В мастерской, под низким потолком, царил полумрак: свет проникал только через два зарешеченных круглых оконца в дальнем конце помещения. Вдоль стен из руста выстроился ряд заготовок для литографских камней. Один угол комнаты занимала массивная раковина с топорно сделанными трубами и кранами, рядом с ней стояла скамья; в воздухе ощущался слабый запах — сырой, острый запах влажного песка.

На скамье сидел краснощекий полноватый низкорослый молодой мужчина в темном одеянии монаха адхельмийской обители. Он работал и чуть слышно, без мелодии, насвистывал. Эта привычка не раз навлекала на украшенную тонзурой голову брата Джона громы и молнии начальства; но привычка успела въесться, а вторую натуру уже не изменить.

Перед монахом лежал кусок известняка длиной около двух футов, толщиной дюйма в четыре. Чуть дальше стояли коробки с серебристым песком. Брат Джон был занят шлифовкой камня — через отверстия засыпал песок в металлический полировальный круг, затем проворно прикладывал его к заготовке и вращал, а водная шлифовальная эмульсия делала свое дело. Работа была нудная и вместе с тем требующая крайней тщательности: по окончании на камне не должно остаться ни единой царапины. Время от времени он проверял, ровная ли поверхность камня, накладывая на него стальной прямоугольник. В результате нескольких часов работы камень был почти отполирован; работа вступила в завершающую и самую напряженную стадию. На отшлифованной зернистой поверхности не должно быть изъянов — подрядчик Альбрехт непременно обнаружит неровности, а что за этим последует — брату Джону было отлично известно. Начальник литографского цеха извлечет из своей сумки хранимый специально для таких случаев короткий стальной кинжал, концом его клинка проведет крест-накрест по полировке — и изволь, братец Джон, шлифовать по новой. Совсем недавно он имел несчастье стирать один такой insignium — знак гнева замечательного мастера.

С предельной осторожностью он промыл камень водой из шланга, надетого на один из кранов. Затем еще раз проверил поверхность, тщательно избегая касаться ее пальцами, даром что на них не могло быть жира. Достаточно самой малой малости жира, пятнышка масла из пресса, прикосновения потной руки — и вся работа насмарку. И то сказать, работа монахов в литографском цехе была настолько тонка, что у станка они надевали льняные маски, дабы не запачкать камни своим дыханием.

Все было в порядке, и Джон, все так же насвистывая, приступил к окончательной полировке, для чего взял из своих запасов самый мелкий песок. И вот работа завершена — критически оглядев приятную глазу кремовую поверхность, он еще раз ополоснул камень, прислонив его к стене, чтобы смыть песок с боков и задней части. После чего, пыхтя, он перенес его в другой конец мастерской на платформу небольшого подъемника в толстой стене, дернул за веревку звонка, сверху звякнули в ответ, и предмет стольких его трудов медленно пополз под потолок и скрылся. Брат Джон поставил на место полировальный круг и лоточки с песком, вымыл раковину. В сливе заурчало; он ковырнул в трубе палкой, и вся вода, всхлипнув, ушла. Низкорослый монах неспешно последовал за своим камнем — вверх по винтовой лестнице.

В отличие от шлифовальной мастерской, главный литографский зал был просторен и светел. Высокие окна выходили на волнистые холмы залитого радостным апрельским солнцем плодородного земледельческого края на границе между графствами Дорсет и Сомерсет. Вдоль одной стены были сложены заготовки, а у другой стены невысокий помост возносил на подобающую высоту конторку подрядчика Альбрехта. Дверь за конторкой вела в его рабочий кабинет — квадратную комнатку, заваленную всяческими счетами, фактурами и квитанциями, откуда можно было попасть в следующее помещение — кладовую, где на сосновых этажерках теснились банки с красками самых разных оттенков. В этой кладовой стоял острый сладковатый запах.

В центре комнаты два длинных выскобленных добела стола были завалены пробными оттисками текущих работ; вокруг них четверо из шести временно причисленных к цеху послушников сидели и прилежно разрезали листы ножницами. За столами, на второй приподнятой площадке, стояли поодаль друг от друга три до блеска вычищенных пресса — предмет гордости и главная услада мастера Альбрехта.

Не так давно из-за этих машин несложной конструкции у Джона были неприятности. Медные декели по традиции смазывали медвежьим салом, но в теплую погоду они распространяли тошнотворный запах, и Джон, чувствительное обоняние которого не переносило вони, раздобыл в одном городском гараже обычное машинное масло и заменил им смердящий состав. Мастер Альбрехт был вне себя от ярости, наложил на него многонедельную епитимью, которая включала в себя, помимо прочих неприятных повинностей, замену бунтарского масла на проверенное временем медвежье. Монаху пришлось покориться, но про себя он побожился, что, случись ему достичь сияющих высот начальника литографского цеха, он непременно откажется от вонючей смазки.

Все так же насвистывая, брат Джон вошел в цех, но звук замер под яростным взглядом мастера Альбрехта. Джон подошел к одному из прессов и подождал, пока работающий за ним брат Джозеф не закончит печатать. Наконец тот вынул многокрасочный оттиск: грудастая деревенская девка держит ячменный сноп, а под ней надпись: «Жнецкий эль. Произведен по лицензии в монастыре Сент-Адхель-ма, Шерборн, Дорсет».

Звонок известил о перерыве в работе, и монахи, на время освобожденные от обета молчания, говорливой толпой повалили в обеденный зал. Брат Джон и брат Джозеф сели в углу, поодаль от других, чтобы обсудить план послеобеденной работы, потому что со звон ком они опять будут вынуждены молчать, а начальство косо смотрит на общение жестами или записками — как на отлынивание от обета молчания.

В два часа, когда они поднимались, чтобы вернуться в литографский цех, появился послушник с запиской, которую он передал брату Джону. Монах прочел ее, показал брату Джозефу и с деланным отчаянием закатил глаза. Его вызывали пред грозные очи самого аббата, и он наспех перебирал в уме, за что его могут притянуть к ответу, вспоминая свои последние грехи: как дурные поступки, так и упущенные возможности сделать добро.

Получасовое ожидание аудиенции в приемной лишь взвинтило нервы брата Джона; он беспокойно ерзал на стуле и разглядывал квадраты солнечного света, которые медленно перемещались по стенам; напротив монастырский счетовод Томас, противно скрипя пером, что-то строчил на длинных свитках, на которых велась вся церковная документация, и время от времени вскидывал на него холодные обвиняющие глаза. Наконец в половине третьего брату Джону было позволено зайти к своему духовному начальнику.

Повторялось обычное: отец Мередит читал нескончаемые бумаги из лежащих на столе стопок и лишь иногда поглядывал на него поверх очков в квадратной оправе, а брат Джон безмолвно потел и сопел, страшно нервничая, с налитым кровью лицом. В святая святых Джон бывал крайне редко, и воспоминания о посещениях этого кабинета были не из лучших. Он шарил глазами по комнате, освежая в памяти детали ее обстановки. Кабинет преподобного выглядел не столь аскетично, как остальные монастырские помещения: на полу — персидский ковер замысловатого рисунка, у одной стены — шкаф с книгами, в углу группа бронзовых статных зефиров поддерживала большой глобус. На конторке с кожаным верхом в беспорядке лежали книги и бумаги. Там же стояла пишущая машинка аббата — исполинских размеров агрегат, украшенный коринфскими колоннами, которые внизу превращались в возмутительные металлические лапы. Сквозь приоткрытые двери винного шкафчика было видно, что в нем добрый запас; над шкафчиком висела пиета — плач Богоматери — времен позднего Возрождения, а над рабочим столом отца Мередита взгляд притягивало мрачное испанское распятие.

За окнами виднелись залитые солнцем отлогие окрестные холмы. Брат Джон перевел взгляд с бередящей душу фигуры распятого Христа на далекий горизонт. Долгое время он следил за неспешным движением наползающих друг на друга белых облаков и чуточку вздрогнул, когда отец Мередит наконец заговорил.

— Брат Джон, — сказал он, — произошло нечто… занятное. Джон немного воспрял духом. Почем знать, может, аббат вызвал его совсем не затем, чтобы всыпать за какой-либо полузабытый проступок. Уведя брови предельно вверх, он изобразил на лице крайнюю степень заинтересованности в сочетании с приличествующим преданным самоумалением. Его гримаса имела сомнительный успех. Отец Мередит раздраженно постучал пальцами.

— Можешь говорить, брат…

Устав адхельмийского ордена ремесленников и мастеров суровостью не отличался; единственным требованием было молчание в дневное время, но этого требовали неукоснительно.

— Спасибо, преподобный отец, — обрадованно сказал брат Джон и умолк. Пока что говорить было нечего.

Отец Мередит еще раз перебрал бумаги на столе и прочистил глотку — слабенькое покашливание, близкое к блеянию.

— Мда… Суть в том, что нас… э-э… как бы просили представить… э-э… как бы художника. Дело темноватое, и я про него знаю не то чтобы много, но, по-моему… небольшая смена обстановки, брат, может оказаться… как бы благотворной…

Брат Джон кротко склонил голову. Очень даже вероятно, что последнее замечание связано с происками мастера Альбрехта; после инцидента с медвежьим жиром Джон ни разу толком не виделся с ним. Да и словцо «художник» произнесено с какой-то особенной интонацией… Джон всегда радостно следовал за кем-нибудь в материях духовных; что же до вопросов творчества, то тут он был одержим грехом гордыни.

