Если ты не доедешь до Когнито, Это будет страшный облом. Но если вправду не можешь инкогнито, Что ж, в Абсентии стрелку забьем.

Сан-Франциско. Город у залива. Бутси нашла туман очаровательным.

Заключенного им показали не сразу. Сестер Фоли привезли в неприметное государственное учреждение где-то в центре города, доставили бесшумным лифтом на седьмой этаж и почти час допрашивали в кабинетике без окон вроде тех, от которых у Кафки шел мороз по коже.

Допрашивающих было двое: офицер военной разведки, высокий афроамериканец, у которого на именном значке было написано «Полковник Пэтт Томас», и штатский – очкарик в твидовом костюме, представившийся как Мэйфлауэр Кэбот Фицджеральд. Он, судя по имени и облику, представлял Центральное разведывательное управление. Любезность красавца полковника Томаса граничила с кокетством, угрюмый же Фицджеральд держался высокомерно, всем своим видом показывал, что посвящен в тайны, о которых простым смертным и знать не следует, и голос у него был монотонный и гулкий, словно шел из глубин силосной башни.

На допросе им не угрожали, обвинений не предъявляли, но расспрашивали дотошно. Все время, пока Бутси и Пру пытались вспомнить подробности про брата, которого боготворили, но уже лет тридцать не видели, они сидели напротив полуметровых зернистых снимков (явно увеличенных), вывешенных в ряд на уныло-зеленой стене – там, где обычно располагается окно. Фотографий было всего три – поясные портреты трех молодых людей в летной форме и фуражках. Под каждым были указаны звание, имя, возраст и место жительства.

СЛЕВА: майор Марс Альберт Стаблфилд, 30 лет, Миллард, Небраска

У майора Стаблфилда лицо было круглое, почти пухлое, и жизнерадостное, но мягкость облика была мнимой, что выдавали глаза, умные и пронзительные, как трассирующие пули, а также изогнутые уголки губ, которые придавали задумчивой улыбке ироничный и слегка насмешливый оттенок. При взгляде на него на ум приходил молодой Орсон Уэллс.

В ЦЕНТРЕ: капитан Дерн В. Фоли, 25 лет, Сиэтл, Вашингтон

По шее и даже по лбу можно было догадаться, что капитан Фоли – человек дюжий, не слишком высокий, однако исключительно мускулистый; у таких обычно щетинистые усы и толстые ногти. Сломанный нос, довольно вялый рот – в его лице присутствовали одновременно и грубость, и эфемерность, как в мотыльке, сколоченном из неструганых досок. Лицо, казалось, говорило: «Я не мог явиться духом, поэтому пришел в телесной оболочке». То же самое отстраненное выражение сестры подмечали порой на снимках из семейного альбома. Что их тревожило.

СПРАВА: первый лейтенант Дики Ли Голдуайр, 23 года, Маунт-Эри, Северная Каролина

Этот, судя по всему, был стройный красавчик, миляга, любимец маленького провинциального городка, душа пикников в загородном клубе, в недавнем прошлом – король встреч выпускников, однако не из тех, кто задирает по этой причине нос. Легко было представить, как он колесит на резвом спортивном автомобильчике вокруг женского общежития в Каролинском университете, как щелкает пальцами в такт мелодии Синатры, как беспечно наслаждается жизнью, но втайне мучается, что никак не помогает тем, кому меньше повезло. Его природный аристократизм разительно отличался от, скажем, высокомерной заносчивости Мэйфлауэра Фицджеральда, наверняка учившегося в каком-нибудь заведении «Лиги плюща». Пру сочла лейтенанта Голдуайра на этом старом снимке довольно привлекательным, а на взгляд Бутси он был очарователен, как, ну, скажем, первый весенний дрозд.

Когда следователи убедились в том, что Бутси и Пру действительно родственницы капитана Дерна Фоли и готовы признать – по крайней мере в настоящий момент, – что не имели с ним контактов с тех самых пор, как он и двое остальных членов экипажа (которых дамы, как они утверждали, никогда не видели) были сбиты зимой 1973 года над лаосско-вьетнамской границей, они повели женщин по длинному серому коридору, в конце которого была комната с прозрачным с одной стороны стеклом во всю стену. За стеклом сидел на койке человек и читал Гидеонову Библию. Сестер изумило, что мужчина в камере лыс, как очищенная картофелина, что вообще-то не должно было их удивить, поскольку его и без того высокий лоб полез еще выше, к затылку, уже в старших классах школы.

Мэйфлауэр Фицджеральд прервал молчание сестер нетерпеливым:

– Ну?

Они продолжали молчать.

– Ну? – повторил он, глядя на них поверх очков. – Это ваш брат или нет?

В глазах Бутси уже давно поблескивали слезинки, а тут уж она разревелась всерьез. Полковник Томас и его штатский коллега понимающе кивнули друг другу – они были готовы принять рыдания Бутси за утвердительный ответ. Пру же сохраняла полнейшую невозмутимость. По правде говоря, Мэйфлауэр Фицджеральд раздражал ее все больше и больше.

– Хм-м… – якобы замялась Пру. – Хм-м… Должна признать, чем-то он действительно напоминает Дерна. Но… я не до конца уверена. Вроде похож на Дерна, но в то же время вроде как еще на кого-то… А, вот оно! Он же вылитый Бозо. Знаете клоуна Бозо? У него, конечно, нет ни накладного носа, ни завлекательных оранжевых кудрей.

И Пру невинно улыбнулась – мол, помогла, чем смогла. Цэрэушник едва не дымился от злости. Полковник Томас изо всех сил пытался держаться с прежней сердечностью. Даже Бутси окинула сестру презрительным взором.

* * *

На следующий день произошло воссоединение семьи. В некотором смысле. О каком воссоединении можно говорить, если родственников разделяет трехдюймовое ударопрочное стекло, сквозь толщу которого их голоса могут пробиться только с помощью внутреннего телефона? Какие уж тут объятия с поцелуями! К тому же тепло встречи охлаждалось присутствием полковника Томаса и сотрудника оперотдела Фицджеральда, сидевших здесь же на узенькой деревянной скамеечке.

– Дерн, Дерн, Дерн! – твердила Бутси.

Она повторяла его имя снова и снова, будто застрявшую в гортани мантру. В ее голосе слышались удивление и недоверие, печаль и восторг.

– Где ж тебя носило? – спросила Пру. Фоли сказал в телефон:

– По Юго-Восточной Азии, сестренка. Стоял на страже демократии.

– Дерн, Дерн, Дерн…

– Дерн, да эта чертова война уже четверть века как закончилась.

– Не для всех. У меня пошла сверхсрочная.

– Дерн, Дерн…

– У меня было спецзадание, сестренка. Сверхсекретное и т. д. – Он прижал мясистый палец к губам.

– Никакого сраного секрета тут нет, дорогой братец. Мы видели тебя по телевизору. Полюбовались на твое «спецзадание».

– Да будет тебе! Уж ты-то знаешь, что не следует верить всему, что показывают по телевизору.

– Ой, Дерн, Дерн… Мне плевать, что ты натворил. Мне нет до этого дела. Дерн, Дерн…

– Бутси, заткнись! – Пру выхватила трубку из руки сестры.

– Знаешь, Пру, а я помню то время, когда ты свято верила, что Хауди-Дуди – настоящий мальчик.

Пру не смогла сдержать улыбки. Бутси снова запричитала.

– Мы думали, ты погиб, – сказала Пру.

– О, маловерные! Теперь понятно, почему вы не писали.

– Ой-ой-ой-ой-ой…

– Все… Все решили, что ты убит. Дерн Фоли покачал лысой головой.

– Как некогда было сказано: «Мертвы лишь выжившие». А сами-то вы как, девчонки? Боже, до чего же я рад вас видеть! Вы нисколечко не изменились. У меня есть племянники или племянницы? Детей нет? А пудели есть? Попугаи? Белые мыши?

– Ой-ой-ой-ой-ой…

– Бутси, заткнись!

И далее в том же духе. Полковник Томас и сотрудник оперотдела Фицджеральд переглянулись – оба пришли к выводу, что некоторые винтики в семействе Фоли срочно необходимо подтянуть.

* * *

– Если ты принимаешь приглашение на войну, значит, рассчитываешь, что тебя там подстрелят.

Стаблфилд видел это именно так. Для Стаблфилда это было элементарно.

– Когда идешь на войну, подписываешь контракт, и в нем есть пункт, где говорится: «Я согласен на то, что в меня будут стрелять». И написано отнюдь не мелким шрифтом.

В самом начале сказано: «Учитывая, что будут вестись бои с противником, нижеподписавшийся признает за противником право пускать пули, бомбы, гранаты, торпеды, ракеты, артиллерийские снаряды в его многострадальную задницу». Противопехотные мины, мины-ловушки и штыковые атаки перечислены в отдельном параграфе.

Итак, что же происходит, когда в тебя стреляют? Или в тебя попадают, или тебе повезло. Или убивают, или ранят, или пронесло, и в таком случае ты или отправляешься домой, или в тебя снова стреляют, но позже. Могут, конечно, и в плен взять. А бывает, в пылу боя никто и не заметит, что с тобой приключилось. Ты становишься без вести пропавшим. И можешь оставаться таковым долгое время. Бывает – навсегда.

Нечего говорить, твоей супруге, родителям, сестрам, братьям и так далее тяжко жить, не зная, что случилось с любимым человеком, а если они смирились с твоей смертью – мучительно думать, что твои останки валяются бог знает где. Но это ненамного страшнее прочих последствий вооруженного конфликта. Здесь нет ничего личного, ничего дикого, несправедливого, жестокого или порочного. Это всего лишь специфика безумной игры под названием «война», перспектива, которую следует учесть до того, как подпишешь контракт или примешь приглашение. Ни жизни, ни победы никто не гарантирует. Я никак не могу взять в толк, чего это общественность вечно подымает шум вокруг пропавших без вести.

Само собой, точка зрения Стаблфилда популярностью не пользовалась. В ней, возможно, присутствовала логика, и Стаблфилд имел на нее моральное право – поскольку и сам был пропавшим без вести, – но разделяли ее немногие.

Даже летом 2001 года на бамперах автомобилей встречались наклейки с призывом «Верните домой без вести пропавших!». Конгресс все еще осаждали родственники без вести пропавших и активисты-пацифисты, в Интернете копились биты информации – шум вокруг пропавших без вести не утихал, хватало и душераздирающих рыданий, и шовинистической истерии типа «не опозорим отечества». К августу 2001 года 1966 американцев, воевавших во Вьетнаме, все еще числились пропавшими без вести, и вопрос стоял по-прежнему остро, хотя с 1992-го, когда была создана Совместная комиссия по делам военнопленных и пропавших без вести, были прочесаны все места боевых действий в Юго-Восточной Азии. Отряды военных судмедэкспертов и штатских археологов искали кости, зубы, личные знаки, школьные кольца, обрывки писем и так далее, и хотя там уже как следует порылись предприимчивые местные жители, иногда удавалось наткнуться на человеческие останки или личные вещи. В конце концов вопли убитых горем родственников и профессиональных патриотов слегка поутихли.

И вдруг из небытия, как черт из табакерки, выскочил капитан Дерн В. Фоли, путешествовавший инкогнито с партией наркотиков на кругленькую сумму. Бах-тарарах! И на аккуратно сложенном флаге появилась складочка – складочка, которую полковнику Пэтту Томасу и Мэйфлауэру Кэботу Фицджеральду было поручено разгладить.

С одной стороны, появление Дерна Фоли могло пробудить в родственниках новые – и, вне всякого сомнения, напрасные – надежды на то, что милые их сердцу, но давно пропавшие близкие живы. (Порой ползли слухи, что американских военнопленных видели где-нибудь в исправительно-трудовых лагерях на территориях от Ханоя до Москвы.) С другой же стороны, арест капитана Фоли бросал тень на всех, кто имел к Фоли отношение; он, как гриф-стервятник, застил солнце и коршуну, и горлице. Гриф оказался настолько мерзким, а его помет – настолько зловонным, что вопрос о его возможном уничтожении обсуждался всеми, кому платят за обсуждение подобных вопросов.

Но грифы редко летают в одиночку. А еще грифы так же, как певчие птички-невелички, откладывают яйца. Где же сообщники Дерна Фоли? Откуда он получал товар? Как долго этим занимался? Куда подевались остальные члены экипажа с того сбитого В-52? В чем еще Фоли мог быть замешан, что он знает такого, что могло бы замарать царственное гнездо американского орла?

Фоли отказывался отвечать на эти вопросы. Фоли отказывался отвечать буквально на все вопросы, которые ему задавали. Единственный значимый ответ, который он дал, только еще больше все осложнил.

– Никак в толк не возьму, – раздраженно воскликнул полковник Томас. – Война закончилась, вы были абсолютно здоровы, в плену вас не держали, так что же побудило вас остаться в этой сраной дыре? Наркотики? Легкая добыча? Коммунистический режим? Или еще что?

Дерн посмотрел полковнику в глаза, вяло улыбнулся своей обычной, чуть отрешенной улыбкой, которая и на улыбку-то не походила, и сказал:

– А что, если я просто одной сраной дыре предпочел другую?

Вот так так! Хорошенькое дельце! Не дай бог репортеры пронюхают. Пропавший без вести предпочел остаться «пропавшим». Американский герой, отвергший Америку. И не отрицающий, что, возможно, есть и другие такие же. Запахло жареным – наверное, омлетом из яиц того же вонючего грифа.

Неудивительно, что при подобных обстоятельствах сестрам Фоли наказали никому о появлении Дерна не рассказывать и повторили это неоднократно, с различными интонациями. Что же касается общественности – а общественность уже успела забыть о случившемся, – то ей сообщили, что наркокурьер, арестованный на Гуаме, оказался именно тем, кем и назвался, а именно – французским миссионером отцом Арно Городишем. В обозримом будущем любую информацию, свидетельствующую об обратном, предполагалось решительно опровергать, а с ее источниками не менее решительно разбираться. Но кто, кроме Бутси и Пру, мог предоставить подобную информацию? Друзей у Дерна всегда было немного, оба его родителя утонули, катаясь на яхте, вскоре после того, как он поступил в военно-воздушные силы.

Через два дня сестры садились в самолет «Аляска эр-лайнс» до Сиэтла в состоянии, близком к шоковому. Потрясение от того, что Дерн жив (были и такие, кто полагал, что сестры Фоли так никогда и не вышли замуж по причине глубокой привязанности к исчезнувшему брату), усугублялось ситуацией, в которой он оказался, и вполне конкретными угрозами правительственных органов.

