ЭПИЛОГ
В родной деревне, овеваемой ароматами зрелой осени, я записал рассказ старика. Солнце Грузии светило надо мной так же, как светило оно мне тридцать лет тому назад. И все-таки я был чем-то недоволен: мне недоставало концовки рассказа Гегии, ибо что-то в нем оставалось незавершенным. Историю возникновения портрета я уже знал. Но оставался вопрос: как попал он в руки старику? Много лет тому назад, когда я на мельнице разглядывал волшебный портрет и слушал под шум воды и стук жерновов рассказ Гегии, я думал лишь о Меги. Да тогда, пожалуй, и нельзя было думать еще о чем-нибудь другом, глядя на ее портрет, ибо он завораживал. Теперь же меня мучил вопрос: не связана ли судьба портрета каким-нибудь образом с тайной самого Гегии? Мысль моя вдруг стала ясновидящим пламенем: я понял, что Гегия был одним из действующих лиц своего рассказа. Но каким? Может быть, это художник Вато? Я задумался: тщедушный Вато едва ли дожил бы до седых волос. Загадку эту я мог, по-видимому, решить лишь с помощью самого рассказчика.
Я решил ускорить отъезд. У мельницы я остановил коня.
— Опять сделаем привал? — спросил мой кузен, улыбаясь.
— Не помешает, — ответил я, немного смутившись. Несколько крестьян сидели возле мельницы, обмениваясь новостями. Гегия стоял в стороне, и я подошел к нему.
— Добрый день, Гегия!..
— Здравствуй! — ответил он. Через несколько секунд он спросил: — Ты уже уезжаешь? Так скоро?
— Меня ждут дела…
— Дела… — улыбнулся он, покосившись в мою сторону, и сказал с хитрой усмешкой: — Ты, наверно, уже записал все, что я тебе рассказал?
— Да.
— Гм-м… И что же, хорошо получилось?
— Надеюсь.
Молчание. Затем я сказал как бы самому себе:
— Лишь одно мне непонятно…
— Что тебе непонятно?
— Как попал к тебе портрет?
Старик взглянул на меня недоверчиво и, тяжело ступая, отошел в сторону.
До отхода поезда у меня еще было четыре часа.
Что-то все же не давало мне покоя: неужели мне не удастся выведать у старика хоть что-нибудь о его последней тайне? Неподалеку рос дуб, под которым лежал длинный камень. Гегия сел на него. Я остановился рядом. Снова молчание. Любое неосторожное слово могло спугнуть молчаливого старца. Я стоял и ждал чего-то. Гегия опять взглянул на меня, но на сей раз чуть теплее. На его губах мелькнула улыбка, теперь уже лукавая.
— Ты хочешь знать… Но ведь это нехорошо, — сказал он наконец.
Я молчал. Страх обронить лишнее слово заставил меня ждать, пока Гегия сам заговорит, и я молчал. Но молчание мое, по-видимому, было красноречивее и убедительнее страха.
— Я отобрал портрет у Нау… — Слова Гегии упали тяжело, словно пробужденные от тысячелетней спячки.
— У Нау? — спросил я испуганно.
— Да, у Нау, — ответил он и начал рассказывать. Я слушал, затаив дыхание.