— Я весь в вашей воле, преподобный отец, — пробормотал он.

Аббат звонко хмыкнул. Мгновение-другое он изучал Джона поверх очков. Ему было отлично известно происхождение стоящего перед ним монаха. Родители — бедняки, потомственные дурноварий-ские сапожники. Уже с малолетства Джон не питал любви к семейному делу; когда его засаживали за сапожную колодку, вскоре оказывалось, что он малюет мелками на рабочем табурете, набрасывая портреты братьев и посетителей крохотной мастерской. Отец частенько хватался за широкий ремень, чтобы поучить «змееныша», и клялся или выбить из него душу, или наставить на путь истинный. Однако толстощекий мальчишка, во всем прочем покладистый и послушный, в этом отношении проявлял неожиданное упрямство. Он редко расставался с мелками и карандашом; когда все это отнималось, он рисовал угольком из камина или просто носком башмака. Его картинками и зарисовками были испещрены все грубо оштукатуренные стены его комнаты, а ремонт башмаков шел чем дальше, тем хуже. Деваться некуда, пришлось разрешить ему следовать своей склонности; отец утешился тем, что семья таким образом избавится от лишнего рта. В этой Англии талант Джона мог найти применение только в одной области, а потому он ступил на духовную стезю и в четырнадцать лет стал послушником сент-адхельмского монастыря, что в двадцати с лишним милях от дома.

Первые месяцы стали испытанием и для юноши, и для его наставников: как любой подросток из простой семьи, Джон не умел читать — пришлось вместо художнического ремесла сперва освоить грамоту. Впрочем, послушник быстро сообразил, что только через буквы придет к успеху в заветном искусстве, он с неистовым рвением взялся за книги и год спустя был допущен к монастырским урокам живописи, которые вел мастер-художник брат Пьетро.

Но тут его снова поджидало разочарование: рисовать с натуры запрещалось, и юный ученик часами неутомимо срисовывал с образ цов. Копирование антиков помогало ему набить руку, дисциплинировало глаз, но удовлетворения не приносило. Отдушиной стала литография. Поначалу, правда, он проклинал сложность этого искусства; в него не лезла длинная нудная история ремесла, которую брат Пьетро заставлял учить назубок. Однако цвет и фактура камня, обилие способов обработки пробудили к жизни таящееся в Джоне дарование. Пусть спрос в обществе на изящное искусство был мал, но большинство светских заказов требовало изощренного мастерства; трудясь усердно, Джон в последующие годы улучшил буквально все наклейки на бутылках и ящиках, производимых монастырской мастерской. Подрядчик Альбрехт признавал за ним если не великий талант, то первоклассное владение ремеслом, работать по-своему не мешал, и к тридцати годам Джон пользовался громкой славой среди собратьев-художников. (Иногда он называл себя с горьким юмором «гением соусных бутылок».) Пивоварение было одной из множества областей производства, в которых масштабно участвовала церковь, и на Джона посыпались заказы из других мест и из тех принадлежащих духовенству цехов, где недоставало своих творческих работников. Денежки потекли в сент-адхельмскую монастырскую казну, и большей частью в этом крылась разгадка, почему все, даже вспыльчивый начальник литографского цеха, были столь снисходительны к вспышкам его своенравия. Рисовальщиком брат Джон был замечательным и, если его не донимали наставлениями, работал в охотку; подобные качества адхельмцы всегда ставили выше слепого подчинения нормам устава и более или менее бесцветной набожности. Хотя и у терпения бывает предел, бывает…

Слова брата Джона прервали быстрое течение мыслей настоятеля монастыря.

— Преподобный отец, не могли бы вы… я имею в виду, известно ли вам, что это за работа?

Нет. — Аббат явно покривил душой; он сгреб лежащие перед собой бумаги, положил на кипу других, потом взял опять. — Впрочем, могу сказать, что она связана с нешуточным путешествием. Поедешь в Дубрис, там поступишь в распоряжение епископа Лудена. Рассчитывай на многомесячную отлучку — быть может, на все время заседаний… э-э… Суда церковного благостроения под началом отца Иеронима. Должно сказать, что работа имеет… э-э… некоторую важность, и поручения тебе будут давать прямо из Рима. — Он снова откашлялся, со смущенным видом вертя в руках ручку. Потом энергично продолжил: — Брат, тебе предстоит дело исключительной важности и — случай оказать церкви подлинную услугу. Это будет получше, чем малевать пивные наклейки, а?

Брат Джон молчал. Его мысли, привыкшей неспешно бродить по подземным лабиринтам сознания, пришлось бежать как ошпаренной. В пользу предложения можно сказать многое: опять же смена обстановки, как правильно говорит отец Мередит, и путешествие по Англии весной — в ту пору, которая всего милей его сердцу. К тому же раздумывать, похоже, не приходится: уж если мастер Альбрехт решил на время выпереть его из монастыря, тут и молитва не поможет. Есть и профессиональная гордость: выбрали его — это, ясное дело, признание его таланта. Все упирается в одно… Из деятельности Суда церковного благостроения ничего хорошего, ничего доброго не выйдет — отцу Мередиту это известно не хуже, чем прочим. Потому что в прошлом существовало нечто подобное, только под другим именем — и это имя, даже на Западе, где церковь царит безраздельно, имеет дурную славу.

Инквизиция…

Джон вошел в огромный дубрисский замок через Старые ворота вместе с шумной воскресной толпой, состоящей из монахов нищенствующего ордена, солдат и горожан, которые отправлялись на пикник с корзинками со снедью и пивом, мужчины важно шествовали в лучших воскресных костюмах, вокруг женских юбок галдели и резвились детишки. Пришлось пережидать поток людей; его проводник, — священник в красной сутане — нетерпеливо переминался с ноги на ногу, перекладывая из руки в руку большую связку книг. Перед Джоном высилась вторая стена, а над ней в небо устремлялась огромная главная башня замка, устрашающая своими размерами и массивностью кладки. Во внутреннем дворе, до самой башни Констебльс-ких ворот, раскинулись ярмарочные строения, над ними вился ароматный дым; без умолку наигрывали фисгармонии; двигались толчками карусели: вертелись голые златовласые нимфы, лошади и волшебные звери таращились в проходы между ларьками. Лаяли и выли цирковые собаки, темнокожие факиры пускали изо рта струи огня; тут же были плясуны и жонглеры, а на задворках призывали посмотреть все эротические прелести Востока. Поблизости силачи с дубинками мерялись силой, расшибая головы соперникам, — временные помосты из досок на пивных бочках покоричневели от пролитой крови; тут же гибкие парни в бледно-голубых обтягивающих трико до крови нахлестывали друг друга по ногам пуками лозы. Между палатками резвились дети: мальчишки и девчонки. Встречались и священники, и предсказатели будущего, и — непременно под ручку с грудастыми хохочущими бабенками — моряки, чьи смоляные косички залихватски торчали над воротниками. Папский голубой цвет так и лез в глаза, а малиновые широкие одеяния офицеров инквизиции мелькали повсюду. Шумный, пестрый хаос. Неподалеку от главной башни поднимался столб дыма; над большой площадью рядом с синим полотнищем папы Иоанна развевался королевский кроваво-красный стяг.

Проводник потянул Джона за рукав, и монах пошел за ним, зачарованный царящей вокруг шумной суетой. По подвесному мосту они подошли к башне внутренней стены — священник прокладывал дорогу в толпе, энергично работая локтями. У стены внутреннего двора ждало еще одно увеселительное зрелище — в клетках под открытым небом были заперты первые обвиняемые, ждущие Суда церковного благостроения. Вокруг них собралась неистово орущая толпа. Джон пригляделся и увидел, что один мужчина в клетке колотил нападающих палкой, которую исхитрился у них же вырвать. Его глаза налились кровью от ярости, на бороде висели клочья пены. В следующей клетке ярмарочной публике грозила высохшими кулачками старуха; на ее голове зияла рана — наверно, кто-то запустил камнем, и кровь заливала лицо и шею. Рядом с ней молодая пригожая длинноволосая женщина, выказывая свое презрение толпе, кормила грудью ребенка. Джон отвернулся с тяжелым чувством и последовал за хлопающей сутаной в верхний двор замка. Его уже ознакомили с будущими обязанностями — он будет заносить на бумагу для последующего представления в Рим все стадии работы Суда под началом истребителя ведьм отца Иеронима. Начнет он с протоколирования Вопрошения схваченных.

Помещение, отведенное для допросов, находилось под главной башней замка — туда вела винтовая лестница. Джон прошел через большой парадный зал — та стена, где находилось распятие, была занавешена алой материей в преддверии работы Суда. Возле лестницы, прислонив алебарду к стене, стоял воин в папском голубом мундире. При виде проводника Джона он схватил алебарду и вытянулся по стойке «смирно». Священник застучал сандалиями по ступенькам винтовой лестницы; Джон следовал за ним, неся записные книжки и котомку с красками, кистями, карандашами, резинками и прочими художническими принадлежностями. Низкорослый монах предчувствовал недоброе и пытался унять расшалившиеся нервы.