Бутси хотя и твердила, что все закончится хорошо, находилась в таком состоянии, что стюардессе пришлось самой застегнуть на ней ремень безопасности, а ведь Бут-си выросла в семье авиаторов! Пру, смущенная поведением сестры и подозревавшая, что за ними наблюдает очередной подручный Фицджеральда, погрузилась в «Сан-Франциско кроникл», прикрывшись газетным полотнищем, как маской. «Чернила – кровь языка, – говорил Стаблфилд, объясняя, почему предпочитает экрану печатное слово. – Бумага – его плоть». Пру сделала себе лицо-газету. Насупленные брови были как кроссворды, моргающие глаза – результаты бейсбольных матчей. В нее можно было хоть рыбу заворачивать.

Где-то в середине «Кроникл», близ рта маски, она наткнулась на коротенькую заметку о том, как поезд, в котором ехал цирк, сошел с рельсов в горах Орегона где-то между Сан-Франциско и Портлендом. Серьезно никто не пострадал, но пропало несколько животных.

* * *

Самым разумным было уничтожить капитана Фоли. И полковник Томас, и сотрудник оперотдела Фицджеральд знали, как организовать ему «сердечный приступ» в камере. Администрация к прекращению дела до суда отнеслась бы спокойно.

Разумеется, можно было просто изобразить Фоли про-марксистски настроенным дезертиром и добиться, чтобы его приговорили к смертной казни или пожизненному заключению. Однако в таком случае суда было не миновать, а кто знает, что бы он наговорил на заседаниях или же – в случае закрытого слушания – другим обитателям тюрьмы, или же репортерам, назначенным освещать его казнь. Аналогичные проблемы возникли бы, если бы против него выдвинули обвинения в контрабанде наркотиков, чем он, собственно, и занимался. Впрочем, особого значения то, что может сказать Фоли, не имело. И публика, и официальная пресса вряд ли приняли бы всерьез лживые заявления наркодилера-дезертира-предателя.

Однако за какую банку с вареньем ни возьмись, в каждой барахтались, потирая лапки и шевеля крылышками, мухи в лице майора Марса Альберта Стаблфилда и первого лейтенанта Дики Ли Голдуайра. И по совокупности причин нельзя было принимать никакие серьезные меры по отношению к Фоли до тех пор, пока не установлены местопребывание, нынешнее состояние и степень соучастия этих двух пропавших без вести.

Расставаясь, полковник Томас и сотрудник оперотдела Фицджеральд (обычно называемый Мэйфлауэром) договорились приложить максимум усилий для того, чтобы уничтожение произошло как можно быстрее.

– Да, кстати, – сказал Мэйфлауэр, когда они покидали здание, – детям вашей сестры вчера в цирке понравилось?

– Даже очень. Они были в полном восторге. Одно плохо – клоун напился и завалил номер со зверями.

По узким губам Мэйфлауэра скользнула понимающая улыбка. Наклонившись к полковнику, он шепнул, сверкнув слишком уж безукоризненными зубами:

– Никакой это был не клоун. Это была лесбуха.

* * *

Тук-тук!

– Кто там?

Ответа не последовало. Деревня ужинала, и Дики слышал только шелест бамбуковой рощи в полумраке.

Тук-тук!

– Саббайи дзи? Саббайи дзи? Кто там?

И снова нет ответа. Дики разумно предположил, что, если даже Фоли и сдал их, властей пока ждать рано. И тем не менее насторожился. Дики стоял на коврике посреди своей хижины совершенно голый – он только что помылся и постирал одежду в ручье. До того как раздался стук, он искал чистые шорты – обычное его одеяние в Фань-Нань-Нане.

Затаив дыхание, он уставился на шаткую плетеную дверь, та приоткрылась, и чья-то рука швырнула к его ногам небольшой цилиндрический предмет. Дики инстинктивно пригнулся, думая, где бы укрыться, но хотя его хижина считалась по фань-нань-наньским меркам просторной, в ней не было ни тяжелой мебели, за которой можно спрятаться, ни алькова, защитившего бы от взрыва.

От взрыва? Да. Дики был абсолютно уверен, что к нему катится граната, поэтому перед глазами успела промелькнуть вся его жизнь. Прошмыгнула учительница шестого класса, требовавшая несделанных заданий по математике (на тысячную долю секунды он вернулся-таки в школу из кошмара), промчался раскрасневшийся отец в кабриолете – из тех, которыми торговали в фирме Голдуайра, пронеслась на гольф-карте мама, проскользнула старшая сестра, сверкнувшая, чем не раз его смущала, голой грудью; богатые дедушка с бабушкой, алкоголик-гитарист, учивший его играть, кучка соучеников из университета Северной Каролины, психованный командир эскадрильи – длинная череда эпизодических персонажей из сцен, которые, по мнению (обоснованному или нет) Дики Голдуайра, определили его, Дики, жизнь. И только он успел удивиться, почему из всех возможных мест и способов, какими могла бы закончиться эта жизнь, почему именно в лаосской хижине, почему его, голого, на пятьдесят втором году жизни, почему разорвет на куски граната…

Но взрыва не последовало. «Граната», перестав крутиться, оказалась подозрительно похожей на стеклянную банку со знакомой сине-желтой этикеткой. И это не было кадром из прошлого. Как не было и видением, выплывшим из недр психики, чтобы напомнить, что он профукал свою жизнь, как, отказываясь просыпаться вовремя, профукивают ее многие. Не было это галлюцинацией, порожденной глубинным стыдом либо гордыней, равно как и не было бомбой.

А было это… была это… банка майонеза. Майонеза высшего качества (известного к востоку от Миссисипи как майонез «Хеллманс»). И пока он разинув рот разглядывал банку, дверь открылась чуточку шире и кто-то метнул в него упаковку хлеба «Вандер-бред», угодившую прямо в пенис.

* * *

Дики приготовил сандвичи. Понятное дело, не сразу. Сначала они обнялись. Затем обсудили арест Дерна (Лиза Ко удивилась, что он об этом уже знает; на самом деле она в глубине души расстроилась, что ему все известно, – ведь она примчалась с другого края света, бросила цирк, оставила своих тануки под присмотром женщины с неустойчивой психикой именно для того, чтобы самой сообщить ему новости). Они поговорили о том, как этот арест может отразиться на Дики, на них двоих и на Стаблдфилде. Затем она тоже обнажилась, и они занялись любовью.

Любовью они занимались так стремительно, словно это была гонка за лидером, и оба достигли оргазма быстрее, чем Дэниэл Бун освежевал бы плюшевого мишку. Дики распирало еще с ночи воздержания, проведенной с мисс Джинджер Свити (по правде говоря, во время длительного оргазма он пару раз мисс Джинджер Свити вспомнил), а Лиза Ко за три месяца занималась сексом лишь однажды – с Бардо Боппи-Бип, и хотя то ощущение было новым, волнующим и крайне приятным, оно было совсем иным. (Лиза сочла, что секс с женщиной не считается нарушением клятвы супружеской верности, а вот Бардо Боппи-Бип, кажется, приняла это за нечто большее.).

К тому времени стемнело окончательно, и сандвичи Дики делал при свечах. Когда-то он признался Лизе Ко, что больше всего тоскует по американскому майонезу и резаному хлебу. И вот она привезла ему именно их, а это навело его на мысль, что она любит его больше, чем ему порой кажется.

Все жители Каролины с ума сходят по майонезу, майонез для них – амброзия, пища их древних богов. Майонез успокаивает, побуждает гласные еще более плавно скользить по медлительным гортаням, ублажает тяготеющие к жирненькому вкусовые пупырышки, возносит к высям, куда свиному жиру не подняться. Желтый, как летнее солнышко, нежный, как юные чресла, гладкий, как тирада баптистского проповедника, якобы незаметный, как платочек фокусника, майонез укутает лист салата, нарезанную соломкой капусту, ломтики холодной картошки мантией скромного величия, изменит их обыденную сущность, вернет им живость и привлекательность, наделит способностью усладить если не сердце, то хотя бы пищевод. Жареные устрицы, вчерашний ростбиф, арахисовое масло – мало найдется пищи, что не засверкает новыми гранями при встрече с этим соблазнителем, с этим фатоватым шарлатаном, с этим алхимиком в банке.

Извечная тайна майонеза, над которой наверняка, кроме Дики Голдуайра, ломали голову многие, заключается в том, почему яичный желток, растительное масло, уксус (озлобленный братец вина), соль, сахар (основной источник энергии радости на земле), лимонный сок и, естественно, щепотка старой доброй динатриевой соли EDTA сочетаются так, что из них получается столь универсальная, сытная и – да что там говорить – царственная приправа, отчего горчица, кетчуп и иже с ними должны либо склонить перед ней голову (хотя майонез при цене два бакса за банку нос не задирает), либо с позором покинуть сцену. Кто, как не французы, мог изобрести это гастрономическое чудо? Майонез – дар Франции бестолковому нёбу Нового Света, благо, в котором сочетаются древнее инстинктивное стремление человечества к рыхлому теплу чистого жира с современной романтической страстью к сложным вкусам: майонез может показаться недостаточно острым и даже прозаичным, но под сливочно-кремовым флером скрывается характер бурный и неуемный. Забудьте про холестерин – от майонеза исходит то сияние, которое для нас, сирот Вселенной, с тех самых пор, как мы упали со звезд, ассоциируется с благополучием.

Ладно, может, это и слишком сильно сказано, однако даже хулители майонеза не могут не признать его блеска. И никогда и нигде не блестит он так ярко, как просто намазанный на кусок хлеба.

«Вандер-бред» Дики любил больше всего. Лиза Ко вскрыла упаковку, красные, синие и желтые горошины на которой, напомнив о цирке, пробудили в ней чувство вины, и бережно вынула ломтики хлеба. Ножом, напоминавшим скорее штык, нежели кухонную утварь, Дики аккуратно покрыл каждый слоем шелковистой массы, от корочки до корочки, следя за тем, чтобы не осталось ни одного, пусть крохотного, пятнышка. Дики, видите ли, тонко чувствовал красоту правильно сделанного сандвича. Те, кто оставляет на хлебе сухие прогалины, кто ленится намазать майонез ровно, от края до края, люди пустые и никчемные, поденщики, а не истинные художники, и они недостойны называться творцами сандвичей.

Что касается начинки, то с этим возникли проблемы. Обычные ингредиенты – консервированный тунец, сыр, пастрама, помидоры и т. д. в фань-нань-наньской кладовой Дики отсутствовали. В порядке эксперимента он сделал сандвич с вареным рисом, добавив в него для вкуса перец чили, чеснок и маак каук (кислый фрукт, напоминающий оливки), и хотя получилось приятнее, чем можно предположить – благодаря, ясное дело, майонезу, – однако оставляло желать лучшего. Сандвич с наам-пак-каат (перебродившая паста из латука), мятой и нанг квай хаэнг (сушеная буйволиная шкура) оказался еще менее удовлетворительным.

В конце концов – Лиза Ко только удивленно покачала головой – Дики удовлетворился простыми сандвичами с майонезом, такими же, какие он делал себе мальчишкой, когда мать уезжала играть в гольф, отец тусовался в стрелковом клубе или на автостоянке, а у кухарки был выходной. Мм-мм-ммм! Даже после нескольких дней путешествия «Вандер-бред» не потерял вязкости, а майонез по всем вышеупомянутым причинам оправдал усилия, потраченные матерью-природой на то, чтобы внедрить в эпителий языка овальную гроздь сенсорных клеток. Мм-мм-ммм!

Сандвичами он вскоре насытился, однако ностальгия, видно, не проходила, поскольку он продолжал брать ломтики хлеба – складывал их, скручивал, мял и делал из них фигурки, как в детстве. Дики лепил маленьких зверушек. Точнее, домашних животных. Сотворил свинью, козу, гуся. Ему и в голову не приходило, что Лиза Ко мается чувством вины по отношению к цирку, поэтому он вылепил слона и жирафа. Лиза, то ли мучившаяся виной, то ли нет, пришла в восторг. Она никогда не видела ничего подобного, даже среди бабушкиных оригами. Впрочем, когда Дики попытался сделать для нее тануки – у него возникли трудности как с пузом, так и с мошонкой, – она решила, что лимит восторгов исчерпан.

И она поцеловала его – достаточно крепко, чтобы привлечь его внимание. Затем подошла к кровати и легла. Согнула колени и раздвинула ноги. Глянцево-черные волосы на лобке раздвинулись, как занавес в театре, открыв строенные декорации – немного сюрреалистические и розовые, как классический рассвет. Таинственные, мерцающие, дышащие, складчатые, они ждали выхода на сцену актера, который раскрыл бы их подлинный смысл.

Дики, который уже с успехом пробовался на эту роль, не заставил себя ждать, причем появился не из-за кулис, а со стороны рампы, и никакой Лоуренс Оливье или, скажем, Джеймс Дин никогда не играл с такой отдачей. Да и Лиза Ко отдавала не меньше, чем получала. На сей раз они занимались любовью неспешно, раздумчиво, тщательно, впрочем, не без отдельных внезапных всплесков. Длилось это почти два часа, а когда они наконец разъединились и перевели дух, то оказалось, что они в буквальном смысле плавают в луже пота и прочих телесных жидкостей.

Послевкусие от сандвичей с майонезом смешалось во рту Дики с соками Лизы Ко. Он смахнул с трехдневной щетины крошку, вытащил застрявший между зубами волосок и – невзирая на неопределенность собственного будущего – заснул счастливым человеком.

Проснувшись на рассвете, он увидел, что Лиза уже встала, оделась и душится за маленькими, хорошенькими, но слегка заостренными ушками. Он и не спрашивая знал, что через минуту-другую она отправится искать канатоходца, чтобы переправиться на виллу «Инкогнито». И хотя в этом не было ничего удивительного, собственное сердце показалось Дики железным пианино с колючей проволокой вместо струн и скорпионами вместо клавиш.

Те, кто его знал, могли бы спросить: в какую именно сторону текла мутная река его ревности? По направлению к Стаблфилду или к мадам Ко? Ибо суть в том, что этого мужчину он любил почти так же, как эту женщину. Стаблфилда он полюбил почти сразу, едва с ним познакомился.