Безумная страсть испепелила несчастного Нау. Цицино все больше становилась для него божеством. Он же оставался рабом для нее. Она часто принимала своих фаворитов. Нау следил за каждым ее шагом. Он неистовствовал, как безумный, свирепел от неисцелимой ревности. Там, в дупле того дерева, он подстерегал ее с ружьем в руках, но каждый раз, как и до этого, его останавливало предчувствие возможной близости с этой женщиной. Лишь однажды дрогнул мускул на его виске, будто глухой крик вырвался из немоты тела. Цицино улыбалась какому-то незнакомому мужчине. Нау не знал его. Незнакомец ласкал Цицино, с радостью и наслаждением принимавшую его ласки… Палец Нау пополз к курку. Была ночь, низко нависли тучи. В свете молнии Нау поймал блаженную улыбку Цицино и мужчины. Нау сам превратился в молнию, в черную как сталь холодную молнию. Он ждал ее очередной вспышки, ждал с животным страхом. Нау вздрогнул. Воспаленными глазами он увидел украденный у него поцелуй: он, будто разрезанный на две половины плод, подкатился к нему и снова соединился. Нау знал, что силы его на исходе. Палец лежал на курке. В такие минуты Нау страдал невыразимо, молча, как страдают звери, но теперь к его страданию примешалось наслаждение, острое, едкое. Он чувствовал, что приближалась месть, жуткий, сладостный миг. В его воспаленном мозгу вдруг всплыл случай, происшедший в XVII веке в Грузии. В то время страна была раздроблена на несколько постоянно враждовавших царств и княжеств. Этой междоусобицей воспользовались Иран и Высокая Порта. Однажды вдова царя Имерети с помощью своего фаворита, князя Вахтанга, выколола глаза своему пятнадцатилетнему пасынку Баграту. Вахтанг взошел на престол. Но случилось, что и ему выкололи глаза. Однако судьбе не было угодно остановиться на этом. Ей хотелось чего-то большего, самого жуткого, окончательного: чтобы кровавые глаза Баграта и Вахтанга — четыре кровавых глаза — встретились и чтобы Баграт был мстителем, а Вахтанг — жертвой. Во мраке ночи двое слепых крались друг к другу — страшное, непостижимое зрелище! Баграт наугад нанес своему врагу несколько ударов кинжалом. Люди добили его. Они вырвали сердце Вахтанга из трепещущего тела и положили его в руки нетерпеливо звавшего их Баграта. Более часа слепой мститель держал в руках сердце своей жертвы, сжимая, разрывая его, будто боясь, что оно еще сможет забиться…
Нау держал указательный палец на курке. Эта старая история, которую он когда-то слышал, почему-то именно теперь припомнилась ему. Звериное заговорило в нем во весь голос, пьяня его, будто это он, Нау, держал в руках кровавое, трепещущее сердце врага. Но кто же этот враг? Оба: мужчина и женщина. Кто из них в большей степени? Наверное, женщина… Нау уже не думал. Он сжал свое обездушенное сердце рукой. Уже лишь волосок отделял его от бесконечности, — и вот палец коснулся курка. Грянул выстрел, и вместе с ним сверкнула молния. Нау казалось, что молния вырвалась из него самого, разорвав его на части. Но он почему-то остался цел и невредим, хотя и чувствовал, что руки и ноги его как бы отделились от тела, будто что-то изнутри взорвало его. Он бросился к тому месту, где еще мгновение назад мужчина держал в своих объятиях женщину. В следующий миг он был уже там. Он упал ниц перед Цицино, увидел распростертое тело мужчины и с отвращением отшвырнул его. Он мог бы растерзать его зубами, но сейчас ему было не до него. Нау мог думать сейчас только о Цицино. Ее тело было еще теплым, и оно, возможно, еще дышало. Нау призвал все волшебные силы, какие только есть на земле и над землей, чтобы вырвать Цицино из когтей смерти. Он обнял и стал целовать ее, словно зверь, обезумевший и ставший на мгновение богом, — но без его всемогущества. Зверь неистовствовал, в отчаянной ярости призывая всех демонов. Нау сам был низвергнутым демоном. Он обнимал Цицино, целовал ее, произносил заклинания, рвал на себе одежду и волосы, предлагал свою душу лежавшей перед ним женщине, был готов, подобно Адаму — первому человеку — обломать крылья всем ветрам, но женщина лежала бездыханно. И Нау почувствовал, что ведь и у него нет теперь крыльев, и рухнул наземь, словно из него вырвалась буря, оставив ему лишь пустую оболочку. Цицино была мертва. Он лежал не шелохнувшись, будто насмерть сраженный зверь. Как в предсмертной агонии, мучил Нау вопрос: его ли пуля сразила Цицино или это была молния? Ночь обезумела, Нау — еще больше. К утру он смог установить, что пуля сразила мужчину, а тело Цицино было сожжено молнией…
Гегия умолк. Я слушал с напряженным вниманием. Впервые его будто из дерева вырезанное лицо изменилось. Словно в пустоту, глядел он в прошедшее, мелькнувшее на мгновение, как рубцы от ран, на его лице. Наконец-то мне удалось нарушить молчание, которое этот человек воздвиг, точно огромный камень между мной и собой.
