В сводчатом фойе Галиерры Веррада, как всегда на его памяти, царило безмятежное спокойствие. Тишина раннего утра действовала умиротворяюще. Но запах изменился. Последняя Великая герцогиня, Гизелла до'Транидиа, привезла со своей жаркой родины новую моду. В каждом оконном проеме стояли теперь белые вазы глазурованного фарфора, высотой с голову мужчины и узкие, как талия затянутой в корсет женщины, украшенные рельефными геометрическими узорами в тза'абском стиле. Каждые три дня в них ставили свежесрезанные розы и ветки жасмина. Сейчас, утром, цветы распространяли лишь легкий аромат, но стоит дневной жаре войти в силу, усилится и благоухание. Это новшество оказалось весьма полезным. Ведь чем жарче день, тем сильнее потеют (а значит, и воняют!) высокопоставленные посетители, но и аромат роз становится сильнее от жары, милосердно заглушая вонь. Своеобразное решение проблемы, однако он считал это баловством. Почти все картины (за исключением жалкой мазни Серрано, но таких было всего несколько) создавались среди запахов крови, пота, семени — грубых, жестоких запахов, пропитавших и холст, и краски. Они давно выветрились, их унесли зимние дожди и летний зной, многократные чистки и вздохи посетителей, стоявших здесь в благоговении перед гением Грихальва. И все же это очень плохо, ведь по запаху, идущему от картин, можно догадаться о подлинной сущности магии. Он улыбнулся — какой же он глупец! Никто, кроме правящих Великих герцогов, ничего не знает об источнике магии, но даже они не подозревают о ее истинных возможностях. Так и должно быть. Он сам все это устроил много лет назад.

Короче говоря, он предпочитал едкий запах красок. Неудивительно, ведь только что он смешал всю палитру. Запечатанные воском и сургучом горшочки были надежно заперты в ящике в его секретной мастерской над винной лавкой, готовые к употреблению в любую минуту. Никогда больше он не станет ждать, пока найдется для него следующее тело. Однажды он так ослабел после кровотечения, что еще чуть-чуть — и перемещение не удалось бы. Хотя, когда заклятие уже было произнесено, физическая слабость сыграла ему на руку — разобраться с изношенным, старым телом оказалось легче легкого. С тех пор он всегда готовился заранее.

Он также научился не дожидаться, пока его собственное тело начнет стареть. Подобную ошибку он уже сделал две жизни назад. Он был так доволен должностью Оакино при изысканном дворе Гхийаса, что годы прошли незамеченными. Но однажды ранней весной, проснувшись от невыносимой боли в суставах, он едва смог подняться с застеленной шелком постели. Оакино тогда исполнилось всего сорок два года, и он был не готов к обрушившейся на него старости. Обратное путешествие в Тайра-Вирте было сплошной болью — душевной и физической, и только новое тело, здоровое, восемнадцатилетнее, принесло долгожданное облегчение.

Оакино и последовавший за ним Этторо, уже в тридцать пять лет страдавший от ломоты в костях, научили его тщательно изучать родословные, дабы обнаружить раннюю смерть или кровосмешение. Его теперешнее тело, Дионисо, имело прекрасную наследственность — в сорок один год он выглядел на десять лет моложе и чувствовал себя соответственно. На этот раз он решил дать себе побольше времени, чтобы выбрать молодого человека, наделенного всеми необходимыми ему качествами. А за несколько веков он успел точно выяснить, что же это за качества.

Во-первых, и это главное, мальчик должен иметь хорошую родословную и превосходное здоровье. Его талант должен быть Признан, чтобы постепенное проявление истинного гения никого не удивило. Ему хотелось также, чтобы мальчик был симпатичным. Он поежился, вспомнив непривлекательного разиню Ренсио. Впрочем, тогда ему не из чего было выбирать, его толкнула на этот выбор старость и жестокая нужда. Больше — никаких Ренсио, он не желает еще двадцать лет быть запертым в уродливом теле.