Они спустились в просторную комнату с единственным зарешеченным окошком под самым потолком, откуда веером струился лиловато-синий свет. В дальнем конце комнаты горела масляная лампа, под ней стояла группа дородных мужчин в темных одеяниях, у каждого на груди виднелся insignium члена Суда — рука с молотом и молнией; один священник что-то бормотал, склонившись над лотком с инструментами непонятного назначения. Джон разглядел какие-то острые колесики, странной формы кандалы, кольца с металлическими шипами; другие инструменты, разложенные в ряд, он узнал — и у него мороз пошел по коже. Станочек с зазубренными зажимными щечками, как пить дать gresillons — тиски для больших пальцев. Он знал, что такая штука существовала в незапамятные времена. Ближе к нему стоял необычного вида стол из необструганных досок — по бокам деревянные круги, разводимые рычагом в разные стороны, что ясно изобличало назначение механизма. С потолка свисали веревки, перекинутые через ролики; горела жаровня, и щипцы в ней уже докрасна раскалились, а чуть в стороне были свалены свинцовые чушки.

Стоящий рядом с Джоном священник счел своим долгом вполголоса закончить те разъяснения, которые он начал еще тогда, когда они шагали через весь город из монастыря в замок.

— Коль скоро такие преступления, — говорил он, — как ведовство и ересь, как восхваление дьявола, общение с демонами мужеского и женского полу и сходственные мерзопакости, а также сделки с самим Повелителем Мух — суть crimen excepta, то бишь преступления не столько плоти, сколько духа, — то они неподсудны светскому суду, а свидетельские показания в сих случаях не могут быть даваемы и принимаемы в соответствии с обычной юридической практикой. Наш же Суд зиждется на наличии улик неосязаемых, кои достаточно весомы, дабы выступать доказательством вины того, кого подвергают Вопрошению. Сим объясняется то, что мы узаконили применение пытки; смерть виновного кладет конец очередному посягательству Сатаны на Божий промысел, о чем сказано Вселенской Церковью устами наместника Божьего на земле папы Иоанна; покаявшийся еретик смертью спасается от большего падения в пучину кощунства и тем самым оставляет себе надежду попасть в Царство Божье.

Брат Джон, лицо которого исказилось подобием болезненной гримасы, осмелился перебить его вопросом:

— Но разве вашим пленникам не оставлена возможность чистосердечно во всем признаться? Вдруг они пожелают исповедаться без Вопрошения?..

— Не может быть чистосердечного признания без принуждения, — осадил его собеседник. — Раз собранные нами улики суть неосязаемы и даны свыше, то всякий подозреваемый уже виновен — только потому, что заподозрен. — Он скользнул взглядом по ролику на потолке и свисающей с него веревке и продолжал: — Исповедь должна быть искренней. Должна идти от сердца. Ложное признание, лишь бы избежать страданий при Вопрошении, не нужно ни Церкви, ни Господу. Цель наша — спасение душ тех бесчестных негодяев, что предстают пред нашим Судом, — пусть даже ценой умертвления их плотской оболочки. По сравнению с сохранением души для жизни вечной, все остальное шелуха.

Бормотание священника в дальнем конце комнаты внезапно прекратилось. Проводник Джона растянул губы в зловещей улыбке.

— Замечательно, — сказал он. — Вот ты и дождался, брат. Скоро начнут.

— Что они там делали? — спросил брат Джон. Его собеседник не без удивления уставился на него.

— Как что? Естественно, благословляли инструменты для Вопрошения…

— Однако ж, — сказал брат Джон, потирая выстриженный кружок на голове, что он делал только при крайней озадаченности, — никак не возьму в толк, как можно забрюхатеть от инкубуса? Ежели все так, как вы говорите, и баба может понести от этого самого инкубуса — демона с мужским хозяйством, тогда теория насчет дьявольского наваждения основана на песке. Зачатие от Сатаны бесспорно означает…

Священник резко обернулся в его сторону и сверкнул глазами.

— Советую тебе вдуматься хорошенько, — сказал он. — Этот вопрос скользкий, на нем и лоб можно расшибить. Да, бесы бесплотны и бесполы, и не способны оплодотворять женщин; так и их повелитель бесплоден пред лицом Господа. Но заполучив в облике демонов-инкубусов мужское семя и перенеся его невидимо по воздуху, они выполняют свое черное дело. Сам видишь, брат, противоречия нету. Я не еретик.

— Понятно, — выдавил из себя смертельно побледневший Джон. — Простите меня, брат Себастьян. Мы, адхельмийцы, народ ремесленный, больше петрим в технике и механике, руки кой-чего умеют, а учение самое поверхностное…

Где-то вдали раздались звуки труб, смягченные толстыми стенами.

Брат Джон уезжал из Дубриса верхом по изрытой колеями дороге, которая вилась среди зарослей в северной части города. Он мешковато сидел в седле, ссутулившись и уставившись в землю. Пропыленная малиновая ряса, подол которой был теперь перепачкан и потерт, хлопала по икрам; брат Джон совсем отпустил поводья, и лошадь брела по своей воле, беря то влево, то вправо. Частенько она останавливалась, но Джон ее не погонял. Он был весь погружен в свои мысли и лишь раз поднял невидящие глаза к горизонту. На щеках не осталось и следа румянца, лицо приобрело серовато-зеленый покойницкий оттенок; временами по телу пробегала дрожь, словно его трепала лихорадка. Да и в весе он поубавился; опояска, которая прежде едва сходилась на брюхе, висела свободно. Знакомая котомка была приторочена к луке, но исписанных блокнотов в ней уже не было — они, если можно верить словам брата Себастьяна, со специальным гонцом отправлены в Рим. Перед отъездом инквизитор поблагодарил Джона за прилежание и хорошие протоколы, обнадежив насчет дальнейшей работы — дескать, предстоят слушания многочисленных дел сообщничества с дьяволом в Кенте. Но Джон промолчал, и брат Себастьян отошел от него, раз-другой неодобрительно и вопрошающе на него оглянувшись. За долгие недели работы он успел приглядеться к брату Джону и подозревал, что у того где-то в глубине души таится ересь. Временами его подмывало нафискалить отцу Иерониму, останавливала только боязнь нежелательных последствий. Как бы Джон ни умалял теологическую ученость адхельмийцев, их орден пользовался заслуженным почетом в стране, к тому же этот мазилка выполнял работу по поручению Рима. Брат Себастьян исступленно и неустанно пекся о делах веры, но бывают случаи, когда даже рьяный верующий обязан на что-либо закрывать глаза…

Мимо протарахтела крестьянская повозка, взвихрив облако белесой пыли. Лошадь Джона шарахнулась в сторону, и монах с отсутствующим видом мягко пожурил ее. В лабиринте его сознания все еще метались какие-то отзвуки. Шепот, нарастающий и стихающий, как всплески и шипение морских волн; вопли обреченных и умирающих. Шипение жаровен, щелканье рвущих плоть кнутов, скрип пыточного стола, треск и лопающийся звук, когда механизмы рвали сухожилия, калеча Творенье Божие. Джону довелось увидеть все: и как вырывают груди раскаленными добела щипцами, и как заливают в глотку жидкий свинец, и как на икры надевают сапоги с кипящим металлом, и как сажают на раскаленный или на утыканный шипами стул, наваливая на бедра жертвы свинцовые чушки… Дыба, раздавленные пальцы… Распарившиеся палачи сбрасывали рубахи и продолжали свое дело, а наверху сумасшедший судья вырывал у исходящих пеной эпилептиков клевету на новых обреченных… Карандаш и кисть Джона так и летали по бумаге, а рядом стоял с хмурым видом брат Себастьян, дергая себя за губу и тряся головой. Казалось, руки Джона работают сами собой, переворачивают страницы, хватают то чернила, то краски, рисунки становятся все живее, все правильнее ложатся тени. Потрясающее боковое освещение; сверкающий пот на телах, вытянутых или скорченных в пароксизме боли; руки, вывихнутые из суставов, лопнувшие на дыбе животы, лужи свежей крови на полу. Создавалось впечатление, что художник пытается запечатлеть на бумаге зловоние, даже грязь и неистовые звуки этого подземелья. В какой-то момент брат Себастьян, помимо воли, сам потрясенный, оттащил Джона прочь, но не мог заставить прекратить работу. Тот нарисовал, как во внутреннем дворе крепости четыре саф-фолкских тяжеловоза раздирают на части тело колдуна; как обреченные мужчины и женщины сидят, привязанные, на бочках со смолой в ожидании факела; зарисовал он и то, что остается, когда пламя угасает. «Не допусти, чтобы ведьма осталась жить! — сказал ему на прощание Себастьян. — Хорошенько запомни это, брат. Не допусти, чтобы ведьма осталась жить!..» Сейчас губы Джона безмолвно повторяли эти слова.

Ночь застала его милях в шести от Дубриса. Он неуклюже спешился в темноте, привязал лошадь и напился из ручья. Мешок с кистями и красками он швырнул в поток и долго глядел в ту сторону, куда мешок уволокло течением, хотя из-за темноты не мог проследить его путь.

