно. Со вчерашнего вечера, когда Уоллес пришел этим же путем, он не продвинулся ни на шаг.

Он заходит в большой доходный дом на углу улицы. Для того чтобы в свою очередь допросить привратника, ему придется предъявить удостоверение и, вероятно, признаться в маленькой хитрости, к которой он прибег утром, сказав, будто его мать – подруга мадам Бакс.

По тому, как привратник встречает Уоллеса, ясно, что этот добродушный толстяк его узнал. Когда он сообщает о цели своего прихода, привратник улыбается и говорит только:

– А я еще утром понял, что вы из полиции.

Затем толстяк объясняет, что к нему уже приходил полицейский инспектор, которому он сказал, что ничего не знает. Тогда Уоллес напоминает ему его слова о юноше, чье поведение настораживает. Привратник воздевает руки к небу.

– «Настораживает!» – повторяет он.

В самом деле, ему показалось, что инспектор проявил к этому молодому человеку интерес, для которого сам привратник не видит никаких оснований, и так далее, и тому подобное. Как и думал Уоллес, подозрения комиссара насчет чрезмерного «рвения» его подчиненного были не беспочвенны. Привратник вовсе не говорил, будто во время встреч в доме профессора происходили бурные споры, он сказал только, что там иногда «повышали голос». Не говорил он и того, что студент часто казался пьяным. Да, он видел, как этот молодой человек, проходя мимо с приятелем, показывал ему рукой на особняк; но он не сказал, что этот жест был угрожающим, – он говорил только о «порывистых движениях», – как у всех парней этого возраста, пылких и легко возбудимых. Привратник добавляет еще, что к профессору и раньше – правда, надо сказать, нечасто – заходили студенты из университета.

В зале кафе жарко и уютно, несмотря на тяжелый воздух, в котором смешиваются дым, людские испарения и запах белого вина. Народу много – пять или шесть клиентов, они смеются и разговаривают очень громко, все разом. Уоллес вернулся сюда как в убежище; ему хотелось бы назначить тут встречу с кем-нибудь; он провел бы целые часы в ожидании, в шуме праздных разговоров, со стаканчиком грога за этим столиком, стоящим в стороне от остальных…

– Привет, – говорит пьяница.

– Добрый день.

– Ты заставил меня ждать, – говорит пьяница.

Уоллес оборачивается. Нет здесь столика в стороне, за которым можно посидеть спокойно.

Ему не хочется идти к себе в комнату, мрачную и, должно быть, очень холодную. Он подходит к стойке, у которой сидят трое.

– Ну так что, – кричит сзади пьяница, – будешь садиться?

Трое мужчин одновременно оборачиваются и бесцеремонно разглядывают его. На одном из них замасленный комбинезон механика, на двух других – длинные теплые куртки с высокими воротниками, из темно-синей шерсти. Уоллесу приходит в голову, что его костюм выдает в нем полицейского. Фабиус прежде всего переоделся бы морячком.

…Входит Фабиус. На нем матроска, идет он враскачку – это напоминание о пережитых штормах.

– Рыбалка сегодня неважная, – обращается он к присутствующим. – Можно подумать, всю селедку, какая была в море, уже засолили…

Трое у стойки смотрят на него удивленно и недоверчиво. Двое других, стоящие у печки, прервали оживленный разговор и тоже его разглядывают. Хозяин протирает стойку.

– Ну давай, – произносит пьяница в наступившей тишине, – сейчас будешь загадку отгадывать.

Оба моряка, механик и двое у печки снова погружаются в привычный поток времени.

– Дайте мне, пожалуйста, порцию грога, – говорит Уоллес хозяину.

И усаживается за первый столик, так, чтобы не видеть пьяницу.

– Очень мило, – замечает тот.

– А я могу, – говорит кто-то, – двигаться по косой по отношению к каналу, но при этом идти прямо. Вот как!

Хозяин снова подает выпивку троим, сидящим у стойки. Двое других возобновили спор: речь идет о выражении «по косой», которое они понимают по-разному. И каждый старается перекричать другого, доказывая свою правоту.

– Ты дашь мне сказать или нет?

– Да только ты один и говоришь!

– Ты не понял: я говорю, что могу двигаться прямо по косой линии – косой по отношению к каналу.

Поразмыслив, его противник благодушно замечает:

– Так ты упадешь в канал.

– Значит, не хочешь отвечать?

– Послушай, Антуан, что бы ты там ни говорил, я стою на своем: если ты идешь по косой, то ты идешь прямо! По отношению к каналу или к чему-то другому – это все равно.

Человек в сером халате и шапочке фармацевта считает, что привел неотразимый аргумент. Его противник с отвращением пожимает плечами:

– В жизни не встречал такого придурка.

Он оборачивается к морякам; но они говорят между собой, отпуская словечки на диалекте и громко смеясь. Антуан подходит к столику, за которым Уоллес пьет свой грог, и призывает его в свидетели:

– Вы слышали, месье? Вот этот тип, который считается образованным, не признает, что линия может быть одновременно косой и прямой.

– Хм.

– А вы признаете?

– Нет, нет, – спешит ответить Уоллес.

– Как это «нет»? Косая линия – это такая линия…

– Да-да, конечно. Я сказал, что не признаю, чтобы кто-то этого не признавал.

Антуан как будто не вполне удовлетворен: это рассуждение кажется ему чересчур хитроумным. И все же он бросает своему приятелю:

– Вот видишь, аптекарь?

– Ничего я не вижу, – спокойно отвечает аптекарь.

– Этот господин со мной согласен!

– Он так не сказал.

Антуан все больше нервничает.

– Да объясните же ему, что значит «по косой»! – кричит он Уоллесу.

– «По косой»… – задумчиво повторяет Уоллес – Это может иметь много значений.

– Вот и я так думаю, – подхватывает аптекарь.

– Но в конце концов, – восклицает Антуан, выйдя из терпения, – если одна линия направлена по косой к другой линии, это же что-то означает!

Уоллес пытается сформулировать четкий ответ.

– Это означает, – говорит он, – что они образуют угол больше нуля градусов, но меньше девяноста.

Аптекарь в полном восторге.

– Так я и говорил, – заключает он. – Если есть угол, значит, уже не совсем прямо.

– В жизни не встречал такого придурка, – говорит Антуан.

– А я и не такого еще знаю… Ну-ка…

Пьяница встал из-за стола, желая включиться в беседу. Поскольку он не очень твердо держится на ногах, то вынужден сесть рядом с Уоллесом. Язык у него заплетается, и он силится говорить помедленнее:

– Скажи-ка мне, какое животное утром убивает отца…

– Только этого болвана нам не хватало! – кричит Антуан. – Держу пари, ты и понятия не имеешь, что такое косая линия!