Недавно он добавил в список необходимых ему свойств еще и семейные связи. Его первые тела в основном происходили из боковых ветвей огромного рода Грихальва. Он считал тогда, что относительная неизвестность — вещь хорошая, он мог оставаться незамеченным, пока привыкал к новой для себя жизни. Чем менее известным было раньше его воплощение, тем меньше людей приходилось обманывать, постепенно приводя особенности своего тела в соответствие с собственным характером. Слава Богу, молоденькие мальчики всегда непредсказуемы, а молодые художники и вовсе капризны сверх всякой меры.

Но теперь семейные связи приобрели для него большее значение. Дионисо происходил из влиятельной ветви семьи, давшей миру за последние пятьдесят лет двух Верховных иллюстраторов и любовницу Великого герцога. Преимущества этого положения были очевидны, они стоили тех дополнительных усилий, которые пришлось потратить, чтобы добиться его и обмануть семью и близких друзей. Дионисо занимал одно из первых мест в списке кандидатов на любую выгодную должность. Как только он изъявил желание поехать в Нипали, назначение Пришло всего через несколько дней. Более того, когда бы он ни возвратился домой, его всегда ожидал здесь теплый прием и лучшие комнаты.

Хотя, делая выбор, он всегда надеялся, что ему не придется сильно изменять характер, приводить его в соответствие с особенностями предыдущего тела, по существу, это уже было не важно. Он привык к таким изменениям. А если играть роль становилось слишком утомительно или если друзей ставила в тупик явная перемена, всегда оставалось по крайней мере два выхода. Во-первых, он мог добровольно уехать, став на несколько лет итинераррио — дерьмовая работенка для малоталантливых Грихальва. Этот вариант, хоть и был достаточно неприятным, все же имел свои преимущества. Он приобретал доброе имя, а время, проведенное им в качестве итинераррио, сглаживало в памяти людей разницу между тем, каковы были раньше Сандор или Тимиррин и каким на самом деле был он.

Другой вариант заключался в том, чтобы нарисовать парочку намеков или даже несчастий в секретной мастерской над винной лавкой. Но он не любил собирать необходимые ингредиенты — занятие в лучшем случае отвратительное, а иногда и просто опасное.

Он задержался в массивных бронзовых дверях Галиерры, пока хранитель рылся в захламленной конторке в поисках копии последнего путеводителя. Он двенадцать лет не был в Мейа-Суэрте и хотел знать, чьи работы сейчас в моде, что изменилось в расположении картин и что нынче пишут историки о его портрете Сааведры. Об этом признанном шедевре, бесценном творении гения, увидеть который уже было великим счастьем, и — усмехнулся он про себя — о великом разочаровании всех молодых художников, пытающихся хоть немного приблизиться к его мастерству.

Наконец смотритель протянул ему плотный лист бумаги. Хорошая работа. Он попробовал на ощупь, нет ли ворсинок, и опытным взглядом осмотрел гладкую поверхность. Уже целое столетие он не пытался сам делать бумагу. Пожалуй, можно будет попробовать — в качестве хобби.

Путеводитель — увенчанная большой герцогской печатью бумага с текстом, мелко набранным на обеих сторонах — начинался с кратких сведений обо всех правителях Тайра-Вирте и служивших им Верховных иллюстраторах. Он кивнул хранителю в знак благодарности и подумал, подавив смешок, как бы удивлен был юнец, если бы знал, что перед ним величайший из всех Верховных иллюстраторов, автор большей части картин Галиерры, пришедший поглядеть на свои собственные работы.

Он зашагал по кафельному полу, задерживаясь около знакомых картин и притворяясь, что изучает их, — ради группы молчаливых монахинь, столпившихся посреди Галиерры. То и дело он останавливался, чтобы с неподдельным интересом рассмотреть какое-нибудь “Венчание” или “Договор”, написанный знакомым художником. Старина Бенидитто был истинным гением по части цвета. Тасиони писал деревья так, что казалось, было видно, как ветер шевелит листья, даже слышен их шорох — а он уже успел позабыть об этом. Никто, даже он сам, не мог превзойти Адальберто в изысканности мягких складок шали на женской руке. Он отдавал безмолвную дань давно ушедшим коллегам, в великодушии своего гения способный признать и их таланты.