При такой скорости путешествия понадобилось несколько недель, чтобы добраться до родных мест. Временами он не там поворачивал на развилках; иногда его подкармливали в селениях по пути, и тогда он благословлял дающих и рыдал. Однажды на него напали оборванцы, но шарахнулись при виде его белых губ и остановившихся глаз, бросились наутек от этого не то помешанного, не то зачумленного. Наконец он оказался в Дорсете, отклонившись в пути на много миль от дороги на Бландфорд-Форум. Какое-то время он двигался на запад за излучинами Фрома, а у Дурноварии повернул на север к Шер-борну. Там нашлись люди, которые, уважив малиновую рясу, указали ему дорогу, сунули в узелок буханку хлеба, к которой он так и не притронулся. В середине июля он достиг адхельмийского монастыря, у самых ворот подарил истощенную лошадь какому-то оборванному мальчишке. Ошарашенный аббат поместил его в монастырский лазарет и предпринял немедленные розыски лошади, но той и след простыл. Джон лежал в келье, убранной пестрыми летними цветами — фуксиями, бегониями и розами из монастырского сада, и наблюдал, как по стене бегают солнечные блики, как по голубому небу бегут легкие облака. Заговорил он лишь однажды — с братом Джозефом. С глазами, перепуганными и дикими, он вдруг сел прямо на постели и вцепился в запястье юноши.

— Я наслаждался ею, брат, — прошептал он. — Да охранят меня Господь и святые, я наслаждался своей работой…

Напрасно Джозеф пытался успокоить его.

Лишь через месяц он впервые встал с постели и смог самостоятельно одеться. Ел он совсем мало, и от него остались кожа да кости, только глаза горячечно блестели на исхудалом лице. Он стал к литографскому прессу, невзирая на то, что мастер Альбрехт разбранил его и велел идти отдыхать. Джон трудился весь день, даже во время перерывов на ленч и ужин, даже после того, как зазвонили к вечерне. Ночь и взошедшая луна застали его за работой, он наносил и раскатывал краску на печатную форму, уже не различая впотьмах рисунка, придавливал декелем, нажимал на спицы и проворачивал колесо, опускал талер, раскатывал краску, придавливал декелем… Все это время брат Джозеф не отходил от него, наблюдая за ним из полутьмы; но в конце концов и он ушел, напуганный чем-то необъяснимым.

Только перед рассветом Джон прервал исполнение наложенной на себя епитимьи. Он стоял слегка покачиваясь — темная фигура, облитая по контуру лунным светом, — и прислушивался, нахмурившись, словно норовил уловить какие-то недоступные человеческому уху отзвуки. Потом сдавленно зарыдал, пьяной походкой дошел до середины цеха и распростерся на полу, раскинув руки. Неожиданный порыв ветра грохотнул по крыше; брат Джон поднялся и предельно напряг слух, чтобы услышать звук, если то был звук. Именно в этот момент он увидел первое из тех видений — или галлюцинаций, — которые преследовали его до конца дней. Раздалась быстрая дробь, вроде барабанной, в комнате стало совершенно темно, потом вспыхнул яркий свет. Джон что-то залепетал, впился ногтями в свое лицо и попытался молиться.

В Дубрисе была одна деревенская девка, смазливая курва, которая путалась, как это ни странно и ни дико, с демоном мужеского пола. Ее-то они в конце концов отпустили, но перед тем палач отрубил девке пальцы на руке и отдал ей завернутыми в тряпочку. И вот брат Джон увидел ее снова — в лунном свете. Жалобно и обоз-ленно воя, она прошествовала через весь цех, а за ней вприпрыжку бежала всякая жуткая нежить: отрубленные ноги, руки и головы, части четвертованных тел, обугленные раскаленными железными кандалами. И все они завывали, мычали, зловеще трещали, вопили и взывали… Лицо Джона будто огнем опалило — вокруг него вспыхнули огни, колеса прессов обратились во вращающиеся солнца с темными спицами. Со всех сторон раздался грохот и необъяснимый звук, глаза его закатились, показывая белки, он заколотил кулаками в дверь, закричал что было сил и упал в беспамятстве.

Утром святые братья, не найдя его в келье, направились за ним в мастерскую. Потом обыскали весь монастырь и подземелье. Но тщетно — брат Джон бесследно пропал.

Его преосвященство кардинал-архиепископ Лондониума тяжело вздохнул, потер подбородок, зевнул, встал и подошел к окну, которое выходило на двор епископского дворца. С руками заложенными за спину, он постоял у окна, уперев жирный подбородок в грудь. Сады радовали живыми красками цветущих лилий, шпорников и нового сорта роз, выведенных Маккреди, — во всем, что касалось вещей бренных, его преосвященство был гурманом. Его подслеповатым глазам открывался вид на пруд внизу, где престарелый карп выплывал на звон колокольчика. За прудами и за посадками лекарственных трав, между которыми вились мощеные дорожки, виднелась наружная стена. Над ней мрачно высилась каменная башня с рядами окон похожего на тюрьму колледжа сигнальщиков. Лондониумские шумы едва долетали до кардинальского кабинета: выкрики разносчиков, грохот и стук вагонных колес паровых большегрузов, звяканье каких-то колокольцев. Сознание его преосвященства отмечало звуки машинально; он же, поджав губы, не прерывал своих мучительных и далеко не приятных размышлений

Из открытой папки на столе выглядывала стопочка бумаг. Кардинал взял одну и, нахмурив брови, стал читать. За официальным обращением и первыми сухими официальными фразами прорывался гнев боголюбивого и честного человека.

Ваше преосвященство,

нижайше прошу извинить за то, что осмеливаюсь представить Вашему вниманию дело неслыханно богомерзкое, от коего кровь стынет в жилах, указавши на пытки, жутчайшие страдания и несправедливые преследования, постигшие под прикрытием имени Христова народ нашей епархии. Бедных и убогих, людей здравомыслящих и людей простых умом… детей и расслабленных старцев, кормящих матерей… Дети возводят напраслину на своих родителей, жены — на своих мужей. Нет у меня сил; Ваше преосвященство, терпеть долее сие непотребство, сей ужас…

Его преосвященство усмотрел ошибку в латинской скорописи, сердито и машинально исправил ее красной авторучкой.

…ужас обрушился на нас в нашем законопослушном и непорочном древнем городе. На безвинных и слабых умом, на беззащитных прихожан, покорных Господу, зовущему к любви, милосердию и просвещению… Этот безумец, этот кощунственный сквернавец и его так называемый Суд благостроения…

Кардинал посмотрел в конец страничек на подпись и покачал головой. Дубрисский епископ Луден — человек смелый, но дурак: попади это письмо в чьи надо руки, и ничто не спасло бы его светлость от знакомства с пыточными орудиями, которые он так красноречиво клеймит. Попахивает ересью… Кардинал кончиками пальцев взял письмо и вернул на место в папку. Потом вытащил следующее, скупое и деловитое, от командира дурноварийского гарнизона.

…вероотступник, известный под именем брата Джона, по-прежнему ускользает от нас. Мятежи, прямо истекающие из его проповедей и речей его последователей, в последние дни вспыхнули в Шерборне, Стурминстере, Ньютоне, Шафтсбери, Блендфорде и в самой Дурноварии. Стало невозможно управлять простым народом, который приписывает его неуловимость вмешательству чудесных сил. Я смею настаивать на присылке пополнения — конницы в сопровождении по меньшей мере четырехсот пехотинцев с должной амуницией и обозом для тщательнейшего прочесывания района от Бееминстера до Йовиля, где, по донесениям, скрываются мятежники. Их, говорят, человек пятьдесят, много — сто; все вооружены и хорошо знают местность. Попытки истребить их лобовой атакой не дают результата…

Его преосвященство в раздражении отшвырнул письмо. Дюжина подобных писем привели к тому, что он официально предал анафеме брата Джона еще шесть месяцев назад. Отлучение значило смертный приговор. Но, похоже, анафема и вечное проклятие произвели слабое впечатление. Его последователи только пуще бесчинствуют: при свете дня разметали и истребили кавалерийский отряд в двадцать сабель и завладели их оружием; напали на отряд римских драгун, разбили его, а капитана, привязав к лошади и нацепив на мундир оскорбительную надпись, отправили легким галопом в Дурноварию; имели дерзость сжечь чучело папы как в Вудхендже, так и в Бедбери-Рингс. Кардинал понимал, чем чревата мученическая смерть Джона, и поэтому с удовольствием оставил бы его в покое, чтобы вся эта дурацкая история рассосалась сама собой, но обстоятельства принуждали действовать решительно.

Он обратился к краткой справке о жизни и деяниях бунтовщика, привезенной посланцем из адхельмийского монастыря. Посланец, вопреки обыкновению, ныне буквально стелился перед ним, тогда как у Его преосвященства было искушение отрезать ему уши и послать их на блюде отцу Мередиту, который позволял так распускаться своим чертовым монахам. Адхельмийцы, возможно, и не по своей вине, стремительно становились сердцевиной нового и пугающего народного движения. Мощь англиканства возрождается на подобных остатках старинных культов; разве сам святой Адхельм не обратил в истинную веру жителей огромных пространств за много веков до того, как священники наводнили эти края вслед за норманнами, восстановившими в Англии правление римско-католической церкви? Факт существования в прошлом англиканской церкви из истории не вычеркнешь, невзирая на нынешнее упорное замалчивание, и борьба за ее восстановление может вспыхнуть в любой момент. Ведь был многолетний период относительно мирного сосуществования англиканской и католической церквей — между реформацией Генриха VIII, когда он отверг власть пап, и отлучением от церкви королевы Елизаветы. Мирное сосуществование церквей — это, положим, байка, но опасно заронять такие идеи в непросвещенные массы, далекие от теологических тонкостей. Давний клич церкви «покоряться и поклоняться» перестал быть эффективным; у людей возникает соблазн учредить собственную духовную иерархию, а возглавить ее способен либо Джон, либо другой человек его же убеждений.