Встреча произошла в комнате отдыха офицеров на американской авиабазе, находившейся на самом южном острове Японии. По-видимому, настал момент вернуться немного назад – для того, чтобы бросить взгляд на калейдоскоп событий, которые привели Дики на авиабазу и настроили его таким образом, что майор Марс Альберт Стаблфилд произвел на него столь сильное впечатление. Лучше назвать это именно калейдоскопом, поскольку между событиями редко возникает линейная связь, как обычно полагают те, кто учит нас «истории», хотя в данном случае след взять довольно легко.

Как-то раз в начале осени Дики, второкурсник университета Северной Каролины, играл на студенческом пикнике на гитаре и пел народные песни. Он не то чтобы развлекал аудиторию, нет, просто сидел у костра, перебирал струны и тихонько мурлыкал себе под нос; впрочем, человек пять-шесть подсели к нему и даже подпевали. В какой-то момент, а именно после исполнения «On Top of Old Smoky», девушка, которой он прежде никогда не видел, вышла из тени и взяла его за руку.

– Знаешь, старичок, слишком ты хорош для этих ученых крысят. Я отведу тебя туда, где тебя оценят по-настоящему. Давай-давай, пошли, – сказала она в ответ на его робкие возражения. – Считай, что это приказ.

В кафе «Носорог» в центре города аудитория оказалась хоть и поспокойнее, но немногим внимательнее, чем голосистые гуляки из «Пи Каппа Фи», однако тот робкий дебют на сцене «Носорога» оказался поворотным моментом в жизни Дики.

Девушку звали Шарлин, и хотя она со своей копной курчавых волос, военными ботинками и жутко накрашенными глазами была не столь привлекательна, как девицы из группы поддержки, с которыми он встречался в Маунт-Эри, или соученицы, привлекавшие его внимание в кампусе, в ней были, что ли… вольтаж, отвага, тайна, а их и близко не чувствовалось в тех, других. Вдобавок в отношении секса Шарлин была и куда щедрее, и куда опытнее, чем все его знакомые девушки, и еще до наступления рассвета он понял, что прежде пребывал в состоянии, равносильном девственности. Само собой, он давно уже держал вертел на огне, но до встречи с Шарлин, как выяснилось, жарил на нем только пирожки.

Если вагина Шарлин была в тот год, выражаясь метафорически, майонезом его жизни, то ветчина, помидоры и собственно хлеб имели природу более интеллектуальную. В школе Дики без труда получал хорошие оценки, но даже отличные оценки отнюдь не свидетельствуют о том, что ученик хоть что-то соображает. Скажи вы Дики до поступления в университет, что Гражданская война не была войной за отмену рабства, что Америку открыл не Колумб, что Иисус Христос никогда не был христианином, что слово «уникальный» не является синонимом слова «необычный» или что обманутый всеми и каждым изобретатель Никола Тесла считается отцом не только электротехники, но и электроники и на фоне его изобретений все творения Томаса Эдисона кажутся поделками сельского самоучки, – поделись вы с ним даже этой обрывочной информацией, он, подобно большинству других обитателей Маунт-Эри, как «образованных», так и нет, счел бы это бредом сумасшедшего. А теперь он сидел в кафе (он стал выступать в «Носороге» почти ежедневно, несмотря на то что все, включая его самого, считали его исполнение песен Боба Дилана немногим лучше того, что мог бы выдать хорошо выдрессированный мексиканский попугай), сидел и слушал, как Шарлин с друзьями треплются про экзистенциализм, про террористические заговоры, про юнгианскую теорию НЛО, про тибетскую «Книгу Мертвых», про пацифизм Ганди и про троичный архетип Матери-Богини в искусстве. Слушал внимательно, но суть улавливал с трудом.

Более того, поскольку ему не хотелось сидеть вот так, дубина дубиной, поскольку по каким-то мистическим причинам он мечтал, чтобы университетские фрики принимали его за равного, поскольку жаждал произвести впечатление на Шарлин и поскольку многое из новой для него информации пробудило в нем искренний интерес, он стал пропадать в библиотеке – изучал всевозможные эзотерические концепции. Ему удавалось получать нормальные оценки по основной специальности – автомобилестроению (это была папочкина идея), но душа его витала в иных сферах. С куда большим наслаждением читал он Бакминстера Фуллера, нехрестоматийные исследования по Гражданской войне и биографии Теслы и Будды. Горизонты его видения мира расползались, как горячий сыр по пицце.

В «Носороге» к нему всегда относились неплохо. Девушкам он нравился потому, что был симпатичен, воспитан и немного наивен (материнский инстинкт не чужд даже представительницам богемы). Мужчинам нравился потому, что разрешал гонять на своем «фиате-спайдере» и давал взаймы на марихуану. Музыкальные таланты, хоть и ограниченные, придавали ему толику загадочности, а туманные намеки Шарлин на размеры его мужского достоинства впечатляли как женщин, так и мужчин. Теперь, когда Дики мог время от времени принимать посильное участие в застольных беседах, он достиг цели – стал своим среди всем чужих. Однако опасения, что его бурно развивающаяся личность скоро выйдет за рамки, рассеялись, когда в первый же теплый апрельский день – весна перла из мягкой каролинской земли, как козлиные гены из кукурузного початка, – Шарлин смылась в Беркли со странствующим торговцем кислотой по прозвищу Цыган, забрав с собой павлиньи перья, карты Таро, романы Колетт и оставив разве что пропахший пачулями и вагиной вакуум – даже запиской его не удостоила.

Сердце Дики не то чтобы было разбито – оно было выжато досуха. Он чувствовал себя комнатным цветком в заброшенном доме. Семь месяцев он кувыркался в водах жизни – и вот гидронасос пришлось заложить, поскольку стало нечем платить за воду.

На дне канавы еще бил родничок, оставались еще неисследованные области человеческой мысли, но нырять уже было никак невозможно. «Тренер» его бросил, интерес к обыденной жизни был утерян, и он остался с миром один на один, взведенный как курок и выжатый до капли. Опасаясь, что в таком состоянии недолго и засохнуть окончательно, и будучи по натуре человеком слишком жизнерадостным, чтобы впадать в депрессию надолго, он заставил себя действовать. Сдав выпускные экзамены, Дики, невзирая на сопротивление родителей, записался в ВВС.

– Тебя погонят во Вьетнам! – вопили они.

– Очень на это надеюсь, – бурчал Дики и не кривил душой, хотя и сам до конца не понимал почему – особенно после всех антивоенных тирад, выслушанных им в «Носороге».

Предаваясь самоанализу, он вспоминал последнюю ночь с Шарлин. Они лежали на ее узеньком матраце, спальник, служивший одеялом, был отброшен в сторону – так быстрее остывали разгоряченные бурным коитусом тела. Дики все рассуждал о том, что в законах, которым подчиняется Вселенная, главное не материя, а замысел, или о чем-то в этом роде, вычитанном у Бакминстера Фуллера, и только собрался построить собственную теорию, как вдруг заметил странный свет в глазах Шарлин.

Много лет спустя он будет порой замечать тот же свет в глазах Лизы Ко и всякий раз будет удивляться тому, что этот свет сочится из древних и исключительно женских недр. Это было едва различимое сияние, исполненное, хотите верьте, хотите нет (пусть циники глумятся, сколько им вздумается), сакрального смысла; однако ни Папа Римский, ни просветленный гуру, равно как и актер, исполняющий роль Папы или гуру, никогда не смогли бы его изобразить. Так, наверное, может смотреть лисица на своих лисят, но это, как и лактация, вне мужской компетенции. Коли на то пошло, и в женщинах такой свет встречается нечасто, и Дики мог только догадываться о его древнем и загадочном происхождении, хотя мира Зверей-Предков его воображение скорее всего не постигло бы.

Как бы там ни было, но он подметил какое-то новое выражение глаз Шарлин, когда она той ночью повернулась к нему и, прервав его тираду, сказала:

– Ты, главное, старичок, помни, что головная кость соединяется с костью сердца.

– Что-что?

– Понимаешь, старичок, когда я с тобой познакомилась, ты на самом деле жил в согласии с чувствами. Это-то, наверное, меня и завело. Ты жил сердцем. А теперь собрал вещички и переехал в голову. – Она приподнялась, опершись на локоть. – А должно быть, старичок, и то, и то. Пускай ты самый что ни на есть чувствительный или умный-заумный и образованный – надо быть и тем, и этим сразу, а если между умом и сердцем нету связи, если они не делают общее дело, тогда, старичок, получается, что ты прыгаешь по жизни на одной ноге. Сам ты можешь думать, что идешь нормально или даже бежишь, а оказывается, всего-навсего прыгаешь. Ты – попрыгунчик. А связь эту нужно поддерживать.

Шарлин зевнула, чмокнула его в щеку, снова зевнула и заснула.

Когда он, летя в Техас на курсы боевой подготовки, вспомнил это, то решил, что записку она ему все-таки оставила.

И еще решил, что Вьетнам не худшее место, где можно попробовать наладить связь между головой и сердцем.

* * *

Тук-тук!

– Кто там?

– Старший инспектор Ведомства Судьбы и Перемен.

– Ты и вправду Старший инспектор Ведомства Судьбы и Перемен?

– Дурачок ты, что ли? Нету такого ведомства. Я – Оголтелый Лототрон Слепого Случая. Если ты углядишь в моих хаотичных метаниях систему – что ж, твое право, но если тебе вздумается принимать на основе своих выкладок важные решения – будь готов к сюрпризам.

Не важно, как и по каким законам предопределяется судьба, кто автор нашей книги жизни – божественный промысл, случай или сила воли, – однако очевидно, что одно ведет, пусть и окольным путем, к другому; а в истории Дики Голдуайра колеса будущего крутились все быстрее.

Бабушка Дики была из старинного семейства табачных плантаторов, она субсидировала избирательные кампании нескольких каролинских конгрессменов, поэтому стоило ей пустить в ход свои связи, и его тут же приняли в военное училище. Дики не помышлял о карьере офицера, ему это и в голову не приходило, но как человек, привыкший к привилегиям, он принял такой поворот судьбы как должное. Из училища он вышел вторым лейтенантом, и его направили в школу штурманов.

– Ну и ладно. Хорошо, когда можно добраться до цели по ровной дорожке, – рассудил он, хотя и подозревал, что Бакминстер Фуллер вряд ли бы с ним согласился.

Школу он окончил в числе лучших, в награду за что был послан на войну.

Во Вьетнаме он пробыл меньше полугода. Отсутствие логики в военной среде – дело обычное, и его назначили в наземную диспетчерскую службу, где он, как и многие другие жертвы кадровой политики Пентагона, был вынужден прозябать, не используя своего потенциала полностью. К тому времени, когда он привык к духоте и вони, к шуму и грохоту, к зудящей от укусов коже, к тому времени, когда смирился с тем, что теперь ему придется слушать беседы либо о косоглазых и неминуемой гибели, либо о машинах, бейсболе и подружках (реальных или вымышленных), кто-то где-то наконец проснулся и бодрствовал настолько долго, что успел послать его в Японию, в эскадрилью В-52. С тех пор Вьетнам ему предстояло видеть только сверху, из кабины самолета.

Он доложил о своем прибытии командиру эскадрильи, и дневальный проводил его в казарму. Дневальный же показал, где офицерский клуб и комната отдыха. Для выпивки было еще рано, поэтому он заглянул в комнату отдыха, где два довольно неопрятного вида типа в жеваных гавайских рубашках громко спорили о том, что хуже – показное потребление или показной отказ от потребления. Они явно раздражали игроков в покер и одинокого капитана, пытавшегося написать письмо домой, но их это нисколько не заботило. Дики почему-то потянуло именно к этой парочке.

Оба были мужчины крупные, но один высокий, с тонкими чертами, продолговатыми глазами и копной не по уставу длинных волос, а его собеседник – низкорослый и коренастый, с угрюмым, грубо вылепленным лицом и руками мясника. Волосы его так стремительно неслись к затылку, словно лоб покрикивал на них, как бывалый кучер: «Эй, залетные!» Когда Дики добрался до кожаного кресла рядом с их диваном, они уже перешли к обсуждению тонкостей. А именно: пытались определить различие между 1) нуворишской склонностью к показухе, 2) компенсаторной жадностью человека, терпевшего лишения в детстве, и 3) крайними случаями потлача у индейцев, когда потребление выходит за пределы обычной жадности и становится спортом и замещением войны.

Не отвлекаясь ни на секунду от беседы, высокий протянул Дики пиво (видно, для выпивки было не так уж и рано) и потребовал, чтобы оппонент объяснил, чем отличается истинный аскет от того, что он назвал нарочно не потребляющим бедняком-снобом. Фоли (а это был именно он), заговорив уверенно, сбился, когда Стаблфилд (разумеется, он) перебил его вопросом о том, к какой категории можно причислить Христа. Был ли Иисус просветленной личностью, понимавшей сущность майи (то есть иллюзорной природы материального мира), и противником обретения счастья посредством обогащения или же всего лишь унылым и бесполым мазохистом, протокоммунистом с оливковой ветвью в одном месте. Вот здесь писавший письмо капитан побагровел.

– Довольно! – взревел он, шваркнув ручку на стол. – Я больше не намерен слушать ваши кощунственные рассуждения о Господе моем. – «About my Lord» – так это звучало по-английски.

Стаблфилд миролюбиво улыбнулся.

– Прошу прощения, Сьюард, – сказал он. – Извини. Я и не знал, что ты британец.

– Что ты несешь? Никакой я не британец, и тебе это отлично известно.

Капитан Сьюард кипел от ярости. Игроки в покер побросали карты.

– Но какже, Сьюард… – Голос Стаблфилда был нежнее детского шампуня. – Разве ты не сказал минуту назад, что у тебя есть лорд? Я полагал, что лорд – это титулованный дворянин, наделенный по законам наследного права властью. Следовательно, если ты признаёшь, что у тебя есть лорд…

– Попробуй как-нибудь на досуге почитать Библию!

– Библию читал я, – вступил в разговор Дерн Фоли. Его голос был холоден и монотонен. – Читал по-английски, по-гречески и на иврите. – Все присутствующие за исключением новичка знали, что так оно и есть. – Майор Стаблфилд прав. Слова «lord» в библейские времена не существовало. Этот английский политический термин был введен в Писание шовинистически настроенными переводчиками, нанятыми королем Иаковом. – Он помолчал. – Вот что интересно: слово «lord» произошло от древнеанглийского «hlaford», состоящего из двух слов – «hlaf», хлеб, и «weard», хранитель. То есть «хранитель хлеба». Что, по-видимому, указывает, как для людей был важен хлеб – пища, а не платежное средство.

Дики закрыл глаза и представил себе упаковку в синие, красные и желтые горошины, а рядом – банку майонеза.

