* * *
В середине декабря резко потеплело, и народ совершал рождественские покупки, сбросив с себя пальто и куртки. Дни стояли по-весеннему солнечные, и казалось, вдоль Пятой авеню вот-вот расцветут пуансеттии. Луна по-прежнему оставалась зимней – высокой и бледной, однако ночи, когда она разбухала на темном небе, были нежны как детский крем. В канун Рождества было полнолуние, и ночное светило выкатилось на небо подобно призрачному колесу – этакая круглая голова жутковатого ноздрястого сыра. Неудивительно, что рождественская звезда, хотя и затмевала ее своим блеском, предпочитала держаться на расстоянии.
Рождественская месса в соборе Святого Патрика собрала аншлаг. Архиепископ на давно уже мертвом языке рассказывал историю уже давно мертвого плотника. Однако в зале царила атмосфера торжественного ликования. А в это время в полуподвале, куда почти не доносились звуки хора, неодушевленные предметы купались в лунном свете, что струился к ним сквозь решетку.
– Эх, нет с нами нашей Ложечки-крошечки, – с досадой произнес Грязный Носок. – Вот кто бы расчувствовался от всех этих гимнов и песнопений.
– Это точно, – согласился(ась) Жестянка Бобов. – Еще как расчувствовалась бы. По мне, уж лучше рождественские песнопения, чем этот дурацкий рэп, хотя, сказать по правде, разница невелика. Рождественские песнопения дышат надеждой. Рэп дышит агрессией. Однако и первое, и второе обязано своим существованием человеческому чувству безысходности.
– Закрой варежку, прохвессор. Хотя бы сегодня не капай на мозги. Как-никак Рождество.
– А какое, позвольте спросить, это имеет отношение лично к вам, мой полиэстеровый друг?
Назревала очередная склока, и чтобы ее не допустить, Раковина принялась рассказывать Носку и Жестянке о зимних празднествах, которые в это время года проходили в Иерусалиме на Храмовой горе. Судя по ее словам, то, что сейчас происходило наверху, было лишь бледным подобием древних ритуалов. Однако даже Раскрашенный Посох, отвлекшись от созерцания точки, в которой лунный луч пересекался со светом звезды, был вынужден признать, что орган по мощи своего звучания далеко превосходит барабаны и бубны.
– Музыка стала другой, – философски заметил Посох. – А вот звезда на Востоке осталась прежней.
Снаружи на улице уже начали развозить газеты, чьи заголовки громогласно возвещали следующее: «Для обеспечения безопасности паломников Вифлеем взят в кольцо войск».
А на площади перед ООН, в мужском туалете ресторана «Исаак и Исмаил», Верлин Чарльз расстегивал ширинку, задумчиво глядя сквозь крошечное оконце на рождественскую звезду.
Верлин и Пэтси надеялись, что Эллен Черри приедет домой на День Благодарения, но она их продинамила. Просто в самый последний момент поняла, что, пока Бумер не вернулся из Иерусалима, ей не высидеть за дубовым столом, тупо глядя на жареную индейку. Родители, конечно, сильно расстроились, однако, чтобы их успокоить, она тотчас пообещала, что приедет в Колониал-Пайнз на Рождество. Однако возвращение Бумера откладывалось на неопределенное время, и Эллен Черри дала задний ход и второму своему обещанию.
– Отлично! – заявила Пэтси. – Если она отказывается приехать к нам, то мы сами приедем к ней.
– Ты хоть понимаешь, что говоришь? – остудил ее пыл Верлин. – Ты представляешь себе, что такое приехать в Нью-Йорк? На Рождество? Нам с тобой?
– Представляю и то, и другое, и третье. Соберемся семьей. Это так романтично.
– Романтичный кошмар, вот что это будет. Подумать только, ехать на Рождество, и куда? В этот…
– Там будет Бад.
– Какая мне разница.
– А еще я.
В ответ Верлин только фыркнул. Он отлично понимал, что жена завела этот разговор всерьез. Черт побери. Она не оставила ему выбора. Или он встречает Рождество один – один, черт возьми! – в Колониал-Пайнз, либо с легкомысленной супругой и заблудшей дочерью посреди этого безбожного ада, этого гнусного рассадника порока, где их жизни не будут стоить и пары центов даже в день рождения Иисуса. И неизвестно еще, сколько футбольных матчей он будет вынужден из-за этого пропустить.
И вот сейчас, в канун Рождества, ощущая, как его мочевой пузырь корчится, порываясь исторгнуть вон стакан еврейского вина, который он был вынужден из вежливости выпить, Верлин стоял у писсуара в туалете ресторана, который мог в любую секунду взлететь на воздух. Он никак не решался расстегнуть молнию и обнажить свой беззащитный член, опасаясь подставить его бессчетному множеству болезней, которые – как подсказывал ему здравый смысл – притаились по углам в этом гнусном, омерзительном месте и посмеивались над ним, обнажив зубы в злобном оскале.
Но стоило ему в маленьком грязноватом окошке над головой увидеть звезду, как Верлин тотчас ощутил прилив мужества. Напомнив себе, что любовь младенца Иисуса не имеет границ и что в эту кошмарную ночь она не обошла стороной и эту сидячую мишень, он поспешил ухватить ее за фалды и прибыл в более спокойное состояние духа. (Этой – дя от писсуара подальше, однако на расстояние достаточное, чтобы попасть в него струей, он осторожно продолжил свое занятие, убежденный, что через час это самое кошмарное Рождество в его жизни кончится и они с Пэтси уютно устроятся в постели под относительно надежной крышей отеля «Уолдорф-Астория».
Бессмысленно строить из себя кисейную барышню, подумал он, вздохнул и позволил сфинктеру мочеточника расслабиться. Однако в этот самый момент звезда почему-то исчезла, а на ее месте, прижавшись носом к стеклу, неожиданно возникла чья-то физиономия. Через окно из-под грязноватой повязки на голове на него скалилась смуглая семитская рожа. Верлин моментально сделал шаг назад, вместо писсуара оросив своей влагой обшитую бамбуком стену.
– Террорист! – завопил он и грохнулся в обморок.
Никто не услышал его крика. Роланд Абу Хади и его жена Набила были в кухне: он мыл тарелки, она готовила кофе и десерт. За обеденным столом Пэтси и Эллен Черри увлеченно болтали – им впервые представилась возможность от души поговорить с глазу на глаз. День они провели в хождении по магазинам, таская за собой Верлина и его кредитные карточки, а затем, немного вздремнув и приняв ванну – каждая в своем отеле, – собрались за долгим рождественским ужином.
У праздничного ужина было больше поводов состояться, нежели на теле Бадди Винклера фурункулов. Начать с того, что на страну одновременно свалились Рождество и Ханука. Не следует также забывать, что для Пэтси и Верлина это был их первый приезд в Нью-Йорк. Кроме того, ресторан недавно получил уведомление главы городской полиции, что заведение может быть заново открыто для посетителей – после ноябрьского теракта, когда «И+И» обстреляли из проезжавшей мимо машины, полиция распорядилась временно закрыть ресторан. И в завершение, что отнюдь немаловажно, накануне Спайк Коэн выписался из больницы. Более того, предполагалось, что Спайк присоединится к ним за праздничным столом. Первую половину вечера он намеревался провести с сыном, отмечая Хануку, после чего поймать такси в «И+И». Однако уже наступила полночь, а Спайка все не было. Все пришли к единому мнению, что празднование Хануки его порядком утомило, и его уложили спать. Оставалось только надеяться, что с ним все в прядке.
Разговор за столом вращался вокруг ранения Спайка и насилия в целом. Верлин замучил всех своими параноидальными вопросами, на которые у Абу неизменно находились философские ответы. Но стоило матери с дочерью остаться одним, как разговор тотчас переключился на романтические темы.
– Пока папы нет, я покажу тебе первое письмо Бумера, – сказала Эллен Черри. С этими словами она извлекла из тонюсенького авиаконверта листок или два с нацарапанными карандашом полудетскими каракулями. – Он пишет в основном про Иерусалим. Вот послушай: «Здесь город построен на городе, а поверх них, по словам Бадди, будет возведен еще один, на этот раз последний – Новый Иерусалим. В Иерусалиме вас кидает из одной культуры в другую, а потом назад. Яркие самобытные культуры сталкиваются здесь на каждом углу. В Израиле живут самые лучшие и самые ужасные люди на земле. Твердолобые безумцы, размахивающие автоматами «узи», махровые фанатики любой окраски и веры. То вдруг встречаешь людей таких кротких и добросердечных, что хочется плакать, а рядом видишь таких закосневших в своей ненависти – что хоть волком вой. И почему-то такая косность обычно свойственна самым зашоренным.
А вот послушай, что дальше: «На первый взгляд может показаться, что люди здесь живут, привязанные к земле, что мне в принципе нравится. Только на самом деле они не привязаны к земле, даже если на ней трудятся. Потому что их мысли, их души устремлены куда-то в небо. Если верить Бадди, то выходит, что в один прекрасный день Иерусалим воспарит к небесам. Но я тебе вот что скажу – этот город и без того уже парит в облаках».
Одну минуточку… Он еще немного пишет об этом дальше, потом говорит, как хорошо обстоят дела с его музейным проектом. А вот в этом месте намекает, что ждет не дождется, когда мы снова будем вместе. Правда, скорее всего не раньше Дня Благодарения. Вот и все. Это его первое письмо.
Эллен Черри посмотрела на мать, что та скажет, но Пэтси только улыбнулась и пожала плечами.
– Ну ладно. А сейчас я покажу тебе второе. – И Эллен Черри открыла второй конверт. – Мама, ты не хочешь еще стаканчик вина? Папа не узнает.
– Нет, нет, спасибо. Я не привыкла пить алкоголь. Меня от него развозит.
– Как хочешь. Ладно, читаю. «Привет, детка-конфетка!» Нет, ты когда-нибудь слышала нечто подобное? В этом весь Бумер Петуэй. Итак, «Привет, детка-конфетка. Это безумное место навело на меня порчу. Порой оно меня завораживает, порой меня от него тошнит. То ощущаешь себя таким чистым и окрыленным, а в следующее мгновение будто тебя по уши вывалили в дерьме. И все потому, что этот Иерусалим аждо противности священный. Сдается мне, что, живя в священном городе, люди легко набираются либо ненависти и злобы, либо доброты. Глядя на здешних религиозных фанатиков, я чувствую, как мне становится не по себе. Мне вообще немного не по себе от этого города, как бы прекрасен он ни был. Надеюсь, ты помнишь, как я реагирую на вещи, которые меня пугают. Я должен непременно с ними разобраться».
Так. Посмотрим. Об этом прочту чуть позже. Я тут немного перескочу, потому что папа сейчас вернется. Да и вообще читать почерк Бумера сущая пытка. Он тут пишет, что познакомился с одним израильским скульптором, чьи произведения представлены в той же экспозиции, что и работы самого Бумера. Этот скульптор живет на кибуце недалеко от Иерусалима. Это что-то вроде специального кибуца для художников, там у них есть даже своя литейная мастерская, и им позарез требуется опытный сварщик, потому что того, который у них был, призвали в армию. Естественно, Бумер предложил свои услуги.
– Как, однако, благородно с его стороны!
– Не спорю. Вот только не знаю, заметила ты или нет, что он ни разу не обмолвился о том, кто этот скульптор – мужчина или женщина.
– Ах, прекрати!
– Ладно, это я так, ради прикола. Но послушай дальше. «Из-за того, что надо помочь тут на кибуце, вынужден буду задержаться здесь еще на месяц-другой и поэтому не знаю точно, когда вернусь в Нью-Йорк. В любом случае все шло к тому, что я здесь подзастряну. Пару дней назад Бадди отвалил мне кучу денег и попросил об одной услуге – чтобы я еще немного побыл в Иерусалиме. Сказал, что поручает мне одну секретную миссию».
Эллен Черри бросила письмо на бамбуковую подстилку.
– Что все это значит, хотела бы я знать.
– Даже не представляю, – ответила Пэтси. – Бад последнее время трепался, как он со своими евреями устроит Армагеддон. Но что-то с трудом верится. Завтра мы с ним встречаемся, и я обязательно спрошу у него.
– Дядя Бад бессовестно манипулирует Бумером. Следует отдать ему должное, в этом он мастер. Секретная миссия! Что за чушь!
– Да, он большой любитель шпионских историй.
– В любом случае, мама, скажи, что ты думаешь по этому поводу. Бумер пишет, что намерен остаться, чтобы «разобраться» с Иерусалимом, потому что ему, видите ли, хочется привыкнуть к тому, что его пугает. Кстати, таких вещей не так уж и много. Но он обманывает самого себя, говоря, что это и есть та самая причина. Потому что, уверяю тебя, на самом деле ему страх как не хочется возвращаться в Нью-Йорк, где ему придется разбираться со мной, Ультимой Соммервель и своей потрясающей карьерой в искусстве. Вот чего он боится больше всего на свете.
Розовыми наманикюренными ноготками – стоило ей накрасить их перед ужином, как Верлин вспылил и обозвал жену Иезавелью, – Пэтси поцарапала засохшие желтые пятна тахими на скатерти.
– Если тебе небезразлично мое мнение и ты его действительно хочешь знать, что ж, скажу. Запомни, проблема Бумера заключается в следующем: он тебя любит, но ты ему не нравишься. Ему нравится эта самая Ультима, но он ее не любит. И еще он понимает, что никакой он не художник. В общем, парень настолько запутался в своих проблемах, что с ними он отлично вписывается в Ближний Восток.
– Не он один такой. Всем художникам кажется, что они дурят публику – за исключением разве что тех, кто действительно это делает. Вот мне, например, сейчас нравится строить из себя официантку, что не так оскорбительно по отношению к людям. Ладно, ты, главное, скажи мне – тебе действительно кажется, что я не нравлюсь Бумеру?
Но Пэтси не успела ответить на ее вопрос, потому что ведущая в кухню дверь внезапно распахнулась, и оттуда выскочил Роланд Абу Хади, а вслед за ним какой-то взволнованный человек с забинтованной головой.
– Черри! – крикнул Абу. – Ты знаешь, где твой отец? Спайк видел, как кто-то упал в обморок в туалете.
– Мистер Коэн?! Что?!
И вся компания устремилась в мужской туалет. Там они нашли Верлина. Он уже пришел в себя и поднялся на ноги, хотя был по-прежнему бледен как полотно и напуган. А его ширинка открыта четырем ветрам, семи морям, двенадцати апостолам и девяноста девяти бутылкам пива.
После долгих объяснений, за которыми последовали не менее длительные извинения – за это время у Набилы растаяла дондурма, а кофе закипел, сделавшись похожим на тракторное топливо, – выяснилось, что же в действительности произошло.
Спайк Коэн, все еще с перевязанной головой – чтобы заделать в черепе недавние дырки от пуль, ему пришлось перенести операцию, – приготовил для ресторана специальный подарок. А чтобы эффект получился действительно неожиданным, то, захватив для подмоги сына и пару его приятелей, решил тайком пронести подарок в заведение через кухню. Они уже затащили сюрприз на задний двор, который «Исаак и Исмаил» делил с соседним индийским ресторанчиком. А поскольку в кухне не было окон, Спайк попросил сына подсадить его к окну в мужском туалете. Оттуда он надеялся выяснить, где в данную минуту находится Абу. Вроде бы все предельно просто. И не стоило ни шишки на голове Верлина, ни противной коричневой жижи на дне кофейника.
Спайк долго тряс Верлину руку и отпустил комплимент в адрес лодочек Пэтси.
– Дорогая моя, вот уж не знал, что у вас на юге можно раздобыть пару таких шикарных туфель!
После чего все высыпали во двор, где замерли, раскрыв от неожиданности рты. Там стоял огромный, суперсовременный, супернавороченный и супердорогой телевизор с экраном в шесть футов по диагонали. Внутри этого чуда техники был установлен не то новый чудо-кинескоп, не то чудо-проектор, который обеспечивал просто потрясающую по качеству видеокартинку. Спайку доставили эту махину прямо из Токио, и во всем Нью-Йорке не было ни одного телевизора, способного тягаться с этой чудо-техникой.
– Черт побери! – воскликнул Верлин. Он уже успел немного оправиться от шока. – Да на этой игрушке можно пересчитать все до последней капли пота, летящие со взмыленного четвертьзащитника. Или зубы у Тома Лэндри.
На то, чтобы настроить телевизор, ушло около часа, а если бы не Верлин, то и больше бы. Инженера поставили во главе проекта, и он взялся за порученное дело со всей ответственностью и энтузиазмом. Когда же зверь-машину наконец отрегулировали, все расселись по своим местам и посмотрели вторую часть «Этой чудесной жизни». После чего во всем ресторане не осталось и пары сухих глаз.
Хотя на протяжении всей осени обеденный зал «И+И» фактически пустовал, бар ресторана успел привлечь небольшую группу постоянных посетителей, главным образом холостяков или пресыщенных супружеским счастьем мужей из числа работников комплекса ООН. Они приходили сюда под вечер выпить маккавейского пивка или пожевать фалафеля. Автоматная очередь положила конец и этому, однако Спайк надеялся с помощью гигантского телевизора не только вернуть в заведение старых клиентов, но и заманить новых. Имей он тогда представление, до какой степени телевидение повлияет на их жизнь, пусть даже и косвенно, он бы лил слезы в эту ночь отнюдь не потому, что на Джимми Стюарта снизошло озарение.
Был уже третий час ночи, и, как то водится, народ уж начал усиленно зевать. И тогда было решено, что пора накинуть легкие пальто, пожелать друг другу веселого Рождества и разойтись по домам. Абу обнял на прощание Эллен Черри и неожиданно вспомнил про одну вещь.
– Погоди, чуть не забыл. Твоя ложечка.
– Ложечка?
– Нуда, ложечка. Та, что лежала в пакете с едой. Полицейские не стали ее брать с собой.
– Не понимаю, о чем вы, мистер Хади. У меня в пакете не было никакой ложечки.
– В ту ночь, когда нас обстреляли. Вспомнила? Ты уронила свой пакет, и все полицейское подразделение бросилось на землю. Должно быть, это была твоя собственная ложечка – уж больно маленькая и почерневшая. У нас в ресторане таких нет. Как бы то ни было, я не поставил в труд вернуть ей первозданный вид. Кстати, Пэтси, тебе должно быть стыдно. Почему ты не довела до сведения дочери, что столовое серебро полагается чистить?
С этими словами Абу повернулся и прошествовал на кухню. У Эллен Черри от недоумения отвисла челюсть – что бы все это значило?
– Понятия не имею, о чем он. – Она обняла и поцеловала Спайка Коэна, а затем прошептала ему на ухо: – Знаешь, как ты порадовал отца этим своим большим телевизором! Это первая вещь в Нью-Йорке, которая не была ему противна.
– Никогда не говори про отца непочтительных вещей, – предупредил ее Спайк и впился в нее пронзительными зелеными глазами. По сравнению с белым бинтом на голове они казались поистине изумрудными. – А после Нового года, моя милая маленькая художница, я найду для тебя хорошую галерею.
– Официантка, – поправила она его, – моя маленькая официантка.
И тут из кухни вернулся Абу, неся малюсенькую, начищенную до блеска ложечку. Эллен Черри взяла ее, чтобы получше рассмотреть, и с каждой секундой рот ее от изумления открывался все шире. Перед ней промелькнула вся жизнь, ее даже дрожь пробрала.
– Какими судьбами?
Сумей волосы у нее на голове распутаться, они бы точно встали дыбом.
Что касается Ложечки, то она была несказанно рада этой встрече. Хотя, побывав в ласковых и нежных руках Абу, она уже успела вкусить райского блаженства и теперь вся сияла и лучилась. О Боже, с каким редкостным мастерством и заботой Абу ее намыливал, обливал водой, натирал – одного этого было достаточно, чтобы ощутить себя на седьмом небе от счастья.
На следующий день Эллен Черри могла с тем же успехом прийти на рождественский гала-концерт в мюзик-холле Радио-Сити с черной повязкой на глазах. Она не обращала никакого внимания на девиц из кордебалета, отплясывающих в своих коротеньких костюмчиках Сайта Клауса – ее преследовали те же самые мысли, что не дали ей уснуть накануне.
Нет, конечно, она могла ошибаться, полагая, что тогда забыла ложечку в пещере. Но с другой стороны, как можно более полутора лет не замечать присутствия вещи у себя в доме? Никак нельзя. Если, конечно, ложечку не спрятал Бумер по какой-то ведомой только ему причине – не иначе как чтобы сыграть над ней свою очередную идиотскую шутку. Мог он это сделать? Запросто, с него станется. Но с другой стороны, надо признать: чего Бумер никак не мог сделать – так это подсунуть ложечку ей в пакет с едой, поскольку в данный момент он зависает на кибуце в окрестностях Иерусалима. Или здесь не обошлось без вмешательства потусторонних сил? Или, может, все гораздо проще – она сходит с ума?
Родители были того мнения, что она зря терзает себя вопросами. По их словам, со временем неожиданному возвращению ложечки наверняка отыщется логическое объяснение.
– Дорогая моя, ты делаешь из мухи слона, – сказал ей отец. – Это все твое искусство.
– Успокойся, детка, – вторила ему Пэтси. – Чудеса и столовое серебро – вещи несовместимые.
После концерта они поймали такси и поехали к ней в ее квартирку в «Ансонии», где их ждали подарки и праздничный ужин. Пока они ехали в такси, Пэтси была почти столь же рассеянна, что и ее дочь.
– Если бы я не бросила занятия танцами, глядишь, сейчас бы тоже отплясывала не хуже этих – сказала она со вздохом куда-то в пространство.
Поскольку было Рождество, Верлин не стал читать ей мораль по поводу неподобающих мыслей.
– Ты слишком маленького роста, – сказал он, укоризненно посмотрев на нее, и покачал головой.
Дверь им открыл Рауль Ритц – по случаю Рождества его шапочку-таблетку украшала веточка омелы. Эллен Черри не стала терзаться сомнениями. Подскочив к нему, она жадно его поцеловала – так жадно и страстно, что язык ее не удержался и проник Раулю в рот почти под самый корень. Чресла ее при этом зигзагом пронзила горячая молния, от которой у нее наверняка расплавились трусики. Ей показалось, что она явственно ощутила, как они капают у нее по ногам. Она бы точно пригласила Рауля наведаться к ней вечерком в гости, когда у него закончится смена, если бы не мучившая ее тайна блудного столового прибора. Вот почему Эллен Черри оставила в покое швейцара и повела родителей к лифту. Ей не терпелось убедиться, что ложечка на месте.
– Felices Navidades, миз Чарльз, – крикнул ей вслед Рауль и провел своим желтым от никотина и заскорузлым от гитарных струн пальцем по губам, словно проверяя вкус ее поцелуя. – Вы слышали мою песню?
– Какую песню? – удивилась Эллен Черри. Но, увы, двери лифта закрылись, и ответа она не услышала.
– Какой красавчик, – заметила Пэтси.
Верлин одарил ее испепеляющим взглядом.
Оказавшись наконец дома, Эллен Черри дрожащими руками вытащила выдвижной ящик. Нет, ложечка была на месте, такая же ничем не примечательная и безжизненная, что и другие ложки, ножи и вилки из нержавейки, лежавшие с ней по соседству. С той единственной разницей, что благодаря заботливым рукам Роланда Абу Хади (по крайней мере так показалось Эллен Черри) ложечка излучала какой-то особый свет, на фоне которого тускнели другие приборы. Нет, папа все-таки прав. Так и свихнуться недолго, подумала она. Однако как раз в тот момент, когда она извлекла ложечку из ящика, чтобы положить ее на полку над давно уже бездействующим камином, раздался звонок в дверь. Это в гости пожаловал Бадди Винклер.
– Надо его впустить, – сказал Верлин. – Самое время вспомнить про Христа и про футбол. Без них Рождество не Рождество.