Ренегат присутствовал на последней сессии Суда церковного бла-гостроения — вот завязка всей этой дурацкой истории, думал Его преосвященство, перечитывая сведения, которые успел затвердить наизусть. Он тряхнул головой. Как же втолковать? Как унять гнев такого человека, как Луден, с помощью одних цифр, фактов и политических доводов? Его преосвященство устало пожал плечами. В мировой истории не бывало власти могущественнее власти Второго Рима. Подумать только: держать в кулаке полмира, с жонглерской ловкостью балансировать, сталкивая одни силы с другими, — и как только справляется с этим ум человеческий!.. Ярость наций подобна ярости морской стихии — ее не сдержать хлипким заслоном. Англиканство однажды раскололо нацию надвое — тогдашние события были детально изложены в пухлых фолиантах, теснящихся на полках в его кабинете. В то время вся Англия осветилась кострами аутодафе — от Корнуолла до Пеннинских гор. Зато вторичное возвращение католицизма в Англию — благо наша церковь проявила всесильную мудрость — прошло почти безболезненно и стоило небольшой крови, к тому же быстро пролитой и быстро забытой.

Слишком часто, размышлял кардинал, приходится прибегать к кнуту и стращать адским пламенем вместо того, чтобы манить в царствие любви… Спору нет, отец Иероним — человек одержимый до сумасшествия, и его услуги в прошлом значительны; однако на сей раз устроенная им кровавая баня вызвала волну гнева, которая способна захлестнуть всю Англию… Немилосердные и странные мысли вертелись в голове архиепископа лондониумского. Он снова встал и в задумчивости вперился в сады под окном. Мысленно он представил, как его розы топчут ноги грубой черни, как каблуками вдавливают в землю лилии, как орущая толпа крушит и поджигает его дворец, упивается винами из его подвалов, а тем временем языки пламени уничтожают его покои, кухни, кабинеты и библиотеку. Да будет проклят отец Иероним, да покарает Господь адхельмийцев, а пуще всего брата Джона!.. В силу своего положения Его преосвященству приходилось быть не столько духовным лицом, сколько экономистом и политиком; иногда вся церковная иерархия казалась ему сияющим одеялом, золотым покрывалом, накинутым на тело спящего гиганта. Временами, как сегодня, гигант начинает ворочаться и мычать в своем нескончаемом сне. А теперь того и гляди проснется.

Он решительно отмел эти мысли, вернулся к столу и вынул из ящика официальный документ, который вчера надиктовал секретарю, потратив на это все утро.

Ввиду того, что еретик, известный под именем брата Джона, бывший монах адхельмийской обители, чье имя объявлено нами отлученным от церкви и чей дух нами обречен вечному огню геенны, продолжает глумление над волей Господа нашего и христолюбивой Церкви нашей, почитаем долгом обратиться с сим уведомлением и предупреждением: всякий, кто даст приют сказанному еретику или его соразбойникам; всякий, кто снабдит их пищей, питьем, оружием, пулями и порохом или чем другим прочим; всякий, у кого будут найдены письма, бунтарские призывы или другие писанные листки от брата Джона или от одного из его соразбойников; всякий, замеченный в распространении сих поносительных писаний для ради вящего торжества сатаны над славой Господней; всякий, кто уличен в утаении сведений о местопребывании сказанного еретика или его соразбойников; всякий, кто посетит их тайные сходки и беснования или какого другого рода сборища и в течение дня после оного не доложит о том со всей подробностию и без утайки своему святому отцу, или командиру ближайшего гарнизона, или полицейскому начальнику, — таковой будет предан анафеме и погибнет для Господа, и не будет ему прощения перед судом людским и Церковным; таковой будет повешен, а тело его брошено в воду, его жилище будет посыпано солью и обмазано дегтем и оставлено в таковом виде, дабы быть устрашением и поучением прочим еретикам и предателям Господа и высокой миссии нашей Церкви.

Далее долг наш объявить следующие вознаграждения; за сведения, пособляющие поимке, живыми или мертвыми, брата Джона или его соразбойников, — двадцать пять фунтов золотом; за поимку, живым или мертвым, члена шайки брата Джона — пятьдесят фунтов золотом; за поимку, живым или мертвым, самого брата Джона — двести фунтов золотом, кои будут выплачены в нашем ламбетском епископском дворце по представлению тела указанного еретика или по представлению достоверных доказательств гибели оного;

Подписано нами собственноручно июня двадцать первого числа, года от рождества Господа нашего Христа одна тысяча девятьсот восемьдесят пятого.

Перечитав документ, кардинал мрачно кивнул в знак одобрения. Чтобы сохранить авторитет, церкви необходимо с примерной жестокостью наказать одного-двух «праведников», и Джон как раз тот человек, который достоин быть первым. Его преосвященство поморщился и кликнул секретаря, чтобы тот принес кардинальскую печать.

Часть пехоты рассыпалась полукругом у спуска в лощину. Остальные солдаты, ярко выделяясь своими голубыми мундирами, прятались за камнями — внизу, перед пещерами на склоне. То там, то здесь вились дымки — обстреливали защитников нескольких пещер, малочисленных и окруженных, но продолжающих бессмысленное сопротивление. В двухстах ярдах от гнезда бунтовщиков наводили на цель кулеврину. Пушка находилась под прикрытием наспех возведенного каменного полукруга; артиллеристы за бруствером, обливаясь потом, рычагами ворочали колеса лафета. Поленья, подсунутые под ободы колес, поднимали орудие на определенное число градусов, но угол возвышения был недопустимо велик, и потому капитан опасался, что при откате после первого выстрела хобот лафета так саданет о каменистую площадку, что неминуемо треснет. Возле пушки майор — в кивере, с саблей наголо — успокаивал дрожащую лошадь и обкладывал солдат последними словами за неповоротливость. Было уже ясно, что лобовые атаки обходятся слишком дорого: выше по склону лощины виднелись трупы в голубых мундирах — еретики уложили немало пехотинцев. Майор, не хотевший почем зря рисковать жизнями своих парней, выходил из себя, сыпал бранью и грозил саблей в сторону бунтовщиков. Ответом было облачко дыма с их стороны — пуля, чиркнув по камню, пропела в двадцати футах левее от майора. Те солдаты, что прятались внизу за камнями, дали беспорядочный залп, и осажденные опять спрятались. Майору показалось, что одновременно с эхом выстрелов раздался громкий вскрик.

Первый выстрел из внушительной пушки поднял в воздух груду каменных осколков в ярде от входа в пещеру; второй привел к небольшому оползню чуть выше и правее. Третий сбросил орудие с грубо сложенной платфомы — одному артиллеристу при этом сломало ногу. Капитан выругался, страстно желая иметь под рукой добрую мортиру, но чего нет, того нет. Ствол подняли и установили более прочно; теперь папские солдаты рвались не оставить камня на камне от оплота мятежников.

Пока солдаты возились с пушкой, ярдах в двадцати от пещер вдруг объявилась приземистая фигурка в темной рясе, которая заячьими скачками из стороны в сторону убегала прочь по козлиной тропе, взметая клубы пыли. Майор так и ахнул и, потеряв голову, выскочил перед цепочкой своих солдат — как раз на линию прицела — и заорал, призывая их не промахнуться. Пуля скосила богоотступника лишь в двадцати футах от вершины крутого обрыва — он покатился вниз и не сразу остановился, однако у него достало сил, покуда пехота перезаряжала ружья, выхватить пистолет, прицелиться с колена и уложить солдата справа от майора. Майор взревел, ринулся вперед и ухватил адхельмийского монаха за клобук. С головы того слетел парик — на офицера глядел, насмешливо скалясь окровавленным ртом и кривясь от боли, совершенный мальчишка.

Подскочивший адъютант произнес с отвращением:

— Его воспитанник!..

— Скорее дружок по блуду! — прорычал майор. Он схватил брата Джозефа за волосы и тряхнул. — Ну, фитюлька, выкладывай, где твой хозяин?

Тот молчал. Его тряхнули снова. Брат Джозеф приподнялся и плюнул красной слюной в склоненное над ним лицо. Адъютант мотнул головой.

— Сэр, от этих тварей ничего не добьешься.

— Сам знаю, — сокрушенно сказал майор. — Эй, сержант, пришлите-ка сюда санитаров…

Тот двинулся беглым шагом вниз по склону. Мальчишка, прерывисто дыша, опять приподнялся, протянул сжатый кулак — и рухнул без сознания. Майор стал на колени, стараясь не испачкаться в крови, и разжал его пальцы. Потом быстро поднялся, стиснув в ладони медальончик, украшенный хитросплетением линий.

— Это-то нам и нужно… — тихо пробормотал он и незаметно от адъютанта сунул магический знак в карман мундира.

Обыск пещеры дал кучу трофеев. Шесть трупов — три почти не покалечены, а остальные в сносном состоянии, так что папскому чиновнику не к чему будет придраться. За голову мятежников нынче дают по сто пятьдесят фунтов — стало быть, они разом заполучили девять сотен, а в итоге — больше тысячи. Хороший приработок для батальона. Вдобавок в пещере нашелся запас провианта и оружия, запретные книги и разные бумаги еретиков, а также стопки приготовленных к распространению прокламаций. Листовки майор распорядился сжечь на месте. В глубине пещеры валялись детали разнесенного орудийным выстрелом старинного альбионского типографского станка и ящички с наборными шрифтами. Майор послал за кувалдами и носком сапога пнул кучу прокламаций.