– Вот, значит, как, – сказал Стаблфилд. – Выходит, ты обвиняешь меня в оскорблении хранителя твоего хлеба. Видишь ли, Сьюард, я и не подозревал, что хранитель хлеба в твоем…

– Да заткнись ты! – рявкнул Сьюард. – Осточертели твои разглагольствования! Мы обсуждаем проблему эквивалентности выражений. Как еще могли английские переводчики назвать…

– Они редко употребляли слово «Lord» по отношению к Иисусу, – уточнил Фоли. – Это началось позднее, уже после Библии короля Иакова, где «Lord» относится в основном к Иегове. Что касается тебя, Сьюард, ты мог бы называть Иисуса своим главнокомандующим, правомерно опустив тем самым олуха из Белого дома, но на самом-то деле Иисус был странствующим раввином.

– Согласен, – подхватил Стаблфилд. – Он был бездомный еврей-пацифист. Скажи-ка, Сьюард, знай ты это, позволил бы ты своей сестре выйти за Иисуса замуж? А дочери? А тебе бы хотелось иметь такого соседа? Чтобы к нему с утра до ночи шастали блудницы, мытари и грешники, чтобы он сидел и ждал, когда же твоя жена придет и омоет его грязные пацифистские ножонки?

Этого Сьюард снести никак не мог. Он схватил свои бумажки и рванул к двери. Двое картежников вскочили и бросились за ним, а другие двое с трудом сдерживали смех.

– Да не сходи ты с ума, – кинул ему вслед Стаблфилд. Вполне сочувственно.

– Я не схожу с ума, – развернулся к нему Сьюард. – Но счеты с тобой сведу.

– Счеты, говоришь? Так я ж на них не считаю. – С этими словами он встал (томик джойсовского «Улисса» полетел на пол) и, заведя руки за буйную голову, пустился в пляс. Такого причудливого танца Дики в жизни не видел. Стаблфилд то скакал, как обезьяна, у которой хвост попал в камнедробилку, то бился, истекая слюной, в судорогах, лишь изредка выдавая одно-другое неспешное и грациозное па, и вся эта какофония движений строго подчинялась ритму «Бич бойз», едва слышно игравших в углу.

Фоли, который хотя бы с виду казался и сдержаннее майора, и замкнутее, медленно встал и присоединился к танцу, неуклюже копируя пируэты Стаблфилда – как медведь, повторяющий движения поводыря.

Сьюард, хлопнув дверью, удалился. Картежники, даже те двое, которых оскорбила непочтительность Стаблфилда, покачали головами и разразились хохотом. А Дики влюбился.

* * *

Считается, что в окрестностях Сиэтла лето наступает пятого июля. Наблюдение это, разумеется, научно не подкрепленное, но не лишенное оснований. Июнь в Сиэтле обычно холодный и дождливый, а День независимости знаменателен отмененными барбекю и насквозь промокшими петардами. Однако – что интересно, необъяснимо и даже непатриотично – частенько на следующий день внезапно выходит солнышко и еще пару месяцев мотается по небу, как одинокая девушка, случайно перебравшая на вечеринке пунша.

Впрочем, и в этом мотании по небу нет постоянства. Бывает, даже заведя уже мотор, северо-восточное лето движется с перебоями – как будто пробирается в пробке по центру города. Случаются в августе дни, когда в воздухе уже чувствуется «дыхание осени», и миллионы голов ныряют в горловины свитеров, а шорты убираются до следующего лета. И вдруг несколько дней спустя бледный аэростат солнца сверкнет, как космический «коктейль Молотова», и только и слышен синкопированный ритм откидываемых крыш кабриолетов.

Вот, например, и в нынешнем году восторги, которыми Бутси приветствовала осень, оказались преждевременными. В тот день на излете августа солнце определенно решило прервать затяжной отпуск и вернуться в строй. Бутси пришла с работы поздно (в почтовом отделении устроили профсоюзное собрание) и едва пропихнула свое лоснящееся, задыхающееся тело в дверь – будто приволокла статую Свободы в плутониевом чемоданчике. На самом деле она принесла только сумочку, коробку для завтраков с портретом Винни-Пуха и свернутую трубочкой газету.

– Ф-фу! – выдохнула она, обмахиваясь газетой.

Она стояла в дверях, ждала, наверное, что Пру спросит: «Ну как, тебе достаточно жарко?» Этот вопрос Бут-си, к ее вящему удовольствию, задавали в тот день раз тридцать. Но Пру только сказала:

– Привет, сестренка, – и продолжила просмотр уже подходившего к концу выпуска шестичасовых новостей.

Бутси уселась к сестре на диван и радостно заявила:

– Денек-то жаркий! – В ответ не последовало ни согласия, ни возражения, и ей пришлось продолжить беседу самой. – Какие новости?

– Если ты имеешь в виду наших друзей из Фриско, то новостей нет. Полагаю, Дерн рассказал федералам не больше, чем нам. И пока не вскроются новые подробности… – Пру пожала плечами. – Кто его знает, может, он защищает интересы международной наркомафии… а может, просто Дерн в своем репертуаре.

Бутси молча, медленно, рассеянно расстегнула две пуговки на влажной блузке. Обмахнулась последний раз газетой и развернула ее.

– Ладно… – как будто сказала она, хотя это был скорее вздох, чем слово. – Я тут прочла кое-что в автобусе. Может, это тебя заинтересует?

Пру и в самом деле заинтересовала статья, на которую указала Бутси. В ней описывались последствия железнодорожной катастрофы у Грантс-Пасс, штат Орегон, – там с рельсов сошел поезд, где ехал цирк. Нескольких обезьян и льва поймали без особых усилий, но все до единого редкие зверьки тануки сбежали в горы и исчезли.

* * *

Фань-нань-наньское ущелье – бездна, занавешенная туманом, головокружительный провал, рваная рана в крыле ветра, пещера, где тигры прячут павлиньи кости и где витают тени древних слонов. Одинокий трос над пропастью – как ниточка слюны, протянувшаяся между бранящимися богами. Две женщины (одна в люльке) покачиваются у самого обрыва – словно муравьи, ползущие по соломинке к горшку с медом.

Лизу Ко в отличие от ее жениха прогулка по проволоке всегда возбуждала. Она же как-никак выросла циркачкой и, хотя сама не была воздушной гимнасткой, давно водила дружбу с теми, кто, как и Карл Валленда, считал: «Жизнь – она на проволоке, все прочее – лишь ожидание». Вниз она не смотрела, даже Валленда бы не смотрел, да и незачем это. Высота, бездна, ревнивые волны земного притяжения, дерзость самого поступка – всем этим был напоен утренний эфир, и в Лизе било ключом ощущение безрассудной свободы, которое неведомо ни чайке, ни соколу, защищенным инстинктом и крыльями.

Посреди пути какая-то пичужка – не чайка и не сокол, – пролетая мимо, выдернула из головы Лизы Ко длинный черный волос. У Лизы хватило ума промолчать, а завизжала она, только добравшись до бамбуковой площадки на той стороне. Гимнастка же, аккуратно закрепив опустевшую люльку, воздержалась даже от упоминания о том, что, как ей показалось, волосок в клюве кукушки превратился в сияющую нить.

* * *

Лан (или то был Кхап?) впустил ее на виллу «Инкогнито» и проводил в кабинет Стаблфилда. Тот сидел голый по пояс, выставив напоказ блистательного тигра, в одних брюках от Армани, потягивал шампанское «Луи Родерер» и читал Бодлера. Увидев Лизу, он сделал вид, что закашлялся, чтобы скрыть, что у него перехватило дыхание, и опустил глаза – чтобы не выдать удивления.

– Бонжур, маэстро, – сказала Лиза Ко. И не было ни майонезной гранаты, ни пикирующего хлеба. – Ваша маленькая ученица вернулась.

– Все как раз наоборот, радость моя. Это я – твой ученик. Тем единственным, чему научил тебя я, мы с тобой заниматься больше не можем, потому что ты – без пяти минут замужняя женщина.

Она расхохоталась.

– Ты неисправим! И притворная скромность тебе не к лицу. Равно как и дурные манеры. Твоя статуя говорит с тобой, Пигмалион, так подойди же и поцелуй ей руку.

Стаблфилд тяжело поднялся.

– Боже мой, что же такое творится? Почему это ты так быстро вернулась? Могу предположить, что пуритане-американцы депортировали тебя зато, что ты пробуждаешь в гражданах похоть. Хорошо еще, эти мужланы не умеют читать твои мысли. – Он наклонился, чтобы поцеловать ей руку, но тут же притянул Лизу к себе. Она почти не сопротивлялась. – Неужели до них дошло, что ты способна совратить с пути истинного весь их американский народ?

– Нет. И хватит мне льстить. Если кто из нас совратитель, так это ты. Мои затасканные мыслишки и последнего тупицу не совратят.

Они еще немного поспорили, кто кого радикальнее и кто на кого повлиял. Если бы читатель имел возможность послушать их беседу, он бы тут же заметил, что спорящая со Стаблфилдом женщина говорит совсем иначе, чем та, которая общалась с Бардо Боппи-Бип. Была ли это та самая мадам Ко? О да! Даже если то было внезапное помутнение разума или преднамеренная хитрость (для обеспечения инкогнито), но наподобие китайской прачки из позапрошлого века Лиза Ко разговаривала исключительно в Америке и только с некоторыми иностранцами. В Лаосе ее ломаный английский чудесным образом исправлялся, речь становилась плавной и практически безукоризненной – так ее научил говорить Стаблфилд, прежде чем научил… науке сладострастия. (По зрелом размышлении хочется заметить, что вряд ли один человек может научить другого постельному искусству. Можно разве что разбудить в партнере или партнерше прежде дремавшую предрасположенность к этой дисциплине. Предрасположенность есть не у всякого. У юной Лизы она, безусловно, имелась. Это было врожденное качество – так копится сок в согревающем манго. К счастью, у нее были и другие дарования, что помешало либидо определить ее жизнь.)

Итак, собеседники вели искусный и изысканный спор, стоя в полушаге от объятия. Ни он не уступал, ни она, и в конце концов Лиза сказала:

– Я ведь совсем ненадолго. Мне нужно возвращаться в цирк. Я уехала самовольно, чтобы предупредить вас с Дики об аресте Дерна. Но, оказывается, вы давно в курсе.

– Не так уж и давно. Я узнал об этом вчера. Наш малыш Голдуайр не на шутку встревожен.

– А ты нет?

Он пожал могучими плечами. И тигр пожал.

– Оно есть оно. Ошибки быть не может.

– Вот гад, а! – воскликнула она, но улыбки сдержать не смогла. – И что ты собираешься делать?

– Может, отправлюсь на курорт в Европу. Куда-нибудь на воды. Сделаю пластическую операцию. Изменю пол. Займусь ремонтом телевизоров. У меня есть фальшивый паспорт и счет в гонконгском банке. В крайнем случае можно распродать по дешевке вот это – на карманные расходы. – Он махнул рукой в сторону ковров, мебели в колониальном стиле, тайских и бирманских деревянных Будд, порнографических нэцке (шунга) и полок с редкими книгами.

– Да, ценностей у тебя немало. Но и торговцам до них не добраться, и тебе их не вывезти. Вывозить все эти редкости поштучно – как их сюда доставляли – не получится.

– Может, и не получится, но только американское правительство шевелится не быстрее страдающей запором черепахи, да и информацию им легче выудить из той же черепахи, чем из таких, как Дерн Фоли. А сами они вряд ли доберутся до La Vallée du Cirque. И я очень сомневаюсь, что кому-нибудь из здешних придет в голову нас выдать.

– Зря ты так уверен. А если объявят розыск? Пообещают вознаграждение? Насколько мне известно, в Фу-Луанге на месте катастрофы уже несколько месяцев работает американская исследовательская экспедиция. А это всего в пятидесяти километрах отсюда.

– Ага, знаю. Слишком уж близко, что мешает комфорту. Впрочем, комфорт – это форма паралича. От него тупеешь. Я не желаю тратить золотые годы жизни в треклятом коконе. Я давно уже собирался отсюда смотаться, хочу дать себе волю, распустить подпруги. – Он взглянул на нее в упор. – Разумеется, я рассчитывал взять с собой тебя. Но это было давно.

Их разделяло каких-то несколько сантиметров, но напряжение было столь высоко, что даже нейтрино бы здесь не проскользнул. Ее губы сами собой потянулись к его, а его – к ее, эпителии на миг соприкоснулись, и они отпрянули друг от друга.

– Всё, хватит, – сказал он. Сделал глубокий вдох. И опустил руки.

– Хватит, – согласилась она. Глаза ее увлажнились, трусики тоже, но в этом она ни за что бы не призналась.

– Давай я налью тебе шипучки, детка. Интересно послушать, какое у тебя впечатление от Америки. Полагаю, моя старушка родина по-прежнему красит губы демократией и пудрится истинной верой, но никакой макияж не скроет ее подлинного лица, вернее, бессовестной и наглой рожи жадной лавочницы. Это-то и есть настоящая Америка во всей истинной сути ее бытия. – Стаблфилд шагнул к бронзовому ведерку, где стояло во льду шампанское. Но вдруг остановился и медленно, чуть ли не смущенно повернулся к Лизе. – Прости, пожалуйста, – сказал он. – Но я просто должен проверить.

И огромным большим пальцем, огрубевшим от бесчисленного множества страниц, им перелистанных, он раздвинул ее губы. Лиза Ко приоткрыла рот и пропустила палец дальше. Он нежно дотронулся до ее нёба. Оно было теплым на ощупь, скользким и влажным. Он нашел то, что искал. Оно было маленьким, размером с дробинку. Он слегка надавил пальцем, и по ее телу пробежала быстрая струйка наэлектризованного тепла.

– Всё на месте, – сообщил он и убрал руку.

– Да, – сказала она и улыбнулась, и было в ее голосе нечто, что его поразило.

* * *

У полковника Пэтта Томаса на железном сером столе, напоминавшем вывернутый наизнанку мусорный контейнер, лежали, кроме множества всего прочего, две бумажные папки. Одну из них он протянул Мэйфлауэру Кэботу Фицджеральду, который как раз зашел в кабинет. Вид у того был довольно понурый.

– Не хочу грузить вас лишними подробностями, Мэйфлауэр, – заявил полковник, разжав зубы и выпустив из них сигару, – но вот спецификация на восьмую модель В-52, на которой летал экипаж Фоли. Да что это с вами? Может, я зря вас кормил вчера барбекю? – Полковник Томас, родившийся и выросший в Луизиане, с сомнением относился к гастрономической выносливости отдельных белых людей, когда тех угощали настоящей едой.