* * *
Бадди Винклер – ни дать ни взять кукурузный сноп с бриллиантом в лацкане – производил впечатление одновременно миллионера и неотесанной деревенщины. Его синий костюм от Армани был выглажен и сидел как влитой, но вот белая рубашка накрахмалена до такой степени, что стояла колом, галстук был повязан неправильно и на пару дюймов шире, чем следовало бы. И что самое ужасное, был коричневого цвета. С люминесцентными фазанами. Эллен Черри недавно видела Бадди по телевизору. Тогда он щеголял в галстуке, на котором были вышиты слова «Иисус наш Господь». Надо отдать Баду должное, сегодня ему хватило ума выбрать лесную дичь.
Преподобный Бадди Винклер пока еще не имел собственной телепередачи. Более того, примерно треть радиостанций, так или иначе связанных с Баптистским Голосом Юга, отказались транслировать его воскресные проповеди, и все потому, что в последнее время он все чаще проявлял политическую нетерпимость, особенно когда дело касалось Ближнего Востока. В принципе руководство станций не имело ничего против его политических пристрастий, однако леденящие душу картины Последних Дней, которые Бадди с таким пафосом живописал, вкупе с мощью его голоса и тем кровожадным восторгом, с каким он предсказывал человечеству грядущие страдания и муки, испортили за завтраком аппетит не одному доброму христианину. Тем не менее его слава ширилась. Бадди то и дело появлялся в качестве гостя то в одной, то в другой евангелистской телепередаче; средства же массовой информации частенько вставляли в свои материалы цитаты из его кровожадных пророчеств. Именно благодаря стараниям Бадди укрепилась вера в существование Батальона Третьего Храма, особенно среди христианских фундаменталистов. А та ловкость, с какой он умел выколачивать деньгу из консервативно настроенных гоев, снискала ему благодарность ультрасионистов, и те ничуть не возражали против того, что часть пожертвований он тратил на золотые зубы и костюмы от итальянских кутюрье.
Не иначе как слегка испугавшись Пэтси, Бадди держал себя за столом сравнительно мирно. Нет, конечно, его благословение затянулось настолько, что соус начал собираться комками. В какой-то момент, когда, спасибо десерту, его мощный саксофон зазвучал чуть нежнее и слаще, Бадди принялся перечислять греховные деяния современного человечества, делая основной упор на такие вещи, как секс, алкоголь, наркотики и социализм. По его словам выходило, что Господь Бог весьма удручен.
– А чего он, собственно, ожидал? – не удержалась от вопроса Пэтси. – За две тысячи лет так ни разу и не удосужился нас проведать! Раз кота нет, у мышей праздник.
А в остальном праздничный ужин прошел довольно гладко. Эллен Черри налегала на приготовленные Пэтси угощения. Правда, время от времени она не забывала украдкой поглядывать на каминную полку, где лежала ложечка, а пару раз, закрыв глаза, представила себе Рауля. Уж если конец света и вправду вот-вот наступит, размышляла она, неплохо бы в оставшееся время от души развлечься.
После пирога с тыквой и фруктового торта все наконец отвалились от стола. Правда, отвалились на небольшое расстояние. Потому что вдоль стен выстроились холсты, так что места для четверых накормленных до отвала людей в комнате практически не осталось.
– Может, ты нам покажешь свои новые картины, а? – попросила Пэтси.
– Это все старые, мама. Я же тебе уже говорила, что за всю осень ни разу не взялась за кисть.
– Да, но для нас они новые.
Эллен Черри колебалась.
– Нет, вряд ли вам понравится.
– Перестань. Мы же свои люди, и нам интересно, что ты делаешь. Верлин, ради всего святого, оторвись на минуточку от экрана и оцени талант своей дочери.
– Мама!
Бадди потер подбородок. Прыщи на его лице еще не покраснели до такой степени, чтобы внести свою лепту в рождественскую атмосферу.
– Я согласен с твоей мамой, моя дорогая девочка. Давай посмотрим, как ты используешь данный тебе от Господа Бога талант.
Эллен Черри ничего не оставалось, как начать разворачивать свои творения лицом к зрителям. Правда, так, чтобы при этом ненароком не повернуть к ним обнаженные портреты Бумера.
– Хм-м, – буркнул Верлин.
– М-да, – покачал головой Бадди.
– Какая прелесть, – прощебетала Пэтси.
В душе каждый из них подумал примерно следующее: «Слава Богу, это уже не та мазня, которую она выдавала раньше. По крайней мере здесь уже можно хотя бы что-то понять. И вещи того же цвета, что и в жизни. Но разве нормальному человеку придет в голову изобразить на холсте…»
В общем, семья осталась разочарована. И даже слегка испугана. Зато как только взорам представало очередное из недавних творений, запечатлевшее консервную банку с бобами, или столовый прибор, или скомканный носок – Господи, разве нормальному человеку такое придет в голову? – Ложечка, сидя высоко на каминной полке, была готова прыгать и плясать от восторга.
Верлин снова впился глазами в летающий мяч, едва различимый среди вспышек и мельтешения на крохотном-прекрохотном черно-белом экранчике портативного телевизора, который, вняв мольбам родственника, Бадди согласился принести в «Ансонию». Это был финальный матч, матч на кубок, надо наблюдать за такой игрой на огромном экране телевизора в «И+И», наблюдать во всем ее великолепии, а не через дергающуюся завесу плевков электрического угря, – за такую роскошь не жалко было и жизни. Будь это матч на Суперкубок, то вопрос, где смотреть, даже бы не возник. Но только не сегодня. Рождество есть Рождество, подумал Верлин. Но Суперкубок это нечто такое, о Господи, во что так и тянет впиться всеми зубами.
Пэтси принялась убирать со стола, и Эллен Черри встала, чтобы ей помочь. И тотчас застыла на месте как вкопанная – проповедник направился к одному из холстов, которые она не стала переворачивать, с явным намерением это сделать.
– Дядя Бадди, не надо!
Увы, слишком поздно. Перевернув картину лицом к себе, Бадди Винклер отступил на шаг-другой назад, чтобы лучше ее рассмотреть. На счастье Эллен Черри, это оказался не один из серии этюдов-ню, на которых, увековеченный ее кистью, пенис Бумера свисал наподобие перевернутого вверх тормашками стаканчика с мороженым (иногда малинового, иногда виноградного), – а ее самое последнее полотно. Тот самый портрет, которому она подрисовала явно избыточное количество языков.
– Хм-м, – пробормотал Бадди. – И что здесь у нас такое? Хм-м. Если это не происки Сатаны, я готов скушать собственную шляпу.
– Бад, – обратилась к нему Пэтси. – Ты ведь только что из-за стола.
– Твои шуточки, дорогая, не помогут тебе проскочить незамеченной мимо радара святого Петра. Кстати, на меня они тоже не действуют. Так что вместо того, чтобы пытаться разрядить обстановку своими глупыми остротами, я бы посоветовал тебе встать рядом со мной и задуматься. Почему твоей дочери – которая так на тебя похожа, вплоть до этой Иезавелиевской гадости на веках, – так вот, почему твоей дочери понадобилось изображать собственного мужа, человека, с которым она навечно сочеталась браком в присутствии самого Господа, чем-то наподобие демона. Да нет же, это и есть сам Сатана!
– Мне всегда казалось, что Сатана – этот женщина, – съязвила Эллен Черри.
– Бад, сегодня все-таки Рождество, – вставил слово Верлин.
– Ладно, пусть себе распространяется, – ответила Пэтси. – Глядишь, заработает изжогу и потом будет просить Господа о милосердии.
– Пэтси, прекрати…
– К тому же тема кажется мне интересной. Надеюсь, Бад, ты помнишь, что это Бумер бросил Эллен Черри, уехал от нее, а не наоборот.
– Честно сказать, меня это не удивляет.
– И сейчас он в этом самом твоем Из-ра-и-ле. Давай на минутку оставим в стороне предположение о том, что женщине, которую бросили, обманули…
– Мама!
– …которой разбили ее бедное сердце, непременно захочется изобразить изменника-мужа в крайне невыгодном свете. Сейчас не об этом. Позволь мне задать тебе чисто теологический вопрос. Ты только что сказал, что Эллен Черри навечно сочеталась браком. А теперь представь себе, что Бумера убьют в этом твоем Из-ра-и-ле? Может ли Эллен Черри взять себе нового мужа? Как это будет выглядеть в глазах Господа Бога, да и твоих тоже?
– Этого мне только не хватало! – пробормотала Эллен Черри.
– Бад, я задала тебе вопрос.
Было видно, что преподобный не торопится с ответом. Наоборот, он тотчас насторожился, заподозрив какой-то подвох.
– Мне понятно, к чему ты клонишь. В принципе да, вдове не возбраняется вторично выйти замуж.
– Хорошо. В таком случае когда эта женщина умрет и вознесется на небеса, то с кем она там ляжет в постель, с муженьком номер один или два?
Верлин оторвался от телеэкрана, чтобы цыкнуть на Пэтси, однако так и не довел задуманное до конца. Господи, а ведь и впрямь интересный вопрос!
– На небесах люди не ложатся, как ты выразилась, в постель, – заявил Бадди, и в его голосе слышалось плохо скрываемое презрение.
– Нет? Это почему же? Ты хочешь сказать, что там, на небесах, и отдохнуть негде. Выходит, что старая бедная вдова будет вынуждена все двадцать четыре часа в сутки быть на ногах?
– Можно подумать, ты имела в виду отдых!
– А разве нет? Что, по-твоему, я имела в виду, Бад?
– Пэтси, немедленно прекрати! – прикрикнул на нее Верлин. – Какая муха тебя укусила? Отстань от него. И ты, Бад, далась тебе эта дурацкая картина. Лучше посмотри, как играют эти парни. Вашингтонцы сейчас того гляди забьют гол.
– Ну ладно, – сказала Пэтси. – Извини. Наверно, это не тот вопрос, над которым серьезный теолог стал бы ломать голову. Это я так, шутки ради. Начать с того, с какой стати кому-то убивать Бумера в Иерусалиме.
Сказала и умолкла. А затем улыбнулась так сладко и нежно, что все тараканы в квартире, и без того пребывавшие в состоянии жуткого возбуждения от аромата ее пирогов и пирожных, высунули свои усатые головы из-под раковины, чтобы проверить, откуда доносится эта сладость.
– Если, конечно, его не убьешь ты, – добавила она.
– Что ты хочешь этим сказать?
– А вот это я и сама хотела бы знать! Я хотела бы знать то, что имеет полное право знать брошенная им здесь, в Нью-Йорке, молодая жена. Я хотела бы знать, какую авантюру ты затеваешь и по какому праву втягиваешь парня в эти свои делишки?
Бадди нервно поправил узел на галстуке и огляделся по сторонам. Взоры всех присутствующих, в том числе и его родственника, были прикованы к его персоне. Вашингтонцам ничего другого не оставалось, как пересечь линию ворот без Верлина Чарльза.
* * *
Это комната с обоями Матери Волков. Комната, где гигантский мотылек бьется об усыпанный драгоценными камнями абажур, стряхивая с крыльев бумажные чешуйки. Комната, где Иезавель царапала по оконному стеклу своими насурьмленными ресницами. Где ветряная мельница отлупила своих полуобморочных детей за то, что они перепутали северный ветер с Санта Клаусом.
Из неодушевленных предметов мало кто верит в святого Николая. Но кто, скажите, понимает в этом лучше, чем они? И если вдруг толстяку в красной шубе взбредет в голову завалиться к вам посреди ночи через трубу, когда все семейство, включая четвероногих питомцев, спит и видит сны, кто станет свидетелем этого полуночного визита, как не вещи в гостиной? Разумеется, предметы, что нашли временное пристанище в подвале собора, вряд ли бы клюнули на сказочку про доброго дедушку, сколько им ее ни рассказывай. Рождественским утром они поднялись спозаранку, но не затем, чтобы набить живот сластями или умиляться подаркам. Скорее их мучило любопытство, и им не терпелось проверить, придет ли, несмотря на праздник, Перевертыш Норман на свое обычное место или нет.
К их великому изумлению, он оказался на месте. И хотя Пятая авеню была пуста – если не считать редкого пьянчужки или бездомного психа, – он отстоял на своем посту весь день, напоминая черный резиновый улей, что медленно вращается вокруг пчелиной оси. Предметы никогда еще не видели столь непревзойденного вращения, исполненного редкостного изящества и грации. Растягиваясь и сжимаясь, подобно маслу, которое тает и отвердевает снова, подобно некоему музыкальному маслу, маслу, что в чем-то сродни мехам гармоники, маслу, что по нескольку раз в секунду проделывает путь от сковороды к холодильнику и обратно. Казалось, Норман сбросил с себя время, словно время было парой штанов. Он сложил его и повесил через спинку стула и теперь гордо вышагивал вокруг него, бесштанный и не ведающий стыда, вдыхая аромат розы, что никогда не увядает. Он вращался, словно радиоактивный червь в капле янтаря, словно бушель фосфоресцирующего планктона в прямой кишке страдающей запорами морской змеи.
Будь у них руки, предметы наверняка удостоили бы его аплодисментов.
– Вот это, я понимаю, работа! – воскликнул Грязный Носок, и все остальные с ним согласились.
Предметы сошлись во мнении, что в этот день источником вдохновения для столь бесподобного исполнения ему служит тишина обезлюдевшей улицы. Именно это ничем не нарушаемое умиротворение и позволяет Норману превзойти собственное мастерство и вращаться так, как он еще ни разу не вращался, – предельно медленно и плавно, но полный внутреннего огня. Ничто не отвлекало его сегодня – ни напирающая толпа, ни издевки злопыхателей, ни дьявольская гонка и рев городского транспорта. Норман был одновременно и более сосредоточен, и менее напряжен. А потом предметы заметили кое-что еще. В этот день Норман работал бесплатно – рядом с ним не было коробочки для пожертвований!
– Сегодня Рождество, – произнес(ла) Жестянка Бобов. – Сегодня Рождество, и он дает бесплатное представление.
– Верно, – согласилась Раковина. – Сегодня его номер что-то вроде подарка или благотворительности. Вот только кому – этого нам никогда не узнать.
– Как жаль, что его сегодня не видит мисс Чарльз! Ей бы понравилось! – вздохнул(а) Жестянка Бобов.
– Это точно. Черт, хреново, что ее здесь нет, – поддакнул Грязный Носок, – глядишь, этой растрепанной дурехе хватило бы ума захватить с собой нашу Ложечку.
И мысли всех тотчас переключились на Ложечку. Где и как она проводила Рождество? Ведь если кто-то из неодушевленных предметов и верил в Санта Клауса, так это Ложечка.
Ложечка тоже думала о них. По-видимому, с той целью, чтобы оправдать затянувшееся пребывание Бумера В.Иерусалиме, где на того была возложена секретная миссия, Бадди Винклер счел нужным пуститься в пространные разглагольствования про Купол на Скале.
– Вот как, оказывается, выглядит сегодня Храмовая гора! – прошептала она пребывающей в полном недоумении пепельнице. – Обязательно расскажу об этом моим друзьям!
– Вы хотя бы представляете себе, что такое этот Купол на Скале? – громыхал Бадди.
Пэтси покрутила своими локонами в отрицательном направлении.
– Наверно, крытый стадион в Гибралтаре, – высказал предположение Верлин. – И они там проводят матчи на Суперкубок.
– Помнится, мне о нем рассказывал мистер Хади, – сказала Эллен Черри. – Это как-то связано с Иерусалимом.
– Что верно, то верно. Это самое главное здание в Иерусалиме, покарай меня Господь за эти слова, – сообщил им Бадди. – Там, на Храмовой горе, где когда-то стоял Храм Соломона, а позже Храм Ирода, где в юности наш Господь Иисус заткнул за пояс раввинов и так далее, и тому подобное. В седьмом веке в той части мира парадом командовал хитрый араб. Это он построил ужасно дорогую мечеть на развалинах Иродова Храма. Вернее, не одну, а целых две, и та, что большего размера, вся украшена прекрасными лазурными изразцами, а в придачу увенчана преогромнейшим золотым куполом. Оттого ее так и назвали – Купол на Скале. Она первое, что бросается в глаза любому, кто приехал в Священный Град Иерусалим.
Этот Купол на Скале – третья по значимости святыня мусульман. Почему? Потому что Мухаммед всю дорогу божился, будто этот его Аллах взял его прокатиться по небесам, а вознесся он туда именно с Храмовой горы. В общем, покатал его Господь по небесам, представил Моисею, потом Иисусу, а затем снова опустил на землю, аккурат на то самое место, откуда взял. Ну, как вам эта байка?
Конечно, над хитрым арабом за его россказни можно посмеяться как над последним дураком, но хорошо смеется тот, кто смеется последним. Мухаммедово вознесение дало мусульманам основание причислить Храмовую гору к своим главным святыням в ущерб законным претензиям на нее со стороны христиан и евреев. Последователи Мухаммеда времени зря не теряли и живо отстроили на Храмовой горе эти свои золоченые мечети. Сейчас Иерусалим снова в руках у евреев, но араба с Храмовой горы и бомбой не выгонишь, а главное, он крепко держит за яйца и евреев, и христиан. Прошу прощения, дамы, за такое выражение. Пардон.
– Но что такого в том, что эта гора сейчас принадлежит арабам?
– Верно, – поддакнул Верлин. – Честно говоря, я плохо понимаю, какое это имеет отношение к нам, христианам. И какое отношение к этому имеете вы с Бумером?
Эллен Черри промолчала. Откинувшись на диване, она поглаживала сытый живот и думала: Ближний Восток. Ковры. Бумер. Ковры. Ковробумеры.
– А пророчество! – возопил саксофон Бадди на своей самой пронзительной ноте. – Пророчество! – Столь дикий, примитивный, режущий ухо звук мог вырваться разве что из глотки болотного аиста, напуганного тем, что на его кладку покушается хищник. – Или вам ничего не известно о нем? Знать пророческое слово Господа Бога нашего значит знать собственное будущее. Библия свидетельствует об этом яснее, чем магический шар. В ней предсказано все, что уготовано нам! Верлин, признайся честно, ты читал Писание?
– Читал. Вот только что-то не припомню, чтобы там упоминался Купол на Скале.
– Ну конечно же! Писание не упоминает его под этим именем. Когда писалась Библия, эта чертова махина еще не была построена!
– Бад, послушай, – вмешалась Пэтси, – ты ведь только что сам сказал, что Бог открыл нам все, что нас ждет.
В ответ саксофон презрительно фыркнул.
– Но не по имени. Бог ничего не назвал по имени. Современные названия ни черта собачьего не значили для пророков древности. Библия дает нам описание вещей и событий, а это куда надежней и точнее, чем давать им имена. И вот что говорится в ней по поводу предмета нашего с вами разговора. Послушайте…
– Надеюсь, это приведет нас к Бумеру Петуэю.
– Аминь, – добавила Эллен Черри, и – к добру или не к добру – это было единственное слово из Писания, произнесенное ею за все Рождество.
– Итак, – начал Бадди, – первая часть разработанного Богом плана состоит в том, чтобы евреи вернулись в Израиль. – Он остановился и прочистил горло. – В Из-ра-иль. После того, как римляне разрушили Храм Ирода, евреи раскатились по всему миру как горох, куда ни глянь – кругом одни евреи, будь то гетто или медицинский факультет. Однако Иегова пообещал, что в один прекрасный день они снова соберутся вместе и вернут себе молочные реки и кисельные берега. Так оно и вышло, все это они себе вернули. Вторая часть плана состоит в том, чтобы Иерусалим вновь сделать еврейским городом. И точно, в шестьдесят седьмом году постреляли, и все стало так, как предсказал Господь. Пророчество сбылось. Третья, заключительная часть плана состоит в том, чтобы заново отстроить Храм. Это главная задача. А там – глядишь! – Армагеддон и Искупление.
– И что им мешает его отстроить? – удивилась Пэтси.
– Подумай сама, как они могут его отстроить, если на месте строительства торчит эта чертова золоченая шишка?! Этот самый Купол на Скале, разрази его гром! В этом-то вся и загвоздка, дети мои. Наш Господь Бог лишен возможности вернуться к нам, пока не будет построен Третий Храм. А тот в свою очередь не может быть построен, пока на Храмовой горе стоит арабская мечеть. Надеюсь, теперь вам понятно?
– Ну, раз Господь сказал, что Храм будет отстроен, значит, он будет отстроен.
– И в этом ты права, Пэтси. Уж мы об этом позаботимся.
– Каким образом?
– Сровняем с землей их треклятую мечеть и захватим Храмовую гору!
– То есть ты вознамерился уничтожить Купол на Скале? Ты и твоя гоп-компания?
– Что ж, можно сказать и так.
– Чтобы мог прийти Мессия?
– Да. После того, как будет отстроен Храм, он не может не прийти.
– Одну минутку, Бад. У меня такое впечатление, словно ты пытаешься подтолкнуть Мессию. Принудить его ко Второму Пришествию.
Вместо ответа преподобный Бадди Винклер только пожал плечами, подобрал со скатерти крошку от корочки пирога и отправил ее в рот на растерзание своим золотым зубам. Полуночных закусок для тараканов стало на столе одной меньше.
– И до каких пор, по-вашему, нам еще ждать?
– Ну, мне кажется, до тех пор, пока Господь не решит, что момент настал. Вот до каких.
– Пэтси права, – рассудил Верлин. – Негоже нам, грешным, вмешиваться в такое святое дело, как расписание Иисуса Христа. Словно мы подгоняем его. Тебя не волнует эта сторона дела?
– Раньше волновала. Но затем мне вспомнились слова: «Господь помогает тем, кто помогает сам себе». Вот почему Христос задержался так непозволительно долго. Он уже устал ждать, когда мы, черт возьми, наконец оторвем от диванов наши жирные задницы и возьмем инициативу в свои руки. В конце концов, еврей не сидел, не ждал у моря погоды – пришел и вернул-таки Иерусалим. Или, по-вашему, ему его преподнесли на блюдечке с золотой каемочкой? Вспомните-ка про шестьдесят седьмой год, как все тогда было. И нам пора, хватит рассиживаться!
– Не знаю, Бад, не знаю, – покачал головой Верлин.
– А я знаю. Мне было что-то вроде видения. Такое яркое, будто наяву. Между прочим, прямо у вас в гостиной. Собственно, только поэтому я и посвящаю вас в свои планы. Нет, конечно, я не могу вам рассказать все. – И он стрельнул глазами в Эллен Черри. – По большому счету, я вообще не имею права вам ничего говорить в присутствии этой накрашенной куклы. Тем более если учесть, с кем она водится…
– Дядя Бад, прекрати! Ты опять за свое.
– Вчера вечером мы познакомились с Абу и Спайком, – заметила Пэтси. – Весьма милые люди – и тот, и другой.
– Весьма милые орудия Сатаны.
– Послушать тебя, Бад, так это сущие исчадия. А по мне, вполне приличные люди, – счел нужным заступиться за них Верлин.
– Неужели? А теперь послушай, что я тебе скажу…
– Да заткнись же ты наконец! Дались они тебе. Только и знаешь, что обливаешь грязью их и все, что они делают, – ты и эти твои чокнутые прихлебатели. Это же надо до чего додуматься! Уничтожить какую-то мечеть, чтобы вернуть Христа на землю! Что за бред! Знаешь, по тебе, пока ты еще не натворил бед, плачет одно заведение.
– Эллен Черри, только ты не заводись! – запротестовал Верлин.
– И натворю, и пострадает куча народа, – довольный собой, ухмыльнулся Бадди. – Это я тебе гарантирую.
– И среди них будет Бумер Петуэй? – поинтересовалась Пэтси. – Ты и его втянул в это дело? Он тоже собирается взорвать Купол на Скале?
– С чего ты взяла? Разве я что-то сказал про какие-то взрывы? Отвечаю на твой вопрос – нет, Бумер останется цел и невредим. Если, конечно, ему не навредит нечистый. Что тоже вряд ли, если он хорошенько покается. Просто мне нужен в Иерусалиме свой человек. Мои парни преданы делу, но сами понимаете, они – это не мы. Они, если можно так выразиться, – экзотика. Эзотерика. В Иерусалиме у нас сейчас имеется достаточно истинных христиан, но я подозреваю, что евреи сильно пудрят им мозги. Вот почему мне понадобился там проверенный человек, такой, на которого можно положиться, в случае если мне придется ему кое-что поручить, особенно если про поручения эти больше никому не надо знать.