– Сам ты косой, – умильным голосом заявляет пьяница. – Это я здесь загадки загадываю. Припас тут одну для старого приятеля…

Спорщики удаляются к стойке, в поисках единомышленников. Уоллес поворачивается спиной к пьянице, который тем не менее продолжает торжествующим и наставительным тоном:

– Какое животное утром убивает отца, днем спит с матерью, а вечером слепнет?

Дискуссия у стойки приняла всеобщий характер, но все пятеро говорят одновременно, и Уоллес улавливает лишь обрывки фраз.

– Ну что, угадал? – не унимается пьяница. – А ведь это нетрудно: утром убивает отца, днем слепнет… Нет… Утром слепнет, днем спит с матерью, вечером убивает отца. А? Какое это животное?

К счастью, хозяин приходит убрать грязные стаканы.

– Я остаюсь на сегодняшнюю ночь, – говорит ему Уоллес.

– А еще он платит за выпивку, – подхватывает пьяница.

Это предложение остается без внимания.

– Ты что, оглох? – спрашивает пьяница. – Эй, приятель! Глухой днем, слепой вечером?

– Отстань от него, – говорит хозяин.

– А утром оно хромает, – добавляет вдруг пьяница с неожиданной серьезностью.

– Я сказал, отстань от него.

– А я ничего плохого не делаю, я загадку загадываю.

Хозяин протирает тряпкой столик.

– Осточертел ты нам со своими загадками.

Уоллес уходит. Никакого срочного дела у него нет, это пьяница с загадками заставил его сбежать из маленького кафе.

Уж лучше шагать, шагать, несмотря на холод и темноту, несмотря на усталость. Он хочет сложить вместе крохи, которые удалось подобрать там и сям в течение дня. Проходя мимо садовой ограды, он поднимает глаза к опустевшему особняку. На другой стороне улицы светится окно мадам Бакс.

– Эй! Ты слышишь? Эй! Приятель!

Пьяница увязался за ним.

– Эй, ты! Эй!

Уоллес ускоряет шаг.

– Подожди-ка! Эй!

Веселый голос постепенно отдаляется.

– Эй, не спеши так!.. Эй!.. Не так быстро!.. Эй!.. Эй!.. Эй!..

 

2

Восемь толстых коротких пальцев осторожно смыкаются и размыкаются, костяшки четырех пальцев на левой руке касаются ладони правой.

Указательный палец левой поглаживает ноготь указательного пальца правой, вначале слегка, затем со все большим нажимом. Руки меняются местами, теперь костяшки пальцев правой энергично трутся о ладонь левой. Они сцепляются, переплетаются, изгибаются; их движения становятся все более скорыми и усложненными, постепенно теряют ровный ритм и отчетливость, быстро превращаясь в беспорядочное копошение пальцев и ладоней.

– Войдите, – говорит Лоран.

Растопырив пальцы, он кладет руки ладонями на стол. Это дежурный принес ему письмо.

– Его подсунули под дверь привратницкой, господин комиссар. Тут написано: «Очень срочно» и «Вручить лично».

Лоран берет у дежурного желтый конверт. На нем написано карандашом, так бледно, что едва удается разобрать: «Вручить лично. Генеральному комиссару. Очень срочно».

– Привратник не видел, кто его принес?

– Он не мог видеть, господин комиссар, он нашел его под дверью. Оно пролежало там, наверно, с четверть часа или больше.

– Ладно, спасибо.

Когда дежурный выходит за дверь, Лоран ощупывает конверт. Похоже, в нем какая-то карточка, твердая и негнущаяся. Он подносит конверт к лампе, чтобы посмотреть его на просвет. Ничего необычного. Тогда он решается вскрыть конверт ножом для бумаги.

Это почтовая открытка, на ней изображен небольшой дом в стиле Людовика XIII, который стоит на углу длинной, унылой окраинной улицы и очень широкого проспекта, очевидно пролегающего вдоль канала. На обороте открытки, опять карандашом, написано только следующее: «Встреча сегодня вечером в половине восьмого». Почерк женский. Подписи нет.

Полиция каждый день получает такого рода послания – анонимные письма, проклятия, угрозы, доносы – чаще всего очень путаные, написанные обычно полуграмотными или безумными людьми. Текст на этой открытке примечателен своим лаконизмом и точностью. Место встречи не указано; очевидно, имеется в виду угол двух улиц, изображенный на фотографии, – по крайней мере, так можно предполагать. Если бы Лоран узнал это место, то, возможно, к указанному часу послал бы туда одного или двух полицейских; но нет смысла затевать целую операцию ради того, чтобы – в лучшем случае – перехватить пять килограммов контрабандного нюхательного табака, доставленного каким-нибудь рыболовецким судном.

И еще не факт, что инспектор, обнаруживший это жалкое правонарушение, захочет выполнить свой долг. Генеральный комиссар знает, сколько мелких контрабандистов пользуется попустительством полицейских, отделываясь от них небольшой данью. Суровой неподкупности от них требуют только при раскрытии крупных афер. Когда речь идет о преступлениях особой тяжести, позволительно задуматься о том, как они поведут себя… вот, скажем, если бы политическая организация вроде той, о которой говорил Уоллес, предложила им… Но, к счастью, так вопрос не стоит.

Комиссар снимает трубку и просит соединить его со столицей. Он хочет кое-что для себя прояснить. Только центральное ведомство может рассеять его сомнения – если там уже успели сделать вскрытие.

Соединяют его быстро, но затем отсылают от одного чиновника к другому, и ему никак не удается поговорить со сведущим человеком. Начальник отдела, подписавший письмо с указанием прислать труп, переадресовал его к судебно-медицинскому эксперту; но тот, похоже, абсолютно не в курсе дела. Наконец его переключают на кабинет префекта, где кто-то – он не знает, кто именно – соглашается выслушать его вопрос: «С какого расстояния была выпущена пуля, убившая Даниэля Дюпона?»

«Минуточку, пожалуйста, не вешайте трубку».

Лишь после долгого перерыва, наполненного разнообразными шумами, он слышит ответ:

«Пуля калибра семь шестьдесят пять, выпущена спереди, с расстояния около четырех метров».

Ответ, который ничего не доказывает: разве только то, что отвечающий хорошо выучил текст.

Затем к Лорану снова приходит Уоллес.

Похоже, специальному агенту нечего сказать. Такое впечатление, что он просто не знает, куда еще ему пойти. Он рассказывает о бегстве коммерсанта Марша, о встрече с Жюаром, о знакомстве с бывшей мадам Дюпон. Комиссар, как всякий раз, когда приходится иметь дело с доктором, находит его поведение подозрительным. Что касается бывшей супруги, то она ничего не знает, это ясно как день. Уоллес описывает необычное оформление витрины в ее магазине и, к большому удивлению Лорана, достает из кармана почтовую открытку, такую же, как только что принес дежурный.