— Ну а потом?.. — спросил я шепотом.
— Потом? — глухо повторил старик мой вопрос и еще глуше добавил: — Нау не смог забыть Цицино… Зверем он был, зверем и остался… — И снова Гегия погрузился в бездну молчания.
Помолчав немного, он продолжил свой рассказ тихим, печальным голосом. Нау одичал. Он стал мрачным и нелюдимым. Он боялся встречи с Меники и Вато. Разбитый, потерянный, он однажды вспомнил о портрете, который, как он слышал, исцеляет даже одержимых. Он отправился в Цкепи. Но каково было его изумление, когда он увидел перед собой портрет Меги. Дикая радость охватила его, будто живая Меги оказалась вдруг перед ним. Он и не подумал о том, чтобы во всеуслышание объявить имя автора картины. Он просто-напросто решил похитить ее. Ему удалось осуществить это через несколько дней. Чуть ли не вся Мегрелия узнала об исчезновении картины. Нау боялся остаться один на один с портретом, и он решил отнести его Меники. Но буря в нем не утихала. Он продолжал неистовствовать, как смертельно раненный хищник. Однажды он раскрыл сверток, в котором лежали аккуратно сложенные косы…
— Чьи косы? — перебил я его.
— Косы Меги. Те косы… Помнишь, она хотела повеситься на суку…
Старик продолжал. Нау держал в руках косы гранатового цвета и вдруг его охватила нечеловеческая тоска. Он побежал в скорбящий дом амазонок. В косах Меги, казалось, дремало волшебное пламя жизни. Он вошел в дом. Там сидела Меники, старая, окаменевшая.
После исчезновения Цицино и ее покинуло все живое. Она теперь была похожа на мумию. Няня не удостоила Нау ни единым взглядом. Он пошел в другую комнату. В углу он увидел портрет Меги. Он снял его и долго, зачарованно смотрел на него: перед ним были и мать, и дочь одновременно. По телу прошел огонь. Нау поставил портрет на место и вышел из дома. Он снова затосковал по Цицино, затосковал дикой, звериной тоской. Он вернулся в дом амазонок, подошел к портрету, и тут тоска вдруг прошла. Нау не мог объяснить себе, что с ним происходило. Когда он отходил от картины, его терзала неизъяснимая страсть и тоска по Цицино. Стоило же ему подойти к ней — и душа его почти успокаивалась. Его нутро уже не обжигало то жуткое, темное пламя. Теперь это был другой, не испытанный им доселе очищающий огонь.
Звериный мозг Нау не был в состоянии все это осмыслить. Он чувствовал, что эта картина заключала в себе все, чем он дорожил. Более того: он ощущал в портрете ту таинственность и то высшее счастье, которое смерть не в силах отнять у смертного. Невиданное блаженство наполнило душу человека-зверя. Нау похитил портрет Меги во второй раз. Тут Гегия прервал свой рассказ.
Мне не давало покоя сомнение: может быть, Нау и есть Гегия? Но как приподнять завесу над этой последней тайной? Как заставить старика сказать правду? Я решил не принуждать и не тормошить его лишними расспросами. Я был почти уверен, что Гегия сам откроется мне до конца. Ведь рассказ оставался недосказанным, и я чувствовал, что Гегия хочет докончить его. Вдруг он посмотрел на меня и спросил со смешком:
— Ты, наверно, думаешь, что я — Нау?
Я вздрогнул: в его словах я на миг увидел ужас безумия. Я не смог произнести ни звука в ответ.
— Почему ты молчишь?.. Ведь я угадал, да? Говори! — приказал он уже почти сердито.
— Ты угадал, — сказал я вдруг, испугавшись своих собственных слов.
— Но это неправда, — пробормотал Гегия и продолжал: — Нау был моим двоюродным братом… Он оставил мне портрет… Он уже не мог держать его при себе… Он мучил его… Нау исчез… — так лепетал Гегия, точно говорил сам с собой.