Мэйфлауэр поморщился. Ему явно претило обсуждать личные проблемы с коллегой из военного ведомства. Быть может, эта сдержанность была обусловлена службой в ЦРУ или же классовыми и расовыми различиями.

– Мне… немного не по себе, – пробурчал он. – Сегодня утром я проходил обследование. Поэтому и задержался.

– Какое такое обследование?

– Э-э-э… Гм-м… Ультразвук.

– Да? И что он показал?

Штатский снова поморщился.

– Так, пустяки… – Он не собирался продолжать, но полковник буравил его взглядом, и ему пришлось добавить: – Три камня в желчном пузыре.

– Вы их, главное, на гору не закатывайте, – посоветовал Томас. Отсылку к Сизифу сотрудник Лэнгли уловил (он учился и в Йейле, и в Принстоне), но радости не выказал. Томас, поняв, что дело глухо, выпустил кольцо дыма и открыл первую папку. – В спецификации нет ничего, что могло бы прояснить ситуацию. Одно непонятно: почему в день катастрофы на борту самолета Фоли было только три члена экипажа. На В-52 должно быть пять человек.

– Позвольте вам напомнить, что дело было в 1973 году. Война подходила к концу. Домой отсылали людей больше, чем присылали новых. Эскадрилья Фоли была недоукомплектована. Это, конечно, не соответствует нормам, но опытный экипаж из трех человек вполне мог управлять самолетом, если только…

– Если бы только не случилось чего-то непредвиденного. А оно возьми и случись. В этой эскадрилье все экипажи были недоукомплектованы?

– Нет, только этот. Тогдашний командир эскадрильи сейчас в доме для престарелых в Висконсине, но слабоумием пока не страдает. Он утверждает, что Фоли, Стаблфилд и Голдуайр сами вызвались лететь неполным составом. Однако тот самый Сьюард, которого мы допрашивали в Виргинии, рассказывает все иначе. Он утверждает, что командир эскадрильи послал их троих потому, что с ними никто не хотел летать. Они считались интеллектуалами. – Мэйфлауэр произнес это слово с таким видом, будто ел малину и вдруг ему на зуб попал червяк.

– Это в каком смысле?

– Да в том, что они постоянно вели интеллектуальные беседы. Обсуждали всякий бред, до которого нормальному здравомыслящему человеку нет и не может быть дела. Они всем действовали на нервы. Люди мечтали выиграть войну и вернуться домой к родным и близким, а эти снобы всё носились с какими-то упадническими европейскими идеями… Сьюард одно время был у них стрелком. Он человек порядочный и богобоязненный. Так вот Стаблфилд постоянно над ним издевался. Задавал вопросики вроде «Что именно делал Иисус последние две тысячи лет?». Или спрашивал: «Сьюард, а в раю есть отхожие места? Проложены ли под мостовыми, вымощенными золотом, канализационные трубы?»

Мэйфлауэр произнес это с нескрываемым презрением. А Томас сказал:

– М-да… Вопрос интересный. Я никогда об этом не задумывался. Неужели и в раю придется снимать штаны и…

– Достаточно! – Мэйфлауэр заскрипел мелкими и твердыми зубками. Если бы курил он, сигара разломилась бы пополам и боролась бы, галлюцинируя о Гаване, за последние мгновения жизни.

– Полагаю, – продолжал рассуждать Томас, – в раю люди едят. Так что даже если это только молоко и мед – поверить не могу, что наши согласятся целую вечность сидеть на такой ерунде, – их ведь тоже нужно переваривать. Выходит…

– Полковник, прошу вас, давайте не будем тратить время попусту. – Мэйфлауэр прикусил тонкую губу. И задумался о том, не обратиться ли к начальнику военно-воздушной разведки с просьбой заменить Томаса.

– Всё-всё-всё! Итак, нам известно, что майор Стаблфилд позволял себе святотатьственные высказывания…

– Надо говорить «святотатственные».

– Чушь какая! Это же от слова «тать».

– Корень «тать», но при наличии суффикса произношение корня меняется. Можете справиться в словаре.

– Да пошел ваш словарь…

– Ну хорошо, полковник. Как хотите, таки произносите. Давайте-ка продолжим.

«Неудивительно, что у этакой язвы камни в желчном пузыре», – подумал Томас, а вслух сказал:

– Итак, мы установили, что Стаблфилд был богохульником. А как же наш герой Фоли? Он-то учился на священника епископальной церкви, да и сейчас, пока мы с вами тут беседуем, сидит в коридоре и листает Библию, словно это меню, и он никак не может выбрать, что заказать – жареную курочку или молоко с медом. А как насчет лейтенанта Голдуайра? И вот еще что важно: повлияло ли псевдоинтеллектуальное отношение этих умников к христианству на их политические взгляды? Может, они были если не красными, то, скажем, «розовыми»? Может, они вообще предатели?

Мэйфлауэр насупился.

– Нет. И в то же время – да. – Он помолчал. – Понимаете, даже Сьюард, который их презирал, признает, что летчики они были опытные, знающие и храбрые. Фоли и Стаблфилда должны были отправить домой еще за несколько месяцев до катастрофы, но поскольку новые силы на базу присылали редко и помалу, они добровольно согласились продлить срок службы. И летали на опасные задания, хотя давно уже могли преспокойно сидеть дома. – Он снова помолчал. – С другой стороны, командир эскадрильи отмечал, что они постоянно нарушали дисциплину, а Сьюард вспоминает, что они вечно отпускали язвительные шуточки по поводу американского правительства и военной доктрины. Свидетельствует ли это об их прокоммунистических настроениях? Совершенно не обязательно. Еще раз напоминаю, шел 1973 год.

Мужчины, сидевшие за столом друг напротив друга (у Мэйфлауэра старенький захламленный стол Томаса вызывал отвращение – он привык к своему массивному и безукоризненно прибранному столу красного дерева в Лэнгли), скрестили взгляды. Полковник понял, что имеет в виду Мэйфлауэр, а тот понял, что он понял. К 1973 году только кучка безнадежно тупых вояк, кучка энтузиастов вроде капитана Сьюарда и та легковерная, послушная и малодушная часть гражданского населения, которая готова проглотить сколь угодно дикую официальную ложь, только эти наивные люди видели в войне с Вьетнамом хоть что-то, кроме постыдного образчика политического позерства, приведшего к катастрофическим последствиям.

Минуты две оба молчали. Томас пускал клубы дыма – пока не таяли, они походили на сжатые кулаки рассерженных снеговиков. В тщательно протертых очках Мэйфлауэра отражался серебристый орел с его правого погона. Наконец полковник произнес:

– По-моему, это классический случай: опытные офицеры сомневались в целесообразности приказов начальства, однако послушно им подчинялись.

– Или же все было совсем иначе, – возразил Мэйфлауэр. – Сьюард рассказал, что на последнем задании самолет Фоли над Желтым морем отстал от отряда и скрылся в облаке. Появился только минут через десять. У Сьюарда есть основания подозревать, что экипаж тайком сбросил бомбы в море.

– Ясно, – кивнул Томас. – Это чтобы не бомбить Тропу Хо Ши Мина, что зачастую приводило к случайным жертвам.

– Это правда. Порой страдали лаосские и вьетнамские приграничные деревни.

– Что ж тут поделаешь, дружище, война есть война.

– Вот именно, – кивнул Мэйфлауэр. Он терпеть не мог, когда его называли «дружище», но что можно ожидать от человека, пытавшегося накормить его так называемым «зеленым гарниром»? – Похоже, экипаж Стаблфилда не скрывал, что стремится избежать случайных жертв. Они даже заявляли, что не хотят, чтобы от их бомб гибли дикие звери.

– Они что, еще и вегетарианцами были?

– Впрочем, зверей к тому времени почти не осталось. С 1966-го по 1971 год Тропу бомбили без передыху, однако вьетнамцам как-то удавалось переправлять по ней войска, припасы, технику. С семьдесят первого, как вам известно, бомбили только от случая к случаю. Так что, возможно, десяток обезьян и бамбуковых крыс выжили-таки, – фыркнул он.

– Или же тануки, – добавил Томас.

– Простите? – не понял Мэйфлауэр.

– Тануки. Это такие забавные зверушки, мы их в цирке видели. Они обитают в Юго-Восточной Азии. Да, кстати, дружище, эта Биппи-Боппи или как ее там, она что, пьяная была? Я поначалу подумал, так и надо.

Мэйфлауэра аж передернуло, но не от боли в желчном пузыре. Жена с одиннадцатилетним сынишкой приехали из Вашингтона его навестить и заставили пойти с ними в цирк. Мэйфлауэр терпеть не мог цирк и терпеть не мог, когда его заставляли.

– Я видел по телевизору, – сказал Томас, – что поезд сошел с рельсов, и эти чертовы тануки разбежались. То ли в Орегоне, то ли…

– Это пусть у гринписовцев голова болит. – Голос Мэйфлауэра был по-прежнему монотонным, но в нем уже слышались злорадные нотки. – Итак, на последнем вылете Стаблфилд, командир экипажа, вел самолет, Фоли был вторым пилотом, а заодно оператором бомбометания, Голдуайр – радистом и штурманом. Зенитки открыли огонь, но В-52 летает на такой высоте, что они ему не страшны. Однако то ли ракета, то ли еще что протаранило самолет Фоли. Сьюард видел, как машина потеряла высоту, но тут ее закрыли облака, и, удалось ли экипажу катапультироваться, он не разглядел. Всех троих объявили пропавшими без вести.

Томас затушил сигару.

– И с тех пор о них ни слуху ни духу, пока почти тридцать лет спустя на Гуаме не появляется святой отец с героином. Скажите, а вам не приходило в голову, что Сьюард сам мог их сбить?

– Что за чушь?

– Там, во Вьетнаме, частенько гибли вроде бы случайно.

– Сьюард – ревностный христианин…

– То же самое можно было сказать про инквизиторов.

– …и истинный патриот. Одно дело – пристрелить ненавистного офицера, но тут-то речь шла о государственной собственности стоимостью в шестьдесят четыре миллиона долларов.

– А сейчас и того больше. Я никогда не мог взять в толк, чего эти штуковины так охренительно дороги. Да за шестьдесят четыре лимона можно купить весь мой городок с рыбным хозяйством в придачу, и еще останется на подержанный «кадиллак» и выходные в Вегасе. Я, Мэйфлауэр, на «пятьдесят вторых» летал. На что только идет этакая уйма денег?

Мэйфлауэр Кэбот Фиццжеральд скорее всего догадывался, на что идет этакая уйма денег, однако не имел ни малейшего намерения делиться своими соображениями. Поэтому он молча встал, поправил лиловый галстук-бабочку и взял со стола полковника вторую папку.

– Это материалы не секретные, поэтому, если вы не возражаете, я их возьму с собой. У меня сегодня ранний ленч с коллегой из Вашингтона. Извините, что не могу пригласить вас.

– Ерунда какая. Ну что ж, увидимся на допросе в три. Bon appétit. Только жареными ребрышками не увлекайтесь.

Мэйфлауэр, запиравший замок «дипломата», замер. Сквозь стиснутые зубы прорвался сдавленный смешок.

– Об этом можете не беспокоиться.

Едва напарник покинул кабинет, Томас схватил сотовый, позвонил одному из своих людей и велел установить за Мэйфлауэром слежку и после ленча глаз с него не спускать. Конкретных причин для этого не было. Так, чтобы не зазнавался.

* * *

Если Кто канул – так без вести, Неведомо, где Его носит Его авто мерещилось в Когнито Думаешь, Он нас подбросит?

Тануки как Иисус – он здесь и в то же время не здесь. Он всегда с нами, но его отсутствие ощутимо. Наступит ли тот счастливый день, когда он вернется к нам? Нет. Он возвращается постоянно – и постоянно нас покидает. Это повторяется снова и снова. С каждым нашим вдохом и выдохом. Таков ритм Двух Миров.

Nyctereutes procyonoides как вид возник там, где теперь находится Япония. А может, и нет. Есть вероятность, что несколько тысяч лет назад этот вид пришел на острова Японии из Восточного Китая. Некоторые считают, что он появился в Сибири. Одно не оставляет сомнений: история Тануки, его легенда, его слава зародились в Японии. Именно в Японию он возвращается и именно Японию покидает. Благодаря Богу Приютов и Убежищ о его странствиях известно еще меньше, чем о странствиях Христа.

Строго говоря, полковник Пэтт Томас, сообщив, что родина тануки – Юго-Восточная Азия, ошибался. (Эту информацию Томас почерпнул из цирковой программки.) Однако это не повод для придирок, поскольку тануки больше века обитали в горах Таиланда, Вьетнама, Лаоса и Камбоджи. Как и когда они туда пришли, неизвестно. Известно лишь, что во второй половине двадцатого века N. procyonoides проник и в Среднюю Азию, в бывшие республики СССР, был также замечен далеко на западе – в России и Финляндии. Раза два поступали известия, что тануки видели во Французских Альпах!

В наше время, когда многие виды диких животных вследствие беспардонного поведения человека находятся на грани исчезновения, тануки… если не множатся, то по крайней мере распространяются шире и шире. Мы сейчас не будем обсуждать, о чем это свидетельствует, если вообще свидетельствует. Впрочем, если читатель не торопится, пусть попробует увидеть мысленным взором тануки во Франции.

Итак, представьте себе псевдобарсуков в сосновом бору где-нибудь в предгорьях Альп. Или же вообразите небольшую колонию тануки, укрывающуюся в Булонском лесу в Париже. Представьте себе, что Он Самый носится, как обожаемые парижанами дворняжки, на четырех лапах по бульвару Сен-Жермен, шныряет, прячась в тени, таскает в уличных кафе жареную картошку со столиков или даже осмеливается заскочить в «Ле Дё Маго» – чтобы выхватить из рук какой-нибудь литературной знаменитости вроде Жана Эшеноза только что откупоренную бутылку «Эритаж дю Рон», а потом опустошает ее где-нибудь под розовым кустом в Люксембургском саду. О нет, нет!