– То есть Бумер у тебя что-то вроде мальчика на посылках?
– Бумер у меня никто, Пэтси. Никакой он не мальчик на посылках и вообще ничего не знает. Он просто находится там на тот случай, если понадобится Господу или мне.
– Ты, это, поосторожней, думай, во что его втягиваешь.
– Не волнуйся, я знаю, что делаю.
– Вам не кажется, что пора сменить тему разговора? – не выдержал Верлин. – В этой треклятой игре уже хаф-тайм. А мы еще, кстати, не разворачивали подарков.
С этими словами он извлек из-под тощей, но творчески украшенной елки огромный сверток, завернутый в белую бумагу с рисунком в красно-зеленые веточки омелы.
– Вот, Бад, держи. Если не ошибаюсь, старина Сайта принес это именно тебе.
– Что ж, спасибо, спасибо всем, – ответил Бад и потянул за зеленую ленту. – Ну-ка посмотрим, что там внутри.
– Главное, чтобы размер подошел.
– Подойдет, не бойся, – заметила Эллен Черри. – Это смирительная рубашка.
Преподобный пропустил ее слова мимо ушей. Медленными, осторожными движениями он снял оберточную бумагу, демонстрируя с рождественским сюрпризом гораздо больше терпения, нежели с тем, что касалось конца света. Верлин ерзал на месте, то и дело отрывая глаза от телеэкрана, Пэтси взялась стирать со скатерти каплю сладкого крема. Сидя под кухонной раковиной, тараканы с горечью и обидой следили за ее действиями, словно были обитателями дома призрения, а Пэтси – из числа тех стыдливых филантропов, что не любят расставаться с деньгами.
Семейная вечеринка закончилась к половине одиннадцатого; родители и Бадди Винклер уехали к себе. Оставшись одна, Эллен Черри вновь вернулась мыслями к Раулю. Она уже почти решила спуститься вниз, чтобы пригласить его к себе. Однако когда пошла в туалет пописать, то обнаружила, что к ней пришел «праздник».
– Как всегда, – вздохнула она. И пока с испорченным настроением вставляла тампон, успела пропеть три полные версии песни «Звените, колокольцы».
На следующий день после Рождества Верлин и Пэтси отправились в Музей современного искусства взглянуть на четырехколесную индейку. Собственно, идея посетить музей исходила от Пэтси.
– Да я уже видел эту дуру бесплатно, – попробовал упираться Верлин. – С какой стати я должен платить свои кровные, чтобы взглянуть на нее еще раз?
Они поехали на такси. Окошко в машине было опущено, и внутрь задувал теплый не по сезону ветер. Вместе с солнечной погодой улицы запрудили толпы любителей делать покупки, шум и толкотня.
– Ну прямо-таки Азия, – сказала Пэтси, дивясь на людской муравейник, на яркие пакеты, коробки и свертки, на стоящий на улице гул.
– Ну прямо-таки… – начал Верлин, и не закончил фразы, потому что никак не мог представить себе континент, страну или человеческое сообщество, с которым мог бы сравнить эту увешанную покупками, вдыхающую выхлопные газы, работающую локтями, увертывающуюся из-под проезжающих машин людскую массу. – Ну, прямо-таки коронация матки у саранчи, – нашелся он наконец. Пэтси не поняла, к чему он это сказал. Собственно, Верлин и сам толком не понял. Просто в его черепной коробке обитало неясное воспоминание о телепередаче из жизни животных, где рассказывалось о прожорливых вредителях посевов.
Вполне понятно, что Эллен Черри отнюдь не горела желанием увидеть индейку снова, особенно сейчас, когда та красовалась в окружении произведений искусства. В окружении произведений искусства? Сама индейка именовалась теперь художественным произведением. По крайней мере в таковые она была рукоположена кардиналами от искусства. Эллен Черри была готова поспорить на что угодно, что никакой другой экспонат во всем музее не мог похвастаться тем, что в нем супружеская пара провела медовый месяц. Однако, хорошенько подумав, пришла к выводу, что в коллекции найдется с десяток полотен, которые производят ужасно затраханное впечатление.
Когда родители заехали к ней в «Ансонию» по дороге в аэропорт – Пэтси надо было забрать привезенные из дома тарелки, – они не стали особенно распространяться о том, какое впечатление произвела на них моторизованная индейка, ограничившись замечанием, что «в огромном зале это смотрится иначе, совершенно иначе». Зато они долго и с восторгом обсуждали другой Бумеров шедевр, судя по всему, приобретенный музеем после его выставки в галерее Ультимы Соммервель. По их словам, это была огромная металлическая вешалка, размером этак в шесть футов. Перекинутый через поперечную перекладину, с нее свисал плоский, сшитый из куска материи небоскреб – с окнами, подъездами и другими архитектурными деталями, нарисованными на ткани. Вся композиция списала с потолка, а на стене была табличка, в которой было указано имя автора, какие материалы он использовал и название. Название было следующим: «Брюки Дональда Трампа, только что из химчистки».
– Безусловно, – манерно произнесла Эллен Черри, передразнивая интонации Ультимы Соммервель, – это исполнено глубочайшего, просто глубочайшего внутреннего смысла.
Верлин был явно растерян.
– Бумеровы штучки выставлены в знаменитом музее, ты малюешь какие-то драные носки, консервные банки и ложки…
– До сих пор не пойму, хоть убей, откуда вынырнула эта ложечка, – заметила Эллен Черри, поглядывая на каминную полку.
– Детка, надеюсь, ты не вбила себе в голову, что здесь не обошлось без вмешательства потусторонних сил? – прощебетала Пэтси.
– …и не понять, кто безумен в этом мире, а кто еще не успел подвинуться рассудком.
– Знаешь, пап, когда-то мне казалось, что художник должен непременно сойти с ума, если он хочет создать прекрасное произведение, которое бы помогло обществу сохранить способность здраво мыслить. В наши дни художники нарочно творят уродливые произведения, которые призваны отражать общество, а не вдохновлять его. И теперь я считаю, что все мы чокнутые, чокнутые крысы, бегающие туда-сюда по вонючему, продажному нужнику.
– Ну и слова вы выбираете, леди.
– И еще я вот что скажу: самый чокнутый художник, которого я когда-либо встречала, по сравнению с Бадди Винклером нормален как батон.
– Смотрю, ты принимаешь Бада слишком серьезно. Перестань, это все пустая болтовня. Хотя кое-что из его речей нам, грешным, порой полезно намотать себе на ус.
– Хотелось бы надеяться, что это лишь пустая болтовня. Потому что, если выяснится, что это как-то связано со стрельбой, когда ранили мистера Коэна…
– Тише, детка. Как у тебя язык поворачивается говорить такие вещи…
– Ладно, не буду, но…
Эллен Черри проводила их до тротуара, где Пепе поймал для них такси. Рауль так еще и не заступил на смену. Пэтси и Верлин укатили в аэропорт, а Эллен Черри вернулась к себе, где легла на диван и постаралась вздремнуть. И всякий раз, стоило ей смежить веки, как ей начинало казаться, что ложечка пристально наблюдает за ней с каминной полки.
В конце концов, хотя это и показалось ей смешным, она встала, сняла ложечку с полки и засунула ее в ящик комода, где хранилось белье. Под бок к вибратору. Эх, жаль, ведь, будучи человеком, Эллен Черри никак не могла подслушать, какие разговоры последовали за их знакомством.
* * *
После Нового года (до тошноты одинокого Нового года – накануне, заранее поставив диафрагму, Эллен Черри отправилась на поиски Рауля, но, к своему великому огорчению, узнала от Пепе, что тот разругался со «своей группой» и махнул в Лос-Анджелес) ее перевели работать в вечернюю смену. Так Эллен Черри стала в «И+И» официанткой, подающей напитки, потому что клиенты ресторана в основном ограничивались посещением бара.
Однако куда важнее было то, что клиенты все-таки были. Слух об огромном современном телевизоре вскоре распространился по всему кварталу. Поначалу люди заглядывали из любопытства, затем оставались чего-нибудь выпить и перекусить, поболтать и посмотреть спортивные передачи. Многие иностранцы, работавшие в ООН, проникались любовью к американским видам спорта. Смотреть же соревнования на исполинском экране, лакомясь с детства знакомой средиземноморской кухней, попивая любимые марки пива и вина, наслаждаясь чашкой настоящего кофе или чая, – ну кто, скажите, устоит перед таким соблазном. Лишь считанные единицы выражали недовольство бамбуком. Некоторые приводили с собой жен. В воскресенье, когда разыгрывался Суперкубок, в баре даже не хватило места, и часть посетителей пришлось перевести в обеденный зал. Греки сидели бок о бок с турками, арабы – с евреями.
Радуясь наплыву посетителей, Абу Хади сиял улыбкой. Его рот растягивался так широко, что в нем без труда поместились бы футбольные ворота. Спайк Коэн тоже улыбался довольной улыбкой, хотя его зеленые глаза – они и вправду были даже зеленее, чем египетское пиво, которое кружками разносили официанты, зеленее, чем ломтики огурца на краешке тарелок с баба-ганугом, – теперь смотрели из-под кривой арки шрама. Кстати, Спайк поминутно стрелял глазами на улицу, поглядывая на затрапезные черные ботинки двух охранников, что прогуливались по промерзшему тротуару перед входом в заведение – туда-сюда, туда-сюда.
Когда Эллен Черри с Бумером путешествовали на индейке по Америке, перед ними нередко маячил зад какого-нибудь автомобиля, на бампере или номерах которого можно было прочитать что-то вроде «Эх, лучше бы я сейчас катался на лыжах!» или «Эх, лучше бы я сейчас играл в гольф!» – так его владелец публично жаловался на судьбу. Кто-то из горе-водителей мечтал полетать на дельтаплане, другие же оповещали своих моторизованных собратьев о том, что они с большим удовольствием гасили бы сейчас волейбольный мяч, взбирались на горы, ходили под парусом, ехали верхом на муле, собирали в лесу грибы, играли в бридж, танцевали народные танцы или возводили из зубочисток Эйфелеву башню.
– Интересно, а какой стикер прилепила бы к своей машине я? – размышляла вслух Эллен Черри. – Наверно, что-то вроде «Эх, лучше бы я писала картины!». – Она сделала глоток диетической пепси-колы и обратилась к Бумеру: – А ты? Что бы ты написал на своем стикере?
Эллен Черри подозревала, что он бы наверняка предпочел «Эх, лучше бы я занимался оральным сексом!». Впрочем, она ничуть не сомневалась: в глубине души ему и самому прекрасно известно, что, как и у большинства мужчин, его якобы ненасытные сексуальные аппетиты, мягко говоря, несколько преувеличены. И вообще она не была уверена, что Бумер ее услышал – он смотрел на дорогу, считал коров, представлял, как сваривает поломанные сенокосилки, или был занят чем-то другим не менее увлекательным. Тем не менее он не стал долго задумываться. И лишь печально насупил брови – до того печально, что насупленность эта даже отразилась на запотевших, как у спортсмена, боках ее пепси. Сказал же он следующее:
– Это признание собственного поражения, вот что такое эти наклейки. Будь я таким неудачником, как они, я бы не стал кричать об этом на весь мир. На моей наклейке я бы написал так: «Если бы мне хотелось чем-то заняться, я бы давно этим занялся».
Эллен Черри вспомнила этот их давний разговор, пока ехала подземкой на работу. К тому моменту, когда она от станции дойдет до ресторана, игры на Суперкубок, слова Богу, уже завершатся, но зато останется куча грязной посуды, которую придется убирать. В принципе она не чуралась этой работы. Скорее испытывала какие-то противоречивые чувства. И не взялась бы утверждать, о чем возвещал бы миру ее стикер, прицепи она его себе на ягодицы этим холодным январским днем. Жизнь ее была ничтожна, пуста, бессмысленна – то есть именно то самое, что олицетворял собой Колониал-Пайнз. Однако Эллен Черри никак не могла придумать, чем бы ей хотелось заняться. По крайней мере таким, в чем она могла бы не краснея признаться.
* * *
В нескольких кварталах отсюда предметы выстроились у оконной решетки, гадая, куда все подевались. Они уже привыкли вечно ломать голову над тем, где в данный момент находятся Эллен Черри и Ложечка. Они – во всяком случае, это относилось к Жестянке и Носку – думали об Эллен Черри и Ложечке так же часто, как бывший курильщик думает о бывших своих маленьких друзьях, некогда даривших ему радость потребления никотина. Однако сегодня население Манхэттена, похоже, исчезло полностью, окончательно и бесповоротно, как и их бывший товарищ и потенциальная благодетельница. На Пятой авеню все было абсолютно неподвижно, за исключением Перевертыша Нормана, да и он напоминал последнюю макаронину, выползшую из-под руин Помпеи.
В этот день паства была на редкость малочисленна и состояла главным образом из дам преклонного возраста, сохранявших вертикальное положение благодаря тростям красного дерева и гальванизирующему блеску их собственных бриллиантов. Немногие мужчины, затесавшиеся в это блестящее общество, мгновенно разбежались, как только служба закончилась. Даже архиепископ поспешно ретировался, нырнув в поджидавший его лимузин и хлестнув шофера четками розового дерева так, как жокей хлещет своего скакуна.
Чем же была вызвана подобная спешка? Куда все подевались в этот час? Раковина попыталась повторно убедить своего деревянного соотечественника в том, что из Иерусалима пока не поступало никаких сообщений.
– Нужный нам век еще не настал, – изрекла она, однако ее слова прозвучали не слишком убедительно. Раковина и Посох никогда не слышали ничего про Суперкубок, а двое их новоприобретенных товарищей напрочь о нем позабыли.
В конце концов к перекрестку подрулил старенький, полный музыки, дыма и ржавчины автомобиль и, ворча и фырча, покатил себе дальше в направлении Нью-Джерси. Лишь тогда предметы заметили прилепленный к заднему бамперу стикер следующего содержания: «Эх, лучше б я оттянулся на вечеринке!» Жестянке Бобов подобное изречение показалось свидетельством полного отсутствия вкуса и проявлением неграмотности.
– Нет доверия тем, кто придумывает такие неграмотные надписи! – заявила(а) он(а).
Однако Носок тотчас поставил Жестянку на место, проворчав ему(ей) в пику:
– А еще нет доверия тем, кто вместо того, чтобы приколоться, предпочитает выискивать грамматические ошибки!
– Хорошо сказано! – последовал ответ Жестянки. – Однако в грядущем веке и то и другое не станет взаимоисключающим!
* * *
Некоторые из поклонников Суперкубка остались на обед. Алкоголь, видимо, вызвал у них волчий аппетит, или же они расхрабрились по какой-то другой причине. Возникало такое ощущение, что один только Спайк Коэн служит живым свидетельством тому, насколько небезопасен может быть «И+И». Со своего поста за кассовым аппаратом Спайк не сводил глаз с улицы, словно та была туфлей из крокодиловой кожи и в любой момент могла превратиться в того, из кого была сделана. Когда за углом на Первой авеню барахлил мотор какого-нибудь грузовика, из груди Спайка вырывался похожий на электрический разряд звук.
Опасения Спайка оказались напрасны. За исключением того, что закончился запас гороха, вечер был крайне скуден на катастрофы. Следующий же вообще являл собой полную банальность. Что касается вечера третьего дня, то он был лишен даже тени каких-либо расстройств, как какой-нибудь гейдельбергский симпозиум на тему хронического запора. По правде говоря, вся зима прошла мирно и безмятежно и чем-то напоминала питона, неторопливо переваривающего подсевшего на валиум наркомана. Многие враги ресторана и его политические противники либо переключили свое внимание на цели, расположенные поближе к Ближнему Востоку, либо решили, что упрямые Коэн и Хади просто не стоят того, чтобы на них тратить время. Так это или нет, но первое представление «Исаака и Исмаила» в роли самого знаменитого нью-йоркского ресторана, увы, завершилось.
Вот и Эллен Черри Чарльз, подобно ресторану, в котором работала, прожила довольно бесцветную, лишенную каких-либо событий зиму. Лишь единственный раз стрелочка ее личного сейсмографа отклонилась от своего исходного положения – это Бумер в одном из своих редких писем сообщил ей, что если она когда-нибудь забежит в галерею Ультимы Соммервель, то может получить там банковский чек.
Похоже, что Бумера выперли из кибуца коленом под зад. Вроде как за то, что он – по его собственному признанию – высказал «неверное предположение» (Эллен Черри даже ухмыльнулась, представив себе, какую глупость он мог сморозить). Однако он и его скульптор (в письмах по-прежнему не содержалось никаких указаний на половую принадлежность этого скульптора – наверняка это была скульпторша) «совместно проживают» в Западном Иерусалиме, где принимают участие в проекте, несомненно, монументального масштаба.
«Это настоящая скульптура, – писал Бумер, – даже ты признала бы это».
Вскоре после Рождества Эллен Черри написала ему и напрямую спросила, какими делами для Бадди Винклера он там занимается. В начале февраля от Бумера пришел ответ:
«Единственное, что я сделал для Бада, это отнес комплект оборудования для электросварки в какой-то подвал в Восточном Иерусалиме. Ну и местечко, скажу я тебе! Дурдом, да и только. Там сидели не то три, не то четыре раввина в черных длиннополых лапсердаках, черных шляпах и с похожими на войлок черными бородами. Надо сказать, в подвале была такая темень, что даже зрячий, и то не смог бы разобрать там при свете газовой горелки буквы системы Брайля. Все эти три или четыре пейсатых чувака вязали. Вязали, клацая длинными спицами, совсем как твоя мамочка. Я спросил у них, не готовят ли они приданое новорожденному, но они по-английски ни хрена не понимали, а тот чувак, что впустил меня внутрь, объяснил, что это священные вязальщики, которые вяжут священные одежды, которые наденут их самые главные священники, когда Храм будет отстроен заново и в нем начнутся службы. Я спросил у него, когда же это случится, но он только похлопал меня по плечу и сказал: насколько я понимаю, ты умеешь варить железо. На что я ответил ему, что да, но при условии, что мне за это платят. Он осклабился в ответ и отвел меня к двери, и на этом все и закончилось. С Бадом я после этого больше не имел никаких дел.
Надеюсь, ты слышала, как обстоят дела на Западном берегу и в секторе Газа. Ситуация, скажу я тебе, хреновая. Обе стороны стреляют и колошматят друг друга каждый день. Палестинцы поджигают сады и виноградники. Иерусалим – не знаю, какая муха его укусила, но народ тут явно съехал с катушек. Чаще всего здесь можно услышать одно-единственное слово – месть. Арабы твердят о мести. Евреи твердят о мести. Старики, молодые – все горят желанием мстить. Готов спорить, что месть для них гораздо привлекательнее, чем сочный бифштекс или возможность побарахтаться на шелковых простынях с какой-нибудь кинозвездой. Безумные люди, безумный, но очень интересный город. Здесь полно всевозможных тайн и интриг. У меня здесь такое чувство, будто я нахожусь непонятно где. Ты понимаешь, что я имею в виду? Обычно, когда куда-нибудь приезжаешь, то кажется, будто ты никуда не уезжал, только с Иерусалимом это не так, такое ощущение не возникает даже на минуту. Кстати, здесь растет медуница, такая же, как и у нас в Виргинии. Зато пахнет она прямо как Град Небесный. А квартплата тут невысокая. Когда я вспоминаю об этом, то думаю, какая для тебя обуза эта «Ансония». Если заскочишь к Ультиме, она поможет тебе с деньжатами, выдаст чек.
Любящий тебя Бумер».
Я скорее суп из тараканов съем, чем пойду к Ультиме, подумала Эллен Черри, однако выселение пялилось ей в лицо, совсем как извращенец – на вход в метро. Так что на следующий день она собралась с духом и, увязая в снегу, пришла на Пятьдесят седьмую улицу. Здесь, на Пятьдесят седьмой, художественных галерей было столько же, сколько на Сорок девятой – суши-баров, однако Эллен Черри постаралась не обращать на них внимания. Она со Дня Благодарения в глаза не видела никаких живописных полотен – за исключением разве что картин, прислоненных к стенам ее квартирки, которые, словно в знак презрения к Дэвиду Хокни, были повернуты к миру своей пустой обратной стороной. Не пошла она и к Перевертышу Норману, что стало мучительно ясно предметам, что прятались в подвале под собором Святого Патрика. Обратил ли внимание Норман, что сегодня так и не увидел ее, – об этом оставалось только гадать.
Эллен Черри думала, что Ультима заставит ее подождать – галерейные дилеры обычно так и поступали, – чтобы иметь в глазах посетителя вид занятой, как у врачей, и важный, как у адвокатов. Однако когда ее пригласили войти, снег на красных виниловых сапожках Эллен Черри еще даже не успел полностью стаять. Когда она следом за продавщицей вошла в кабинет Ультимы, первое, что она сделала, это прикрыла ладонью глаза, защищая их от литографий работы Леона Голуба. Ими здесь были увешаны все стены. Художественная изжога. Однако Эллен Черри быстро забыла о коварстве искусства, столкнувшись с реальной опасностью. Эта исходила от собак. Точнее, трех собак – надушенных, в бантах и без всяких поводков чертовых псин, которые выскочили невесть откуда прямо на середину комнаты. Собаки звонко лаяли, угрожающе подскакивали к Эллен Черри, так и норовили тяпнуть, скалили зубы, обнажая жуткие клыки. Вскоре в облаке шелка и шика появилась и их хозяйка, которая тут же увела двух четвероногих друзей человека. Третий же друг или скорее недруг продолжал хватать Эллен Черри за каблуки. Эллен Черри поймала себя на том, что думает об Иезавели и защищает каждую часть своего тела за исключением головы, ног и рук.
– Бэби Баттс! – позвала Ультима строгим, но одновременно любящим тоном. – Ну что за проказница!
– Не проказница, а сущая проказа, – еле слышно поправила ее Эллен Черри.
Она была готова поклясться, что заметила в уголках собачьей пасти зловещие пузырьки слюны.
Ультима опустилась на корточки. Груз ее непропорционально тяжелого бюста заставил ее качнуться немного вперед, однако владелица галереи сумела-таки сохранить равновесие и выпрямилась, чем спасла сапожки Эллен Черри на сей раз от собственный зубов.
– Пошли, Бэби Баттс, пойдем со мной, моя крошка, – нежно просюсюкала она, и злобное четвероногое тотчас прыгнуло к ней в объятия. – Ну-ка поцелуй свою мамочку!
Господи Иисусе, подумала Эллен Черри. Неужели Бумер целовал эти губы? После того, как их облизывал собачий язык?
Хотя Эллен Черри довольно-таки сильно замерзла от долгой прогулки, она поочередно отказалась от кофе, чая и шерри. Она была совершенно искренна в своем отказе, тем более что ей хотелось поскорее получить деньги и уйти отсюда. Ультима словно прочитала ее мысли. Все так же прижимая к себе слюнявое существо по кличке Бэби Баттс, хозяйка галереи вытащила из металлической шкатулки чек и протянула его своей гостье. Та проворно схватила заветный клочок бумаги, исхитрившись – несмотря на непосредственную близость к острым зубам хозяйкиной любимицы – не утратить ни единой унции плоти. А вот прежний цвет лица она все же утратила.
– Вас что-то не устраивает?
– Ну, если не считать, что Бэби Баттс обслюнявила чек, признаюсь, я ожидала несколько иную сумму.
– Больше семи тысяч?
– Вся экспозиция распродана. Должно быть что-то около ста тысяч.
– Даже больше ста. Но я сделала кое-какие вычеты.
– Ваши комиссионные.
– Верно, комиссионные нашей галереи. Еще налоги – федеральный и налог нашего штата. Кроме того, у мистера Петуэя имеются кое-какие нужды. Насколько я понимаю, в Палестине эта самая сталь очень дорогая. Он сейчас работает над…
– Большой скульптурой. Знаю.
Неужели она думает, что Бумер мне не пишет?
Тут женщины обменялись такими долгими и такими энергичными взглядами, что малышка Бэби Баттс даже испуганно заскулила. Она, похоже, с удивлением для себя обнаружила – и была сильно уязвлена этим открытием, – что не она одна обладает монополией на власть в этой комнате. В конце концов Ультима одарила Эллен Черри улыбкой и протянула ей второй чек.