Снова наступило молчание. Рассказ, кажется, подошел к концу. Я крикнул своему кузену, чтобы он седлал лошадей. Старик вздрогнул.
— Я, наверно, скоро умру… Зачем только я рассказал тебе все это?!
— Ты думаешь, Гегия, что раскрыв мне эту тайну, ты лишил себя самого дорогого?
— Возможно… Но теперь дело в другом… Я просто чувствую, что смерть не за горами, и, наверное, потому рассказал тебе эту историю…
— Но, Гегия…
Старик не хотел меня слушать. Он поднялся и неуверенной походкой пошел к мельнице. Мой двоюродный брат подвел лошадей. Гегия скоро вернулся, держа в руке какой-то сверток.
— Это, — сказал он вполголоса, — тебе от меня на память. Когда ты узнаешь, что я умер, тогда раскроешь сверток…
— Ты хочешь умереть, Гегия?!
— Почему ты так решил? — спросил он испуганно.
— Я ведь хорошо знаю тебя… Ты нисколько не изменился с тех пор…
— Ты, значит, думаешь, что я таким и останусь?..
Старик улыбался. Я стоял молча.
— Откуда тебе знать, — нарушил я молчание, — что ты умрешь прежде меня?.. Разве ты не знаешь изречение Руставели: «Тот неправ, кто забывает хоть на миг, что станет прахом».
— Я слышал это… Но я знаю, знаю точно, что скоро умру…
Гегия уже не улыбался. Его взгляд выражал спокойную уверенность в своей смерти. Я испугался. Хорошо еще, что подошли крестьяне. Старик тем временем пришел в себя и снова был таким, как прежде. Он проводил меня и моего родственника до берега.
— Значит, не забудешь? — сказал он глухим голосом.
— Нет, — ответил я смущенно.
Мы простились. Мне казалось, что я прощался с человеком, уже принадлежавшим вечности. В его левом глазу я увидел большую застывшую слезу. Он смотрел на меня не мигая. Если бы его ресницы дрогнули, то слеза, как крошечный камешек, скатилась бы на землю. Но именно эта застывшая слеза придала его лицу человеческое выражение. Без нее Гегия запечатлелся бы в моей памяти как некое странночужое и почти нечеловеческое существо.
Мы расстались. Он еще долго стоял на берегу и смотрел нам вслед. Я поехал в Тифлис. В пути я то и дело ощупывал таинственный сверток. В нем было что-то мягкое, напоминавшее шелк. Уж не хотел ли старик наказать меня, вручая мне этот узелок? А если да, то за какую провинность? Может быть, ему хотелось отомстить мне за то, что я выведал у него эту тайну, тайну девушки, изображенной на портрете? Сверток стал для меня тяжелым бременем. Я мог теперь думать только о нем, я не мог уснуть и собраться с мыслями. От свертка исходило какое-то колдовство. Я решил выбросить его куда-нибудь, чтобы освободиться от него и от колдовства. Может быть, открыть его? Но Гегия внушил мне такой суеверный страх, что я боялся увидеть в свертке что-то страшное. Ведь мне было велено раскрыть его после смерти обладателя. Но кто может сказать, когда он умрет, этот окаменелый человек, давно уже живший вне времени? Чтобы не смотреть на сверток, я спрятал его в чемодан. Но это не помогло. Началась новая, еще более невыносимая пытка: я почувствовал, что желаю Гегии скорой смерти. Я отгонял от себя эту мысль, все во мне противилось ей, но где-то в одном из крошечных уголков сознания я ощущал ее так, как порой дает о себе знать затаенная боль.