— Уже то хорошо, — с философским видом изрек он, обращаясь к адъютанту, — что по округе будет распространяться меньше этой дряни…

И тем не менее главная цель операции осталась невыполненной. Брат Джон снова улизнул.

В следующие недели жили только слухами. Джон, дескать, тут. Нет же, он там. Что ни ночь, военные отряды скакали то туда, то сюда, переворачивали вверх дном очередную деревушку; от охотников получить награду приходилось отбиваться, однако она так и не была выплачена. Пошли гулять россказни, что Джон-де спутался с пустошным народом, и волшебники раз за разом чудесным образом уносят его из опасного места. Из Рима пришел сердитый приговор, «Transvestism». Удвоили награду. Доносчики процветали; было сожжено видимо-невидимо деревенских домов, пострадали целые города. Стаи птиц слетались пировать к виселицам на перекрестках, где, гремя цепями, качались прикованные к столбам наводящие ужас трупы. Гигант беспокойно ворочался и метался во сне.

Был осквернен уэлльский собор, но ущерб был невелик. Некий сквернавец, может, и с должным почтением приблизившись к главному престолу, имел дерзость установить на нем афишку с соблазнительными словами, кою всяк вошедший мог лицезреть не без содрогания телесного. Разумеется, документ был тут же изъят и сожжен, но распространился слух, что там были начертаны слова из Священного писания, еретически переведенные со среднеанглийского на современный язык: «Написано: „дом Мой домом молитвы наречется“; а вы сделали его вертепом разбойников»… То же случилось и в Аква-Сулисе («Продай имение твое и раздай нищим»), и в резиденции самого епископа дорсетского («Удобнее верблюду пройти сквозь игольные уши, нежели богатому войти в Царство Божие».) Но сии непотребства были произведены его учениками, тайными или явными; сам же Джон непрестанно перемещался с места на место, проповедуя и совершая молебствия. Иногда видения до того донимали его, что он с пеной у рта катался по земле, до крови колотил по ней кулаками, рвал на себе одежду и ногтями раздирал кожу — его последователи, объятые ужасом, сбивались в кучу. Возможно, это фантомы — обрубки рук и ног — с гоготом и воплями гнали его по бесплодным и малолюдным пространствам Запада; возможно, древние языческие божества привечали его на своих землях, давали умиротворение, усаживались рядом и подле каменных алтарей, построенных еще до прихода римлян, заводили рассказ о стародавней вере, а в небесах ходили кругом облака и проказливо кувыркались солнце и луна. Говорили, будто Джон отдал свои туфли, теплую накидку, все свое имущество; болтали, что все это зарыто где-то в земле, уже проросло и дало благоуханные цветы, как некогда имущество святого Иосифа из Гластонбери. Неведомо, знал ли Джон о подобных слухах. Он передвигался подобно тени — губы непрестанно что-то нашептывают, глаза ничего вокруг не видят, ему что дождь, что буря — все одно; одному Богу известно, как люди исхитрялись прятать его и не давали ему умереть с голоду, потому что измотанные солдаты в голубых мундирах прочесывали дорсетский край от Шерборна до Корвесгита и от Сарум-Рингс до долины Великана возле Серна. Цена за голову Джона росла неуклонно: с пятисот фунтов до тысячи, с тысячи до полутора, а потом подскочила до невероятной суммы в две тысячи фунтов, которую обязывались выплатить по первому требованию в резиденции епископа лондониумского. Но виновник суматохи будто в воду канул. Покатилась новая волна слухов. Утверждали, будто он готовит мятеж против власти Рима, а теперь затаился и собирает потребное войско; другие говорили, божась, что он то болен, то ранен, то перебрался в другие края; и, наконец, прошелестел слух, что он-де помер. Его последователи, а к тому времени они исчислялись тысячами, томились в ожидании и горевали. Но Джон был жив; он вернулся в горы и бродил вслед за прокаженными, следуя за звоном их колокольчиков, сердитым и тоскливым.

Домики деревушки сгрудились посреди открытой всем стихиям пустоши — потрепанные бурями заброшенные лачуги из серого кам ня. Считанные деревья невысоки, чахлы, изуродованы ветрами — ветви тянутся к домикам, словно ища защиты. От селения уходит дорога с разбитыми колеями, змеится по безлюдным пространствам и теряется вдали. Пустоши пересекает гряда едва различимых в странном свете низких гор. В более ясный день над ними замечается белое сияние — признак близости моря.

А тогда пыльно-серое небо было мертво — пустое и плоское. В нем посвистывал мартовский ветер, влажный и надоедливо шумный. Он пробирался под капюшон женщины, которая с завидным терпением сидела у края дороги в сотне ярдов от последнего домика деревни. Одной рукой она придерживала у горла воротник пальтеца из грубой материи; длинные темные волосы выбивались из-под капюшона и падали на лицо. Она без устали глядела на дорогу — через серо-коричневые просторы заболоченной пустоши на отдаленные контуры холмов.

Так ждала она час, другой; налетали особо яростные порывы ветра, а один раз на дорогу обрушился шквал дождя. Горы уже растворялись в подступающих сумерках, когда женщина, вдруг приставив ладонь ко лбу, впилась взглядом в серую точку размером с мошку у самого горизонта. На несколько минут она застыла — похоже, даже затаила дыхание, а точка неуклонно приближалась, росла, пока не стал различим человек верхом на каком-то животном. Тогда женщина испустила стон — странный скулящий звук из самой глубины глотки — и рухнула на колени, в ужасе перебегая взлядом с деревенских лачуг обратно на дорогу. Седок приближался, но ей с перепугу казалось, что он не подвигается вперед, а словно кукла дергается вверх-вниз под необъятными небесами. Пальцами она то елозила в дорожной пыли, то одергивала юбку, то водила по груди, как бы пытаясь умерить биение сердца.

Мужчина мешковато сидел на осле, предоставив ему выбирать путь через пустошь. Ноги свешивались по сторонам и ритмично покачивались, задевая верхушки трав. На босых ступнях запеклась кровь из старых порезов; изорванная ряса лоснилась от долгой носки — первоначальный темно-бордовый цвет превратился в красновато-серый. Обвисшая кожа на исхудалом лице наводила на мысль о прежней полноте; ясные глаза над спутанной бородой были с безуминкой и напоминали птичьи. Время от времени он что-то бормотал или обрывочно напевал, задирая голову и похохатывая в угрюмо-торжественное небо, осеняя окружающий убогий пейзаж размашисто — неопределенным крестным знамением.

Осел наконец добрел до дороги и как бы в растерянности остановился. Седок спокойно дожидался ослиного решения, напевая и бормоча, и через какое-то время его сверкающие глаза наткнулись на женщину. Она все еще стояла на коленях, глядя в землю; затем подняла голову и заметила, что незнакомец разглядывает ее, приподняв руку как бы для благословения. Женщина метнулась к нему, опустилась на колени и вцепилась в жесткий подол его рясы. Она разрыдалась — давая полную волю слезам, ручейки которых оставляли дорожки на замурзанном лице.

Седок уставился на нее в легком недоумении, потом наклонился и попробовал ее приподнять. От его прикосновения ее сотрясла судорога, и женщина еще крепче ухватилась за край его одежды.

— Ты… пришел! — бормотала она в морду ослу. — Пришел!

— Да пребудет на тебе благословение парии, — маловнятно выговорил незнакомец, чей язык, похоже, отвык от работы. Он нахмурился, словно собирался с мыслями, потом без всякой связи с предыдущим сказал: — Как дивна средь гор поступь несущего добрые вести… — Он потер лицо, взъерошил пальцами волосы и медленно произнес: — Был человек с просьбой об исцелении… Кому я необходим, сестра? Кто призывал брата Джона?

— Я… призывала…

Она говорила придушенным голосом, на четвереньках ползая у подола его рясы, целуя его ноги, прикладываясь лицом к его лодыжкам. Этим женщина снова привлекла рассеянное внимание Джона

— он попробовал еще раз неловко поднять ее.

— Все, что я могу, так это молиться, молитва всякому доступна…

— Исцели!.. — Она глотала слезы и шмыгала носом, но не давала словам слетать с языка. Однако они-таки вырвались: — Исцели!.. Наложи руки!..

— Встань!

Женщина почувствовала, как ее рывком поднимают с земли и принуждают взглянуть прямо в горящие глаза, зрачки которых обратились в сгустки тьмы размером с игольное ухо.

— Нет иного лекарства, — прошипел Джон сквозь зубы, — кроме милости Божьей. А милость Его безмерна. Он сострадает каждому из нас. Я лишь недостойное орудие в Его дланях; нет иного могущества, кроме могущества молитвы. Все прочее ересь, зло, коего ради погибают люди…

Он оттолкнул ее от себя. Но тут его настроение изменилось. Ладонью он отер лоб и неловко спешился.

— На осле поедешь ты, сестра. Негоже мне подражать Тому, кто однажды въехал в Святой город на сем животном… — Фраза завершилась невнятным бормотаньем, которое заглушил порыв ветра. Затем брат Джон сказал отчетливей: — Я посмотрю твоего супруга.

В тесной хижине с низким потолком стоял кислый запах; где-то заходился в крике младенец; подле очага собака зубами искала на себе блох. Пригнувшись, низкорослый монах вошел внутрь; женщина плотно притворила за ним дверь, намотав веревку на крюк.