– Поздравляю! – выдавила она.
– Что это? – Эллен Черри нарочито медленно взяла в руки второй чек, давая зловредной собаченции возможность вмешаться в ситуацию. На чеке значилась сумма в тысячу восемьсот долларов.
– Продано две ваши работы, – пояснила Ультима. – Как вы прекрасно понимаете, в настоящее время возобновился интерес коллекционеров к пейзажной живописи. Я хочу сказать, что подобных произведений так мало осталось за дверями. Коллекционеры, конечно же, предпочитают картины в духе классического натурализма, однако поток первоклассных шедевров постепенно иссякает. Во всяком случае, я показала ваши работы одной парочке из Рочестера, которую, похоже, совершенно не смутили ваши, так сказать, излишества. Так что примите, дорогая, мои поздравления с вашим дебютом в Нью-Йорке. С первой вас продажей! Может быть, вы как-нибудь принесете кое-что еще из ваших работ?
– Благодарю вас, – ответила Эллен Черри. – Спасибо. Может быть. – Не испытывая ни малейшего желания доставить Ультиме удовольствие лицезреть свою растерянность, она извинилась и шагнула к двери.
Возвращаясь домой по сыпучему снегу и сжимая в каждой руке по чеку, Эллен Черри думала лишь об одном: теперь у меня имеется прекрасный повод отказать мистеру Коэну в его просьбе выставить мои работы в художественном салоне в Вестчестере.
Эллен Черри так и не принесла в галерею ничего из своих работ, даже ни одного из Бумеровых портретов-ню (о, вот бы увидеть выражение лица этой Ультимы!), хотя и переживала по этому поводу целых несколько недель. Она не спала ночами, мысленно перебирая «за» и «против» возможного сотрудничества с галереей Ультимы Соммервель.
Стоит ли ей снова обратиться к живописи? Попытаться ли снова ощутить себя творцом живописных полотен? Можно ли стать художником по собственному желанию? Приведя в движение некие детские силы, ты либо являешься художником, либо нет, и если все-таки да, то выбор, выставлять свои работы или нет, остается за тобой. Ощущая себя художником, можно даже принять решение не творить. Иными словами, в таком случае ты можешь отказаться от творческой карьеры, творческой жизни, но при этом оставаться в душе художником. Верно? Или это просто слова? Согласно утверждениям сторонников всеобщего равенства, талант художника заложен в каждом человеке. Если на уровне хобби, то, пожалуй, это верно. Ну и что из этого? Ей казалось удивительным, что хотя на первый взгляд немало людей хотели стать художниками, на самом деле становиться ими они не желали. Одна из ее подружек в Сиэтле как-то сказала: «Я бы все отдала за то, чтобы уметь рисовать, как ты». На это Эллен Черри ответила лишь с еле заметной ноткой помпезности: «А я все и отдала за это».
Талант – это просто-напросто некий фундамент. Для того чтобы быть художником, необходимо обладать особым мужеством. Для того чтобы обрести такое мужество, необходимо обладать настойчивостью. Очевидно, настойчивость эту она утратила. А если она действительно ее лишилась, то зачем ей тогда так мучиться по этому поводу? Более того, если невозможно, сколько бы она ни корчилась и не дергалась, сбросить с себя шкуру художника, то не разумнее ли воспользоваться сложившейся ситуацией, расслабиться и радоваться своему скромному, в том числе и финансовому, успеху? Или же ей не дает покоя именно эта «скромная» составляющая возникшей проблемы (особенно в свете Бумерова триумфа)?
Все эти мысли без конца прокручивались в голове Эллен Черри, пока она в полном отчаянии не потянулась за вибратором, чтобы немного отвлечься от тягостных мыслей.
В меньшей степени ее беспокоил Бадди Винклер. Вскоре после окончания праздников она отвела в сторону Роланда Абу Хади и спросила у него, что случится, если религиозные фанатики устроят теракт в отношении Купола на Скале и разрушат его.
– Война, – бесстрастно ответил Абу. – Будет война.
– То есть вы хотите сказать, что мусульмане начнут взрывать синагоги и тому подобное?
– Нет, – произнес Абу. – Я имею в виду настоящую войну. Сирия, Ливия, Иран, Ливан, а возможно, что и Иордания, Египет и Саудовская Аравия, а также такие отдаленные государства, как Пакистан и Индонезия, объявят войну, джихад, священную войну Израилю. Вот такие сильные чувства испытывают мусульмане к Куполу на Скале. Все они, до единого человека, готовы отдать за него жизнь. Их численность превысит численность израильтян настолько, что те будут вынуждены прибегнуть к ядерному оружию. В подобной ситуации Советский Союз, очевидно, своими ядерными ракетами поддержит исламский мир. Ну а это, безусловно, втянет в войну и США. Так что если уничтожат мечети на Храмовой горе, то настанет великий катаклизм. Ледяные шапки на обоих полюсах задребезжат, как блюдца, младенцы будут появляться на свет, воняя серой. Ужас, что пока таится внутри, начнет выплескиваться наружу. В конечном итоге будет снесено огненное яйцо под названием Армагеддон. Или Третья мировая война, если тебе больше нравится это словосочетание.
Как только Абу вышел из кухни, Эллен Черри направилась прямиком к висевшему на стене телефону и набрала номер Бадди Винклера. Она бы ни за что не осмелилась беспокоить его в неурочный час. Однако услышанное настолько встревожило Эллен Черри, что ей было безразлично, что часы только недавно пробили полночь.
– М-м-м?
– Привет, дядя Бадди.
– А, это ты, куколка. Ты мне только что снилась. Или какая-то другая милашка, очень похожая на тебя.
– Послушай, дядя Бадди. Ты знаешь, что произойдет, если будет разрушен Купол на Скале?
Кто-кто, а Бадди Винклер это прекрасно знал. Он мог быть одет в пижаму, с ночной маской мази на прыщах, с сонной анчоусной пастой в глазах. Но он знал.
– Я лишь ускоряю борьбу между добром и злом, которая, как тебе известно, должна, согласно пророчествам, предшествовать Второму Пришествию и Искуплению человеческому. Аллилуйя. Аминь. Кстати, который час?
– Это может вызвать Третью мировую войну.
– Может, еще как может. В том-то все и дело.
– Ты хочешь сказать, что намерен играть жизнями невинных людей, рисковать жизнью всего сущего на Земле – животных, деревьев, маленьких детей? Тебе хочется, чтобы они сгорели заживо в огненном смерче, чтобы их тела покрылись язвами и ожогами, чтобы они медленно умирали от радиации, чтобы вся эта кошмарная, кошмарная боль, все эти страдания…
– Стоп. Подожди-ка. Подожди, моя малышка с сострадательным сердцем. Это вовсе не игра. Слово Божье – это тебе не лотерейный билет. Это должно произойти. Должно! Его предостережения видны не хуже, чем носик на твоем непристойно размалеванном личике. Согласен, это, конечно же, будет ужасно. Но такова воля Божья. Однако праведные выйдут из этого всеочищающего горнила в полном здравии. Истинно верующих Иисус радостно прижмет к своей груди и вознаградит прекрасной жизнью вечной. Излечит язвы и ожоги, от них не останется и следа. А вот грешники и те, кто не приготовился, сполна получат то, что им причитается. У них у всех был равный шанс, и они сгорят по своей собственной греховности. Так пусть же протрубят воинственные трубы! Пусть дождем обрушатся на землю ракеты. На то воля Божья, и уж Он решит, кто виновен, а кто нет, Он, а не ты, и не Союз гражданских свобод.
Эллен Черри это нисколько не убедило.
– И ты настолько уверен в себе, что готов воспользоваться возможностью начать Третью мировую войну. И ты возьмешь столь тяжкое бремя на свои плечи?
– У тебя что, проблемы со слухом? Я ведь тебе уже все объяснил – это не важно. Твое сердце зачерствело. Я не знаю, где ты находишься в столь возмутительно поздний час, но я увещеваю тебя вернуться домой, прочитать Писание, опуститься на колени у кровати, из которой ты изгнала своего законного мужа, и помолиться. «Итак, покайтесь и обратитесь, чтобы загладились грехи ваши, да придут времена отрады от лица Господа, и да пошлет Он предназначенного вам Иисуса Христа». (Деяния Апостолов, 3:19, 20.)
– Как говорится, «утолить жажду духовную», верно?
– Именно. Утолить. Не хуже, чем твоей кока-колой.
– Я нахожусь в здравом уме и могу сообщить полиции, что ты задумал!
– При чем тут полиция? – хохотнул Бадди. – Здешняя жополиция над этим совсем не властна, а та, что в Израиле, в большинстве своем на моей стороне. Правоверный иудей мечтает о том же, что и христианин. Конечно, после Второго Пришествия достойные иудеи будут насильно обращены в христианскую веру. В Новом Иерусалиме мы все станем христианами.
– А как же мусульмане? Или буддисты с индусами?
– Жареное мясо.
Эллен Черри с силой бросила телефонную трубку на рычаг. Она всю ночь не сомкнула глаз, переживая из-за того, что затеял Бадди, как, впрочем, и многие последующие ночи, если, конечно, ее мысли не были заняты проблемой художественного творчества. Темные делишки Бадди, смысл существования «И+И», бессмысленные занятия Бумера в далеких краях – из-за всего этого становилось все труднее и труднее уместить ковер Ближнего Востока на полу гостиной комнаты ее разума.
За все те годы, что Эллен Черри знала Бадди Винклера, она ни разу не слышала от него хотя бы одно предложение, которое не звучало бы как избитое клише. И пришла к выводу, что это результат того, что религия делает с людьми. А делает она с ними вот что – ограничивает мышление чужими, заимствованными мыслями. Нет, более того, делает их жизни заимствованными и чужими, не давая жить собственной. Что же общего у религии с тоталитарной политикой? Нацистская Германия, инквизиция, сталинизм, Крестовые походы – вот что происходило, когда реальность отходила на второй план, уступая место различным клише.
За шестым покрывалом, подобно жемчужине, скрытой под куском влажной марли, скрывалось осознание того, что «конец света» – самое опасное из всех существующих клише. Неспособная проникнуть за это покрывало, не осознающая присутствия этого покрывала, Эллен Черри могла лишь мучительно размышлять и удивляться тому, отчего это Бадди одержим идеей апокалипсиса.
1. Потому что это означало бы, что его сторона наконец победила?
2. Потому что беспорядочное, непредсказуемое несовершенство жизни-жизни застыло бы раз и навсегда в превосходно организованном, полностью контролируемом золотом слитке смерти-жизни?
3. Потому что он одинок?
Будь Бад готов разыграть кровавую библейскую фантазию лишь для того, чтобы облегчить невыносимую неудовлетворенность и одиночество, тогда она еще смогла бы что-то для него сделать. Нет, нет, нет, даже будь все так просто, будь она сама, как ей казалось, в плену у неудовлетворенности и одиночества, разве смогла бы она возлечь на подобный алтарь? Невероятно. Да нет, смешно даже думать.
На следующее утро, как только она вернула вибратор на прежнее место в ящик с нижним бельем, трусики прекратили свою девчачью болтовню и прочирикали: «Кто? Кто же? Все-таки кто? Кто это был? Чье имя она выкрикивала, оседлав белую лошадку оргазма? Это был Норман? Рауль? Или все-таки снова Бумер? Кто, Дарума, скажи нам, кто это был?»
Вибратор не проронил ни единого слова до тех пор, пока белоснежные красотки не угомонились. Он лежал рядом с несчастной Ложечкой, низким монотонным голосом раз за разом нараспев повторяя японские слоги: «Вуга го нами не, вуга го нами не». Когда в ящике наконец стало тихо, он изрек: «Одинокое облачко, парящее в полуденном небе, не содержит утиного соуса».
Затем сделал паузу, чтобы посмотреть, не высказывает ли кто из трусиков протеста, и убедившись, что возражающих нет, сказал:
– Хорошо. Я скажу вам, чье имя выкрикивала моя хозяйка. Это…
Ложечка замычала какую-то мелодию, лишь бы заглушить слова Дарумы и не услышать рокового имени, однако, несмотря на все эти усилия, оно все же донеслось до ее слуха.
– …Бадди, – сказал вибратор. – Она кричала «Дядя Бадди!».
Ложечка также уже давно не находила себе места. То есть она метафорически не находила себе места. Ею не ели уже так долго, что у нее даже заболело сердце. Что бы ни случилось, но, когда они доберутся до Иерусалима, уж там-то ею поедят как следует! Да! Это уж точно! Уж там-то она этого добьется!
Как только они войдут в Третий Храм, Ложечка прямиком отправится в кафетерий. И быстренько юркнет между священником и его пудингом. Поскольку она снова сияет светлым, радостным блеском начищенного серебра, то наверняка сам Мессия… Она, конечно, не могла кощунственно приблизиться к губам Мессии, однако была в состоянии представить себе, как оказывается в его большой, доброй, всеисцеляющей руке. Когда-то Мессия накормил слепцов рыбной похлебкой. Угощал голодных сирот мороженым. Мессия пользовался ею для того, чтобы очертить магический круг в горшке с медом.
– Вот так! – сказал он апостолам. – Это отпугнет от меда мух!
Мечтать было чрезвычайно сладостно, а вот тревожиться – совсем нет. В истории предметы перемещаются отнюдь не с той легкостью, что люди. Даже те редкие предметы, которые овладели способностью самостоятельно перемещаться в пространстве, обладают врожденным терпением, к которому никакой святой из числа представителей рода человеческого не мог даже при всем желании стремиться.
Тем не менее Ложечка испытывала большую тревогу в отношении воссоединения. Ей очень хотелось сообщить своим спутникам о Куполе на Скале, о том, что мистер Петуэй сейчас в Иерусалиме, и, главное, о картинах мисс Чарльз. Тот факт, что мисс Чарльз нарисовала несколько десятков их портретов – Грязного Носка, Жестянки Бобов и Ложечки, – мог означать лишь одно: им ее в качестве защитницы ниспослал сам Господь Бог!
И все же, размышляла Ложечка, если она меня так любит и всячески лелеет, то почему тогда обрекла на вечное существование в обществе ничтожных, болтливых представительниц царства нижнего белья и этого восточного инструмента разврата?
Жестянка Бобов как-то раз посоветовал(а) ей поучиться у чужестранцев. Однако что касается финикийских посохов и японских дилдо, то едва ли можно было надеяться извлечь из сказанного ими хотя бы крупицу смысла. А вообще вибратор оказался еще большим мракобесом, чем Раскрашенный Посох.
– Откуда вы родом, сэр? – спросила его Ложечка при первой их встрече.
– Из того самого места, откуда гуано незримой птицы падает в подернутое туманом море.
– Замечательно, – заметила Ложечка, стараясь проявить вежливость. Она не догадывалась о непристойном назначении своего соседа, наивно считая его щипцами для завивки волос.
– Овсянка, три фунта, – добавил вибратор.
Трусики его также не поняли, однако повели себя так, будто он был мудр, как царь Соломон. (Если, конечно, Соломон был действительно мудр.) Они поклонялись ему и называли Господином, или Дарумой, а поскольку им трудно было подавить смешки, они каждый день по два часа распевали вместе с ним «Вуга го неми не, вуга го неми не».
– Будь у меня голова, – посетовала Ложечка, – она бы точно разболелась!
– Ах! Безголовая головная боль! – радостно воскликнул вибратор. – Вот здорово! Ты небезнадежна!
* * *
Предоставленные самим себе трусики обычно проводили все дни в болтовне, обсуждая веяния моды, модные диеты, образ жизни знаменитостей и поп-музыку. Даже когда они медитировали под руководством Дарумы, Ложечка иной раз могла слышать, как они шепотом обсуждают, какая из актрис какой вес набрала или какой сбросила. А еще они обожали сплетничать об Эллен Черри Чарльз. Сексуальная жизнь мисс Чарльз стала для них предметом прямо-таки нездорового интереса. Ложечка объясняла это тем, что трусики – кто один раз, а кто регулярно и неоднократно – оказывались в самой тесной близости к этой самой сексуальной жизни.
Чтобы как-то оградить себя от этой вульгарной, повергавшей ее в крайнее смущение болтовни, Ложечка начала пересказывать новым соседкам свои приключения: где она побывала и куда собирается отправиться, при каких обстоятельствах и в чьем обществе.
Невзыскательные в отношении развлечений трусики слушали ее рассказы с неподдельным вниманием. Хорошую историю они ценили. Однако они даже долю секунды не верили в то, что Ложечка обрела способность самостоятельно передвигаться. Им это казалось совершеннейшей небылицей. Оскорбленная тем, что трусики усомнились в ее правдивости, Ложечка сделала пару раз колесо, а затем неуклюжий пируэт.
Трусики от изумления даже щелкнули резинками! И после этого стали слушать Ложечку с удвоенным вниманием. Даже Дарума, несмотря на его обманчивую непробиваемость, был крайне удивлен.
Убедившись, что Ложечка и впрямь может передвигаться, трусики отказывались понять, почему же тогда она лежит в комоде и вечно грустит. Что ей мешает улететь к святому Патрику и присоединиться к своим друзьям?
– Во-первых, я не знаю пути. Где мне их искать? – произнесла Ложечка.
– Нельзя не знать пути, ибо это Путь истины, – мудро возразил вибратор.
– Во-вторых, меня пугает сама мысль о подобном странствии.
– Тот, кто странствует, должен возлюбить пыль дорог, – нравоучительно изрек Дарума.
– Однако главная причина в том, что мы, неодушевленные предметы, несем моральную ответственность перед людьми и не имеем права покушаться на их мировосприятие. В этом смысле Раковина была абсолютно, непоколебимо непреклонна. Стоит какому-нибудь из людей увидеть, что я самостоятельно передвигаюсь, как он подумает, что либо сошел с ума, либо видит настоящее чудо. Жестянка Бобов утверждает, что лицезрение чуда – слишком тяжкое испытание для людей. Для этого они слишком хрупки и нежны.
– Honto des, – мудро заметил вибратор. – Что верно, то верно. Две тысячи лет назад одна девственница произвела на свет ребенка. С тех пор люди никак не могут опомниться. Ха-ха-ха.
– Я никогда не рассматривала Непорочное зачатие в таком аспекте, – сказала Ложечка. – И я отказываюсь узреть в этом нечто комическое. Однако вы вполне можете оказаться правы. Не исключено, что именно по этой причине Господь вынужден повременить с чудесами.
Хотя обитательницам комода и понравилось слушать Ложечкины истории, вопросы они задавали крайне редко. А вот Дарума, хотя и в своей несколько равнодушной манере, но все-таки проявил любопытство.
– Чем больше разговоров и размышлений, тем дальше истина, – часто любил повторять он, однако взялся настойчиво и подробно расспрашивать Ложечку о том, каким образом, например, Раскрашенному Посоху и Морской Раковине удалось добраться из Иерусалима до пещеры в Юте (или это все-таки был Вайоминг?). Какое-то время это удивляло и саму Ложечку. Однако теперь у нее имелся на этот вопрос готовый ответ.
– Их взяли туда с собой финикийцы. Вы, по всей видимости, считаете, что Америку открыл Колумб. Вовсе нет. Не он. Колумб был добрый, славный, отважный католик. Мне и самой хотелось бы верить, что именно он был первым, однако все происходило совсем не так. Финикийцы были замечательными мореплавателями. Они строили превосходные корабли и плавали на них по всему миру. Ну, не по Тихому, конечно, океану, но в других океанах они побыли точно. Об Америке им стало известно за много столетий до Колумба. Много, много веков тому назад. Разве это не удивительно? После того, как римляне разрушили Храм Ирода в… – Ложечке пришлось сделать паузу, чтобы увидеть перед мысленным взором соответствующую цифру. Ей увиделась семерка, вытянувшая вперед свою правую руку, однако разобрать цифру, стоящую рядом с ней, Ложечке не удалось. Это вряд ли была пятерка, опиравшаяся на бронтозаврий хвост, и уж никак не гидроцефалическая девятка, – …в семьдесят каком-то году A.D. Надеюсь, вам известно, что означает A.D.?
– Да, конечно, – ответила пара хлопковых трусиков. – Это что-то вроде тока, который заставляет нашего Повелителя вибрировать, когда он работает на батарейках.
– Все вибраторы работают на батарейках, – поправила ее пара голубых трусиков постарше, выцветших до оттенка лунного света. – Неужели ты думаешь, что настоящая леди станет трахать себя чем-то, что воткнуто в стенку?
В ящике для нижнего белья прошелестело нежное хихиканье, напоминающее птичий щебет над живой изгородью в весеннем саду. Ложечка вся затрепетала, закашлялась, но предпочла продолжить свой рассказ.
– После того, как в семьдесят каком-то там году Иерусалим был разрушен в очередной раз, Раскрашенный Посох и Раковина снова попали к финикийцам. Там были влиятельные жрицы, которые, как говорят, умели предсказывать будущее. Финикия в ту пору была частью Римской империи, римской провинцией, под названием Сирия. Страна эта продолжала процветать, но почему-то тамошние жрицы убедили своих соотечественников, что их культура и религия обречены. В конечном итоге так оно и получилось. Благодаря жрицам талисманы принялись в срочном порядке принимать меры по своему спасению, надеясь остаться в живых или хотя бы по истечении времени вновь появиться на свет, пусть и в другом месте.
– Когда говорят о «принятии мер», мне всегда представляется, будто речь идет о том, что люди принимаются снимать мерку. Ну, что-то вроде измерения высоты или ширины, – пискнул чей-то нежный юный голосок откуда-то с самого низа стопки нижнего белья. – Сорок дюймов. Пятьдесят дюймов.
– Как будто имеются в виду бедра Элизабет Тейлор?
Яшик для белья снова огласился хихиканьем. Ложечка повернулась к вибратору, который вызывал у нее симпатию, однако тот помочь ей ничем практически не мог.
– Жадная на наживку рыбешка скоро попадает на крючок. Стоит только раскрыть рот, как пора уже прощаться с жизнью. – Ложечка решила закругляться с рассказом.
– Одна из жриц отнесла Раковину и Раскрашенный Посох на борт большого корабля. Они переплыли Атлантический океан, после чего, насколько то было возможно, поднялись вверх по реке святого Лаврентия. Затем, после высадки на сушу, их долго-долго куда-то несли, и вскоре эта самая жрица отыскала подходящий тайник. Это оказалась небольшая пещера. Надежное, безопасное место. В пещере имелась ниша, в которую и поместили Посох с Раковиной. Предварительно жрица потерла талисманы особым способом, погрузив их в транс. Их запрограммировали спать до тех пор, пока они не ощутят некую знакомую им энергетику. Это должно было послужить сигналом того, что эпоха римского владычества закончилась и земля постепенно возвращается к своим прежним привычкам. Я понимаю, что мой рассказ отдает самым настоящим жутковатым язычеством, но мне об этом поведали именно так, как я вам рассказала.
– Тогда понятно, – изрек Дарума – повелитель экстаза.
* * *
Несколько месяцев назад, еще до того, как Бумер ступил своей изуродованной ногой через порог семи мистических дверей Иерусалима, Эллен Черри переместила свое обручальное кольцо с левой руки на правую, что является свидетельством того, что женщина либо разведена, либо вдова, хотя на самом деле все было совершенно не так.
Всякий раз, когда ящик с нижним бельем открывался, в него врывался поток света, либо солнечного, либо слепящего электрического. Вслед за светом в ящик падал тяжелый, мускулистый груз насыщенного автомобильными выхлопами нью-йоркского воздуха, после чего внутрь протягивалась правая рука Эллен Черри, легко узнаваемая благодаря накрашенным, как у Иезавели, ногтям (длинным, как острия чугунных оград, коими обычно обносят посольские дворики) и простенькому золотому колечку.
Всякий раз, когда эта самая рука оказывалась в ящичном пространстве, Ложечка трепетно надеялась, что она протягивается именно за ней. Но тщетно. Увы, если то было утро, рука Эллен Черри выбирала новую пару трусиков (у Эллен Черри имелась всего пара бюстгальтеров – грудки у нее были миниатюрные и не нуждались в упряжи). Если же вечер, то рука, неизменно с некоторым колебанием, извлекала на свет Божий Даруму. Увы.