Комиссар берет в руки открытку, полученную от неизвестной дамы. Да, это та же самая. Он дает Уоллесу прочесть слова, написанные на обороте.

 

3

Действие происходит в городе, похожем на Помпеи, – а точнее, на прямоугольной площади, которую сзади замыкает храм (или театр, или что-то в этом роде), а с других сторон обрамляют здания меньших размеров, отделенные друг от друга широкими мощеными улицами. Уоллес уже не помнит, где он это видел. Он говорит – то стоя посреди площади, то на ступенях, очень длинных ступенях – говорит с людьми, которых он уже не может отличить друг от друга, хотя вначале они были заметными и своеобычными. Ему самому отведена какая-то определенная роль, по-видимому первостепенная, может быть, даже главенствующая. Воспоминание вдруг становится нестерпимо резким; на долю секунды вся сцена приобретает необычайную насыщенность. Но что это за сцена? Он успел расслышать только:

– И давно это случилось?

И тут же все исчезло: толпа, ступени, храм, четырехугольная площадь и статуи. Он никогда не видел ничего похожего.

Вместо этого возникает миловидное лицо молодой женщины с черными волосами – владелицы магазина канцелярских принадлежностей на улице Виктора Гюго, и слышится негромкий гортанный смех. Но лицо остается серьезным.

В конце концов Уоллес с матерью добрались до канала, заканчивающегося тупиком: невысокие дома озарены солнцем, их старые фасады отражаются в зеленой воде. Они искали не родственницу, а родственника, родственника, которого он, можно сказать, никогда не знал. Не увидел он его и в тот день. Это был его отец. Как он мог забыть об этом?

Уоллес бесцельно бродит по городу. Ночь сырая, холодная. Весь день небо оставалось изжелта-серым, низким, дымным – небо, готовое просыпаться снегом, – но снега не было, а пришли ноябрьские туманы. Ранняя зима в этом году.

Фонари по углам улиц вычерчивают тусклые рыжеватые круги: их света хватает только на то, чтобы не дать прохожим заблудиться. Переходить улицу приходится очень осторожно: иначе можно споткнуться о край тротуара.

В районах, где много магазинов, приезжего удивляет скудное освещение витрин. Очевидно, нет необходимости привлекать покупателей, чтобы распродать рис и хозяйственное мыло. А модными безделушками мало кто торгует в этой провинциальной глуши.

Уоллес заходит в один магазин, тесный и пыльный, который скорее мог бы служить складом товаров, чем помещением для розничной торговли. В глубине магазина человек в фартуке сколачивает ящик. Он перестает стучать молотком и силится понять, какой ластик нужен Уоллесу. Слушая объяснения Уоллеса, он покачивает головой, словно дает понять, что и сам знает, о чем речь. Затем, не сказав ни слова, он идет в противоположный конец магазина: ему приходится сдвинуть с места много вещей, чтобы проложить себе путь. Он открывает и закрывает шкафы, задумывается на минуту, влезает на стремянку и продолжает поиски где-то наверху – но опять безуспешно.

Он возвращается к покупателю: нет, этот товар у него кончился. Еще совсем недавно кое-что оставалось от старой, довоенной партии, но, кажется, последнее уже распродали – или, возможно, убрали в другое место: «Здесь столько всего наставлено, что уже ничего не найдешь».

Уоллес снова погружается в ночь.

Почему бы не вернуться опять к маленькому особняку?

Как верно заметил генеральный комиссар, в поведении доктора Жюара не все понятно, хотя трудно себе представить, какова бы могла быть его тайная роль. Проходя по гостиной-библиотеке, маленький доктор посмотрел как бы сквозь Уоллеса, притворяясь, будто не видит его своими близорукими глазами; хотя он прошел там явно с целью взглянуть на него. А позже, во время их получасовой беседы, Уоллес не раз обратил внимание на его странную манеру изъясняться: казалось, Жюар думает о чем-то другом, а временами даже подразумевает что-то другое. «Совесть у него нечиста», – уверяет Лоран.

Возможно также, что коммерсант Марша не такой уж безумец, каким кажется. Ведь в данном случае его бегство – это проявление разумной осторожности. Любопытно, что в рассказе доктора нет даже беглого упоминания о присутствии Марша в тот момент, когда в клинику привезли раненого; наоборот, доктор все время настаивал, что ему не требовалась ничья помощь. А комиссар считает, что Марша не мог выдумать все приведенные им подробности касательно смерти профессора. Если Жюар каким-то образом знал, что Марша сегодня вечером также должны убить, то ему выгодно было скрыть факт присутствия коммерсанта в клинике. Он ведь не знает, что Марша успел поговорить с комиссаром.

Итак, письмо, изъятое на почте, имело прямое отношение к делу – Уоллес не сомневался в этом с самого начала. Это инструкции для убийцы, который должен совершить еще одно преступление – сегодня и (если эта гипотеза верна) здесь же, в городе. Инспектор-новичок, чей отчет Уоллес изучил в комиссариате, возможно, прав в одном: в покушении на Даниэля Дюпона участвовали двое – адресат письма (Андре ВС) и человек, обозначенный в письме инициалом Г. Сегодня вечером первый из них будет действовать в одиночку. Марша не зря боялся, что убийца станет поджидать его задолго до рокового часа – это подтверждают слова «посвятить всю вторую половину дня» из перехваченного письма.

Остается еще открытка, которая таинственным образом оказалась под дверью привратника в генеральном комиссариате. Очень сомнительно, чтобы заговорщики решились поставить полицию в известность о месте и времени готовящегося покушения. В их интересах, конечно, взять на себя ответственность за преступление и поднять вокруг него как можно больше шуму (в Министерство внутренних дел и в аппарат президента уже поступали письма от руководителей организации), однако разглашение сведений, содержащихся в открытке, могло бы сорвать их план, если только они уже не почувствовали себя такими могущественными, чтобы никого не бояться. Можно предположить, что комиссар ведет двойную игру, но это не очень вяжется с другими аспектами дела.

Гораздо правдоподобнее выглядит версия, которой твердо придерживается комиссар: открытку принес Марша. Перед тем как покинуть город, коммерсант совершил последнюю попытку убедить полицию установить наблюдение за домом Дюпона.