— Мы тут всегда в темноте, — прошептала она, — он считает, что это может пособить…

Джон осторожно прошел вперед. У огня, сложив руки на коленях, неподвижно сидел мужчина в непритязательной одежде каменотеса — короткая куртка с кожаными вставками и клетчатые штаны, как у шотландских горцев. Рядом с ним на неструганом столе стояла тарелка с начатым обедом и пивная кружка, на каминной доске лежала нераскуренная трубка. Чрезмерно отросшие волосы жирными лохмами свешивались за ушами; но глаз под черными густыми прямыми бровями видно не было — для зашиты их от света вокруг головы был повязан цветной носовой платок.

— Он пришел, — робко сказала женщина. — Не сомневайся, брат Джон тебя вылечит… — Она положила руку на плечо мужчины. Тот ничего не ответил, только осторожно нашел ее руку и сбросил прочь. Женщина, сдерживая слезы, повернулась к монаху. С отчаянием в голосе она сказала: — Это началося месяцев шесть тому, ежели не боле. Попервоначалу ему думалося… это было навроде паутины по всему лицу. А потом обезглазел — только солнце и видит. И все приговаривал: «Темно-то как!» И снова: «Темно-то как!»

— Сестра, — спокойно сказал Джон, — есть ли у вас фонарь? Или факел?

Она молча кивнула, не спуская взгляда с его лица.

— Так несите!

Женщина принесла фонарь, зажгла щепкой из очага. Джон установил его так, чтобы свет из окошечка падал на лицо слепого.

— Дайте-ка погляжу…

Под повязкой оказались черные, свирепые глаза — под стать всему горделивому и суровому лицу. Брат Джон приподнял фонарь, чтобы луч света упал на зрачки, взялся пальцами за подбородок больного и стал ворочать голову из стороны в сторону. Он долго разглядывал отражающую свет молочную белизну бельм, потом опустил лампу на каминную доску и после длительного молчания произнес:

— Ничем не могу помочь — только молитвой…

Женщина оторопело уставилась на него, потом снова разрыдалась, сжимая рот рукой.

Джон заночевал на соломе в пристройке, все время что-то бормоча и кашляя. Лишь ближе к рассвету трубы и барабаны в его мозгу смолкли, и он сумел забыться сном.

Каменотес встал с первыми лучами солнца, бесшумно, не торопясь оделся. Рядом, ровно дыша, лежала жена. Он коснулся ее руки, и женщина замычала во сне. Он отошел от нее и пересек каморку, огрубевшие пальцы сноровисто ощупывали мебель и знакомые спинки стульев. Он развязал ремень на дверной задвижке, и в лицо пахнуло утренней свежестью, воздух был холоден и влажен. Вне дома мужчина ориентировался уже не на ощупь. Жизнь местных жителей вращалась вокруг обработки камня — небольшие каменоломни, разбросанные в горах, передавались от отцов к сыновьям. На протяжении множества лет его ступни и ступни его предков пробили через пустошь тропинку-колею — от дома к горам. Он пошел по ней, подняв голову, чтобы остатками зрения впитывать размытое серое мерцание — все, что ему было доступно от этого рассвета. По привычке он захватил фонарь, который во время ходьбы глухо постукивал по его бедру. Мужчина дошел до каменоломни, отложил в сторону шест, символически закрывавший вход, затем нащупал свои инструменты, ласково провел ладонями по гладким-прегладким рукоятям — стало быть, немало он трудился, коли они так стерлись! — и принялся за работу.

Разбуженный отдаленным звуком молота, Джон отряхнулся от болезненного кошмара и приподнял голову — определить, откуда идет стук. Затем неспешно встал, сунул ступни в заботливо приготовленные для него сандалии и вышел на морозный утренний воздух — при ходьбе изо рта вырывались облачка пара.

Женщина уже была в каменоломне — она сидела у входа, вперившись вглядом в одну точку. Изнутри доносились размеренные удары — слепой обрабатывал камень, ощупью определяя форму и производя измерения. У входа в каменоломню громоздилась куча неотесанных глыб. Покуда Джон рассматривал их, каменотес приволок еще одну и уверенным шагом вернулся на рабочее место.

Женщина вопросительно уставилась на брата Джона.

— Я могу только молиться, — покачал он головой. — Только молиться…

Утро заканчивалось, дело шло к полудню, а грохот молота не прекращался. Женщина принесла было еду, но Джон не подпустил ее к мужу — мелькающий молот мог запросто размозжить ей голову. К первым сумеркам куча камней достигла высоты в шесть футов и загородила слепого от Джона. Монах передвинулся с того места, где колени уже выдавили ямки в твердой почве, на новое, чтобы видеть его. Короткий день погас, однако человеку с молотом свет был не нужен. Молот размеренно звенел — и в конце концов Джон разгадал цель этого человека. Простеревшись на земле, он стал молиться горячее прежнего. Несколько часов спустя, невзирая на ледяной ветер, он заснул. Проснулся почти совсем закоченевший. Перед ним во мраке мерно бил молот. Женщина вернулась поутру и принесла под своей теплой накидкой ребенка. Кто-то из соседей принес пищу, но она отказалась взять. Тело Джона сводила судорога, руки и ноги посинели от холода. Днем ветер усилился, его вой на пустоши превратился в рев.

Странные эти дорсетские крестьяне, темные души. Приходили по одному и группками, усаживались на корточки, глядели — и хоть бы один попробовал остановить работающего. Впрочем, что толку, он бы снова взялся за свое — с той же неотвратимостью, с какой этот ветрище раз за разом возвращается с пустошей. Молот не уни-мался с рассвета до заката; к ветру добавился дождь, ряса у Джона на спине промокла насквозь. Но он не обращал внимания ни на холод, ни на боли в животе и бедрах, ни на шум в ушах. Древние боги это бы уразумели, думал он, — те, которые днем, с рыком, обливаясь потом, выпускали друг другу кишки в нескончаемой битве не на жизнь, а на смерть, и к вечеру гибли, но наутро восставали из мертвых, проведя ночь на пиру в своем дворце в Валгалле. Ну а христианский Бог, доступно ли это Ему? Одобрил бы он кровавые жертвоприношения так же, как он принимает пытки ведьм и колдунов? Конечно же, — отвечало Джону его помутившееся от усталости сознание, — потому как Он того же поля ягода. Пьет Он кровь людскую и пожирает плоть их. Таинства его — суть труд и нищета и боль без конца и края и без надежды…

Ко второму рассвету кучи вырубленного камня протянулись на много ярдов. Молот по-прежнему обрушивался на камень — теперь беспорядочней, откалывая всё большие глыбы. Вот вам камни для дворцов богатеев, вот вам — для соборов во славу Рима… Яростный ветер ревел средь холмов, с хлопаньем теребил накидку женщины, которая все сидела и сидела — с коровьим терпением, руки скрещены на животе, в глазах стынет лишь наполовину осознанная боль. Джон рухнул, сморенный, — ноги больше не держали, ладони смерзлись в молитвенном положении. А жители деревушки с порогов своих лачуг глазели через пустошь на происходящее.

И все же этому пришел конец. Жертвоприношение было свершено и принято. Камнедробильщик лежал лицом вниз — таким ему суждено было войти в грядущие легенды. На шее могуче пульсировала вена, изо рта и ноздрей хлестала темная кровь, а тело дергалось и выгибалось, ища последнего покоя. Джон подполз к нему на неслушающихся коленях и руках, но уже раньше он знал, что тот мертв.

Захрустев суставами, монах кое-как поднялся. Стоящая неподалеку женщина тупо глядела тусклыми глазами, едва видимая в окружении серых каменистых склонов. Ее тень, тощая и длинная, качалась на поросших травой кочках пустоши.

Брат Джон медленно повернулся — в голове снова застучало-заколотило — и поднял белое как мел лицо горе, где вспыхнула таинственная светящаяся сфера. Она полыхала все ярче и ярче — космическое видение, шар, невозможным образом зависнувший в бушующих небесах. Джон хрипло вскрикнул и воздел руки, а тем временем вокруг шара образовался жемчужно-ослепительный ореол. Затем возник еще один круг, и еще, они загромоздили все небо, обжигающим холодом наполнили всю твердь небесную, и вот их диаметры слились и превратились в крест, охваченный серебристым буйно скачущим пламенем. Там, где перекладины креста сходились, пылали другие сферы — видимо-невидимо солнц, весь райский строй. И Джон теперь очетливо различал, как рои огненных ангелов снуют вверх-вниз. С той стороны лились громкие звуки — сладостные и радостные напевы, которые входили в его утомленный мозг, подобно острию меча. Он снова беззвучно вскрикнул и ринулся вперед, неуклюже переваливаясь, а за ним скакала и металась из стороны в сторону его исполинская тень…

И вот уже люди мчатся — через пустоши, по деревенским улицам, устремляясь от него в разные стороны, крича на всех углах, стуча во все двери, — и с быстротой невероятной расходится новость: брату Джону было видение, рай разверзся перед ним во всем своем величии! От дома к дому прибавлялись все новые детали, покуда не оказалось, что сам Господь глянул на Джона ясными глазами из небесной радуги.