Однажды днем, в последних числах февраля, когда Эллен Черри, сильно простудившись, осталась дома, она все-таки вытащила Ложечку из комода. О, какую сладостную надежду испытала при этом забытая хозяйкой Ложечка! Однако в конечном итоге в выигрыше от этой встречи осталась Эллен Черри.
Она положила Ложечку на кровать, а сама потянулась за платком, чтобы высморкаться. После чего снова взяла в руки и принялась рассматривать, как будто какая-то черта изящного столового предмета, которую она не замечала ранее, могла наконец прояснить его загадочное повторное появление. Увы, тщетно. И тогда Эллен Черри поднесла Ложечку к глазам на расстояние примерно в шесть дюймов и попробовала сыграть с ней в зрительную игру. Эллен Черри уже забыла, когда играла в эти игры последний раз, однако с удовольствием предалась забытому занятию. Возможно, ей помогла пленочка слезной водички, которую выделяли ее глаза в попытке смыть чужеродные бактерии.
Подобно бумажным створкам раковины моллюска волнистые края Ложечкиной ручки затрепетали, свиваясь в спираль, как будто были потоками какого-нибудь боттичеллиевского буайбеса, солоноватым рококошным бульоном, из которого поднимаются эмансипированные души умирающих морских улиток, чтобы затем смешаться в брызгах пены с летучими локонами нимф. Миниатюрный ковшик ложечки сделался плоским, затем увеличился в размерах и истончился до такой степени, что вскоре уже напоминал полупрозрачную подмышку привидения. Сверкающее серебро ее поверхности проявилось в виде светящегося облака безумствующей энергии. Чем глубже проникал глаз Эллен Черри в суть предмета, который она держала перед своим носом, тем больше была потеря или распад этой самой энергии; именно по этой причине у нее возникла необходимость проникнуть в суть вещей еще глубже, чтобы обогнать полный распад, встать у него на пути. При посредстве того, что можно назвать визуальным эквивалентом рывка спринтера к финишной черте, она наконец ринулась в обгон исчезающего образа и оказалась в цепких объятиях прочного, протянувшегося покуда хватал глаз рифа, которому подходило одно-единственное слово – информация.
В какой-то головокружительный миг Эллен Черри почувствовала, что сориентировалась по отношению линии соприкосновения зримого и незримого миров; ее взору предстала некая целостность – высшее состояние, в котором были возможны все формы и виды движения, однако физический или метафизический закон ограждал их от процесса селекции или фаворитизма, которые могли бы их скомпрометировать.
Ощущение было кратковременным, однако, пока оно длилось, Эллен Черри, похоже, могла удержать за хвост нечто весьма скользкое. Скользкое и одновременно очень важное. Сказать, что это было такое, она не смогла бы. Как не смогла бы проанализировать этот свой сверхчувственный опыт. Инстинктивно она поняла, что анализ лишь опровергнет его. Похоже, что это было некое подобие экстаза, восторженная суть, которая присутствовала во всех вещах, если только рассматривать их в особом свете. На рациональном уровне это имело такой же смысл, как и полная колода тузов, и все же мгновения эти подарили Эллен Черри радость столь мощного накала, что память о них в течение нескольких месяцев будет служить ей утешением, прогоняя прочь малодушные мысли об отступлении и полной капитуляции.
Увы, волшебное мгновение миновало. Эллен Черри снова понадобилось высморкаться и выпить еще сиропа от кашля. Она собралась было воспользоваться для этой цели Ложечкой, однако в последнюю секунду передумала. Вернувшись к обычному зрительному фокусу, она открыла ящик комода и положила в него расстроившуюся вконец Ложечку, отправив ее обратно в общество недостойных товарок. Недостойных не потому, что им не хватало загадочной сущности; просто они были настолько невежественны, что считали: финикийцы – это те, кто придумал оконные жалюзи. Ведь говорится же в телевизионной рекламе – «Если бы не финикийцы, мы бы до сих пор занавешивали наши окна».
К концу недели иммунная система выгнала прочь из организма Эллен Черри все хвори. Она вернулась на работу в «И+И» и обнаружила там некоторые изменения в текущей обстановке. Поскольку по вечерам в выходные дни по телевидению транслировали меньше спортивных передач – а именно это время служащие ООН, подобно трудящимся во всем мире, особенно любят проводить вне дома, – Спайк и Абу решили поэкспериментировать, дав посетителям бара возможность понаслаждаться живой музыкой. Они отнесли целый ворох различных документов в мэрию, раздали направо и налево немыслимое количество взяток и получили лицензию на работу своего заведения в качестве кабаре. После чего приступили к прослушиванию музыкантов.
Перевернув буквально каждый камень в нью-йоркском подполье этнической музыки, они отыскали некоего молодого йеменца, который умел и был готов исполнять народные арабские и израильские песни. Этот парень обычно выступал в баре по воскресеньям. К аудитории он выходил, облачившись в младенчески-голубенький смокинг и с непокрытой головой, что должно было подчеркивать его беспристрастность. Его одиннадцатилетний братишка аккомпанировал ему на турецком барабане, а дед – на глиняных горшках-барабанах. Независимо от ритма, его голос и манера игры на гитаре отличались меланхоличностью, а репертуар состоял из песен, в которых можно было, например, услышать строчки вроде этих: «Вчера, пока моя девушка спала, я чистил ружье, а миндальные деревья плакали от безграничной радости».
Правда, нельзя сказать, чтобы выручка в воскресенье от этого существенно возросла.
Для развлечения ночных посетителей по пятницам и субботам был нанят ансамбль, ранее выступавший в ночном клубе Восточного Иерусалима.
– А почему бы нет? Эта музыка непременно понравится евреям из Израиля, – объяснил Спайк. – Это ведь восточная музыка. В Вестчестере в это не слишком-то поверят, но ведь Израиль все же страна восточная.
Музыканты ансамбля являли собой пеструю мешанину из палестинцев, египтян и ливанцев. Все они были старше шестидесяти (иногда к ним присоединялся дедушка йеменца), однако играли они с большим подъемом. Когда музыканты входили в раж, своды здания сотрясали пронзительные порывы пустынного ветра и грохочущие слои комплексного грома. Диссонирующие мелодии древней лютни – да еще и не одной – сопровождались раскатистой барабанной дробью, а тростниковые дудочки заклинателей змей извилисто обволакивались вокруг лодыжек каждого такта и каждой ноты.
Ансамбль, конечно же, приобрел почитателей, однако не в тех количествах, чтобы оправдать дополнительные расходы хозяев ресторана. И Спайк, и Абу довольно скоро уразумели, что живая музыка – дело совершенно неприбыльное, однако им самим музыка нравилась настолько, что они не торопились отказаться от услуг музыкантов.
– Ансамбль превосходен, – признался Спайк, – хотя очень жаль, что они не используют в своих выступлениях бубен.
– Я тоже скучаю без бубна, – согласился Абу. И, чтобы Эллен Черри было понятно, о чем они толкуют, добавил: – На Ближнем Востоке бубен – выразитель одновременно и скорби, и радости. Много столетий тому назад он был единственным инструментом, на котором играли и на свадьбах, и на похоронах. Он своего рода символ Иерусалима, потому что Иерусалим – это место и всеобщего ликования, и всеобщей скорби. Спайк, я поинтересуюсь у руководителя оркестра, не смогут ли они добавить к своим инструментам бубен.
Несколько дней спустя Абу рассказал о своем разговоре с беззубым старым ливанцем, который был в оркестре за главного.
– Этот старый джентльмен сказал мне, что бубна у них нет потому, что в составе отсутствует женщина-музыкант. Он говорит, что бубен на Ближнем Востоке считается исключительно женским инструментом. До Мухаммеда он ассоциировался с богиней Астартой. Ну, разве это не интересно? Другой музыкант сказал, что бубен считается женским инструментом потому, что он издает звон и сделан таким образом, чтобы его шлепали. Мне кажется, что это суждение довольно недавнее и исключительно патриархальное. Во всяком случае, я спросил у них, не знают ли они такую женщину, которая могла подыгрывать им по вечерам на бубне. Они уверяли меня, что такой женщины не знают, но когда я намекнул, что от этого будет зависеть продолжение их контракта на выступления в нашем заведении, пообещали заняться поисками.
Спайк одобрительно кивнул.
– Все правильно, – сказал он. – Когда я в последний раз был в Иерусалиме, мне довелось послушать, как одна исполнительница танца живота прекрасно била в бубен. При этом она выступала босиком. Это было в ночном клубе под названием «Молоко и мед». Босиком выступала, клянусь, честное слово…
– Молоко и мед, – повторил Абу. – До чего банальным, до чего избитым стало это словосочетание. И тем не менее есть в нем своя прелесть, хотя бы для желудка. Молоко и мед. Звучит очень поэтично, даже не знаю почему.
И они разбрелись – каждый по своим делам, даже не зная, какую роль их общая любовь к бубну и его звукам сыграет в их жизни.
Эллен Черри отнеслась к оркестру довольно равнодушно. Его высокое гнусавое жужжание напоминало ей доисторический сигнал «занято». Йеменскому фолк-певцу также не удалось завоевать ее благосклонность, несмотря на то, что она явно будила в нем нечто такое, отчего он неизменно провожал ее долгим горячим взглядом. Когда он попытался назначить ей свидание, она чуть было не согласилась. Йеменец был красив и меланхоличен, и хотя юношеская меланхолия неизменно наводит на подозрения, есть в ней своя притягательность. Знаю я этих арабских парней, подумала Эллен Черри. Вряд ли он согласится быть моим любовником. После третьего свидания непременно пожелает стать моим мужем, а потом и вообще отвезет меня на свою «милую» родину. Там он спрячет меня за чадрой и заставит есть бараньи глаза.
После того, как Эллен Черри отвергла притязания йеменца, его выступления сделались еще более печальными и меланхоличными. Чтобы вышибать у публики слезу, строчкам вроде «Прежде чем я уйду на войну, позволь мне вытереть мои слезы твоим вышитым рукавом» вовсе не нужно было звучать по-английски. В конечном итоге Спайк и Абу его уволили.
К началу апреля, когда они уже собрались отказаться от услуг оркестра, беззубый старикашка сообщил, что в следующую пятницу вместе с музыкантами будет выступать «самая красивая» танцовщица, которая исполняет танец живота и которая «очень-очень превосходная мастерица» играть на бубне.
Пока Спайк на радостях расспрашивал старого музыканта о том, будет ли она в обуви или же босиком, Абу – в равной степени обрадованный, хотя и не столь шумно, – скормил Эллен Черри пикантную новость о том, как в период музыкального бездействия, навязанного Мухаммедом в седьмом веке, одобрение получили лишь гирбал и бубен – правда, последним можно было пользоваться без звона, поскольку издававшие звон инструменты были запрещены.
– Вот что сделала новая религия с арабской культурой, – сказал Абу. – Она оставила нам барабаны, но забрала звон.
– Мы, баптисты, тоже не слишком много звоним, – отозвалась Эллен Черри. – За исключением тех случаев, когда позвякиваем монетами на блюде, собирая пожертвования.
* * *
Сегодня третья пятница апреля. Весна возлежит на Нью-Йорке подобно одалиске на диване в гареме своего владыки. Подобно инфицированному.
СПИДом младенцу на гарлемском диванчике. Восходит огромных размеров луна. Подобно одалиске луна кажется переполненной до краев засахаренными фруктами и спермой, однако дымка, сквозь которую она восходит, редка, забита флегмой, испещрена язвами, которые почти наверняка болезнетворны. Повсюду мягкость ластится к твердости. Твердость пожимает плечами и говорит: «Ну и что?» – роется в отбросах долларов, вонзает футовой длины иглы в свои вены. На тысячах покрытых коркой сажи конечностях разворачиваются нежные зеленые листочки. Острый мефистофелевский запах, изрыгаемый выхлопными трубами транспортных средств, резко контрастирует с хлорофиллом. При вдыхании воздуха одна ноздря втягивает колдовскую струю ядов, тогда как другая – благоуханный сироп, источаемый различными растениями. В смешанном лунном свете и искусственном освещении неона и свечения листьев небоскребы красивы, как процессия индусских святых. Пузырясь и подмигивая огнями, они кажутся полными живицы, подобно кленам в парке.
Выплескиваясь на улицу из недр квартир и кондоминиумов, из бутиков и кафешек, возбужденные толпы находят новый ритм, ритм, являющий собой нечто среднее между оцепенением зимы, застывающей как механическая игрушка, у которой кончился завод, и медленным движением ныряльщика, погружающегося, как в море, в глубины предстоящего влажного лета. Давя подошвами упаковки от гамбургеров, одноразовую посуду, пачки из-под презервативов, медицинские шприцы, пустые баллончики – распылители краски, которыми пользуются граффитисты, они движутся, едва ли не пританцовывая, бессознательно совершая своими шагами некий весенний ритуал, забытое ощущение влажной земли, семени и барашка и первоцвета. Незаконченная и нескончаемая симфония, под которую они движутся, состоит из доносящихся из магнитофонов звуков сальсы, рэпа и фанка; из обрывков произведений Антонио Вивальди, струящихся из изысканных ресторанов и лимузинов; из сложных ритмов, которые призрачный мундштук Кола Портера выстукивает в фойе дорогих отелей по позвоночникам туристов и бизнесменов; из заумного технорока в барах Сохо и мансардах художников, из соло на ударных, извлекаемого из пластиковых ведер и металлических подносов уличными музыкантами; из голосов андрогинных дикторов, объявляющих «новости»; из пронзительного скрежета автомобильных и автобусных тормозов; из бесконечного воя сирен; из бибиканья клаксонов такси; из редких выстрелов или криков; из девичьего смеха, мальчишеского бахвальства, собачьего лая, нытья нахальных нищих, воплей бездомных психов и, конечно же, пророчеств уличных проповедников, что доносятся едва ли не с каждого перекрестка. Все эти провидцы, как рукоположенные, так и самозваные, в один голос предупреждают прохожих о том, что, возможно, сегодня – это последний апрельский день, дарованный Господом человечеству, как будто апрель – это котенок, а Господь – сердитый фермер с мешком за плечами.
К июлю воздух Нью-Йорка уже накачан стероидами, брутальные бицепсы будут перекатываться в легких каждого, кто будет вдыхать его, а щеки чувствительных личностей он будет царапать, как щетина.
Однако в этот апрельский вечер атмосфера была исключительно фемининной. Смог щеголял в кружевах, ветерок кутался в любимый беременными хлопок, а усталые горожане, которым подмигивали и с которыми заигрывали, отказались от какой-либо самообороны.
Перед самым закатом над Манхэттеном выстраивается логарифмическая линейка канадских гусей, давая уличному движению урок гусиных криков, от которых садятся батарейки. Шеи миллионов кранов как один вытягиваются, следя за полетом гусей, и когда косяк исчезает в дымке, древняя интоксикация охватывает коллективный мозг. Теперь все без исключения слегка пьяны вином диких гусей.
Эллен Черри ощущает буйство женственности на городских улицах еще до того, как покидает свою квартирку. С двенадцатого этажа «Ансонии» неоновые вывески похожи на мазки влажной губной помады, а в какофонии, что доносится с Бродвея, слышится урчание сытой кошки. В обычное для пятничного вечера ассорти коммерции и культуры, любви и криминала, роскоши и мерзости затесался нектар древесных почек, лунного солода и гусиного грога: Эллен Черри может попробовать все это, когда с треском распахивает окно. Она открывает его шире и делает глубокий вдох. Это ночь, полная предвкушений, ночь, когда должно произойти нечто фантасмагорическое, и Эллен Черри не терпится поскорее стать соучастницей ночного волшебства.
– Нью-Йорк проглотил бубен, – говорит она. О бубнах она не знает ничего, кроме того, что ей было недавно рассказано. Однако ей понятно, что этот женский и необузданный музыкальный инструмент будет звучать сегодня ночью у «Исаака и Исмаила», где ей предстоит работать в ночную смену с девяти до трех ночи. Как оказывается, ее метафора вполне уместна, хотя она полностью ее забывает к тому времени, когда возвращается к шкафу в прихожей, чтобы повесить пальто, которое, как она решила, ей не понадобится (не следует недооценивать ту степень, в которой освобождение от тяжелой зимней одежды вносит свой вклад в новое настроение города).
В тот самый миг, когда Эллен Черри выходит из спальни, в ящике комода, где хранится нижнее белье, происходит беспрецедентное движение. Ящик слегка приоткрывается, и Ложечка также ощущает колдовскую притягательность апрельского вечера.
* * *
Дарума внимательно следит за ней. Ложечка вся трясется, как наркоман-кокаинист на собеседовании при приеме на работу. Приняв вертикальное положение, она балансирует на кончике ручки и подпрыгивает на высоту, позволяющую ей на короткое мгновение заглянуть за край ящика для нижнего белья. Подпрыгивает, колеблется, дрожит. Попрыгивает, колеблется, дрожит.
– Камикадзе, – шепчет вибратор.
– Камикадзе?
– Божественный ветер.
Она подпрыгивает, колеблется, дрожит.
– Божественный ветер?
– Ступай! – говорит он. – Следуй за ветром. Дерзай. Терять тебе нечего. Ступай!
Ложечка покорно следует его совету.
И бесшумно приземляется на ковре, устилающем пол спальни. Перекатывается. Оглядывается по сторонам. Направляется к сумочке, которую Эллен Черри второпях бросила на полу возле двери.
Последнее, что она слышит, ныряя в самую гущу ключей, мелочи, бумажных носовых платков, писем Бумера, постиезавелиевской косметики и старых, потрепанных фотоснимков Джорджии О'Кифф, вырезанных из каких-то журналов, – это радостно-придурковатый смех языческого дилдо.
Сумочка среднестатистической женщины весит около килограмма. Сердце среднестатистической женщины весит девять унций. Вес бубна – что-то среднее между первым и вторым, чуть ближе к весу сердца, нежели дамской сумочки.
Эллен Черри возвращается в спальню; она хватает сумочку и принимается рыться в ней. Несколько раз ее правая рука – та самая, на которую попало в изгнание обручальное кольцо, – касается Ложечки либо перекладывает ее, не обращая ни малейшего внимания. Разве может женщина, которая не знает содержимого своей сумочки, знать то, что таится в ее собственном сердце?
Эллен Черри извлекает на свет Божий ключи, два жетона на метро и гильзочку губной помады. Все это она перекладывает в карман желтого трикотажного платья на молнии, и бросает сумочку на кровать. В эту напоенную весной ночь она отправится в город налегке. Ложечке же никакая прогулка не светит.
Ложечка выжидает в сумочке до тех пор, пока не убеждается, что Эллен Черри вышла на улицу. Затем она выскакивает на свободу – к великой зависти пластиковой шапочки от дождя, которая вот уже долгие годы покоится на дне сумочки.
– Она н-никогда не н-надевает м-меня, – чуть заикаясь, рыдает шапочка. – Я н-не н-налезаю на ее прическу!
– Терпение, моя дорогая, – успокаивает ее Ложечка. – Как говорит мой друг Жестянка Бобов, мир – очень странное место, и никогда не знаешь, как карта ляжет.
Процитировав Жестянку Бобов, она сочла бы себя истинной лицемеркой, если бы вернулась в ящике нижним бельем. По правде говоря, она и так чувствует себя лицемеркой, призывая шапочку к терпению, когда сама это терпение почти все растеряла.
«По мере того как тысячелетие близится к концу, могут ли неодушевленные предметы, хотя для них это и не характерно, все чаще терять терпение? – думает она. – А если да, то это явление религиозное по своей природе или же мирское?»
Ложечка оглядывает комнату. Лучи лунного света проникают в окно подобно кавалькаде белых «кадиллаков». Движимая внутренним импульсом, она совершает прыжок с кровати на подоконник.
– О Боже! – вырывается у нее.
Она в равной степени зачарована и испугана. Далеко внизу изумленные апрелем городские улицы пульсируют в припадке цвета и звука. Теплый воздух омывает ее ласковыми волнами, как когда-то потоки теплой воды в моечной машине.
Вокруг нее также струятся огни большого города, оживляя ее классические очертания и омывая ее в ванне другого рода. Городская какофония сбивает Ложечку с толку. Огромная высота заставляет замереть на месте. Она – недвижная звезда посреди вращающихся небес.
– Камикадзе!
– Простите, сэр?
Ложечка оборачивается, пытаясь расслышать, что там кричит ей из ящика с нижним бельем вибратор, но поскальзывается и летит вниз навстречу бездонной грохочущей бездне.
Проносится ли вся жизнь перед мысленным взором неодушевленного предмета, летящего вниз с головокружительной высоты? Не будь Галилео Галилей одушевленным шовинистом, он вполне мог бы задать себе этот вопрос, занимаясь в Пизе физическими экспериментами. С другой стороны, было бы абсурдно предполагать, что нечто неодушевленное, неорганическое проживает жизнь, способную промелькнуть перед мысленным взором. Но что тогда такое Ложечка видит, летя вниз к мостовой?
Она пролетает мимо грубых чаш – они высечены из древесины лихорадочных деревьев и украшены изображениями беременных животных. Мимо блюдечек из панциря черепахи и креманок из девичьих черепов, изготовленных, когда те прятали за щекой алфавит. Разумеется, Ложечке ни разу в жизни не доводилось доставать крем или желе из подобных сосудов.
Она падает мимо черного петуха, привязанного к столбику кровати под балдахином, мимо ящерицы и малиновки, пьющих из одной и той же древней лужи; мимо ярко раскрашенных желудей, пейотовой мебели и плошек с тюленьим жиром, что освещают эскимосские хижины-иглу. За время своего путешествия от побережья до побережья Ложечка еще ни разу не видела ничего подобного.
Она падает не сквозь собственное сознание, как это делают в подобных случаях человеческие существа, а сквозь комнату, оклеенную обоями Матери Волков, и обрывки этих самых обоев хлопают по ней, покуда она совершает свой полет вниз. Ей кажется, что она слышит доносящийся откуда-то издалека трубный глас Раковины, выкликающей ее имя. Затем все закончилось…
Наконец она достигает земли, но не со зловещим звяканьем, как она того ожидала, а скорее с приглушенным шлепком. Она отскакивает от чего-то относительно мягкого, делает в нем вмятину, описывает в воздухе дугу и шлепается на мостовую со скоростью, примерно в два раза меньшей, чем скорость падения с высоты небоскреба. Рядом с ней на землю шлепаются несколько капель крови.
Будь у Рауля Ритца на голове его форменная шапочка-таблетка, она существенно смягчила бы удар. Однако его менеджер в Лос-Анджелесе считает этот головной убор идиотским и убедил Рауля не носить его, по крайней мере на публике. Когда Рауль приближается к «Ансонии», намереваясь сообщить Эллен Черри о том, что песня, которую он для нее сочинил (ее еще крутила пара нью-йоркских радиостанций), скоро будет выпущена в эфир по всей стране, его голова, к несчастью, ничем не прикрыта. Схватившись обеими руками за голову, Рауль сначала пошатнулся, затем как безумный закружился на месте, словно летучая мышь, у которой отказал дарованный природой локатор, после чего выскочил за угол «Ансонии» и упал на землю.
Новый швейцар по имени Пепе вышел на улицу, чтобы посмотреть, что случилось. Увидев Рауля, лежащего без сознания прямо на мостовой, он набирает 911. Инстинкт подсказывает Ложечке, что необходимо срочно укрыться где-нибудь, однако вокруг места происшествия быстро собирается толпа.
К тому времени, когда к «Ансонии» подъезжают машина скорой медицинской помощи и патрульный полицейский автомобиль, Рауль уже пришел в себя и находится в сидячем положении. В патрульной машине сидит полицейский, который прибыл сюда с места убийства.
– Чем это его ударило? – спрашивает детектив Шафто.
– Ложкой, – отвечает один из свидетелей происшествия. – Вот эта ложка упала на него прямо сверху.
– Вы это серьезно? – Шафто забирает у свидетеля ложечку. Она отлита из чистого серебра и довольно тяжелая. – Она упала или ее бросили?