Подозрительное поведение маленького доктора, страхи коммерсанта, намеки в письме… Серьезную версию на таких данных не построишь. Уоллес знает это. Он понимает, что придает слишком большое значение открытке, подброшенной в комиссариат, хотя, по здравом рассуждении, ей нет места в системе доказательств. Но теперь ему не остается ничего другого, кроме как прийти на свидание. Поскольку на данный момент это единственная ниточка, то, ухватившись за нее, он ничего не потеряет. У него в кармане ключ от маленькой застекленной двери, который дала ему мадам Смит. Марша сбежал, и путь в особняк открыт: он сам пойдет туда вместо коммерсанта и увидит, действительно ли кто-то замышляет убийство. Хорошо, что он прихватил с собой револьвер.

– Верно, может пригодиться, – с иронией заметил комиссар.

Уоллес стоит перед садовой оградой.

Семь часов вечера.

Кругом все темно. На улице ни души. Уоллес спокойно открывает калитку.

Войдя, он осторожно притворяет ее за собой, но не захлопывает – пусть будет видно, что сюда кто-то вошел.

Шуметь ни к чему, это может привлечь внимание какого-нибудь запоздавшего прохожего на бульваре. Чтобы гравий не шуршал под ногами, Уоллес идет по газону – это удобнее, чем ступать по бордюру дорожки. Он обходит дом справа. В темноте дорожку легко различить, она кажется более светлой, чем клумбы по ее сторонам и подстриженные верхушки живой изгороди.

На этот раз застекленная дверь прикрыта деревянным ставнем. Ключ легко поворачивается в замке. Уоллес замечает, что ведет себя как взломщик: вместо того чтобы открыть дверь как следует, он проскальзывает внутрь через узкую щель. Затем вынимает ключ из замка и тихонько затворяет дверь.

В доме тишина.

Справа – кухня, в глубине и слева – столовая. Уоллес знает дорогу; он мог бы продвигаться и в темноте. Все же он включает фонарик и идет вслед за узким пучком света. Пол в прихожей выложен черными и белыми плитками, в форме квадратов и ромбов. Лестница покрыта серой ковровой дорожкой, с двумя полосами гранатового цвета по бокам.

Фонарик высвечивает на стене небольшую картину в темных тонах, явно очень старую. Ночь, страшная буря. У подножия разрушенной башни, которую озаряет зловещий блеск молнии, лежат два человека. Один из них в царских одеждах, в траве рядом с ним сверкает золотая корона. Другой – простой крестьянин. Оба только что умерли одинаковой смертью – от удара молнии.

Взявшись за ручку двери, Уоллес останавливается: если за дверью и в самом деле притаился убийца, со стороны специального агента было бы глупо попасться в западню; раз он пришел на эту встречу, то должен играть по правилам. Он лезет в карман за револьвером и вспоминает, что с утра носит с собой еще один – испорченный револьвер Даниэля Дюпона, от которого не будет никакого толку, если придется защищаться. Только бы их не перепутать.

Но это ему не грозит. Револьвер Дюпона у него в левом кармане плаща: там он лежал с самого начала, туда вернулся после обследования в лаборатории. Поскольку он ни разу не держал в руках оба револьвера одновременно, он мог поменять их местами.

Для верности он принимается рассматривать их при свете фонарика. Свой револьвер он узнаёт сразу. Его даже не пугает мысль выстрелить из револьвера покойного Дюпона – того, который заклинило. Он собирается сунуть ствол обратно в карман, но тут ему приходит в голову, что не стоит и дальше таскать с собой эту бесполезную тяжесть. Он заходит в спальню и кладет револьвер на место, в ящик ночного столика, откуда утром его достала экономка.

Войдя в кабинет, Уоллес нажимает на выключатель, который находится у дверной рамы. В люстре на потолке зажигается лампочка. Перед тем как уехать, старая экономка закрыла ставни на всех окнах; снаружи света видно не будет.

С револьвером в руке Уоллес оглядывает небольшую комнату. Никто, конечно, тут не прячется. В комнате порядок. Наверное, мадам Смит аккуратно сложила в стопки разбросанные книги, привлекшие внимание инспектора. Чистый лист, на котором профессор успел написать лишь три слова, убрали куда-то – в бювар или в ящик стола. Стекловидный каменный кубик с острыми гранями и смертоносными углами скромно лежит между чернильницей и блокнотом. Только стул чуть отодвинут от стола, как будто кто-то собрался сесть.

Уоллес встает за спинкой стула и смотрит на дверь: удобная позиция, чтобы ждать возможного появления убийцы. Хорошо бы еще выключить свет: тогда специальный агент успеет увидеть противника раньше, чем тот его обнаружит.

Со своего наблюдательного пункта Уоллес внимательно изучает расстановку мебели в комнате. Он идет к двери, поворачивает выключатель и в темноте возвращается на место. Он занимает прежнюю позицию и кладет свободную руку на спинку стоящего перед ним стула.

 

4

Если не удается обнаружить след убийцы, то это потому, что Даниэль Дюпон не был убит; но воссоздать сколько-нибудь логичную картину его самоубийства невозможно… Лоран все быстрее потирает руки… А что, если Дюпон не умер?

Генеральному комиссару вдруг становится ясен странный характер этой «раны», нежелание показывать полиции «труп», нервозность доктора Жюара. Дюпон не умер; как он не понял?

Причины этой истории пока еще не вполне ясны, но отправная точка найдена: Даниэль Дюпон не умер.

Лоран снимает трубку и набирает номер: 202-03.

– Алло, это кафе «Союзники»?

«Да, это у нас», – отвечает низкий, глухой голос.

– Я бы хотел поговорить с месье Уоллесом.

«А его нету», – с отвращением произносит голос.

– А вы не знаете, где он?

«Откуда мне знать? – отвечает голос – Я ему не нянька».

– Это говорит генеральный комиссар полиции. У вас ведь проживает человек по фамилии Уоллес?

«Да, утром я о нем заявил», – говорит голос.

– Речь не об этом. Я вас спрашиваю, находится ли этот человек в вашем кафе? Может быть, он поднялся к себе в комнату?

«Я пошлю кого-нибудь посмотреть», – с явной неохотой отвечает голос. Через минуту с ноткой удовлетворения он добавляет: «Никого нету!»

– Ладно. Я хочу поговорить с хозяином.

«Я хозяин», – говорит голос.

– Ах, это вы! Это вы рассказали полицейскому инспектору какую-то чушь о том, что у профессора Дюпона якобы есть сын?

«Ничего я ему не рассказывал, – протестует голос – Я сказал, что ко мне иногда приходила выпить у стойки компания молодых людей, что они были разного возраста – некоторые настолько молодые, что могли бы быть сыновьями этому Дюпону…»

– Вы говорили, что у него был сын?