Право слово, представить себе тануки в такой обстановке никак невозможно. Это вещи несовместные. Можно вообразить голову бродяги, усыпанную снегом или даже увенчанную терновым венком, что же касается цилиндра или, скажем, берета – тут уж дело другое. Собственно говоря, Его Самого вообще трудно представить. Если размышляешь о Тануки слишком долго, мыслительные извилины становятся скользкими, как лягушачья шкурка, перо в руке застывает сталактитом, экран приобретает цвет зеленой совиной мочи, а клавиатура обзаводится сальными усами. Когнитивный аппарат трещит от аудиопомех, и внутреннее ухо ловит далекий, но настойчивый звук: ты догадываешься, что это барабанный бой, который прежде, до того как его приручили и впрягли в ярмо, издавало сердце; так стучит неприкрытая страсть, так бьется пульс некоей упоительной, дикой радости, имени которой нет. Пла-бонга пла-бонга пла-бонга.

* * *

Пока Дики Голдуайр жевал, меряя шагами хижину, сандвичи с майонезом, Марс Стаблфилд и Лиза Ко возлежали, потягивая шампанское, на парчовых подушках в большом доме по ту сторону ущелья. И беседовали об Америке.

Азиатская женщина объясняла, как могла, про хип-хоп и Гарри Поттера, про подтасовку результатов выборов и «плимут-круизеры», пирсинг, реалити-шоу, Бритни Спирс, ожирение у детей и про нечто, называемое «по-литкорректностью», а когда осветила новейшие моды, причуды и увлечения, вкратце обрисовала положение в стране.

– У твоей страны вроде бы есть все и в то же время нет ничего. Просто в голове не укладывается! В огромном, прекрасном, могучем и неслыханно изобильном краю живут одни из самых несчастных людей на земле. Вообще-то говоря, в дополнение к этим богатствам они еще благородны, энергичны и – за исключением правящего класса, который, как и всякий правящий класс, изъеден пороками, – довольно порядочны. Но они страдают от хронической депрессии и неудовлетворенности. От хро-ни-чес-кой. Ты слыхал про прозак?

Стаблфилд кивнул. Благодаря отчетам бывавших в Бангкоке Дерна и Дики он имел представление о том, в каких несметных количествах его соотечественники поглощают антидепрессанты. Это служило хоть и слабым, но все же оправданием собственной фармакологической деятельности. (Чисто случайно, опять же из отчетов приятелей-авантюристов, до него доходила кое-какая информация о модах, поп-идолах и так далее. Он был бы информирован куда лучше, если бы давным-давно не ввел на вилле «Инкогнито» запрет на радиоприемники, спутниковые антенны, компьютеры и телефоны. Здесь стоял собственный электрогенератор, но вырабатываемая им энергия шла в основном на прослушивание джаза на старенькой «вертушке» и, разумеется, на холодильник. Теплого шампанского не любит никто, не любили его и в La Vallée du Cirque.)

– В Декларации независимости, – сказал Стаблфилд, – мы определили себя как народ, стремящийся к счастью. Что само по себе свидетельствует о врожденном чувстве неудовлетворенности. Совершенно незачем стремиться к тому, что и так имеешь.

– Даже трогательно, – сказала Лиза, – до чего же американцы гордятся собой, как они брызжут подростковой бравадой при том, что на самом деле ужасно в себе не уверены.

– Самомнение и неуверенность в собственных силах обычно идут рука об руку. Это две стороны одной медали. Но ты все это прекрасно знаешь. И всегда знала. – Стаблфилд подлил ей шампанского. – А теперь расскажи, дорогая, – сказал он будто бы в шутку, – скольких из моих несчастных собратьев тебе удалось вывести из ступора?

Она только усмехнулась, чего он и ждал. Махнула свободной рукой.

– Не говори ерунды. Это не моя сфера. Мы с тануки просто ездим из города в город со своим номером. Гип-гип, хо-хо, пла-бонга, пла-бонга. Людям это нравится, но никто после представления не мчится домой и не спускает прозак в унитаз.

Он этого и не ждал. Однако никак не мог избавиться от ощущения, даже от подозрения, что за цирковым номером мадам Ко (как и за большинством поступков Лизы) скрывается некое поучение, что это – едва различимая, но вполне физическая манифестация тайного философского знания. Мало что свидетельствовало в пользу этого ощущения, разве что не раз слышанные им от Лизы странные высказывания в духе дзен, усвоенные ею от матери, а мать очевидным образом, хоть и непонятно как, на нее повлияла. Было ясно, что наличие у Лизы во рту сомнительного свойства имплантата, наследовавшегося из поколения в поколение – а он для нее очень много значил, правда, она не объясняла почему, – еще больше усиливало ее загадочность. Но не станет же цивилизованный человек воображать бог знает что, основываясь на шишке во рту.

Стаблфилд отлично осознавал, что обоснованно ли, нет ли, но он всегда испытывал перед Лизой некоторый трепет, а любая попытка облечь этот трепет в слова приводила обоих в замешательство: Стаблфилда – поскольку его это интеллектуально уязвляло, а Лизу – поскольку… впрочем, возможно, она просто кокетничала. Как бы то ни было, сейчас он не имел ни малейшего желания развивать эту тему. Он хотел воспринимать Лизу как есть; такая и такая. Возможно, она такой и была на самом деле.

– Это всего лишь шоу, – сказала она, словно прочитав его мысли. – И мне пора возвращаться на это шоу.

– Уже? О! Слышала? Это содрогнулось от горя мое израненное сердце.

– Ты просто отрыгнул! – Она погрозила ему пальцем и рассмеялась. – Если я доберусь сегодня до Вьентьяна, завтра смогу улететь. А что же будет с тобой и с Дики? Я ведь собиралась вернуться в Лаос только в конце октября…

– Ах да! К свадьбе. Что ж, я как шафер буду хотя бы иметь право поцеловать невесту.

Несколько мгновений они смотрели друг на друга, и по этому взгляду любой – а не только детектив или психиатр – сразу бы понял, что на теле будущей супруги не осталось ни сантиметра, который он сотни раз не обцеловал. Щеки ее вспыхнули, но она продолжила:

– Теперь все эти планы висят на волоске. Рано или поздно тебя все равно начнут искать. По-моему, ты относишься к этому слишком легкомысленно, а зря. Ты ведь в серьезной опасности.

– Позор тем, кто вне опасности.

– Я оставлю тебе номер своего сотового. Позвони, когда (или если) пустишься в бега. Боюсь, Дики и бежать-то некуда. Вряд ли он сможет и дальше торговать рубинами, а денег за последнюю партию он от Дерна так и не дождался. Он…

– Да не волнуйся ты. Я о нем позабочусь. Лично я считаю, что американское правительство – самая простая из проблем Голдуайра.

Лиза, разглаживавшая смятое платье, резко вскинула голову.

– Что ты хочешь этим сказать?

Стаблфилд ничего не ответил, лицо его оставалось непроницаемым, но они оба отлично понимали, что он имеет в виду «имплантат».

* * *

Папка, что прежде лежала на столе полковника Томаса, та, вторая папка, теперь покоилась на покрытом льняной скатертью столике в одном весьма консервативном ресторане Сан-Франциско, знаменитом крабовыми салатами по-луизиански и квасным хлебом – от него-то сотрудник оперотдела Мэйфлауэр Кэбот Фицджеральд осторожно отщипывал по кусочку, видимо, в надежде, что его камни зарастут мхом.

В папке лежали фэбээровские досье на трех пропавших без вести офицеров, чей В-52 (прозванный однополчанами «Мозговым центром» и «Умником») в 1973 году рухнул где-то по западную сторону лаосско-вьетнамской границы. Досье на эту троицу были собраны подробные, но для наших целей (какими бы они ни были) нам будет достаточно нескольких характерных фактов.

ДЕРН В. ФОЛИ

Окончил среднюю школу имени Рузвельта, где проявил себя незаурядным спортсменом.

Мечтал стать защитником в команде Вашингтонского университета, однако зачислен туда не был, после чего отверг все стипендии, которые предлагали ему университеты поменьше. Заявил, что обиделся, и учиться отказался.

Работу выбирал низкооплачиваемую («Пицца хэ-вен», «Автокафе Дика»). Летать его научил отец, инженер из «Боинга». Получил диплом летчика. Баловался наркотиками.

По совету матери поступил в богословскую семинарию, намеревался стать доктором богословия.

На третьем году учебы был арестован за нелегальную торговлю психотропными препаратами. При обыске у него были обнаружены два килограмма марихуаны, пятьдесят доз ЛСД.

Принимая во внимание отсутствие судимостей и успехи в учебе (отличник, президент Латинского клуба семинарии), судья был согласен снять обвинения при условии, что обвиняемый поступит на военную службу.

Поступил в ВВС. Был принят на курсы пилотов. Получил звание. Был послан на базу в Азию. Не раз отличался в бою, но дважды получал взыскания за неподчинение приказам.

Интересы: библейская история, мертвые языки, авиация, измененные состояния сознания.

МАРС АЛЬБЕРТ СТАБЛФИЛД

Сын профессора астрономии в университете Небраски.

В раннем возрасте был направлен в школу для одаренных детей в Линкольне.

В шестнадцать лет был зачислен в Чикагский университет. Через три года окончил его, получив степени по антропологии и философии.

Учился в Сорбонне (Париж) и в Тринити-колледже (Дублин). Специализация – исследование народных сказок. Шлялся по Европе. От него забеременела дочь бельгийского дипломата. Шесть месяцев работал официантом в «Виллидж вэнгарде», Гринвич-Виллидж (Нью-Йорк).

Преподавал в колледжах Иллинойса и Небраски. В обоих заведениях получал выговоры за неприемлемое поведение (странно одевался, разглагольствовал на заседаниях кафедры, был замечен во фривольном общении со студентками). Публиковал статьи по вопросу влияния традиционной культуры Азии на современную западную философию.

Женился на Лизе Заборски, своей бывшей студентке и участнице конкурса «Мисс Небраска».

Поступил в ВВС, судя по всему, руководствуясь внезапным импульсом. Был принят на курсы пилотов. Получил звание. Был послан на базу в Азию. Не раз отличался в бою, но дважды получал взыскания за неподчинение приказам и поведение, недостойное офицера.

Умеет вывернуться из трудной ситуации при помощи красноречия.

Интересы: искусство, литература, джаз, гносеология, еда, вино, женщины.

ДИКИ ЛИ ГОЛДУАЙР

О нем у нас уже имеется достаточно сведений.

* * *

На помосте по ту сторону ущелья в Фань-Нань-Нане мадам Пхом вывалила мадам Ко из люльки, как куль с рисом. Лиза завизжала, схватила ее за руку и потянула к себе. Когда из-за угла вышел Дики с букетиком полевых цветов, две циркачки катались по траве и хихикали, как школьницы.

Дики, рискуя встретиться со смертоносными бамбуковыми гадюками и здоровенными, в фут длиной, многоножками, нарвал цветов в горах за деревней. «Милый Дики, – подумала Лиза Ко. – Такой романтичный, такой нежный». И, заметив в букете несколько диких хризантем, мысленно прибавила: «И такой бестолковый». Он хоть и бывал у нее во рту не меньше, чем Стаблфилд, но то ли не замечал, то ли не догадывался спросить, короче, ему и в голову не приходило, что все его сердечные планы могут расстроиться из-за полипа у нее на нёбе. И она снова задалась мучившим ее вопросом: что более жестоко – бросить его или выйти за него замуж?

Как бы то ни было, но ошибки быть не может. И ей пора было собираться во Вьентьян. Он помог ей встать, и она поцеловала его, заметив, впрочем, что он, унюхав запах стаблфилдова шампанского, вздрогнул. Она поцеловала и мадам Пхом, и они с Диком пошли в хижину. Там Лиза собирала вещи, и они обсуждали будущее, взвешивали перспективы на предельно неточных весах, где арбуз вполне мог бы уравновесить зубную щетку, а, скажем, свадебный колокол – семя хризантемы.

– Если меня все-таки посадят, ты будешь меня навещать?

– Скорее всего нет, – сказала она. Ей не хотелось его обманывать. Но и расстраивать не хотелось, поэтому она Добавила: – Но я велю своему менеджеру посылать тебе хлеб и майонез.

* * *

После 1971 года провьетнамски настроенные власти Лаоса, опасаясь вторжения американцев, стали перемещать военнопленных подальше от вьетнамской границы, на западную сторону Аннамского хребта. В один из таких отрядов попал и экипаж «Умника». Продвигались медленно, поскольку местность была опасная, в джунглях притаилось полным-полно невзорвавшихся бомб, к тому же капитан Фоли сильно хромал – он, когда приземлялся на парашюте, потянул ногу.

Солдаты, сопровождавшие пленных, начинали терять терпение. Нужно было возвращаться на границу, а путь был неблизкий. Через несколько дней им пришло в голову сдавать по нескольку пленных в близлежащие деревни под надзор местных полицейских. А в лагерь их пусть уж потом доставят.

Стаблфилд, Фоли и Голдуайр оказались в небольшой деревенской тюрьме за сто с лишним километров от зоны, которую бомбили американцы. Крестьяне, испытывавшие легкую симпатию к левым силам Патет-Лао и легкое презрение к правому правительству Национального союза, пришедшему к власти в 1960 году в результате сфальсифицированных ЦРУ выборов, политикой мало интересовались. Они выращивали рис и овощи, ловили рыбу, воспитывали детей, отмечали праздники и исповедовали буддизм простейшего толка. И очень скоро привыкли к трем чудаковатым американцам – для них это были всего лишь три лишних рта. Охраняли их весьма условно.

Однажды пасмурной апрельской ночью, когда Дерн окончательно оправился, экипаж «Умника» бежал из убогого узилища. Решив, что на равнинах их скорее обнаружат, они двинулись в леса. Целую неделю они спали днем, а шли ночью, часто петляя, понемногу поднимаясь все выше. Приходилось постоянно быть начеку, и вполне реальные змеи пугали их не меньше, чем непонятные тени и звуки. Вот будто заурчал планирующий скорый обед тигр… А вот послышалась барабанная дробь: пла-бонга, пла-бонга – словно адский призрак радостно готовился забить гвозди в крышки их гробов. Луна светилась, как радиоактивный ожог, деревья тревожно шелестели.

В Фань-Нань-Нань они попали совершенно случайно, но этот случай оказался для них счастливым. Небо, высвободившееся из жестких рамок леса, обрушило на них всю свою звездность, и место им понравилось сразу, они доверились ему, доверились настолько, что на рассвете – грязные, голодные, усталые, – вымученно улыбаясь и всячески демонстрируя дружелюбие, ввалились в деревню. Изумленные крестьяне посадили их под замок, но с самого начала отнеслись к ним дружелюбно. Интуиция не подвела Стаблфилда: Фань-Нань-Нань была странной деревней. А через пару лет ей предстояло стать еще более странной. Фань-Нань-Нань и вилла «Инкогнито» были созданы друг для друга.