Свидетель пожимает плечами. Шафто вылезает из машины и отходит на несколько шагов, чтобы посмотреть на самые верхние этажи «Ансонии». С этой стороны открыто только одно окно. Детектив пересчитывает ряды окон, чтобы определить, на каком этаже оно находится. Шафто – невысокого роста, крепкий, мускулистый мужчина, чернокожий, волосы седые. У него соколиные глаза и нос, который ломали чаще, чем профессиональный соблазнитель давал обещания женщинам. Он любит играть в футбол, хотя от Суперкубка его отделяет дистанция огромного размера.
– Кто живет в этой квартире? – задает он вопрос швейцару Пепе, указывая на открытое окно.
– Не уверен, но думаю, что миз Чарльз.
– Миз Чарльз, – повторяет Рауль. Это первые слова, которые он произносит, и они звучат так, будто доносятся из панталон старой монахини. Медики пытаются убедить его, что ему необходимо в больницу для более тщательного медицинского осмотра, однако Рауль отвечает отказом. Врачи советуются с полицией.
– С твердолобым спорить бесполезно, – говорит Шафто. – Ладно, пусть поступает как знает. Вам непременно надо, чтобы в Бельвью тратили драгоценное время и деньги налогоплательщиков на то, чтобы посмотреть, что там в черепушке у этого парня? И вообще, кому захочется, чтобы потом по всему городу растрезвонили, что тебя сбила с ног какая-то там фитюлька-ложечка. – Шафто усмехается, и улыбки тут же вспыхивают на лицах остальных зевак.
– У вас есть ключи от этой квартиры? – спрашивает Шафто у Пепе. – Хорошо. Тогда я поднимусь наверх. – Полицейский поворачивается к Раулю, который уже стоит на ногах. – Не хочешь составить мне компанию?
Рауль стряхивает с себя головную боль.
– Да, чувак, пожалуй, я тоже схожу взгляну. Миз Чарльз так разозлилась на меня, что я уехал в Лос-Анджелес и не трахнул ее, что начала швырять в меня всякой всячиной.
– Ты это серьезно? – спрашивает Шафто.
– Думаю, что ее дома нет, – произносит Пепе. – Двадцать минут назад она ушла на работу.
– Вы уверены, что именно двадцать минут назад? Пепе прав, в квартире никого нет.
– Отсюда никто ничего не мог выбросить, – говорит Шафто. – Тот, кто бросил ложку, вполне мог закрыть окно.
У Рауля расстроенный вид, особенно после того, как детектив проверяет кухонные шкафчики и не находит столового серебра, комплектного со злополучной ложечкой.
Они уже собираются уйти, но тут Шафто, который сам по воскресеньям любит посидеть за мольбертом в Центральном парке, поворачивает один из холстов Эллен Черри. Ему хочется сравнить свои творения с работами неизвестной ему художницы. Когда его взору предстает портрет Ложечки – точь-в-точь такой же, как та, которую он в данный момент держит в руке, – он издает протяжный, задумчивый свист и усаживается на диван.
По пути в «И+И» сидящий за рулем патрульный полицейский произносит:
– Ничего не понимаю. Этот парень получает по башке чайной ложкой. С ним все в порядке, ему даже не наложили швов. А ты собираешься по этому поводу начать целое расследование.
– Что-то есть в этом деле такое… необычное, – отвечает ему Шафто. – Что-то очень и очень странное.
– Послушай-ка, сержант, это же Нью-Йорк, а не какое-нибудь захолустное Огайо. Кроме того, всему найдется простое объяснение, даже в этом городе. Бабенка оставляет ложку на подоконнике. Та соскальзывает вниз и ударяет этого парня прямо по тыкве. Ну и что из того, что она и этот парняга знают друг друга? Совпадение!
– А что ты скажешь о картинах этой малышки? – спрашивает Шафто, размахивая в воздухе серебряной ложечкой. – Чего только стоит портрет жестянки с бобами? Что, если кто-то другой получит по кумполу, теперь уже консервной банкой? Какой-нибудь парень, на которого она точит зуб, потому что он ее не трахнул? Что ты скажешь на это, дружище?
Сидящий на заднем сиденье Рауль осторожно прикасается к больной голове.
– Там были и другие картины, на них еще носки нарисованы, – возражает патрульный. – Носком-то никого не оглушишь. Да и вообще бабенка-то сейчас на работе.
– А где работает эта барышня? В самом опасном ресторане Нью-Йорка. В заведении, в котором вечно вертится прорва самого разного ближневосточного политического отребья. Нет, говорю тебе, дружище, во всем этом какая-то… странность. Чем-то тут таким непонятным пахнет!
– Весна, – произносит полицейский.
Шафто ничего не говорит, поглаживая, вернее, энергично потирая серебряную Ложечку. Выскочи из нее сейчас всамделишный джинн, первым делом детектив Шафто попросил бы его рассказать Ложечкину историю. Нет, нет, это не в его духе. Первым делом он попросил бы, чтобы джинн вернул ему возможность играть в мяч. Ну а потом: может быть, мир во всем мире, а может, и лекарство от СПИДа. Третье… впрочем, это не важно. Шафто оборачивается на заднее сиденье.
– Эта твоя мисс Чарльз, что она за человек?
– Она художница, чувак, – отвечает Рауль.
– Ты это серьезно?
Перед входом в «И+И» водитель выпускает Шафто и Рауля из автомобиля.
– Ты бронежилет надел? – спрашивает он своего коллегу.
– Не-а, – отвечает Шафто, похлопывая себя по груди. – Если что, придется увертываться. Насколько мне известно, кормят здесь у них на редкость дерьмово.
И вся компания входит в ресторан; бар расположен полевую руку, зал со столиками – по правую. Зал от бара отделяет низкая, обшитая бамбуком перегородка высотой не более метра. Эстрада – как ей и надлежит быть – размещается в глубине бара, однако полностью видна и доступна слуху тех, кто сидит в зале за столиками. Метрдотель Тедди усаживает детектива Шафто и Рауля Ритца за столик, поскольку зал практически пуст, тогда как куда более тесный бар забит почти до отказа. Та часть зала, которую обслуживает Эллен Черри, находится рядом с баром, так что она не только не обслуживает Шафто и Рауля, но им еще приходится выворачивать шеи, чтобы разглядеть ее.
– Чувак, она просто потрясно выглядит, – шепчет Рауль.
– Волосы у нее что надо, – изумляется Шафто.
Затем их внимание переключается на эстраду, на которой стоит молодая девушка; руководитель оркестра только что представил ее посетителям ресторана. Когда оркестр снова начинает играть, девушка смачно ударяет в бубен и начинает танец. В то же самое мгновение Шафто понимает, каким было бы его третье желание, а головная боль Рауля улетучивается через его широко открытый рот. Все разговоры в «И+И» разом смолкают. Публика впадет в транс. Мужчины хватаются за сердце, они парализованы, прикноплены или пригвождены к стене страсти, подобно бабочке, пришпиленной иголкой к листу бумаги. Повара и посудомойки высунулись из кухни, охранники покидают свой пост на мостовой перед входом в ресторан. Бубен бухает, бубен позвякивает, девушка – неуклюже, застенчиво – танцует, а публика ощущает тяжесть, фактуру и запах наброшенного на нее древнего покрывала. Очевидно, это то самое покрывало, которым Авраам накрывал ноги Сарры и Агари.
Ночь, как это обычно бывает с апрельским ночами, стала прохладнее, но к тому моменту, когда танец завершается, все посетители заведения «И+И» распарены и в поту. Мужчины неистово аплодируют, отрываясь от этого занятия, только чтобы вытереть мокрые лбы. Они свистят и топают ногами. Шафто уже давно не испытывал такого огня в своих чреслах. Рауль что-то громко бормочет по-испански. Что-то вроде: «Я напишу для нее песню, чувак. Напишу целых десять песен!» Рауль напрочь забыл про Эллен Черри. То же самое касается греков и сирийцев, турок и алжирцев, киприотов, кувейтцев и израильтян, долгие месяцы заигрывавших с ней и из числа которых она, несмотря на свои этнические предрассудки, намеревалась выбрать себе в ближайшее время любовника.
Эллен Черри пытается не выказать своего возбуждения. Когда взмокший от пота Абу и пожирающий ее совершенно безумным взглядом Спайк, задыхаясь, по очереди спрашивают ее: «Что ты думаешь об этой девушке с бубном?», «Что ты думаешь о нашей маленькой Саломее?», она выпячивает нижнюю губу так сильно, что на ней при желании можно поставить горшок с комнатным растением, и отвечает:
– Ноги у нее малость тощие. Не ноги, а спички.
Через минуту-другую музыка снова начинает играть, и заведение «И+И» усилиями застенчивой юной танцовщицы с тощими ногами и не только снова превращается в разнузданную сексуальную парную баню. Шафто в полной отключке вытаскивает из кармана спортивной куртки Ложечку, и начинает отбивать ею ритм по бамбуковой подстилке на столике. Ложечку захлестывает волна унижения. Она чувствует себя оплеванной и поэтому даже не узнает зал, где они с Эллен Черри воссоединились пять месяцев назад. Более того, несчастная Ложечка ловит себя на мысли о том, что уж лучше было разбиться на кусочки при падении с подоконника. Она последовала совету развращенного варварского инструмента рукоблудного сладострастия, и вот к чему это привело. Танцовщица, вихляя бедрами и поводя ягодицами, заставляет плясать мышцы живота, после чего вновь дважды вихляет бедром. Шафто стучит ложечкой по бокалу с пивом.
– О Боже! – вскрикивает она. – Дева Мария, отпусти меня!
Мольба Ложечки услышана. В «И+И» входит патрульный, отталкивает в сторону Тедди и устремляется прямо к Шафто. Что-то шепчет ему на ухо.
– Капитан велел тебе живо ехать в город.
Шафто с ворчанием шлепает по столешнице пятидолларовой банкнотой и пятится из ресторана, выворачивая шею и не сводя с танцовщицы взгляда. Он даже не предложил Раулю подвезти его.
Оказавшись на улице, патрульный говорит:
– Когда я сказал капитану, где ты находишься, его чуть кондрашка не хватила. Когда же я сообщил ему, чем ты здесь занимаешься, клянусь, мне показалось, как диспетчер уже начал делать ему искусственное дыхание.
Шафто плюет на землю.
– Знал бы этот сукин сын, что я сегодня вечером видел, ему бы даже искусственное дыхание не помогло.
Шафто неохотно поворачивается спиной к «И+И» и следует за водителем патрульной машины. Сворачивает за угол на Сорок девятую улицу. Останавливается возле мусорной корзины. Задумчиво переводит взгляд с корзины на Ложечку и обратно на корзину. Качает головой и снова засовывает Ложечку в карман куртки. Однако, сделав лишь пару шагов, останавливается и снова вытаскивает Ложечку, снова разглядывает ее в лунном свете. Когда Шафто вздыхает, возникает ощущение, будто его вытащили из другой игры, словно во вздохе этом слышится вспоминание о неловком обращении с мячом, поставившее некогда жирный крест на его мечтах попасть в «Буффало Биллз». Он швыряет Ложечку в кучу мусора.
Патрульный наблюдает за действиями коллеги.
– Забудь об этом, сержант, – произносит он. – В нашей большой помойке вечно происходит миллион всяких историй.
Сегодня третья пятница апреля, и на небе заходит Луна. И вместе с ней скрывается уже знакомая нам одалиска. Они уносят с собой свою мятную амброзию, свои оды, свои гормоны, свое гусиное шардоне. (Скоро за ними последует настоящее время.) Они оставляют зараженного СПИДом младенца дрожать на пронизывающем, колком воздухе. Почки на ветвях деревьев, бродяги и калеки на улицах также дрожат от холода.
Саломея прекращает свой танец в полночь.
– Ей лишь недавно исполнилось шестнадцать, – объясняет руководитель оркестра.
Спайк предлагает подвезти девушку домой, однако она уже уехала, выйдя из ресторана через задний дворик, общий у «И+И» с соседним рестораном индийской кухни. Оркестр еще играет до двух часов ночи, хотя еще задолго до этого толпа практически полностью рассасывается и в заведении почти не остается посетителей.
– Что я говорил! – говорит своему партнеру Абу. – Все предпочитают бубен!
– Верно, – вторит ему Эллен Черри. – Бубен.
Она также выходит через задний дворик, оставив Рауля одного. Тот, не сумев перехватить Саломею на улице, возвращается в ресторан, чтобы наконец сообщить Эллен Черри о своей песне, своем желании и ударе Ложечкой по голове.
Эллен Черри требуется не слишком много времени, чтобы пожалеть о том, что она не надела пальто. Решив, что ночь слишком холодна и темна, и потому не стоит возвращаться домой на метро, она берет такси. Когда машина отъезжает, из «И+И» выскакивает Рауль.
– Маленькая леди с бубном вернется сюда завтра вечером! – кричит ему вслед Абу.
Рауль оборачивается и смотрит на высокого, исполненного собственного достоинства араба.
– Завтра я буду в этом гребаном Эл-Эй, чувак, – бросает он в ответ с явным раздражением.
В «Ансонии» Пепе уже сменился и ушел домой, так ничего и не сообщив Эллен Черри о том, какое удивительное событие произошло ранним вечером и какое отношение оно имело к ее квартире. Неудивительно, что Эллен Черри слегка напугана, когда, войдя в квартиру, обнаруживает, что большинство ее картин смотрят ей прямо в лицо. По какой-то не вполне ясной причине, возможно, имеющей какое-то отношение к дыханию весны, она подозревает, что в ее апартаментах побывал Бумер. Здесь ничего не разгромлено и ничего вроде бы не пропало, а кто, кроме Бумера или, возможно, Ультимы Соммервель, стал бы интересоваться ее картинами?
Она, конечно же, ошибается. Относительно того, что ничего не пропало. Что ж, даже если это Бумер неожиданно нагрянул к ней из Иерусалима, даже если он шпионит за ней, хочет знать, что она рисует, она решительно не желает видеть его этой ночью. Эллен Черри смывает под душем сигаретный дым и чад кухни «И+И», протирает увлажняющим лосьоном лицо и тело, после чего открывает верхний ящик комода и тянется за вибратором.
«Наверняка на меня подействовала вся эта похотливая атмосфера сегодняшнего вечера в «И+И», – думает она.
Эллен Черри замечает, что Ложечки нет на том месте, где она ее оставила всего несколько часов назад. Ее позвоночный столб моментально напрягается, как резинка эвклидовых трусов, а любой отель в жарких тропиках вполне мог использовать в системе кондиционирования ее кровь.
Подсчитано, что за всю свою жизнь любой человек проводит в поисках потерянных вещей в общей сложности целый год. Эллен Черри заподозрила, что, потрать она на поиски пропажи весь этот отведенный ей судьбой год, ей все равно ни за что не найти малышки-ложечки. И тем не менее в состоянии близком к панике она продолжала поиски, так как не знала, чем ей еще заняться. Для того чтобы обыскать квартиру, ей понадобилось так мало времени, что она обшарила ее дважды.
Путаясь в рукавах, она облачилась в шелковое кимоно – тело ее пошло мурашками таких огромных размеров, что дальневосточное одеяние едва прикрывало их, – и на лифте спустилась в фойе, то и дело оглядываясь через плечо и вздрагивая от каждого звука, от каждой тени. Она набрала телефонный номер, который когда-то поклялась ни при каких обстоятельствах не набирать. На том конце провода послышались долгие гудки, и Эллен Черри ощутила, как к горлу моментально подступила легкая тошнота.
– Да-а-а! – раздался в трубке женский голос на фоне отдаленного собачьего лая.
– Извините. Это говорит Эллен Черри Чарльз. Не могли бы вы сказать мне, Бумер случайно не вернулся в город?
– Моя милочка, вы хоть понимаете, что сейчас четыре часа утра? Вам, должно быть, приснился неприятный сон, и вы сильно расстроились. Нет, нет, к несчастью, он еще не вернулся. Кстати сказать, в понедельник я вылетаю в Израиль, чтобы убедить его поскорее вернуться. Наш Бумер постепенно становится новым Жаном-Мишелем Баскья, самым глупым образом саботируя собственный успех.
– Так он не вернулся?
– Судя по вашему голосу, вы не вполне здоровы. Может, вам следует принять лекарство?
– Спасибо. Извините. – Эллен Черри повесила трубку и тут же перезвонила Спайку Коэну. – Мне ужасно неудобно беспокоить вас в такой час, мистер Коэн. Вам это, конечно, покажется глупостью, но в мое отсутствие в моей квартире кто-то побывал и…
Когда вся история выдавилась из нее, как пачка спагетти, Спайку, разумеется, она показалась довольно глупой. Тем не менее он поспешил успокоить Эллен Черри и даже немного развеселился.
– Не беспокойся, дорогая. Я прямо сейчас еду к тебе. Если у тебя поселился диббук, то я знаю, как его изгнать.
К тому времени, когда Эллен Черри отыскала в словаре значение слова «диббук» – его поиски заняли у нее минут десять, – Спайк примчался в «Ансонию», вооружившись экземпляром девяносто первого псалма и квартой рома. Лишь впустив ночного гостя в квартиру, Эллен Черри сообразила, что, кроме тонкого просвечивающего кимоно и быстро испаряющегося слоя увлажняющего лосьона, на ней больше ничего нет. Она попыталась казаться небрежной, Спайк старался не смотреть на нее.
– Для того чтобы избавить вас от вашего демона, я буду вслух читать девяносто первый псалом. Если это не поможет, то тогда мне придется потрубить в шофар, бараний рог. Шофар всегда помогает. Ой! Шофара у меня нет, поэтому вместо него я принес бутылку рома.
– Мистер Коэн, неужели вы действительно верите, что тут замешан диббук…
Спайк Коэн улыбнулся. У него были ровные зубы, белые, как хлопья стиральной пены.
– Нет, нет, – сказал он. – Конечно же, нет. Никакой уважающий себя диббук не станет тревожить шиксу. Но псалом этот просто превосходен, да и ром неплох.
Спайк налил каждому из них на три пальца темного «баккарди».
– А теперь, – сказал он, садясь напротив Эллен Черри, – расскажи мне об этой Ложечке, которая приходит и уходит, появляясь то здесь, то там.
Пока Эллен Черри излагала суть дела, сама Ложечка набиралась мужества, чтобы выглянуть из-под грязного газетного листа, в котором она спряталась. Это оказалась страница с редакторской статьей какой-то нью-йоркской газеты. Передовица эта с пеной у рта выступала в защиту запасов ядовитого газа, химического оружия в виде бомб и ракет дальнего действия, накопленных обеими сторонами ближневосточного конфликта. Доводы ее были просты – если арсеналы сторон будут равными по масштабам и боеспособности, то они сведут друг друга на нет. Автор статьи зашел так далеко, что процитировал незабвенную логику Генри Киссинджера: «Нам придется обзавестись новыми ракетами, чтобы избавиться от уже имеющихся!» Увы, содержание газетных статей было Ложечке неведомо. Зато куда больше заботило то, где бы ей спрятаться, и соответственно, ей было не до чтения газет (даже если бы она умела читать). Точно так же даже наиболее сознательные из человеческих существ почти никогда не задаются вопросом об истинной природе тех общественных институтов, которые теоретически призваны их защищать.
Удостоверившись в том, что Пятьдесят девятая улица пуста, Ложечка бросилась к самому верху мусорной корзины и прислонилась к ее краю. Там она осмотрелась по сторонам, пытаясь угадать, в каком направлении от нее находится собор Святого Патрика и на каком расстоянии. Беглянка не сразу сообразила, что нараспев произносит, совсем как это непотребное устройство и его ученицы из ящика с нижним бельем, одну и ту же фразу. Правда, вместо: «Вуга го нами не» она без конца повторяла «О Боже, о Боже, о Боже, о Боже!». Но что это там движется по улице?
Это нечто напоминало колесо и крутилось так быстро, что сливалось в сплошной туманный круг. Когда это нечто оказалось совсем близко от нее, Ложечка различила то, чего не смог бы различить человеческий глаз, – это был Раскрашенный Посох.
Неужели пьянящие причуды весны настолько взбудоражили Посох, что тот осмелился с риском для жизни выйти из тайного убежища на улицу? Ложечка исчезла на целых пять месяцев, и хотя для обычных предметов это кратчайший миг, наши знакомые, как и обстоятельства, в которых они оказались, были далеко не обычными. Предметам было хорошо известно, что Раскрашенный Посох стремится любыми правдами или неправдами попасть в Иерусалим. Эту страну, Америку, Посох презирал и был убежден в том, что никто из ее граждан, за исключением разве что Перевертыша Нормана, ничего не смыслит в устройстве вселенной, а потому и не может способствовать их с Раковиной возвращению в Иерусалим. Да и откуда у них взяться мудрости, если все они были поражены безумным страхом перед Яхве и развращены безумной любовью к деньгам? И хотя Раковина была более терпима, более спокойна, более покорна судьбе, чем он, именно она, в союзе с полной луной, подвигла Посох на бегство из собора.
Что касается Раковины, то она провела эту третью пятницу апреля – день, когда весна пощекотала Нью-Йорк самым жестким из своих перьев, – лежа на боку у подвального окна, наблюдая за окружающим миром через решетку. Хотя с тех пор, как Норман завершил свой последний оборот, прошло немало времени, она все так же продолжала свои наблюдения. А может быть, она ни за чем не наблюдала. Раковина – невеста Тавра, морского быка, который всплывает на поверхность каждый апрель, чтобы затопить землю своим искряшимся семенем. Она является герольдом быка, трубно возвещая о его прибытии, разрыхляя и возбуждая землю чтобы та раскрылась навстречу своему оплодотворителю и приняла в себя его извержения. Вполне понятно становится тогда, что Раковина находилась в прямой связи с чем-то таким в этом времени года, что нью-йоркцы смутно ощущают, но так и не могут определить. И конечно же, аура, которую излучала Раковина, была одновременно и шире, и розовее, чем Жестянке Бобов доводилось видеть за время знакомства с нею.
– Похоже, что мисс Раковина сильно скучает, – прокомментировал(а) он(а), обращаясь к Грязному Носку. – Ах эти грезы, ах эти грезы!
– Так вот как это теперь называют в Колледже Консервных Банок! – ухмыльнулся Носок. – Сказать? Как вы, умники, называете то, что напрягает нашего кореша? Не будь он сам по себе палкой, я бы сказал, что ему самому ее засунули в задницу.
Далекий от словесного изящества, поставленный Носком диагноз был невероятно точен – Раскрашенный Посох казался более желчным и жестким, чем обычно. Он имел обыкновение подолгу сидеть прямо и совершенно неподвижно на полу подвала прямо под Раковиной и глядя на нее снизу вверх. Подобное времяпрепровождение чередовалось приблизительно с одинаковыми по продолжительности периодами времени, когда он прогуливался туда-сюда, словно военачальник, нетерпеливо ожидающий известий с фронта. Так продолжалось довольно долго, пока однажды поздно ночью или, если быть более точным, ранним утром, после того как взошла луна и деятельность людей значительно поутихла, Посох подпрыгнул к возлежащей у окна брюхоногой русалке и объявил, что собирается к морю. Прежде чем Раковина успела вербально оформить свои возражения, он проскользнул мимо нее и выскочил через решетку на улицу. Этот маневр обошелся Посоху довольно дорогой ценой, поскольку он потерял при этом треть остававшейся на нем краски. Крохотные стружки, раскрашенные еще руками тех, кто умер три тысячи лет тому назад, слетели с него, став частью сажи, грязи и мусора, что покрывают городскую мостовую. Раскрашенный Посох не обратил на это внимания – он стремительно двинулся к тротуару и по звездам определился в пространстве. Выяснив свое местонахождение относительно океана, древний талисман, не теряя времени, устремился к нему, вертясь и переворачиваясь в воздухе с головы на ноги со скоростью, которая – как он надеялся – сделает его невидимым человеческому глазу. Успешно преодолев несколько кварталов, Посох ощутил, как его переполняет мощное ликование. Он даже подумал, что зря не сделал этого раньше.