«Да не знаю я ни про каких его сыновей! Он не был моим клиентом, а хоть бы и был, я все равно не смог бы запретить ему делать детей хоть всем шлюхам нашего квартала, извиняюсь, месье». Голос внезапно смягчается, чувствуя, что был слишком груб: «Инспектор спросил, бывают ли у меня молодые люди; я сказал „да". Если они старше шестнадцати лет, закон не запрещает. Тогда он стал намекать, что у Дюпона, возможно, есть сын; чтобы доставить ему удовольствие, я согласился, что да и что он, возможно, заходит сюда выпить…»

– Хорошо, вас вызовут для дачи показаний. Но впредь следите за своими славами и попытайтесь быть повежливей. Месье Уоллес не говорил, в котором часу он вернется?

Молчание: он повесил трубку. На лице комиссара уже появляется угрожающая улыбка, когда голос наконец произносит: «Он сказал только, что ночевать будет здесь».

– Спасибо. Я ему еще позвоню.

Лоран кладет трубку. Он довольно потирает руки. Ему хотелось бы сообщить специальному агенту о своем открытии прямо сейчас. Он заранее наслаждается недоверчивым удивлением того, когда в телефонной трубке прозвучит: «Дюпон не умер. Дюпон скрывается у доктора Жюара».

 

5

– Машина у дверей, – говорит Жюар.

Дюпон встает и сразу направляется к выходу.

Он оделся в дорогу. Доктор с трудом застегнул ему пальто; здоровую руку он всунул в рукав, раненая подвязана полотняным бинтом. На нем шляпа с широкими полями, закрывающая верхнюю часть лица. Он даже решил надеть темные очки, чтобы его никто не узнал; но в клинике нашлась только пара специальных очков – одно стекло у них очень темное, другое гораздо светлее, – это придает профессору комичный облик злодея из мелодрамы.

Поскольку Марша в последний момент отказался выполнить его просьбу, он сам должен забрать документы из особняка.

Жюар постарался сделать так, чтобы в коридорах никого не было. И Дюпон без осложнений добирается до большого черного автомобиля «скорой помощи», который стоит у входа. Он садится рядом с шофером, чтобы можно было быстрее выйти из машины и быстрее сесть в нее.

За рулем – человек в черной униформе, какую носят водители «скорой помощи», и кепке с клеенчатым козырьком. На самом деле это, очевидно, один из «телохранителей», которыми почти официально окружил себя Руа-Дозе. У него широкие плечи, скупые движения, жесткое, непроницаемое лицо убийцы из фильма. Он, можно сказать, рта не раскрыл; вручил профессору письмо от министра, подтверждающее его полномочия, и, как только доктор захлопнул дверцу, нажал на газ.

– Сначала заедем ко мне домой, – говорит Дюпон. – Я покажу дорогу.

«Поверните направо… Еще раз направо… Налево… Обогните этот дом… Здесь поверните… Вторая улица направо… А теперь все время прямо…»

Через несколько минут они выезжают на Бульварное кольцо. Дюпон просит притормозить на углу улицы Землемеров.

– Машина не должна стоять здесь, – говорит он шоферу. – Я хочу, чтобы мой приход остался незамеченным. Поезжайте куда-нибудь или остановитесь в нескольких сотнях метров дальше. Возвращайтесь ровно через полчаса.

– Хорошо, месье, – говорит шофер. – Хотите, я отгоню машину и пойду с вами?

– Благодарю вас, но это излишне.

Дюпон выходит из машины и быстрыми шагами направляется к калитке. Он слышит, как «скорая помощь» отъезжает. Этот человек не «телохранитель», иначе он непременно увязался бы за профессором. Дюпона ввела в заблуждение его внешность, и теперь он с иронией думает о собственных романтических иллюзиях. Неизвестно даже, существуют ли пресловутые охранники на самом деле.

Калитка не заперта. Замок сломан уже давно, и ключом пользоваться нельзя, но можно было закрыть задвижку. Старая Анна становится рассеянной – если только в его отсутствие калитку не открыл какой-нибудь маленький озорник или бродяга. Дюпон всходит по четырем ступенькам крыльца, чтобы проверить, заперта ли дверь дома; он нажимает на массивную медную ручку и с силой толкает дверь, напирая плечом, так как знает, что она туго поворачивается на петлях. Он не привык действовать только одной рукой, это стесняет его движения, и для верности он повторяет попытку несколько раз, стараясь производить как можно меньше шуму. Но парадная дверь надежно заперта.

Ключи от этой двери он отдал Марша, а тот уехал, даже не потрудившись вернуть их. У Дюпона остался только ключ от маленькой застекленной двери: придется обойти вокруг дома. В ночной тишине гравий едва слышно шуршит у него под ногами. Не надо было полагаться на этого труса Марша. Сегодня он весь день пронервничал, дожидаясь его возвращения, и в конце концов позвонил ему домой, но там никого не было. Без четверти семь Марша позвонил неизвестно откуда и стал извиняться: он должен уехать из города по неотложным делам. Конечно, это была ложь. Он просто струсил и сбежал.

Дюпон машинально нажал на ручку маленькой застекленной двери. Дверь подалась. Она не была заперта на ключ.

В доме темно и тихо.

Профессор снимает очки, они мешают ему. Он остановился в прихожей и пытается понять, что происходит. Марша все-таки пришел? Нет, ведь у него были ключи от парадной двери… А вдруг старая Анна никуда не уехала и сейчас она на кухне… нет, маловероятно… и потом, будь Анна здесь, она обязательно оставила бы свет в коридоре или на лестнице…

Дюпон открывает дверь в кухню. Там никого нет. Он поворачивает выключатель. Все чисто прибрано: так убирают в доме, где больше никто не живет. Ставни на окнах закрыты. Дюпон включает свет в прихожей. Проходя мимо, открывает двери гостиной и столовой. И там, конечно, никого нет. Он поднимается по лестнице. По-видимому, Анна забыла перед отъездом запереть заднюю дверь. Последнее время она стала забывчивой.

Поднявшись на второй этаж, он заходит в комнату экономки. Видно, что здесь убирали перед тем, как надолго уехать.

У двери кабинета профессор останавливается, затаив дыхание. Вчера за этой дверью его ждал убийца.

Да, но вчера вечером задняя дверь была открыта, и непрошенный гость мог обойтись без ключа. А сегодня ему пришлось бы взламывать замок, но Дюпон не заметил никаких следов взлома. Если же и на этот раз преступник нашел дверь открытой, значит, Анна ее не заперла… От всех этих рассуждений не легче: опытный человек со связкой поддельных ключей без труда вскроет обычный замок. Кто-то забрался в дом, засел в кабинете и ждет его, чтобы закончить вчерашнюю работу.