Прошло несколько месяцев. Я сидел в приемной зубного врача. Впервые в жизни я был рад зубной боли: если она и не устраняла другую, то хотя бы смягчала и приглушала ее. Я перелистывал старые газеты и журналы, лежавшие на столике для развлечения пациентов. Я не люблю газет: я читаю в них лишь телеграммы. Но почему-то газета восьмидневной давности привлекла мое внимание. Я начал просматривать ее с начала, не пропуская ничего. Вдруг одно сообщение бросилось мне в глаза. Оно касалось моей деревни и давалось под заголовком: «Наводнение». Я сразу же подумал о реке Дзирула, в которой я так часто купался в детстве. Мне снова припомнилось то внезапное наводнение, которое было так непохоже на наводнение других рек. За горой, отделяющей нашу деревню от Окрибы, исчезает река. Нет, она не исчезает, а уходит под гору и течет глубоко под ней. Эта река и есть Дзирула. Она вытекает из большой сталактитовой пещеры. Случается, что на нашей стороне погода совершенно ясная, а по ту сторону горы льет проливной дождь. Тогда Дзирула свирепствует, словно дикий зверь, вырываясь из каменного плена. Вода в других реках прибывает постепенно. Здесь же она набухает внезапно, стремясь накрыть своей желтоватомутной массой другие, более мелкие воды. Будто хищники, они вгрызаются друг в друга и бросаются в неукротимой ярости в русло реки.
Я жадно, быстро прочел заметку о наводнении. И вдруг: «Мельницу унесло паводком…» Какую мельницу? Затаенная мысль хочет, чтобы это была та мельница. И снова я ловлю себя на мысли, что желаю смерти старику… Другой человек, видно, думал сейчас за меня. Не помня себя, я выбежал из приемной врача и поспешил на телеграф. Я послал кузену телеграмму, прося его подробно сообщить мне, что произошло с мельницей. Я настоятельно просил его сообщить мне о судьбе Гегии и его сумки.
Я возвращался домой. Странно, что зубная боль совершенно прошла. Но другая боль выросла неизмеримо. Я потерял покой, потерял себя самого. Я без конца подходил к ящику стола, где лежал сверток. Мне хотелось открыть его, но руки не повиновались мне. Так прошло два дня без сна и покоя. На третий день я получил письмо. Руки мои так дрожали, что, вскрывая конверт, я оторвал кусочек письма. Я присоединил его к листу и начал читать. Дрожь моя не унималась. Мои глаза искали то место в письме, где сообщалось о смерти Гегии, и они быстро нашли его.
Я был счастлив — в этом я уже не сомневался. Кузен сообщал, что мельницу унесло паводком и вместе с ней старика. Его тело прибило к берегу в пяти милях ниже мельницы. Сумки на месте не оказалось, так писал кузен. В конце письма была приписка, которая, видно, была сделана не без улыбки: «На груди у Гегии вытатуировано имя «Цицино». Я был потрясен. Тайна окончательно прояснилась: старик Гегия и был Нау.
На какое-то время я даже забыл о свертке. Я погрузился в размышления, и чувство безграничного покоя наполнило меня. И все же частица ужаса еще оставалась во мне. Итак, Гегия говорил о себе как о чужом человеке! Перед моим взором встал его образ, а образ этот был мне хорошо знаком. Я знал его с детства, он говорил со мной, он рассказал мне всю эту историю, поведал мне о муках Нау, и, оказывается, это был он сам Нау!
Я успокоился, хотя изумление не покидало меня. Я медленно пошел к ящику и открыл его. Мои руки вновь затряслись. Я достал сверток, раскрыл его и вскрикнул от радости и испуга: я видел косы, плотные, длинные косы цвета граната, словно застывшие потоки солнца. Солнце пропитало их своим теплом, когда они росли. Благодать солнца пронизала мое существо: это косы Меги. Гегия навсегда простился с ними, когда подарил их мне, но с портретом Меги он не мог расстаться до последнего дня. Лишь смерть вырвала его из рук старика. Он еще смог поцеловать его остывающими губами.
Я вижу, как река подхватила портрет и понесла его к другой реке — Квириле. Я вижу, как Квирила передала его Риони, Фазису древних. Риони же понес его по долинам и нивам Мегрелии, где выросла девушка, и вынес его к Черному морю, Понту Эвксинскому, необъятные просторы которого были ее родиной. Там родилась девушка, там утонул ее портрет. Теперь в моих руках ее косы, гранатовые косы, пропитанные солнцем. Благодать солнца вошла в меня. Я не ведаю блаженства, равного этому. Я ощущаю во плоти дар солнца, одно лишь прикосновение которого наполняет неземным упоением.