До океана Раскрашенный Посох так и не добрался. Путь ему преградила Ист-ривер. Около часа он восседал на гранитной облицовке набережной примерно в ста пятидесяти ярдах от «И+И», изучая течение реки и глядя на скользившие по ее поверхности морские суда. Ниже по течению скорее всего должна была находиться гавань, а далее простирались бескрайние просторы Атлантики, однако как далеко – этого Посох представить себе не мог. И все же океан находился в пределах досягаемости, и Посох был полон решимости отвести туда своих товарищей. Он не терял надежды, что им удастся пробраться на борт какого-нибудь корабля, отправляющегося в Израиль. Эти современные суда, скользившие по ночной реке, были огромными по сравнению с тем финикийским кораблем, на котором его когда-то привезли в Америку, хотя на воде они показались ему не столь быстроходными и, разумеется, менее красивыми. Утешало то, что на этих исполинских судах обязательно должно найтись местечко, где можно спрятаться.
Примерно в четыре часа утра Посох, вращаясь подобно пропеллеру, двинулся по старому маршруту в обратном направлении. Немного не дойдя до улицы, называвшейся Сорок девятой, он «услышал» робкий, еле слышный голосок Ложечки-американочки. Она несколько раз окликнула его по имени. Раскрашенный Посох не выказал удивления – не того он типа предмет, – однако Ложечка все же распознала в нем любопытство. Оно сквозило буквально во всех вопросах, которыми ее засыпал древний талисман. Ложечка даже не подозревала, что Посох может быть таким несдержанным.
– Ах, сэр, помогите мне, пожалуйста, добраться до собора! – попросила она своего старого знакомого. – Только ничего не спрашивайте, объяснения займут слишком много времени. Кстати, все остальные тоже здесь? И Жестянка Бобов тоже?
Раскрашенный Посох отправил ее вперед перед собой.
– Ты двигаешься чересчур медленно, тебя легко могут схватить. Советую тебе передвигаться в канаве и с самой большой скоростью, на какую ты только способна. Держись поближе к тротуару и знай, что я буду тебя всегда охранять с фланга.
Вот так они и рискнули отправиться вперед. Ложечка передвигалась мелкими перебежками в водосточной канаве между припаркованными автомобилями и бордюрным камнем. Раскрашенный Посох следовал за ней по мостовой на расстоянии примерно в полквартала, вращаясь с такой быстротой, что сливался в вертящийся круг. Таким образом, он оставался невидим окружающим и при этом старался внимательно следить за перемещением своей спутницы. Такая методика оказалась в данных обстоятельствах вполне разумной, однако проделать большое расстояние им так и не удалось по причине внезапно возникшего кризиса.
Дверь магазинчика с вывеской «Собачий салон красоты Мела Дэвиса» неожиданно распахнулась, и на улицу выскочил какой-то детина в футболке и джинсах. В руках он держал огромную охапку собачьих ошейников. Часть из них была инкрустирована бриллиантами, часть рубинами, сверкавшими в свете уличного фонаря кроваво-красным цветом – точно таким, как и следы инъекций у него на руках. Грабитель бросился к тротуару, явно собираясь заскочить в автомашину, в которой его поджидал сообщник, но тут заметил пробегавшую мимо Ложечку. Он инстинктивно остановился, чтобы получше разглядеть привлекшую его внимание диковинку, полагая скорее всего, что это какая-нибудь дорогая игрушка с дистанционным управлением. Ложечка продолжала двигаться вперед. Ворюга в футболке попытался преградить беглянке дорогу, придавив ее ногой. Грязная потрепанная кроссовка уже нависла над бедной Ложечкой, грозя через долю секунды припечатать несчастную беглянку к мостовой, но тут на помощь пришел Раскрашенный Посох. Он с силой нанес грабителю удар в пах, а когда тот от боли согнулся пополам, ткнул одним своим концом в глаза. Грабитель полетел в канаву. Сверкая драгоценными камнями, собачьи ошейники разлетелись во все стороны, как побрякушки с мумии фараона.
Никогда прежде Раскрашенный Посох не нападал на людей. Ни один неодушевленный предмет, насколько ему было известно, случайно ли, намеренно ли, не нападал на человека. У Посоха возникло ощущение, будто он совершил тяжкий грех – нарушил основной закон, вторгся в запретные для него пределы, и содеянное может возыметь самые серьезные последствия. Что, если его поступок станет прецедентом для подобного рода действий в дальнейшем? Что, если он неким образом разорвал ткань миропорядка? Терзаясь сомнениями и раскаянием, Посох размышлял над этической стороной своего опрометчивого поступка, пока внезапно не ощутил, что содеянное придало ему сил. Он словно прозрел и понял: никто и ничто не в силах помешать его замыслу – отвести своих друзей к морю.
Потрясенный до глубины естества, но тем не менее уверенный в своей правоте, Посох и истерически дрожащая Ложечка продолжили свой путь по Восточной Сорок девятой улице. И хотя переход через Лексингтон-авеню оказался непрост – более того, полон опасностей, – они успели добраться до собора Святого Патрика еще до рассвета.
* * *
Девяносто первый псалом был длинным и исполненным драматизма. Спайк Коэн читал его с задумчивой величавостью. Эллен Черри поймала себя на мысли о том, как бы мощно выдул его саксофон Бадди Винклера. Однако уже на третьей строфе она перестала об этом думать. Быть может, виной тому ром, а может статься, поздний час, но Эллен Черри незаметно для себя самой предалась своим излюбленным зрительным играм, мысленно смешивая рисунок и оттенки на одежде Спайка (на нем был салатовой расцветки джемпер с вырезом в виде буквы V, рубашка в белый и фиолетовый горошек, сливово-оливкового цвета клетчатый костюм), пока они не начали сменять друг друга с калейдоскопической быстротой. Погрузившись в зрительную игру, Эллен Черри вспомнила, как играла в нее в предыдущий раз. Тогда она рассматривала Ложечку, и это позволило ей разглядеть иной уровень бытия, некий иной слой, который скрывается за воспринимаемой реальностью. Обретенный ею в ходе этого опыт произвел на нее неизгладимое впечатление, и теперь Эллен Черри догадывалась, что на самом деле мир гораздо шире, чем кажется. Но одновременно он был и более внутренним, более личным.
В целом рассмотрение Ложечки подарило ей новый, только ей известный взгляд на мир, вне обыденного порядка вещей. Это было что-то вроде Перевертыша Нормана, только гораздо более сокровенное.
Спайк около четверти часа проникновенно заверял ее, что существует простое и рациональное объяснение появлению и исчезновению Ложечки, и то, что сегодня кажется таинственным и мистическим, в один прекрасный день станет привычным и земным. Но в таком случае, подумала Эллен Черри, она будет чувствовать себя обманутой. Разве в жизни не хватает в избытке скучного, обыденного, рутинного, ординарного, банального? Может, ей следует радоваться, быть благодарной за это вторжение в ее жизнь неожиданного и необъяснимого? И если она никогда не узнает разгадки, что ж, тем лучше. Изумление, шок от чего-то экстраординарного, пусть даже воплощенные в столь малом происшествии, как таинственное исчезновение Ложечки, могли стать для нее неким душевным тоником, лечебным сиропом, исцеляющим от обыденности. Эллен Черри даже поймала себя на мыслио том, что с удовольствием прописала бы дозу такого лекарства – и к черту побочные эффекты! – каждому, кого знала.
Закончив читать, Спайк оторвал взгляд от страницы и увидел, что, подобно тому, как цыпленок переходит дорогу, лицо Эллен Черри перешла улыбка; правда, улыбка эта напоминала не столько цыпленка, сколько красные подтяжки пожарника.
– Охо-хо! – вздохнул он. – Похоже, что какого-то диббука я из тебя все-таки изгнал. Я разве не сказал тебе, какой это замечательный псалом? – Спайк допил остатки рома из своего бокала. – И искусственный шофар, который я захватил с собой, тоже пришелся кстати, верно?
Эллен Черри испросила совета у своего бокала и хихикнула.
– Значит, ты все-таки немного расслабилась, верно? Теперь ты можешь спать спокойно. Вот увидишь, вместо всяких там бродячих серебряных ложек тебе приснятся приятные вещи. А эта ложечка, она кошерная или какая? – Спайк поднялся с кресла, как будто собирался уходить, и оглядел комнату. – Надеюсь, когда-нибудь ты покажешь мне эти картины, которые какой-то гониф тайком переставляет в твоей квартире.
– Обязательно. Когда-нибудь обязательно покажу. – Эллен Черри почувствовала себя чуточку виноватой, что не показала Спайку картины с изображением Ложечки. Ведь они, что ни говори, неким образом, связаны с ее, Ложечки, исчезновением.
Плотнее закутавшись в кимоно, Эллен Черри тоже поднялась с места.
– Хотя зачем же откладывать, прямо сейчас и покажу, – сказала она. – Только не картины, а кое-что из обуви, одни замечательные туфельки? Хорошо?
– Туфельки? – невинно переспросил Спайк, как будто тема обуви была ему абсолютно безразлична.
– Угу. На работе я всегда ношу туфли на плоской подошве, так что вы вряд ли когда видели мои самые отпадные, выходные каблучки. То есть я не хочу сказать, что у меня их много, до Имельды мне пока далеко. Но у меня найдутся три-четыре пары, которые точно разорили бы казну любой банановой республики. Так что пусть ее жители скажут мне спасибо. Например, мои стильные, с розовенькими ленточками лодочки от Кеннета Коула обобрали бы Манилу до нитки всего за час.
Застигнутый врасплох Спайк совершенно не знал, что на это ответить.
– Я помню, когда мы повторно открылись, на тебе были красные туфли от Кассини, – только и смог он сказать. Неожиданно в его тоне и манерах проклюнулась какая-то робость.
– Верно. Эти туфли могут жечь, но не способны грабить. Позвольте я покажу вам пару туфелек – эти уж точно совершенно беспощадны и не берут никаких пленных.
Эллен Черри сделала еще один глоточек рома и скрылась в платяном шкафу спальни. Когда она вынырнула из него, то держала перед собой на вытянутых руках – осторожно, как две Чаши Грааля – пару лодочек. Украшенные помпезными бантами, с вырезанным подъемом, с ремешками-ленточками и каблучками-рюмочками, они, казалось, были сотворены из плода сладострастия и алых внутренностей обезьянки.
– Вот, – произнесла она негромко и без всякого выражения. – Ну разве не эти туфельки носил бы эстроген, будь у эстрогена ножки?
– О, что за шоу! Очень женственные, очень – у меня есть друзья, которые, если быть честным, наверняка сказали бы, что, мол, эти туфельки онгепочкет: безвкусные, чересчур кричащие, вызывающие, миш-мош, но мне они нравятся. – Спайк отступил на пару шагов назад. – Да, я думаю, что они тебе очень идут. Их отличает… впрочем, трудно что-то сказать, когда ты держишь их в руках. Ты не могла бы?… – Спайк на мгновение заколебался, и сразу же стало заметно, что у него пусть слегка, но все-таки участилось дыхание. – Ты не могла бы примерить их?
Эллен Черри снова улыбнулась и пристально посмотрела на своего гостя. У нее были знакомые – хотя в данное время в ее жизни не было настоящих друзей, – которые, будь им известно это комичное слово, наверняка бы сказали, что Спайк и сам несколько онгепочкет. Однако ее творческая натура художника одобрила эту портновскую избыточность, а женская натура не обратила на нее внимания. По-прежнему улыбаясь, Эллен Черри ответила:
– Я сейчас вернусь.
За дверцей шкафа она надела туфельки. И сняла с себя кимоно.
Ее опасения относительно того, что ее шаг выбьет Спайка из колеи, шокирует или даже вызовет у него отвращение, оказались беспочвенными. За последние тридцать лет, с тех пор, как жена оставила его, Спайк ложился в постель только с проститутками, девушками по вызову из Верхнего Вест-Сайда, если быть более точным. Так что когда Эллен Черри появилась на пороге спальни в чем мать родила – голая как сокол, по выражению Пэтси, за исключением туфелек от Кеннета Коула, – он отреагировал самым прямым, предсказуемым и совершенно разумным образом. Ну, нечто неразумное все-таки произошло, однако случилось это чуть позже. В какой-то момент Эллен Черри была совершенно не против продолжения беседы и предварительных любовных игр. Однако никакой необходимости не возникло.
Теми же плавными движениями, которыми он, по словам Абу, подавал теннисный мячик, а затем отбивал подачу противника, Спайк снял с себя одежду до самой последней онгепочкет-мелочи. После чего подвел Эллен Черри к кровати, положил ее, раздвинул ей ноги – на которых все еще оставались розовые туфли-лодочки – и проворно взобрался на нее.
Крики ее первого оргазма огласили комнату едва ли не в следующее мгновение. В ящике гардероба, где хранилось нижнее белье, трусики понимающе захихикали и поддразнили Даруму, который мудро возразил им: «На мохнатой гусенице много капелек росы сверкает».
В небольшой перерыв, который последовал за ее второй кульминацией, пока Спайк с медленной, но ни в коем случае не бесстрастной эффективностью подбрасывал ей в топку топливо, пока она сама, летя с горы наслаждения вниз, изучала свет начинающегося дня, пока этот свет отражался в капельках пота на его двигающихся вверх-вниз лопатках, Эллен Черри испытала легкий укол вины. Принимая во внимание события двух последних лет, это было абсурдно и иррационально. И тем не менее это было так – наверно, ей как женщине-южанке был присущ своего рода условный рефлекс; тот самый, что препятствует выражению истинных эмоций, лишает физическое наслаждение подлинного сияния.
Однако в следующий момент ей вспомнилось, что Ультима в понедельник улетает в Иерусалим, и потому она немедленно возобновила соитие с энтузиазмом и рвением.
Стиснув пальцами ягодицы Спайка, Эллен Черри направила свое тело ему навстречу, но не для того, чтобы он вонзился в нее еще глубже – Спайк и без того погрузился в нее настолько глубоко, что она ощущала волшебный жезл едва ли не языком, – но для того, чтобы подарить ему еще больше себя, подарить ему как можно больше своего женского естества, насколько это вообще позволяет женская анатомия, без всяких оговорок, смущения и стыда. Легкие обоих начали исторгать звуки, похожие на те, что производит огромное морское млекопитающее: стон борьбы с мощным давлением океанской толщи, всасывание нежной мякоти из открытых створок моллюска, шлепанье мокрых плавников, выдыхание влажных, солоноватых паров, ревущий фонтан моби дика.
Вы думаете, Эллен Черри откатилась, когда Спайк выскочил из нее, чтобы кончить ей на ступни? Напротив. Она не только не дрогнула, когда нечто горячее заструилось между большими пальцами ее ног, но вообще не стала упрекать Спайка за то, что он превратил одну из ее шикарных новеньких туфелек в подобие соусника. Нет, Эллен Черри вовремя удовлетворила некое необычное личное пожелание и теперь имела полное право сказать, что симпатяга Спайк Коэн оказался именно тем мужчиной, который содействовал его осуществлению, пусть даже несколько через край.
Эллен Черри проснулась утром, чувствуя, что отныне жизнь ее изменилась. Вне всякого сомнения, все зависело от того, как на это посмотреть. Когда человек принимает более широкое определение реальности, то на воды фортуны набрасывается и более обширная сеть.
И точно, в тот же день, где-то после полудня, вскоре после того, как они со Спайком предприняли еще один дельфиний заплыв, к ней в квартиру поднялся дневной портье с конвертом, который был доставлен посыльным. Внутри оказался чек и записка, начертанная на листке розовой бумаги фиолетовыми чернилами.
«Прошлой ночью – вернее, уже этим утром, – забыла упомянуть о том, что ваша оставшаяся картина продана. На этот раз коллекционеру из Корнинга. Моя дорогая, в провинции вас обожают! Как только я вернусь из этого жуткого Иерусалима, вы просто обязаны принести мне еще одну вашу новую работу».
– Это мы еще посмотрим, малышка Ультима, – сказала Эллен Черри, почесывая попку широким обезьяньим жестом. – Может, принесу, а может, и нет.
Спайк отправился поиграть в теннис с Абу, насвистывая, как волнистый попугай на конопляном поле, а Эллен Черри снова погрузилась в сон о волнах с белыми барашками пены. Очевидно, это были скорее сексуальные, а не созидательные, креативные волны, однако позже она вспомнила, что как раз перед тем, как проснуться, некая кисточка в ее воображении, чтобы слегка ослабить белые тона, добавила мазок неаполитанского желтого (святого покровителя неаполитанских заядлых курильщиков).
Serpent a sonettes. Rattleslang. Culebra de cascabel. Skallerorm. Klappperschlange. Гремучая змея.
Когда Эллен Черри направлялась мимо импровизированной эстрады на кухню, чтобы повесить там свой легкий жакет – она вовсе не собиралась повторять ошибку прошлой ночи и замерзнуть, – то случайно задела ногой бубен Саломеи. Он гулко ухнул и одновременно тоненько звякнул. От неожиданности Эллен Черри инстинктивно подпрыгнула, словно наступила на гремучую змею, что вибрирует хвостом, когда ее что-нибудь потревожит. Абу стал свидетелем этой забавной сценки и рассмеялся вслух.
Гремучая змея
Вместе или по отдельности, но это все равно звучит музыкально. Крошечная поэма.
* * *
По обоюдному согласию Эллен Черри и Спайк решили не афишировать перед окружающими ту новую грань, которую алмазные стеклорезы судьбы нанесли на их отношения. Они старательно избегали обмениваться многозначительными взглядами, не прикасались друг к другу и не улыбались при встрече. Чтобы еще дальше отвести возможные подозрения, Эллен Черри решила в тот вечер как можно больше внимания оказывать Абу, а не Спайку. Столкновение с бубном предоставило ей первую такую возможность. Телефонный звонок матери – вторую.
Поскольку в ее квартире в «Ансонии» телефона по-прежнему не было, родители звонили Эллен Черри на работу, иногда даже еженедельно. Помня о том, что телефон предназначается в первую очередь для посетителей ресторана, они обычно старались звонить рано утром, в самом начале рабочей смены.
– Извини меня, дорогая, но голос у тебя какой-то ясноглазый и пушистый, – сообщила Пэтси.
– В самом деле? – Эллен Черри тотчас расстроилась. Оказывается, ее, как она полагала, тайная радость на самом деле вполне очевидна.
– О Боже, да конечно же, дорогая! Скажи-ка ты мне, неужели старина Бумер вернулся? Я угадала?
– Нет, конечно, мама, нет! С чего это ты взяла?
– Да ни с чего. Мелькнула случайно такая мысль и больше ничего. Просто удивилась, с чего это у тебя такой веселый голос. И не пытайся меня обмануть, старушка Пэтси женским нутром чувствует, тут явно не обошлось без мужчины, – сказала мать и сделала паузу. – Вообще-то я вроде бы как надеялась, что Бумер вернулся. По ряду причин, а не только по одной.
– Это почему же? – спросила Эллен Черри, главным образом для того, чтобы не показаться матери невежливой. Впервые за долгие месяцы стремление перетянуть на свою сторону этого идиота-сварщика перестало быть для нее главнейшим делом жизни.
– Потому, – ответила Пэтси. – Потому, что твой Дядюшка Бадди, хорошо тебе известный, собрался в Иерусалим. Он улетает в понедельник. Дорогая, я подозреваю, что он собирается сделать то, о чем говорил под Рождество. Ну, это самое дело с арабским куполом.
– Можешь не продолжать, мама, я понимаю, о чем ты. Мистер Хади утверждает, что в результате этого может быть развязана Третья мировая война.
– Об этом мне ничего не известно, но Бад сказал твоему папочке, что хочет нанести удар по мечети во время какого-то большого религиозного праздника, который вот-вот наступит. В следующем месяце, что ли. По словам Бада, Храмовая гора будет заполнена молящимися, и его удар получится гораздо более эффективным, чем в любое другое время.
– Что можно расшифровать как «множество людей погибнет или будет сильно изувечено». У меня от этого кровь в жилах закипает.
– Я вовсе не хотела испортить тебе настроение. Знаю-знаю, вы с Бадом давно и много об этом спорили. Я просто вот что подумала: тебе следует каким-то образом вцепиться в Бумера и отговорить его. Готова спорить на что угодно – Бадди наверняка подговаривает его поучаствовать в этом деле.
– Вот уж даже не представляю себе, как Бумера можно на что-то подговорить. Он, может, и туповат, но все равно добрый малый. Не такой он чурбан, каким притворяется.
– Все равно…
– Я над этим подумаю, мам. Очень серьезно подумаю. Как вы там поживаете? Как папа? Что он поделывает, кроме того, что водит дружбу с баптистами-террористами?
– У нас все в порядке. Правда, Верлина по-прежнему беспокоит спина. Он уверяет, что потянул ее прошлым вечером, но я думаю, что это все из-за того, что он слишком много времени проводит перед телевизором, глядя спортивные передачи. Садится скрючившись в кресло, как та овчарка, которая силится выкакать персиковую косточку. Я пытаюсь время от времени заставить его заняться вместе со мной аэробикой, но он лишь фыркает в ответ. Если бы твой папочка увидел, что я делаю упражнения под кассету с Джейн Фондой, представляю, как он распсиховался бы. Верлин говорит, что женская гимнастика – это примерно то же, что и косметика, мол, мы, женщины, делаем это для того, чтобы соблазнять мужчин. Ха! А когда-то я мечтала стать профессиональной танцовщицей, – со вздохом подвела итог Пэтси. – Но потом все мои планы рухнули, – добавила она и снова вздохнула.
– Мама, пожалуйста, не надо. Прошу тебя, не нагоняй на меня тоску.
– Я отказалась от танца, и все потому, что один мужчина любил меня так сильно, что не хотел, чтобы я танцевала. И вот теперь моя дочь отказывается от занятий живописью, потому что некий мужчина… ну хорошо, хорошо, я умокаю. Я действительно не знаю, что заставило тебя бросить живопись.
– Я тоже не знаю.
– …мне очень хотелось бы, чтобы ты снова взялась за краски и кисть.
– Кто знает, может, я еще и возьмусь за них. Кстати, тебе тоже ничто не мешает вернуться к танцам. Нет, я серьезно, мама. Ты вполне могла бы. Тебе всего лишь сорок с небольшим, и ты в хорошей форме. Хотя, конечно, говорят, что танец – это лишь для молодых женщин, но опять-таки это всего лишь чье-то мнение, а не твое. Зрительная игра кое-чему меня научила – кстати, думаю, что и Бумер тоже приложил к этому руку, – либо ты готовишь себе свой собственный салат в отдельной тарелке, либо ешь вместе со всеми остальными из узкого корыта.
– Тогда почему бы тебе не вернуться и не помочь мне в приготовлении салата? В Колониал-Пайнз мы могли бы установить свои собственные правила. Вот было бы здорово. Ты помнишь, как прекрасна Виргиния весной?
Мать и дочь обменялись комментариями относительно погоды, затем Эллен Черри извинилась и закончила разговор. Ей нужно было приступать к служебным обязанностям. Когда они обе повесили трубки, жизнерадостная натура Пэтси снова вынырнула на поверхность. Правда, кое-что все же вызвало у нее некоторое беспокойство: в разговоре дочь снова вернулась к какому-то забавному случаю, связанному с некой серебряной ложечкой.
Эллен Черри шумно распахнула кухонную дверь и заглянула внутрь. С десяток посетителей бара следили по гигантскому телевизору за футбольным матчем с участием «Янки». Ресторанный зал был пуст. Часов до восьми тут, пожалуй, никого не будет. Представление начнется лишь в девять. Эллен Черри закрыла дверь и через всю кухню направилась к раковинам, где Абу колдовал над водопроводным краном.
– Мистер Хади, как вы думаете, люди вроде Бадди Винклера действительно опасны?
Погруженный в сантехнические работы – он хотел завершить ремонт прежде, чем придет некомпетентная посудомойка, – Абу ответил не сразу. Когда же он наконец поднял голову, то произнес следующее:
– Опасен любой человек, который придерживается абсолютных стандартов добра и зла. Причем столь же опасен, как и маньяк, вооруженный заряженным револьвером. Вообще-то любой, кто достиг абсолютных стандартов добра и зла, и есть фанатик, вооруженный заряженным револьвером.