Объективно говоря, это вполне может быть правдой. Профессору не по себе; он жалеет сейчас, что ему не прислали из столицы настоящего телохранителя. И все же он не допускает мысли о том, чтобы уйти, не забрав документов, за которыми он пришел.

По телефону Марша сказал ему, что полицейский комиссар отказывается верить в убийство: он твердо придерживается версии самоубийства. Дюпон поворачивает назад. Надо взять револьвер. Вчера вечером, уезжая в клинику, он оставил его на ночном столике… Перед тем как войти в спальню, он вновь останавливается: а вдруг убийца притаился именно в этой комнате?

Все эти страхи, по большей части надуманные, раздражают профессора. Нетерпеливым движением он поворачивает ручку двери; однако не решается открыть дверь во всю ширь. Он быстро протягивает руку к выключателю, зажигает свет и заглядывает внутрь, готовый спастись бегством, если заметит в комнате что-нибудь необычное…

Но комната пуста: никаких головорезов – ни под кроватью, ни за комодом. Дюпон видит только свое лицо в зеркале, лицо, на котором еще застыла тревога. Теперь эта тревога кажется ему смешной.

Не мешкая он направляется к ночному столику. На мраморной столешнице револьвера нет. Он находит его в ящике, на обычном месте. Скорее всего, он и на этот раз не пустит в ход оружие, однако иметь его при себе не помешает: если бы вчера вечером, когда он после ужина поднялся в кабинет, при нем был револьвер, он бы не задумываясь пустил его в ход.

Профессор проверяет револьвер: как и вчера, он снят с предохранителя, – и твердым шагом, с револьвером в руке, идет к кабинету. Придется действовать одной рукой – к счастью, правой. Сначала положить револьвер в карман, затем приоткрыть дверь, включить свет и насколько возможно быстро выхватить револьвер, одновременно распахнув дверь ударом ноги. Эта маленькая комедия – такая же бесполезная, как и та, которую он только что разыграл, – заранее вызывает у него улыбку.

Надо поторопиться, а то шофер приедет и будет ждать его перед домом. Взявшись за дверную ручку, он бросает взгляд на часы. У него есть еще двадцать минут: сейчас ровно половина восьмого.

Сердце Уоллеса гулко забилось. Он стоит совсем близко от окна и слышал, как у дома остановилась машина, как открылась калитка, как зашуршал под тяжелыми шагами гравий. Сначала этот человек пытался войти через парадную дверь. Он дергал ее, но не сумел открыть и пошел вокруг дома. Тогда Уоллес отбросил предположение, что это коммерсант Марша передумал и явился за бумагами покойного; это не мог быть ни Марша, ни кто-то другой, выполнявший его поручение или просьбу старой экономки. Потому что у этого человека не было ключей от дома.

Шаги послышались под окном. Человек пошел к задней двери, которую специальный агент нарочно оставил незапертой. Когда он толкнул дверь, она слабо скрипнула на петлях. Боясь упустить жертву, он заглянул во все комнаты, сначала на первом этаже, потом на втором.

Теперь Уоллес видит полоску света вдоль дверной рамы, она расширяется медленно, нестерпимо медленно.

Уоллес прицеливается в то место, где должен появиться убийца, темная фигура в освещенном проеме двери…

Но тот, конечно же, не спешит заходить в кабинет, пока там кромешная тьма. Видна его рука, он ощупью отыскивает выключатель…

Ослепленный вспыхнувшим светом Уоллес успевает различить только движение руки, наставившей на него револьвер, движение человека, который стреляет… Уоллес бросается на пол и в ту же секунду нажимает на курок.

 

6

Он упал как подкошенный, ничком, вытянув правую руку и подогнув под себя левую. В кисти правой руки зажат револьвер. Он не шевелится.

Уоллес встает. Недоверчиво и осторожно он приближается к упавшему, все еще держа его под прицелом, не зная, что делать дальше.

Он подходит к телу с другой стороны, стараясь оставаться недосягаемым для возможного выстрела. Но упавший все еще не шевелится. Шляпа по-прежнему у него на голове. Правый глаз полузакрыт, левый смотрит в пол; нос слегка сплющен о ковер. Лицо, насколько его видно, посерело. Он мертв.

От нервного напряжения Уоллес окончательно теряет осторожность. Он наклоняется и трогает запястье незнакомца, пытаясь нащупать пульс. Рука бессильно разжимается, выпускает тяжелый револьвер. Пульса нет. Этот человек действительно умер.

Уоллес думает, что ему надо осмотреть карманы убитого. (В поисках чего?) Добраться можно только до правого кармана пальто. Засунув туда руку, он вытаскивает очки: одно стекло в них очень темное, другое – гораздо светлее.

– Не могли бы вы сказать, какое стекло было темнее – правое или левое?

Левое стекло… с правой стороны… Правое стекло с левой стороны…

Левое стекло темнее. Уоллес кладет очки на пол и выпрямляется. У него нет желания продолжать обыск. Ему хочется присесть. Он очень устал.

Это была самозащита. Он видел, как этот человек стреляет в него. Видел его палец на спусковом крючке. Пока он опомнился и выстрелил, прошло какое-то время, он это почувствовал. У него всегда была не слишком быстрая реакция.

Но надо признать, что он выстрелил первым. Он не слышал другого выстрела. А если бы они прозвучали одновременно, на стене или на корешках книг остался бы след от пули. Уоллес приподнимает штору: стекла тоже не задеты. Его противник не успел выстрелить.

Значит, в тот момент его чувства были настолько обострены, что ему показалось, будто все происходит в замедленном ритме.

Уоллес кладет ладонь на дуло своего револьвера: от него исходит жар. Он нагибается, чтобы пощупать другой револьвер, лежащий на полу. Тот совсем холодный. Вглядевшись, Уоллес замечает, что левый рукав пальто пустой. Под плотной тканью ничего не прощупывается. Может быть, у него рука на перевязи? «Легкое ранение в руку».

Надо сообщить Лорану. Теперь к делу придется подключить полицию. При наличии трупа специальный агент не сможет действовать в одиночку.

Комиссар, наверно, уже ушел домой. Уоллес смотрит на часы: они показывают тридцать пять минут восьмого. Он вспоминает, что часы остановились на половине восьмого. Он подносит их к уху и слышит негромкое тиканье. Наверно, они пошли от выстрела – или от удара – когда он бросился на пол. Он все-таки позвонит комиссару: даже если его там нет, кто-нибудь обязательно скажет, как с ним связаться. В спальне есть телефон.

Дверь в спальню открыта. Горит свет. Ящик ночного столика выдвинут до отказа. Револьвера там уже нет.