* * *

Тук-тук!

Кто там?

Джеймс Миченер.

Врешь! Никакой ты не Джеймс Миченер.

Твоя правда. Да и ты, читатель, тоже не очень похож на тех, кто читает Миченера. Однако с твоего позволения мы сделаем небольшое отступление в его духе – исключительно для того, чтобы по возможности кратко осветить предысторию вопроса.

Нет никаких причин грузить читателя результатами геологических исследований. Тем, кого интересуют географические подробности, рекомендуем обратиться к атласу. Что до истории, отметим, что королевство Лао возникло, сварившись в разноплеменном азиатском котле, в 1353 году, после чего его на протяжении веков захватывали то одни соседи, то другие, затем пришли французы, следом – японцы, пока в 1975 году оно окончательно не пало под натиском коммунистов. Впрочем, не ждите про Лаос рассказа в том духе, в каком Миченер описывает Гавайи, Польшу, Техас и прочие места, – углубленный исторический очерк нам кажется излишним. О том, что это страна преимущественно аграрная, малонаселенная, с самобытной духовностью, вкратце уже упоминалось. На составе населения остановимся подробнее, поскольку это оказало определенное влияние на Фань-Нань-Нань.

Интересно не столько то, что здесь можно выделить четыре культурные группы, но то, что – помимо этнических различий, как то: язык, одежда, религия, обычаи и происхождение – эти группы классифицируются в зависимости от того, на какой высоте над уровнем моря они обитают.

В Лаосе схема вертикального позиционирования этнических групп перевернута с ног на голову. К примеру, группа, называемая лаолум – она долгие века занимала в обществе верховное положение, – обитает на низинных землях. Лаолум живут практически на уровне моря, они сажают рис в долине Меконга и его притоков и управляют государством из столицы, Вьентьяна. В эту группу входит бывшая аристократия и то, что осталось от среднего класса. Их религия – буддизм Теравады.

Повыше обитают лаотай, и само название вносит путаницу, поскольку наследственные связи между лаосцами и тайцами весьма условны. Лаотай выращивают как «плавающий» рис, так и суходольный (горный), они исповедуют культ духов – анимизм, а также примитивную разновидность буддизма. Тюрьма, где временно содержались наши трое американских пленных (чуть временнее, чем предполагали их захватчики), находилась в лаотайской деревне у подножия гор.

Если мы продолжим путь вверх, к горным долинам, то познакомимся с лаотенг – это люди бедные, все анимисты, потомки рабов и слуг аристократов. Лаотенг выращивают сухой рис, хлопок и табак, орудия труда у них деревянные и бамбуковые. Селятся они вблизи горных ручьев в хижинах с земляным полом и верят, что в теле человека обитают от тридцати до ста тридцати духов (в какой степени численность духов определяется ожирением или истощением, осталось невыясненным).

Наконец, высоко в горах, чьи вершины укутаны облаками, обитают племена, известные под общим названием лаосунг (горные лао). Среди этих племен – лису, мьен и главным образом хмонг. Они пришли в Лаос из Бирмы, Китая и Тибета сравнительно недавно – предположительно в конце девятнадцатого века. Несмотря на то что в высокогорных районах условия для сельского хозяйства куда хуже, племена лаосунг (в особенности хмонг) живут куда лучше лаотенг, у которых пахотных земель намного больше. Почему? Да потому, что хмонг выращивают одну-единственную товарную культуру – опийный мак.

(В часе пути вверх от Фань-Нань-Наня есть деревенька хмонг, с агрономами которой Стаблфилд и Фоли впоследствии наладили взаимовыгодные отношения. Но этого мы коснемся позже.)

Итак, отступление а-ля Миченер закончено, и, если нарколепсия не смежила наши веки, если рассказы о лао-то и лао-сё не ввели нас в коматозное состояние, мы можем вернуться к нашему повествованию, констатировав, что Фань-Нань-Нань была деревней лаотенг. И вьентьянское правительство, и жители близлежащих деревень сочтут этот вывод правомочным. Но все мы ошибаемся.

Настал момент рассказать любопытствующим одну историю, так, пустячный анекдот, однако густо, как пончик сахарной пудрой, присыпанный романтикой.

Где-то на рубеже двадцатого века, году, скажем, в 1899-м или 1900-м, когда Фань-Нань-Нань была крохотным лаотенгским поселением, нескольких юношей призвали на службу в королевскую армию. Лаотенг славились преданностью и трудолюбием, поэтому новобранцев послали не на поля сражений, а в гарнизон неподалеку от Вьентьяна, дабы употребить их склонность к физическому труду на пользу королевскому двору.

На празднике Пии-Май-Лао в честь Нового года один из солдат познакомился с девушкой из зажиточного села близ столицы. Во время шествия слонов они скромно держались за руки, а когда взошла луна, вместе ликовали и обливали друг друга водой, как того требует обычай. К концу трехдневного празднества наладился безмолвный и необъяснимый химический диалог между мужскими и женскими гормонами, и они влюбились друг в друга по уши.

Родители девушки, хоть и предпочли бы видеть супругом дочери человека из лаолум, не стали препятствовать союзу. Солдат был учтив и хорош собой, он был силен и честен, а поскольку дочь упорствовала в своем выборе, то они дали согласие на брак. Как только срок службы солдата закончился, в доме девушки сыграли свадьбу.

Но новобрачный крепко тосковал по чистому горному воздуху родины, тосковал по диким зверям, по водопадам и скалам (а также по обитавшим там духам), а более всего он тосковал по родным и близким. Ему осточертело бить москитов, он не умел выращивать «плавающий» рис, и вонь с полей была ему омерзительна. Когда он объявил, что увозит молодую жену в горы, ее родители сильно опечалились. Видите ли, когда они утверждали, что у них необыкновенная дочь, это было не просто родительское бахвальство. Она была хорошенькая (почти такая же, как мисс Джинджер Свити), держалась с достоинством (не меньшим, чем у Лизы Ко), а еще лучше всех в деревне пела, танцевала и вышивала, и, самое главное, никто ни разу не слыхал, чтобы она пускала ветры. Ее отец, мать, сестры и братья и представить не могли разлуки с ней, поэтому примерно через месяц после отъезда молодых они продали своего буйвола, собрали вещички и отправились за ней следом в Фань-Нань-Нань.

Еще через несколько месяцев все родственники юной супруги, даже самые дальние, решили, что без этой талантливейшей и милейшей девушки, не говоря уж о ее добропорядочной и добросердечной семье, жизнь потеряла смысл, и поэтому также отправились в горы, в Фань-Нань-Нань. С их отъездом в селении образовалась невосполнимая пустота. «Они были лучшими из нас, – вздыхали крестьяне. – А девушка-то – она же лучше всех пела, танцевала, вышивала. И никто ни разу не слыхал, чтобы она пускала ветры». Полтора года спустя все они побросали свои жилища в плодородной долине и отправились далеко в горы, в деревушку, зажатую между горным потоком и бездонной пропастью.

И в Фань-Нань-Нане яблоку стало негде упасть. Построили несколько новых хижин, да места было в обрез – по причине естественных преград. В доме на одну семью ютилось по три, а то и по четыре. На склонах гор невозможно было вырастить достаточно для полного удовлетворения потребностей риса, и инфраструктура деревни трещала по швам.

Наконец один из старейшин лаотенг додумался спросить одного из старейшин лаолум, что стало с домами и полями в долине. «Они пустуют, – ответил старец. – Мы побросали все, что не могли унести на себе». Мысль о прекрасных жилищах и плодородных полях поразила воображение лаотенг. А когда они сообразили, что заброшенное селение находится в непосредственной близости от Вьентьяна с его богатствами, перспективами и развлечениями, соблазн стал слишком велик. И однажды на рассвете новые, лаолумские, жители Фань-Нань-Наня проснулись и увидели, что все семьи лаотенг (за исключением одной, смешанной) идут, унося на себе скарб, по тропе вниз с горы.

Две деревни поменялись местами. Как в игре «Пятый угол».

Чистый горный воздух тешил чувствительные ноздри бывшего солдата. Его слух ласкали знакомый шум водопада, пронзительные крики птиц, хриплое покашливание леопардов, посвист летучих мышей пяти десятков видов. В супружеской постели молодая жена, позабыв о благочестивых манерах, сама визжала и стонала, да так, что глиняные горшки на полках тряслись и дребезжали. Жизнь была прекрасна. Однако в сердце юноши саднила незаживающая рана. Он чувствовал себя одиноким и неудовлетворенным.

Когда он объявил жене, что уходит к своим (жившим теперь в ее прежнем селении), она нисколько не удивилась. Как не удивимся и мы, узнав, что она поддержала его, заявив, что пойдет вместе с ним. «Нет, – ответил он. – Нельзя. Если ты пойдешь со мной, твоя семья обезумеет от горя й тут же отправится на старое место, чтобы быть с тобою рядом. За ними последуют и прочие родственники, а вскоре и все остальные, и Фань-Нань-Нань опустеет. У нас снова начнется невозможная жизнь, в тесноте и толчее, и тогда мои односельчане вынуждены будут вернуться назад, за ними последую и я, и все пойдет по кругу. Это безумие надо прекратить. Ты должна остаться здесь. Я тебя люблю. Прощай!»

Она долго смотрела ему вслед, а потом – она носила под сердцем ребенка – отправилась с гордо поднятой головой к краю ущелья. В те времена не было никакого каната, не было большого дома по ту сторону ущелья, ничего не было, только зияла бездна – как будто планета, утомленная неторопливым ходом эволюции, зевнула со скуки. Молодая женщина с болью и грустью взглянула на тропу, по которой ушел ее муж, и бросилась вниз.

Крестьяне, собиравшие хворост, с ужасом (впоследствии сменившимся благоговением) взирали на это. Все они потом твердили одно: посреди полета в пропасть тело девушки вдруг прекратило падение и, изменив направление, снова взмыло вверх, почти до края ущелья. А затем, так же внезапно, перестало набирать высоту и понеслось в глубь бездны.

Некоторые считали, что ее подняло могучим порывом ветра. Другие верили, что любовь лаолумской девушки к лаотенгскому парню оказалась сильнее земного притяжения. Но была и еще парочка наблюдателей, настроенных не столь сентиментально, которые утверждали, что перед тем, как она взлетела, слышали оглушительный звук, из чего сделали вывод, что девушка, всю жизнь сдерживавшая себя, наконец пукнула, и сила давления подкинула ее на триста футов вверх.

Что бы это ни было – даже если это было всего-навсего банальное самоубийство, а левитация оказалась миражем, – но с тех пор Фань-Нань-Нань стала лаолумской деревней, притворившейся лаотенгской деревней. Во время переписи ее отметили как лаотенгскую, и в налоговых реестрах она значилась лаотенгской. Крестьяне одевались и разговаривали как лаотенг. Свои буддистские алтари они скрывали за закрытыми дверями и хотя бы формально, но поклонялись богам, обитавшим в деревьях, и духам (от тридцати до ста тридцати), которые предположительно ведали духовной жизнью различных частей тела. Через два или три поколения они и внешне стали напоминать лаотенг. Однако это был лишь маскарад, уловка, на которую они пошли от горя и стыда, а впоследствии, возможно, она их самих стала забавлять.

Как бы то ни было, вероятно, не будет голословным охарактеризовать жителей Фань-Нань-Наня как племя самозванцев, а их обиталище как селение под маской, деревню-инкогнито.

* * *

Если фань-нань-наньский мухлеж с самоидентификацией и повлиял на решение экипажа «Умника» остаться по окончании войны в Лаосе, если летчики и знали о мошенничестве, об этом они, когда наконец признались друг другу в желании здесь задержаться, не упоминали.

К осени 1973 года во Вьетнаме почти не осталось американских войск. Несмотря на серию соглашений о прекращении огня, конфликт между Севером и Югом продолжал бушевать, и Югу, который поддерживали США, доставалось куда больше. Наконец в апреле 1975 года Сайгон был повержен, США поспешно эвакуировали оттуда своих граждан – как военных, так и штатских, – и Юг сдался. Могущественная сверхдержава отправилась домой, поджав красно-бело-синий хвост, и самая ненужная из всех ненужных войн закончилась. Известия о капитуляции достигли Фань-Нань-Наня через неделю с лишним.

К тому моменту Фоли, Стаблфилд и ГОЛДУАЙР прожили в горной деревушке уже два года. Формально они считались пленными, однако их передвижений по большей части никто не ограничивал, и они помогали крестьянам сеять и собирать урожай, делили со своими стражами пищу, рисовую водку и изредка трубочку с опиумом, вели беседы со старейшинами, учили английскому даже тех, кто об этом не просил, участвовали в охоте на птиц и в праздниках, а также регулярно вступали в половую связь с согласными на это девушками и женщинами. Те, кто захватил американцев в плен, давно потеряли их след, а у фаньнянек, как окрестил Стаблфилд деревенских, не было никаких причин докладывать о них властям.

Когда из Сайгона пришла весть о мире, в Фань-Нань-Нане устроили праздник с водкой, коноплей и плотскими утехами. Местные жители вместе с американцами гуляли всю ночь напролет. Кто что отмечал, так и не выяснили. В начале вечера Стаблфилд, который благодаря своим габаритам, интеллекту и красноречию стал в общине личностью заметной, чтобы не сказать исключительной, выступил с длинной лекцией, сути которой впоследствии не мог вспомнить ни он, ни кто другой. Как бы то ни было, мэр деревеньки воспользовался случаем и официально даровал пленникам свободу; само собой подразумевалось, что они воспользуются ею без промедления.

На следующий день ни одному из иностранцев и в голову не пришло собираться в путь. Дики решил, что Дерн со Стабом мучаются диким похмельем, они подумали то же самое про него и друг про друга. Все трое были правы: они страдали от обезвоживания и гастро-неврологического срыва. Но прошел второй день, за ним третий, и ни один из троицы, будучи уже в полном здравии, не начал собирать вещи. Все трое были вроде бы ужасно заняты – шатались по деревне, занимались какими-то ненужными делами, жарились на солнышке и избегали смотреть в глаза соотечественникам.