Его внимание снова переключилось на водопроводный кран, который вращался примерно с той же скоростью, что и Перевертыш Норман. Наконец удалось выяснить, что тут не в порядке. Абу выпрямился, чтобы поискать машинное масло.
– Кстати сказать, Набила видела вчера вечером Бадди Винклера по телевизору. Он обращался с призывом к участникам большого ралли республиканской партии в «Мэдисон-сквер-гарден». Если не ошибаюсь, когда его представили собравшимся, он удостоился настоящей овации.
Эллен Черри возмущенно тряхнула своими кудряшками, после чего специально проверила, не упал ли хотя бы один ее волосок на блюдо с фалафелем.
– Представьте себе, что его разоблачили как лидера – одного из лидеров – заговора, имеющего целью уничтожение некоего знаменитого общественного достояния и убийство невинных людей?
– Что?
– Ведь тогда все с негодованием набросились бы на него, верно?
Абу бумажным полотенцем вытер с шейки водопроводного крана капли машинного масла. Смех его прозвучал сухо и жестко. У Эллен Черри он почему-то вызвал ассоциацию с ногтями больших пальцев ног профессионального спортсмена-бегуна.
– Я бы не стал на это рассчитывать, – сказал Абу. – Все зависело бы от многих причин. Если подобное совершено во имя Бога или страны, то нет такого преступления, даже самого отвратительного, которое общественность не могла бы простить.
К девяти часам «И+И» если и не прыгал от радости и не раскачивался, то уж по крайней мере подскакивал, как Бумер Петуэй на своей здоровой ноге. Вернулись многие из тех, кто побывал в ресторане в пятницу вечером, причем некоторые привели с собой своих друзей. И хотя ресторан и не был заполнен до отказа, он тем не менее вместил максимальное количество людей по сравнению с воскресеньем, когда проходил Суперкубок. Причем в помещении царила присущая Суперкубку атмосфера напряженного ожидания.
Когда стрелки часов приблизились к десяти, все мужчины были уже на ногах, как будто в зале ожидалось вбрасывание мяча. Однако ожидали они отнюдь не вбрасывание, а прибытие шестнадцатилетней девушки, которую руководитель ближневосточного оркестра обычно неохотно представлял как Саломею.
Она появилась без всякого предупреждения и с минимумом фанфар. На ней были просвечивающие гаремные шаровары из шифона кричащей расцветки, на которые был надет куда более непрозрачный мета-костюм, состоявший из двух предметов – миниатюрного бюстгальтера и пояса, парчового, расшитого серебром и золотом и усеянного позвякивавшими дисками и цветочками. Сидевший низко на бедрах пояс представлял оптимальную возможность Лицезреть кожу нежного девичьего животика, при том, что пупок ее был замаскирован отдельной парчовой розеткой, этаким колючим каштаном, чьи шипы защищали нечто округлое и сладостное и вместе с тем плодородное, некий месопотамский орешек, еще не давший побегов.
Запястья девушки украшали алебастровые и металлические аэродромы, вмещавшие жужжавшие эскадрильи незримых пчел, лодыжки поблескивали бисером и позвякивали колокольчиками. Шею Саломеи опоясывал небольшой атолл стразов, к которому был подвешен более крупных размеров островок золота.
По мнению Эллен Черри, наряд это был онгепочкет – кричащий, банальный, что называется без изюминки. Однако присутствующим мнение Эллен Черри было совершенно неинтересно, даже Спайку Коэну.
Кроме всего прочего, следует отметить тот факт, что Саломея была босиком.
Ее рост от покрытых лаком ногтей на ногах и до макушки, которую венчали черные кудряшки волос, составлял пять футов три дюйма или пять футов и четыре дюйма. Вообще-то говоря, тело ее было стройным и по-змеиному гибким. Грудки девушки были маленькие и еще не до конца сформировавшиеся, а вот бедра отличались пышностью, таз широк и вполне приспособлен для того, чтобы рожать.
Несмотря на довольно густые брови, на лице Саломеи лежал отпечаток знойной красоты. Своей бледностью оно походило на цветущую ночами лилию; пухлые губки, казалось, были сделаны из мякоти мускусного арбуза. Длинный орлиный нос своим изящным изгибом напоминал завиток маленькой скрипки. На щеках и подбородке соседство тонкой кости с беззаботным детским жирком сочетало в себе грациозность скаковой лошади с выносливостью мула. Огромные влажные карие глаза излучали такое сияние и жар, что могли бы убедить любого химика в том, что шоколад, хотя и не является живым организмом, по меньшей мере – ископаемое топливо.
То, как она держала себя, не в меньшей степени, чем и ее внешность, превращало мужские сердца в беличьи клетки. Впервые оказавшись на сцене, Саломея смотрелась этаким испуганным олененком, пойманным лучами фар мчащегося на полной скорости грузовика. Чувствуя себя крайне смущенно и неуютно, она беспрестанно поправляла волосы, закатывала глаза, нервно сжимала в руке бубен, одергивала пояс и попеременно то неодобрительно оглядывала публику, то сама поеживалась под взглядами присутствующих. Однако эта ее застенчивость и смущение никоим образом не сдерживали свободных движений ее тела, стоило ей только начать свой танец. Со стороны складывалось впечатление, что она – жертва обольщения, девственница, которая, будучи обручена с другим мужчиной, испытывает к своему соблазнителю одно лишь презрение и потому пытается мысленно отгородиться от его ласк, но неожиданно обнаруживает, что, несмотря на внутреннее сопротивление, ее тело радостно откликается на них. Если и существует где-нибудь во вселенной иное явление с более мощной гарантией воспламенения мужского либидо, то его еще не занесли в соответствующие каталоги.
По мнению Эллен Черри, Саломея была всего лишь нескладной маленькой школьницей, которая «трогает свою попку, проверяя, не врезались ли в нее трусы». Но опять-таки окружающим ее мнение было совершенно неинтересно, и уж тем более детективу Шафто, который, вернувшись на свое место за столиком возле самой эстрады, возбудился настолько, что заключил сам себя под арест.
К Саломее никакие мнения не имели отношения. В отношении императрицы, поэтессы, поп-звезды мнения выражать не возбраняется, потому что такие женщины либо застыли навеки в янтарной капле истории, либо на всех парах мчатся к ней по иллюзорной дороге своего собственного времени. Саломея, с другой стороны, обладала качеством, которое было безвременным. Хотя она была невинна и молода, могло показаться, что у нее за плечами немалый опыт прожитых лет. Она производила впечатление умудренной жизнью, но не из желания сразить вас, произвести впечатление. Скорее нечто необычайное и значительное было присуще ей изначально – некое тайное знание или потаенная мудрость, светлая созидательная мощь или темная разрушительная сила, причем ни о той, ни о другой она никогда не задумывалась, поскольку не слишком обременяла себя какими-либо раздумьями.
Саломея встряхнула ожерельем: serpent a sonettes. Звякнула браслетами: rattleslang. Потрясла браслетами на лодыжках: culebra de cascabel. Ударила в бубен: skallerorm и Klapperschlange. И всем до единого собравшимся в ресторане мужчинам независимо от национальности и вероисповедания стало ясно: она из тех, кто водит дружбу со Змеем, это ему она позволила слизать кровь ее первых месячных, что она… о-о-о-у-у-у, что она… о-о-о-у-у-у, что она… о-о-о-у-у-у, что ей было ведомо то, что ведомо и Змею.
Чем более неистов становился ее танец, тем зримее становился образ пассивной, слегка неподатливой жертвы мужской энергии. И в то же самое время – хотя само время перестало существовать – она представляла собой ловушку, коварную опасность для всех мужчин. Сквозь завесу сизого табачного дыма и красного света, сквозь завесу белесого пара, поднимавшегося над подносами с фалафелем, каждое бесстрастное лицо – запертое в зоне между эго и наслаждением, тревогой и экстазом, – каждое лицо было устремлено на нее.
В тот вечер Эллен Черри была настолько занята выполнением второстепенных пожеланий посетителей, пожеланий выпить и поесть – вернее, главным образом выпить, – что у нее практически не было возможности задуматься над телефонным разговором с матерью. Любое решение относительно Бумера и того, следует или нет предупреждать его о возможных намерениях Бадди Винклера, пришлось отложить до лучших времен. Правда, первая реакция Эллен Черри была такова: она не допустит, чтобы ее муж – а в техническом смысле Бумер все еще оставался ей мужем – прикасался к махинациям Бадди даже десятифутовым сварочным электродом, даже если сам преподобный и попросит его о такой услуге. Хотя скорее всего не попросит. Бумер Петуэй – насколько знала его Эллен Черри – ни за что не купился бы на бесстыдные заигрывания церковников с главнейшим катаклизмом, не говоря о том, чтобы помогать кому-то приблизить Судный день. Или все-таки купился бы? В прошлом Бумер был одновременно и терпим, и щедр по отношению к Бадди. К тому же на подобные заигрывания покупалось, причем в буквальном смысле, огромное количество вполне благоразумных граждан. И наивные души расщедривались на пожертвования наличностью, хотя многим из них такое было почти не по карману.
Возможно, на Эллен Черри влияла аура безвременности, излучаемая неким образом Саломеей, однако у нее не укладывалось в голове, как это в один прекрасный день Господь Бог просто резко нажмет на тормоза, и пусть себе весь мир кувырком летит через ветровое стекло. В чем же дело? Неужели жизнь и впрямь лишь неудавшийся эксперимент, обреченный на уничтожение? Поскольку еще тысячи лет назад пророки Всевышнего предсказывали жуткий конец света, складывалось впечатление, будто Творцу было изначально известно о том, что его эксперимент провалится. Почему же всемогущий, всезнающий Бог рискнул создать бесконечно сложную вселенную, если с самого начала понимал, что она будет вечно давать бесконечные сбои в своем функционировании и погибнет в языках испепеляющего пламени?
– Извините, сэр, «Маккавейское» в бутылках не экспортируют. В банках не желаете? Да, «Стелла» бутылочная у нас есть. Это египетское пиво.
Эллен Черри подумала, что на проблему можно взглянуть несколько иначе, если предположить, что жизнь – это не эксперимент, а просто испытание, испытание, которое большинство, хотя и не все, проваливают. Тех немногих, кто проходит его успешно, ожидает награда, загробная жизнь, которая не только по всем параметрам превосходит жизнь обычную, но и свободна от свойственного обычной жизни старения. Однако и в этом взгляде было нечто, по мнению Эллен Черри, упрощенческое, если не унизительное, но она не рискнула бы сказать, что именно, по крайней мере сейчас.
– Два «Маккавейских», одну «Стеллу» и бренди «Александрия». Не Александр, а Александрия. И не спрашивайте меня, в чем разница, – сказала она бармену. – Если вам интересно, то я спрошу об этом у того парня в феске, когда буду возвращаться на кухню.
Единственное, в чем Эллен Черри была уверена, – так это в том, что такие люди, как Бадди Винклер, нечувствительны к красоте в жизни, и эта их нечувствительность неким образом связана с их непоколебимой убежденностью в том, что люди в отличие от Бога имеют склонность разукрашивать жизнь вне очерченных раз и навсегда линий, и потому саму книжку с раскрасками следует намочить в бензине и сжечь. Время, по мнению Бадди и таких, как он, было не более чем короткой, скользкой тропинкой, ведущей от Евиной коробки с цветными карандашами к огненной топке Мессии.
В этот момент Саломея, смиренно потупив взор, ударила бубном по своей хорошо сформировавшейся вертлявой попке, посылая над столами волну экстатической вибрации, отчего двое экономистов-киприотов тотчас крутанулись на своих вертящихся табуретках. Эта волна ударила и по Эллен Черри, когда та с нагруженным напитками и закусками подносом вышла из кухни. Со стороны могло показаться, что она не обратила на это особого внимания. Однако формы вечности, очерченные резонирующими векторами, все-таки направили ей некую зигзагообразную ментальную цепочку, потому что Эллен Черри поймала себя на следующей мысли: те люди, что ждут не дождутся, когда Иисус на парашюте спустится на Землю и отменит вечеринку, скорее всего будут сильно разочарованы. Лично она не могла представить себе будущего, даже самого отдаленного, в котором не будет места официантке, которая – на усталых ногах и с ломотой в спине – выползает из кухни, чтобы принести очередное блюдо, если и не баба-гануга, то пусть какого-нибудь в равной степени малопривлекательного укротителя вечно напоминающих о себе сокращений желудка. Тем не менее Эллен Черри была вынуждена признать, что нескончаемое будущее, в котором нескончаемый парад официанток подавал нескончаемые тарелки с едой, наверняка станет для иных наглядной картинкой ада, тогда как другие потребуют для себя рай поприятнее.
* * *
Информацию о времени невозможно передать непосредственным образом. Подобно мебели, ее то и дело приходится опрокидывать и наклонять, чтобы удобнее пронести через дверь. Если прошлое – это массивный дубовый буфет, у которого необходимо отвинтить ножки и заранее вынуть выдвижные ящики и который в подобном виде может быть вверх тормашками внесен в проход нашего сознания, то будущее – это королевских размеров кровать с наполненным водой матрацем; такую вряд ли можно в целости и сохранности протиснуть, скажем, в кабину лифта.
Те миллиарды людей, которые настаивают на восприятии времени как стремлении к будущему, постоянно покупают себе такие «водяные кровати», которые никогда не протащить дальше парадного крыльца или передней. А если миссия человека состоит в том, чтобы жить во всей полноте настоящего, то в этом случае для той кровати у него просто нет места, даже если бы он попытался опустить ее через раздвижную крышу.
Эллен Черри Чарльз не меньше, чем Бадди Винклер, принимала участие в истории, этой современной форме самосознания, которая прославляет разобранный буфет и при этом слепо жаждет обладать «водяной кроватью». Однако в отличие от достопочтенного Бадди Винклера Эллен Черри не отвергала природы – живого настоящего живой планеты – ради стремления к трансцендентной цели. Именно поэтому-то поведение преподобного и смутило ее. В данный же момент Эллен Черри занята тем, что очищает блюда с тахини и подтирает тряпкой разлитый на пол джин и потому лишена возможности глубоко анализировать их с Бадом различия в восприятии времени. Действительно, хотя за свою короткую жизнь Эллен Черри и успела передвинуть немалое количество мебели, она, возможно, была интеллектуально не способна на подобный анализ – даже в условиях более спокойных. И все же она была, несомненно, права, предполагая, что Бад, с его неуважением к природе и человеческому опыту, был прочно привязан к собственной концепции времени, особенно в том, что касается главного пятичасового свистка, за которым последует загробная жизнь.
Когда упадет шестое покрывало – а с юным босоногим существом по имени Саломея, исполняющим древний левантийский танец рождения в бурлящем тестостероном посетителей нью-йоркском баре, это, по всей видимости, произойдет в самое ближайшее время – когда упадет шестое покрывало, то одновременно рассеется и пагубное, иллюзорное восприятие истории как мчащегося на всех парах экспресса и его апокалиптического места назначения.
Роланд Абу Хади как-то заметил, что евреи обычно успевают сделать за свою жизнь больше дел, чем мусульмане или даже христиане. И все потому, что еврей редко колеблется, берясь за выполнение художественной, общественной или коммерческой задачи, которая отпугнула бы, скажем, более квалифицированного гоя, возможно, разница в том, что еврей не ставит все свои деньги на будущее. Еврей же отважно сдает, берет и сбрасывает карты, обналичивая свои чеки, здесь и сейчас, добиваясь своих целей в свое собственное, настоящее время, и все потому, что как народ евреи сильно сомневаются в том, что и банки будут открыты на небесах.
Непреложной истиной является то, что, независимо от расы, религии или личного духовного опыта, никто не знает наверняка, существует загробная жизнь или нет. С абсолютной точностью это могут сказать лишь мертвые, но у них ведь не спросишь. Они молчат. Энергия никуда не исчезает, так что понятие реинкарнации до известной степени имеет смысл, однако абсолютных доказательств не существует, несмотря на «припоминания» или «прошлые жизни» (осколки генетических горшков?). Тем не менее, несмотря на полное отсутствие каких-либо свидетельств, во многих людях живет непоколебимая вера в конец света, а также в орхидеи и горький лук, которые будут распределяться в самом финале. И эта вера, это стремление, пусть даже из страха, выдать желаемое за действительное, и являет собой покрывало столь толстое, столь плотное, что даже удивительно, что, вставая по утрам с постели, мы еще что-то видим. Как ничто другое, это шестое покрывало – самый эффективный противосолнечный экран. Оно также может быть оковами или саваном.
Как только удастся – кнутом ли, пряником – убедить людей в существовании сверхъестественного потустороннего мира, как их можно безнаказанно угнетать, навязывать им свою волю. Люди охотно мирятся с любой тиранией, нищетой и унижениями, если убеждены в том, что в конечном счете их наверняка ждет курорт на небесах, где спасателей в избытке, а бассейн работает круглосуточно. Более того, правоверные обычно готовы рисковать собственной шкурой в любой военной авантюре, какую только в настоящий момент затевает их обожаемое правительство. Как только упадет шестое покрывало, нас непременно ждет дефицит пушечного мяса.
Сильные мира сего также не могут оставаться в полной неприкосновенности. Несмотря на то что концепция загробной жизни делает массы покорными и управляемыми, одновременно она делает их владык склонными к разрушению. Мировой лидер, который убежден в том, что жизнь – это лишь пробное испытание перед более ценной и аутентичной загробной жизнью, в меньшей степени подвержен сомнениям и легко решится на ядерный холокост. Политик или монополист, уверенный, что Верховный Судия прилетит к нему едва ли не следующим рейсом из Иерусалима, не станет забивать себе голову по поводу загрязнения океанов или уничтожения лесов. Да и с какой стати ему это нужно?
Таким образом, зацикленность на загробной жизни – это не что иное, как отрицание жизни земной. Сосредоточить внимание на небесах значит сотворить ад.
В своем отчаянном стремлении преодолеть беспорядок, разногласия и непредсказуемость, которые отравляют существования, в своем желании начать жизнь сызнова, с чистого листа, в опрятном, абсолютно стерильном и охраняемом ангелами хабитате, религиозное большинство готово рисковать своей единственной земной жизнью, ставить ее на темную лошадку в забеге, не имеющем финишной черты. Неудивительно, что мы то и дело наталкиваемся на стремление к смерти в мировом масштабе – своего рода эсхатологическое продолжение извращенной логики Киссинджера, воплотившейся в формуле: «Для того, чтобы жить вечно, мы должны как можно скорее умереть». И если конца времен почему-то не видно, эти одержимые смертью безумцы сделают все, чтобы этот конец приблизить. К счастью для них, им повсюду видятся свидетельства того, что конец близок. К несчастью для этих безумцев, это те же самые свидетельства, которые их предки видели за многие тысячи лет до них.
Между тем термодинамические и космологические силы, образующие основу «времени», радостно движутся по спирали, никуда, по сути, не направляясь. Просто совершают спиралевидные движения. По кругу и снова по кругу. Упорядоченность расширяется, превращаясь в беспорядок, который затем в свою очередь сжимается назад в упорядоченность со скоростью столь ничтожно малой, что она утомляет нас и сбивает с толку до такой степени, что нам вечно приходится для этого изобретать, психологические окончания. Так что за шестым покрывалом скрывается не скучный циферблат, но выражение облегчения – выражение на наших собственных лицах, когда мы встречаем самих себя, идущих нам навстречу с противоположного направления, когда нам ничто не мешает наслаждаться настоящим, потому что мы больше не связаны по рукам и ногам будущим. Теперь оно кануло в прошлое.
* * *
В воскресенье вечером музыки в «И+И» не было, и поэтому заведение закрылось рано, сразу после матча с участием «Янки». За те несколько часов, пока по телевидению транслировали соревнование, время от времени то один, то другой посетитель спрашивал про Саломею. Спрашивал голосом дрожащим и взволнованным, голосом потенциального жениха. Увы, бубен лежал беззвучно, и ни Абу, ни Спайк не могли удовлетворить чье-либо любопытство относительно личности хозяйки.
– Так все же кто она по национальности? – спрашивал очередной отчаявшийся почитатель. Но Абу лишь качал головой.
– По ее словам, она ханаанитка. Но это, как и ее собственное имя, – лишь ее представление о шоу-бизнесе.
Никто даже не улыбнулся.
– Она работает сиделкой в клинике «Бельвью» по линии студенческого обмена, – раздался ответ. Все посмотрели на говорившего. Это был крепко сбитый чернокожий с белыми, как вата, волосами, относительно новый посетитель в «И+И». – Она родом из Ливана и находится здесь по студенческой визе. В дневное время ваша танцовщица меняет за стариками и больными судна.
За этими его словами последовал всеобщий обмен недоверчивыми взглядами.
– А откуда вам это известно? Вы что, сыщик, что ли?
– А может, я и есть этот самый хренов детектив, – ответил Шафто и, допив пиво, вышел на улицу.
Примерно через час последняя чашка была вымыта, свет погашен, и Абу уже собрался уходить.
– Мистер Коэн намерен заняться бухгалтерией, – выходя из ресторана, сказал он охраннику. – Он какое-то время побудет в своем кабинете.
– А как насчет официантки? – поинтересовался охранник.
Абу явно был удивлен.
– А она что, все еще здесь? – спросил он и, немного помолчав, добавил: – Да пусть себе остается. Не вижу никаких проблем.
И, потерев свой вишнево-морковный нос, сел в ожидавший его автомобиль.
Спустя минут тридцать, примерно в то самое время, когда Ультима Соммервель закрывала замки своего только что упакованного чемодана, примерно в то же самое время, когда Бадди Винклер укладывал в свой новенький чемодан заляпанный пятнами недавнего барбекю пиджак от Армани; примерно в то же самое время, когда Перевертыш Норман начал переворачиваться во сне – а на это предположительно должна была уйти целая ночь, – охранник снова обошел вокруг внутренний дворик ресторана и приложил ухо к стене. Он был не слишком удивлен, когда услышал, что хозяин ресторана и кудрявая официантка совершают дельфиний заплыв. Он легко мог представить себе, как они, обнявшись, лежат на диванчике в кабинете мистера Коэна. Тем не менее он, конечно же, даже при всем желании не мог мысленно представить, что на Эллен Черри нет абсолютно ничего, кроме пары новеньких туфелек-шпилек под леопардовую шкуру с изумрудными пряжками, а бумага, в которую они были завернуты, и перевязывавшая их красивая ленточка валяются посреди разбросанной на полу одежды. Охранник был готов услышать привычные, старые как мир звуки соития – шлепки, скрип дивана, удары плоти о плоть, раздающиеся в ритме отбиваемого партнерами шарика для пинг-понга, нежную пульсацию и возбужденный шепот, которые по-прежнему являются своего рода лингва франка удушаемой СПИДом Америки. Но он был решительно не готов к тому, что далее донеслось до его слуха. Это было некое восхваление, заставившее его немедленно перекреститься и попросить у небес прощения за воображаемый грех подслушивания чужих тайн.
– Иезавель! Иезавель! Раскрашенная царица Израиля. К тебе взываю я, о владычица Израиля! Распутница Золотого Тельца! Ваалова блудница! Иезавель! Шлюха самарийская! Царица наша, чью плоть пожирают псы!. Источник всех евреев протекает сквозь тебя, Иезавель! Моя владычица! Та, чья дщерь царствует над Иерусалимом! Из чьего чрева происходит род Давидов! М-м-м. Иезавель! Жрица прелюбодеяния! М-м-м… Дама пик! Царица Непотребных Девок! О, Иезавель, ты моя владычица, тебя восхваляю и хвалы возношу твоим сандалиям!
И так далее в том же духе. Не в силах больше слышать эту чертовщину, испуганный охранник суеверно стиснул в руке нательный крестик и поспешно слинял на улицу.
И так далее в том же духе, а в нескольких кварталах от «И+И» Раковину и Раскрашенный Посох притянуло к заржавленной оконной решетке. Как будто в воздухе был разлит волшебный магнетизм.
И так далее в том же духе. Пока новенькие туфельки Эллен Черри не устремились в плавание по реке жизни в самой гуще слепого буги-вуги головастиков.