Уоллес снимает трубку. Номер 124-24. «Это прямая линия». На другом конце провода раздается сигнал – и тут же умолкает.

«Алло?» – говорит чей-то голос.

– Алло, говорит Уоллес, я…

«А, это вы, а я как раз хотел с вами поговорить. Это я, Лоран. Я сделал открытие – ни за что не угадаете, какое! Даниэль Дюпон! Он вовсе не умер! Вы понимаете?» Он повторяет, чеканя каждый слог: «Даниэль Дюпон не умер!»

Кто говорил, что телефон в особняке не работает?

 

Эпилог

В полутемном зале кафе хозяин расставляет по местам столы и стулья, пепельницы, сифоны с газированной водой; сейчас шесть часов утра.

Хозяин еще не вполне проснулся. Настроение у него скверное; он не выспался. Вчера вечером он ждал возвращения жильца, чтобы запереть дверь; просидел, не сомкнув глаз, до глубокой ночи, и все без толку: пришлось запирать, так и не дождавшись этого проклятого Уоллеса. Он подумал, что жильца арестовали, недаром ведь его разыскивала полиция.

Уоллес заявился только утром – десять минут назад – изможденный, осунувшийся, еле стоящий на ногах. «Тут вас легавые спрашивали», – сказал хозяин, отпирая ему дверь. Уоллес не испугался. Ответил: «Я знаю, благодарю вас», – и сразу поднялся в свою комнату. Слишком он вежливый, чтобы быть честным. Правильно сделал, что вернулся только в шесть, когда хозяин уже был на ногах: не стал бы он вылезать из постели, чтобы впустить этого типа. И вообще, не будет он больше сдавать комнату, от этого одно беспокойство. Хорошо еще, если у него не будет неприятностей из-за этого непутевого жильца.

Хозяин только успевает зажечь свет, как в кафе входит бедно одетый маленький человечек, в грязной шляпе и слишком тесном… Это тот тип, который уже приходил вчера утром, в это же время. Он задает тот же вопрос, что вчера:

– Могу я видеть месье Уоллеса?

Хозяин медлит с ответом: он не знает, что было бы более неприятно жильцу – чтобы его сейчас беспокоили или чтобы он упустил человека, который ищет его со вчерашнего дня. По выражению лица этого человека не скажешь, что он пришел с добрыми вестями.

– Он наверху, можете подниматься. Комната на втором этаже, в конце коридора.

Маленький человечек со страдальческим лицом направляется к двери в глубине зала, на которую ему указали. А хозяин не обратил внимания, какая у него необычная походка – упругая, неслышная.

Гаринати прикрывает за собой дверь. Он находится в узкой прихожей, куда проникает слабый свет через квадратик матового стекла над другой дверью, напротив, которая ведет на улицу. Прямо перед ним – лестница. Вместо того чтобы подняться, он идет по коридору к двери и бесшумно открывает ее. Он выходит на улицу. Уоллес там, наверху, это все, что ему нужно было знать.

Сегодня он его не упустит; он сможет доложить Бона обо всех его передвижениях. В последние дни начальник обоснованно выражал ему свое недовольство и презрение. Бона не стал даже обсуждать с ним ликвидацию Альбера Дюпона, лесоторговца, которую произвел вчера «месье Андре». Отличная работа, судя по всему.

Однако его собственная работа на поверку оказалась не такой уж плохой. Профессор действительно умер: он видел труп. Просто у него разыгралось воображение. Сделанный им выстрел и вправду был смертельным.

Бона будет недоволен, когда узнает (он всегда все узнаёт, раньше или позже), что Гаринати, вместо того чтобы следить за специальным агентом, пустился в опасное предприятие: весь вечер искал по городским больницам и клиникам труп Даниэля Дюпона.

Он видел покойника собственными глазами. Больше он не совершит такой ошибки. Не позволит себе вот так, без малейших оснований, усомниться в правоте Бона. Будет с готовностью выполнять его приказы. Сегодня надо повсюду, как тень, следовать за этим Уоллесом. Это не слишком трудно.

Не так уж долго осталось: Уоллес уедет из города первым же поездом. Он сидит на краю кровати, опираясь локтями на колени, закрыв руками лицо. Он снял ботинки, которые ему жмут: он столько ходил, что ноги распухли.

Эта ночь его совсем вымотала. Он повсюду следовал за генеральным комиссаром, который сразу же взял дело в свои руки и пустил в ход свой авторитет. Во время ночных переездов Уоллес не раз засыпал в машине. А вот Лоран, заполучив наконец недостающий ему труп, напротив, воспрял духом; он проявил такую активность, какой Уоллес не ожидал от него, в особенности начиная с половины девятого, когда ему сообщили об убийстве лесоторговца-миллионера.

Сам Уоллес больше ничем не занимался. Он остался с комиссаром, потому что не получил иных распоряжений.

Когда он позвонил в Бюро, трубку взял сам Фабиус. Уоллес доложил о результатах командировки и спросил, нельзя ли ему вернуться на прежнее место. Он просто хотел опередить события: после этой неудачи его бы все равно не оставили на таком ответственном участке работы. Следователям он на данный момент не нужен, поэтому утром можно вернуться в столицу.

Он и так устал, устал до предела, а в памяти то и дело всплывают часы, минуты злополучного дня: «…а если бы тогда я подумал о… а если бы я был…» Он гонит от себя навязчивые мысли, нетерпеливо встряхивая головой. Все равно ничего уже не поправишь.

Сорок три умножить на сто четырнадцать. Четырежды три – двенадцать. Четырежды четыре – шестнадцать. Шестнадцать и один – семнадцать. Сорок три. Сорок три. Два. Семь и три – десять. Четыре и три – семь. Семь и один – восемь. Восемь и один – девять. Четыре. Четыре тысячи девятьсот два. Другого выхода нет. «Четыре тысячи девятьсот два… Это не дело, сынок. Сорок девять квадратных сантиметров: а надо, понимаете ли, минимум пятьдесят».

Один-единственный квадратный сантиметр – вот какой малости ему не хватило.

У него остается еще два миллиметра, которые он никак не использовал. Два последних, крошечных миллиметра. Два квадратных миллиметра сна… Это немного. Серо-зеленая вода в каналах прибывает, поднимается, выплескивается на гранитные набережные, заливает улицы, наполняет город тиной и чудовищами…

Уоллес встает: если он будет сидеть тут неподвижно, он и вправду заснет. Он хочет достать расческу из внутреннего кармана пиджака, но руки его плохо слушаются: взяв футляр с расческой, он роняет бумажник, из которого выпадает несколько документов. На удостоверении личности он сфотографирован таким, каким был некоторое время назад; он подходит к туалетному столику и сравнивает свое отражение в зеркале с фотографией: бессонная ночь сразу состарила его и восстановила сходство. Фотографию можно не менять, надо только отпустить усы. Нельзя сказать, что он низколобый, просто у него волосы низко растут.