Прослышали об этом и солдаты — и в Голден-Капе, и в Уэй-Ма-уте, и в Вуле, одиноко стоящем посреди пустошей; лязгающий крыльями телеграф принес известие о волнении в крае. Полетели просьбы о пополнении, о присылке патронов и пороха, кавалерии, пушек. Дурновария еще отвечала, а также и Боурн-Маут, и Пул, но вскоре буря прошлась по семафорным башням, круша их, словно молодые деревца. К полудню все линии молчали, даже Голден-Кап превратился в груду сломанных балок и крыльев. Тамошний командир гарнизона спешно выступил с ротой пехоты и двумя эскадронами в нелепой надежде подавить мятеж в зародыше; Только один человек был способен организовать и сделать боеспособными толпы черни — брат Джон, он один. На сей раз брату Джону так или иначе придется объявиться.

Райское видение померкло; однако люди стекались толпами, упрямо спеша к нему — перетаскивая тачки и повозки через горы, увязая на хлюпающих тропинках через торфяники. Кое-кто приходил с деньгами и одеждой, предлагая провиант, убежище, быстрых лошадей. Они умоляли его как можно скорее скрыться, предупреждали о солдатах, которые шарят по округе с целью убить его. Но за шумом в собственной голове он ничего не слышал — этот гвалт парализовывал его мозг, лишал последних проблесков здравого смысла. Тем не менее за спиной человечка, бредущего по пустошам навстречу ураганному ветру с юга, все росло и росло воинство нищенски одетых людей. Кое-кто пришел с оружием: были тут вилы и серпы, косовища с лезвием, привязанным острием вперед, а также четыре сотни мушкетов, до времени припрятанных в соломенных кровлях. С песнопениями люди вышли к морю и по крутым дорогам Киммериджа — кто верхом, кто пешком — спустились к почерневшему от бури заливу, где бесновались исполинские волны.

Только здесь они наконец столкнулись с войском из Голден-Капа. Атака. Толпа врассыпную, кто-то корчится под копытами, кто-то падает, разрубленный; ветер разносит вопли, что-то красное бьется в траве, лошади мечутся, из вспоротых пиками боков хлещет кровь… Папское войко отступило, но стало следовать по пятам за колонной бунтующей черни на расстоянии мушкетного выстрела, постреливая в надежде остановить их движение.

Брат Джон не обратил ни малейшего внимания на стычку с войсками, а может, попросту уже ничего перед собой не видел. Влекомый голосами и шумами внутри себя, он подъехал к краю скалы. Внизу до самого горизонта яростно колыхалась и пенилась безбрежная морская стихия. Отдельных волн нельзя было различить: их гребни сминал такой ураганный ветер, на который можно было опереться спиной. По десятку-другому протоков между скалами выплеснутая на берег волна мчалась обратно в залив, но новые волны и ревущий ветер запирали ей дорогу, отшвыривали обратно, вздымали воду в образовавшихся на берегу озерах. На самом верху прибрежной гривы Джон осадил своего коня, и тот попятился, теснимый ветром. Монах воздел руки и подозвал народ к себе — и вот вся толпа обступила его: чернобородые мужчины в грубошерстных свитерах, в шапках, в разбитых башмаках; угрюмые женщины с теплыми платками вокруг шеи; темноволосые дорсетские девушки… Поодаль, слева, маячила конница, развернув строй, всадники стреляли по толпе из муш кетов — дымок от выстрелов тут же уносило. Пуля просвистела над головой Джона, другая впилась в ногу девушке, стоявшей у края людской массы. Толпа угрожающе развернулась. Коннице пришлось сдать назад. Несколько команд из вулвортских казарм именно в это время тащили через пустоши пушку, и голденкапский капитан понимал, что до ее прибытия он бессилен что-либо предпринять; не хотелось бы положить остатки своих солдат в безнадежной атаке на этакую толпищу. Где-то, в нескольких милях от залива, артиллеристы надсаживаются, толкая по болотной жиже тяжелую кулеврину, за ними перед колонной пехоты трясутся по грязи четыре широкие повозки с боеприпасами. А вот с кавалерией туго, пополнения не будет, не успели…

Над братом Джоном кружили чайки. Он снова и снова простирал руки к небу, словно созывая небесных тварей, покуда большие птицы не зависли едва ли не в шести футах над ним неподвижно, с распростертыми крыльями. Людская толпа хранила молчание, и брат Джон заговорил.

— Народ Дорсета… рыбаки и крестьяне… и вы, мраморщики и каменщики… и вы, эльфы, пустошный народ, и вы, оборотни, раскатывающие верхом на ветре, слушайте и запоминайте, что я скажу. Не позабудьте моих слов, сколько живете, и да пребудут они вовеки, дабы в последующие годы у всякого очага рассказывали эту историю…

Ветер разносил звуки его пронзительного тонкого голоса, и даже раненая девушка перестала стонать и, лежа на коленях у подруг, ловила каждое слово. Джон поведал им о них самих, об их вере и вседневном труде, об их одинокой отчаянной борьбе за существование на этой бесплодной почве, среди гор и камней; о том, как духовенство держит за горло весь край и душит рукой, обернутой в парчу. В его мозгу все горело и гудело, и он проповедовал о том, что грядет великая Перемена, которая сметет темноту, и нищету, и страдания и наконец-то приведет их к обетованному Золотому Веку. Он с ясностью видел на холмах перед собой строения новых времен: заводы и больницы, производящие энергию станции и научные лаборатории. Он прозревал машины, летающие над землей или несущиеся под водой, подобно пузырькам воздуха. Его воображению представали чудеса: работающая на людей молния, своевольные волны обычного воздуха, принужденные говорить и петь. И все это будет, и будет превзойдено лучшим, а то и еще лучшим. Наступит век терпимости, разума, почтительного отношения к человеческому духу.

— Однако, — прокричал он, и теперь его голос хрипел, перекрываемый ревом ветра, — однако я должен на время покинуть вас… дабы следовать путем, указанным Господом, который в своей небесной мудрости счел меня достойным стать… меня, ничтожнейшего из ничтожнейших среди сего народа… достойным стать Его орудием, провозвестником Его воли. Ибо Он дал мне знамение, и я обязан следовать и покоряться…

Толпа зашумела; слабый говор все усиливался, пока не превозмог завываний ветра. Сотня голосов кричала:

— Куда?.. Куда?..

Тогда Джон повернулся, широкий рукав его рясы заполоскался на ветру — монах указывал рукой в сторону сверкающего безбрежного моря.

— В Рим… — Слово взмыло над толпой. — К земному отцу всех нас… к Камню, хранителю престола Петра… ко христову избраннику, его земному наместнику… дабы молить его о всемудрейшем понимании, воззвать к его нескончаемому милосердию и безмерной щедрости… во имя всеми любимого Христа, чья слава слишком часто попирается в наших краях…

Он продолжал, но его слова потонули в гомоне слушающих. Толпу из края в край обежал слух, что будет явлено чудо. Джон пойдет в Рим… он полетит… нет, будет знамение: он пройдет по морю, аки посуху… Волны покорятся ему!.. Более рассудительные, хоть и поддавались общему порыву, все-таки кричали, что следует найти лодку. Как вдруг весь гвалт был перекрыт пронзительным криком женщины:

— Свою, Тед Армстронг… Отдай ему свою!..

Человек, к которому был обращен голос, яростно замахал руками.

— Помалкивай, баба, у меня ж, кроме лодки, ничего и нету! Но напрасно он возражал, его уже никто не слушал, ибо толпа тотчас ринулась со скалы вниз — по тропе к морю, увлекая за собой Джона и его последователей, — мимо гудящих на ветру зарослей можжевельника и куманики. Наблюдающим со стороны солдатам почудилось, что толпа покатилась топиться; мужчины, оскальзываясь и падая в прибрежном иле, подволокли лодку Теда Армстронга — раз, и она уже на воде.

Покачиваясь, лодка переваливалась с волны на волну, вот уже и весла вставили в уключины, и Джона усадили. Часть девушек взобралась у берега на кучу плетеных ловушек для ловли омаров, остальные полезли обратно на скалу, чтобы лучше все видеть. Лодку отпустили, и она бешеным поплавком заскакала по волнам, так что временами показывалось днище, но потом ветер подул в парус, лодка выпрямила ход и стала продвигаться к первым пенящимся белым бурунам. С двух сторон простирались бесконечные торфяники — будто черное железо поблескивало на фоне сверкающего неба, а впереди — мили и мили плоского морского пространства, кипящего до самого горизонта. Толпа на берегу, щурясь от бликов света, видела, как могучие удары стихии обрушивались на киль, как лодка боком сползала к подошвам волн. Заливаемое водой суденышко раз за разом все же поднималось на новые гребни, мало-помалу уменьшаясь и уменьшаясь в размерах, превращаясь в темное пятнышко на величавом фоне. Дальше и дальше по морю, в бродильном чане которого все бушует и ходит ходуном; наконец взгляд уставал, глаза начинали слезиться и слепнуть на ветру и больше не могли следить за тем, как утлое суденышко прокладывало путь по бурлящей равнине моря.

Пушку подволокли к западному мысу, затравили порохом и зарядили картечью; в час, когда ложились сумерки, она грозно бабахнула над краем обрыва. Но на пустынном берегу пугаться было некому. Огромная толпа разбрелась. Солдаты в напряжении прождали до утра, поеживаясь в шинельках, в поисках защиты от ветра сгрудившись за холодным металлическим корпусом пушки; буря постепенно стихала и к утру совсем улеглась.

А волны, лениво пенясь, пошлепывали по днищу перевернутой лодки, неспешно прибивая ее к суше.