На четвертый день Стаблфилд как старший по званию и командир экипажа назначил общее собрание. Они отправились, ища уединения, к ущелью, к тому самому месту, где несколько десятилетий назад молодая жена, гонимая душевной болью (и, возможно, скоплением газов в кишечнике), кинулась в объятия небытия. Все, кто знал друзей, отмечал их тягу к жарким спорам, но на сей раз они проявили несвойственную им сдержанность. Долгое время они болтали о пустяках и любовались облаками. Первый шаг сделал Дерн Фоли, считавшийся интровертом.

– С некоторых пор, – сказал Дерн, нервно ерзая на камне, – меня мучает страстное желание вскрыть наконец жемчуженосную раковину Азии. Ну, вы понимаете… Выяснить, есть ли там внутри что-нибудь, кроме смертного комочка слизи. Что такое восточная мудрость, о которой мы столько слышали: очередная более эзотеричная, но столь же бесплодная попытка объяснить необъяснимое, взвалить все на Бога Тумана и Зеркал, или же есть в ней начало начал, начало действенное, начало глубинное, начало… окончательное?

Возьмем, например, так называемый анимизм, который здесь исповедуют не столько фаньняньки, сколько все остальные. Можем ли мы просто списать его как примитивное суеверие? Только ли люди имеют душу, или это нарциссизм, шовинизм и самообольщение? Разве нельзя хотя бы вон в том тиковом дереве или в ущелье увидеть столько же божественного, сколько в антропоморфном седовласом боженьке воскресных школ? Допускаем ли мы, что сакральная сущность может присутствовать не только на, но и в кресте?

В последнее время мне все интереснее размышлять о многообразии божеств, о духах и демонах, о неорганическом разуме и нечеловеческих душах и так далее… Даже не знаю… Я только начал ощущать связь со всем этим, постиг самую малость, и уехать сейчас – непозволительная глупость… Вы понимаете, о чем я? Здесь немереное поле для свободного исследования. Ато опять набегут эти пропагандисты-монотеисты и снова возьмутся превращать живую, роскошную, фонтанирующую энергией феерию в сольный концерт захудалого тенора.

Фоли уставился на траву под ногами, словно и впрямь наблюдал за разумной активностью стеблей и листьев. И тогда заговорил Дики.

– Что ж, Дерн, – сказал он радостно, – если ты хочешь кантоваться здесь и продолжить исследования, я с удовольствием задержусь с тобой вместе. Я, конечно, соскучился по Северной Каролине, но как только вернусь, мне придется доучиваться в университете, а потом пахать в отцовской фирме. Так что, честно признаться, я туда особо не спешу. – Дики обернулся на деревню. Нервно улыбнулся. Пожал плечами. – Здесь очень неплохо живется.

Дики и Дерн взглянули на Стаблфилда. Настала его очередь, а от человека, который частенько говорил так, словно его мозг – чемпион по родео, а язык – дикий мустанг, они ждали бурного потока красноречия. К их удивлению, Стаблфилд только покачал огромной головой и что-то пробурчал себе под нос. Обоим послышалось нечто вроде «созревшие на ветке помидоры».

– Что-что? – переспросил Дики, который тут же представил себе «Вандер-бред» и банку майонеза. Неужели Стаблфилд тоже о чем-то подобном мечтает?

– Созревшие на ветке помидоры, – повторил тот уже отчетливее. – Такие таблички можно увидеть во всех продуктовых отделах всех супермаркетов Америки. В том числе и зимой, когда все ветки укутаны снегом. Но даже в июле и в августе помидоры из банки спелыми не назовешь. Они всегда розовые, жесткие и безвкусные. Они не просто не созревают на ветках, они вообще не созревают. Но никто ведь не возмущается. Никто не орет: «Да вы что, издеваетесь? Эти ваши хреновые помидоры собирают зелеными!» И никто не рвет меню, где написано «свежие деревенские яйца», хотя все, даже самые тупые и бестолковые, знают, что в этом ресторане яйца неделями хранятся в кладовке, что они ни с какой «деревней» и рядом не лежали. Страна, где процветает столь беспардонное надувательство, способна на все – она даже может выдвинуть на Нобелевскую премию мира Генри Киссинджера. – Он вздохнул, и вздох был тяжелым и хриплым. – Те, кто позволяет себя обманывать, порочны не меньше тех, кто обманывает. М-да… Моя жена, когда я давал ложную клятву верности, была виновна не меньше моего. Как сообщница.

Дики с Дерном не знали, что на это сказать, но у них создалось впечатление, что майор не намерен пулей лететь в Небраску. Заметив их смущение, Стаблфилд усмехнулся и махнул рукой в сторону строения во французском колониальном стиле, чья крыша виднелась на противоположной стороне ущелья.

– Перед тем как вернуться в страну поддельных яиц и вечнозеленых помидоров, я хотел бы повнимательнее осмотреть вон то пустующее здание. Если, конечно, найду способ сделать это, не сломав себе шею и не став дармовым звеном в пищевой цепочке местной фауны.

На протяжении нескольких недель, последовавших за этой расплывчатой, но тем не менее логически стройной беседой, когда летчики продолжали с удовольствием пользоваться гостеприимством фаньнаньнаньцев и преследовать свои неясные цели, Патет-Лао при поддержке Ханоя прибрала к рукам большую часть Лаоса. 23 августа Народно-революционная партия Лаоса (спекулянты от марксизма без зазрения совести используют эпитет «народный», когда для него не больше оснований, чем для выражений «свежее деревенское» и «созревшие на ветке») объявила себя правящей партией новосозданной Народно-Демократической Республики Лаос. Был взят курс на «ускоренный социализм», и среди прочих реформ началась повсеместная борьба с буддизмом.

Можно было предположить, что новое коммунистическое правительство сочтет своим долгом сдать американских летчиков в Красный Крест для отправки на родину, но сторонники жесткой линии так упивались победой и местью, что если бы наши «умники» попались им или сами бы сдались, то их как лиц без документов вполне могли бы, приняв за шпионов, расстрелять. Естественно, если бы они действовали хитро и осторожно, то при удачном стечении обстоятельств им бы удалось пробраться через Меконг в Таиланд, где – ура-ура-ура! – американские агенты в течение нескольких дней подвергали бы их дотошным допросам, после чего выставили бы напоказ всей Америке – как героев войны, о которой все предпочитали не вспоминать.

– Если бы нас вызвали в Белый дом и решили бы навесить на нас в Розовом саду медали, – сказал как-то Стаблфилд, – можно было бы изловчиться, кинуться на президента и откусить ему уши. – Но эту идею они так и не осуществили.

Больше никаких собраний не проводилось. Собственно говоря, с тех пор они ни единого раза не заводили разговора о том, стоит ли возвращаться домой. Люди сентиментальные могут сказать, что они нашли свой дом, но все было не так просто. Циники могут презирать их за то, что они якобы наслаждались романтикой изгнания, но все было не так просто. Дверь в неизведанное всегда слегка приоткрыта: многие проходят мимо, едва удостоив ее взглядом, некоторые заглядывают внутрь, но войти не решаются, а есть и такие, что, влекомые любопытством, скукой, бунтарским духом или же обстоятельствами, отваживаются туда зайти и бродят так долго, что пути назад отыскать уже не могут.

К октябрю семьдесят пятого время для разговоров о возвращении домой – о блестящем будущем, о зрелых желаниях, о крепких узах, – судя по всему, прошло окончательно. Дерн и Стаблфилд уже завели в Фань-Нань-Нане свой бизнес. Дики разжился пригоршней рубинов и убогонькой гитарой. А в деревню приехал цирк.

* * *

Во Вьентьяне Лиза Ко поселилась в «Новотеле» – самой дорогой гостинице столицы и единственной, откуда был шанс без лишних проблем дозвониться за границу. Даже не смыв с себя дорожную пыль, она позвонила в Тампу, штат Флорида, продюсеру Эйбу Альтману. Именно Эйб «открыл» в Сингапуре годом раньше красавицу дрессировщицу, работавшую с необычными зверьками, и стал ее американским менеджером.

– Аррё! Моя мадам Ко.

– Мадам Ко! – воскликнул Эйб. – Где же вы? Все о вас беспокоятся.

– Моя Вьентьян. Лаос. Завтра быть Америка.

– У вас все хорошо? Как семья?

– Все хорошо. Не беспокоиться. Я быть завтра. Шоу в Поркланд?

– Да-да. В Портленде. Но завтра они переезжают в Сиэтл.

– Моя ехать Сиэтл.

– Хорошо. – Эйб замялся. – Только… только ваших зверушек там не будет.

– Что?!! Что вы сказать?

– Черт… Вы, наверное, ничего не знаете. Ваши… эти… натуки…

– Тануки! – выкрикнула она.

– Тануки… Они исчезли. Все до единого. Поезд сошел с рельсов между Фриско и Портлендом. За ними, как я понял, должна была присматривать эта клоуниха, Бардо Боппи-Бип…

– Что она сделать? – сурово спросила Лиза.

– Как я слышал, она напилась и плохо закрыла клетку, а когда поезд сошел с рельсов, дверца распахнулась, и они убежали. Они помчались в горы, и поймать их не смогли. Всё перепробовали. Даже нанимали профессиональных следопытов. Они отправились на поиски с собаками, но те два тануки, которых удалось хотя бы засечь, так вот, эти тануки завели собак то ли в реку, то ли в пруд, взгромоздились на них и обеих утопили. Взяли и утопили.

Лиза, представив это, не могла сдержать улыбку. Но тут же снова посерьезнела.

– Их… их не найти?

– Нет. Все уже отчаялись. Одна надежда, что вы вернетесь и возьмете дело в свои руки. Только там леса, густые леса. А тануки, полагаю, разбежались кто куда. Следопыты слышали, как с гор доносились какие-то странные звуки.

Лиза не смогла сдержать стон.

– Я быть завтра, – сказала она чуть слышно.

– Хорошо, милочка. Но я должен вам сказать, что, даже если вы отыщете своих зверушек, на нынешний год ваш контракт закончен. Что будет дальше, посмотрим. Популярность у вас есть. А эта треклятая клоуниха – она доработает сезон, а потом пусть возвращается в телешоу для извращенцев. В цирке ей не место. Ну что ж, всего доброго, мадам Ко. Удачного полета.

Лиза повесила трубку и долго еще сидела на кровати. Потом налила горячую ванну и нырнула в нее по самые грудки – маленькие, но безукоризненные. Волосы она собрала в пучок, но, когда погрузилась в воду, они все равно намокли.

А за окном, на улице, ветер играл, как на поющих пилах, на листьях пальм. Где-то внизу устроили политический митинг цикады, рассылая морзянкой на все четыре стороны свой единственный лозунг «Живи-живи-живи-живи!». Телесного цвета луна, «зрелая», как любой «созревший на ветке помидор», купалась в озере собственного света. Лиза, откинувшись назад, наблюдала за тем, как она медленно плывет – томная, нагая, бесстыжая. Редкие звезды были словно расширенные зрачки вуайеристов, подглядывающих через дырки в иссиня-черном занавесе за обеими – и плавающей, и купающейся. Поскольку час был поздний, жаровни, днем вонявшие на весь город, успели остыть, и в окно ванной струился воздух, напоенный запахом гельземиума, сандалового дерева, красного жасмина и воспоминаний о дневном дожде.

Звуки, ароматы и цвета природы успокаивали Лизу куда лучше горячей ванны. Она отдавалась им, и ей казалось, что она сама – животное. Вытираясь после ванны полотенцем, она, сама того не замечая, издавала тихие животные звуки. И движения ее были плавными, как взмахи хвоста.

Обсохнув, Лиза накинула белое полотенце на телевизор. Из сумки она достала кусок шелка – остатки старинного кимоно – и положила его на полотенце. Слева поставила бумажную статуэтку – не Будды, но чего-то в этом роде, – а справа положила кольцо с рубином, которое сделал ей Дики в ознаменование брачных намерений. Она поискала чего-нибудь, что могло дополнить композицию, подумала, что лучше всего подошла бы свежая хризантема – она перекликалась бы с той, что вышита на шелке, но во Вьентьяне климат тропический, тут хризантем не бывает. Наконец Лиза остановила свой выбор на черных замшевых сапогах – их она, изображая крутую девчонку, надевала на цирковые выступления.

– А кто я есть в этой жизни? Циркачка и есть. – И, улыбнувшись, добавила: – Как и все.

Она поставила сапог на шелковый лоскут. И, как была, обнаженная, опустилась на колени перед импровизированным алтарем.

Поначалу слова находились с трудом.

– Мама… – И, после долгой паузы: – Мама, мне нужна твоя помощь. Бабушка Казу, я и тебя призываю. Помогите, прошу вас. Прабабушка Михо, ты сделала нас такими, ты дала нам цель, ты дала нам знание, если это можно считать знанием. Ты связала нас с тем, что находится за пределами обычного, и хотя моя земная связь с тобой ограничивается этим лоскутком кимоно, я чувствую себя вправе обратиться к тебе, я прошу тебя: освети мой путь. Мама, бабушка, прабабушка, умоляю, придите ко мне нынче ночью. Дверь моего сна будет открыта для вас. Я оставлю чай на этом дурацком алтаре или, если хотите, сакэ. Я ваша дочь, младшая в роду. Вы нужны мне. Очень нужны. Прошу вас, придите.

* * *

Явились ли ей во сне Михо, или Казу, или О-Ко? Может, да, а может, и нет. Она и сама этого не уяснила. В пять часов заговорило включенное заранее радио (у нее был утренний рейс), и пробуждение было столь внезапным и резким (шли новости, и президент США нес что-то невразумительное), что, если Лиза и хранила в себе какой-то сон или воспоминание о сне, они тут же рассыпались в прах. За смеженными веками какая-то тень – на подушке вроде бы отпечатался след эманации, но Лиза, как ни пыталась, вспомнить ничего не смогла.

Тук-тук!

– Кто там?

Ответа не последовало. Да и был ли стук?

Но тут Лиза машинально дотронулась кончиком языка до нёба – и ее как молнией пронзило. Она судорожно вздохнула. Села в постели.

Та штука увеличилась вдвое. Даже больше, чем вдвое. И продолжала расти. Она набухла. И пульсировала. Стала твердой и в то же время упругой. Горячей на ощупь. Влажной. Кому-нибудь на ум могла бы прийти простата Лоуренса Аравийского. Ягодка радиоактивного крыжовника. Клитор Фриды Калло. Или что-то другое. Нарыв или прыщ. Однако в его пульсации не было ничего патологического. Это были не судороги боли, а судороги нарождающейся жизни. Так бьется пульс судьбы.

– Это происходит, – прошептала Лиза Ко. – Неужели правда? Началось… Это происходит со мной.