Убирая документы в бумажник, он не находит билета на поезд. Он проверяет, не остался ли билет на полу у кровати, роется в карманах, опять заглядывает в бумажник. Он припоминает, что в течение дня видел билет в бумажнике. Наверно, он выронил его, доставая деньги. Этот билет был еще и единственным свидетельством того, в котором часу он прибыл в город.

Во время телефонного разговора Фабиус отреагировал на происшедшее не так бурно, как опасался Уоллес. Он даже не дослушал до конца доклад своего агента. Шеф уже переключился на другое дело, на сей раз речь шла о будущем преступлении, которое должно свершиться сегодня вечером, и притом в самой столице – так, по крайней мере, он считает.

Уоллес принимается за бритье. Он слышит гортанный смех владелицы магазина – скорее раздражающий, чем вызывающий.

– Мне скоро надо будет идти…

«Иногда бывает, что убийцу упорно ищут…» Упорно ищут убийцу, а преступление не было совершено. Упорно ищут… «где-то очень далеко, а между тем достаточно повернуть руку к себе…» Откуда эти слова?

Это не смех владелицы магазина: шум доносится откуда-то снизу – вероятно, из кафе.

Антуан очень доволен своей шуткой. Он осматривается кругом, желая убедиться, что все присутствующие ее оценили. Один только аптекарь не рассмеялся. Он говорит:

– Глупость какая-то. Не понимаю, почему снег не может пойти в октябре.

Но тут Антуан заглядывает в газету, которую читает один из моряков, видит там заголовок и восклицает:

– Ну, что я говорил?

– А что ты говорил? – спрашивает аптекарь.

– Эй, хозяин, что я вам говорил? Умер Альбер Дюпон! Вот взгляни и убедись, что его зовут Альбер и что он умер!

Антуан берет у моряка газету и поверх стойки протягивает ее хозяину. Хозяин, не говоря ни слова, принимается читать заметку: «Возвращаясь домой пешком, как он обычно делал по вечерам…»

– Ну, – говорит Антуан, – так кто был прав?

Хозяин не отвечает; он невозмутимо продолжает чтение. Остальные возобновили разговор о ранних холодах. Антуан нетерпеливо повторяет:

– Ну что?

– А то, – говорит хозяин, – что сначала надо дочитать до конца, а уж потом ухмыляться. Это совсем другая история, не та, что вчера. Эта история случилась вчера вечером, а та, вчерашняя, – позавчера. И потом, этого типа не грабитель застрелил, а сбила машина, которую занесло. «…Водитель фургона развернулся и скрылся в направлении порта…» Почитай, вместо того чтобы чушь пороть. Плохо твое дело, если ты уже путаешь вчера и сегодня.

Он отдает газету и собирает грязные стаканы.

– По-твоему, – говорит Антуан, – у нас каждый вечер убивают по человеку с фамилией Дюпон?

– На ярмарке столько ослов… – наставительно замечает пьяница.

Побрившись, Уоллес спускается в кафе выпить чашку горячего кофе. Сейчас кофе уже должны подавать. Первый, кого он видит в зале, – любитель загадок, чей вопрос он безуспешно пытался вспомнить сегодня ночью: «Какое животное утром…»

– Добрый день, – весело улыбаясь, говорит пьяница.

– Добрый день, – отвечает Уоллес – Хозяин, чашку черного кофе.

Немного позже, когда он сидит за столом и пьет кофе, пьяница подходит к нему и пытается завязать разговор. Уоллес не выдерживает и спрашивает у него:

– Про что была вчерашняя загадка? Какое животное…

Обрадованный пьяница усаживается напротив и роется в воспоминаниях. Какое животное… И вдруг он, просияв, подмигивает и с чрезвычайно хитрым видом произносит:

– Какое это животное: черное, летучее и с шестью лапами?

– Нет, – говорит Уоллес, – это было что-то другое. Хозяин протирает стол. Он пожимает плечами. Бывают же люди, которым время девать некуда.

Но его настораживает любезный тон, по-видимому привычный для этого клиента. Добропорядочные граждане не останавливаются в таких скромных заведениях без какой-нибудь неприглядной причины. Если бы он экономил деньги, то не стал бы снимать комнату, чтобы потом уйти на всю ночь. И зачем ему вчера звонил этот тип из комиссариата?

– Я хозяин.

– Ах, это вы! Это вы рассказали полицейскому инспектору какую-то чушь о том, что у профессора Дюпона якобы есть сын?

– Ничего я ему не рассказывал. Я сказал, что ко мне иногда приходила выпить у стойки компания молодых людей, что они были разного возраста – некоторые настолько молодые, что могли бы быть сыновьями этому Дюпону…

– Вы говорили, что у него был сын?

– Да не знаю я ни про каких его сыновей!

– Ладно. Я хочу поговорить с хозяином.

– Я хозяин.

– Ах, это вы! Это вы рассказали полицейскому инспектору какую-то чушь о том, что у профессора Дюпона якобы есть сын?

– Ничего я ему не рассказывал.

– Вы говорили, что у него был сын?

– Да не знаю я ни про каких его сыновей! Я сказал только, что ко мне приходила выпить у стойки компания молодых людей разного возраста.

– Это вы рассказали эту чушь или хозяин?

– Я хозяин.

– Это вы, молодые люди чушь, профессор у стойки?

– Я хозяин!

– Ладно. Я хочу как следует сына, и так давно, якобы молодой умершая странным образом…

– Я хозяин. Я хозяин. Я хозяин… хозяин я… хозяин… хозяин…

В мутной воде аквариума неуловимо мелькают тени. Хозяин неподвижно застыл на месте. Массивная верхняя часть туловища опирается на широко расставленные руки; ладони ухватились за край стойки; в наклоне головы чувствуется что-то недоброе, рот чуть скривился, взгляд пустой. Вокруг него привычные призраки танцуют вальс, словно мотыльки, вертящиеся у абажура, словно пылинки в солнечном луче, словно кораблики, затерянные в море, баюкающие на волнах свой бесценный груз, старые бочки, дохлую рыбу, блоки и снасти, бакены, черствый хлеб, ножи и людей.

Ссылки

[1] Robbe-Grillet A. Les Gommes. Paris, 1953. P. 38.

[2] Robbe-Grillet A. Le Miroir qui revient. Paris, 1984. P. 216.

[3] Robbe-Grillet A. Le Miroir qui revient. Paris, 1984. P. 21.