Он кивнул монахиням, проходя мимо. Они были похожи на стадо высохших серых коров — такие же тощие, большеглазые, кожа задубела от непрерывной работы в саду, лишь малая часть плодов которого шла бедным, но по крайней мере их сад снабжал розами Великую герцогиню с ее вазами. Они ответили на приветствие энергичными кивками покрытых белым голов, поджав губы при виде Чиевы до'Орро, свисавшей с его шеи на длинной цепи, Как и все иллюстраторы, носившие Золотой Ключ, он вызывал у санктас и санктос одно лишь отвращение. Их стерильность — явление ненатуральное и отвратительное для Веры в Пресвятую Мать и ее Сына, а значит, является знаком божественного неодобрения. Ему всегда было интересно, как же екклезия включает в эту теорию плодовитость женщин Грихальва и на деле доказанную мужественность тех молодых людей, которые не обладают Даром. Возможно, такое отношение было последним пережитком жестоких лет нерро лингвы, когда у Грихальва умерло больше людей, чем в любой другой семье Мейа-Суэрты, и это было сочтено божественным возмездием — за то, что они приютили чи'патрос. Он на минуту забылся, вспомнив свою первую жизнь и эту старую суку, Катерин Серрано, Премиа Санкту, изгнавшую Грихальва из всех подвластных ей земель. С этим разобрался Алехандро, но ненависть осталась. Для священников Тайра-Вирте само существование Грихальва было оскорблением, и тот факт, что Грихальва верой и правдой служили своей стране не одну сотню лет, ничем здесь не мог помочь. Аргументами против них служили их происхождение — они были бастардами язычников-изгоев, — слухи о магии, которой они якобы обладали, их влияние при дворе, их скандальная личная жизнь, а особенно — герцогские любовницы. Семья была отравлена от корней до самой кроны, и екклезия не переменила своего отношения к ней с тех самых пор, как герцог Ренайо и герцогиня Хесминия вернулись в Мейа-Суэрту, привезя с собой четырнадцать дам, беременных от тза'абских разбойников, двадцать маленьких чи'патрос — , детей этих же разбойников — и тело Верро Грихальва. Миновав молчаливых монахинь, он подумал, что же должна говорить официальная теория о сущности магии Грихальва, даже если не брать в расчет его собственный способ применения этой магии. Он невольно улыбнулся, и женщины с отвращением отвернулись от человека, посмевшего шутить с теми, кто презирает его и весь его род.

Изгнав монахинь из своих мыслей, он остановился перед “Рождением” работы Гуильбарро Грихальва, точнее, приписывавшимся Гуильбарро, поскольку написал картину, конечно, он сам. Он тихонько вздохнул, рассматривая ее. Редкий шедевр — даже для него.

Единственная дочь Коссимио была, наверное, самым красивым ребенком, когда-либо появлявшимся на свет. Писать портрет девочки и ее красавицы матери было одной из самых больших радостей на протяжении всех его жизней. Он и сейчас прекрасно помнил, как это было тихое пение виол, затененная от летнего зноя комната, ледяные напитки, подававшиеся по мановению его руки, Великая герцогиня Кармина, светящаяся от счастья, ее заливающаяся смехом маленькая дочь. И вот она перед ним — маленькая Коссима, такая же милая и живая, как в тот день, когда он закончил писать последнюю розу в вазе, стоявшей возле ее матери. Ребенок сидел на коленях у матери, обе одеты в одинаковые белые платья, украшенные целой радугой разноцветных лент. На пьедестале перед ними стояла золотая клетка. Заметив, что маленькая Коссима очарована птичками, он однажды открыл эту клетку, позволив птицам летать по всей комнате. Смех девочки все еще звучал у него в ушах. Он был так восхищен, что с трудом смог собраться, чтобы сделать предварительные наброски ее счастливой рожицы и улыбки на губах ее матери. Обе они смотрели на него со стены, выражения лиц схвачены так точно, что кажется, будто портрет закончен лишь вчера. Действительно прекрасная работа. Как прелестна была маленькая Коссима! С каким удовольствием он писал бы ее “Венчание”…

Но она умерла от горячки, не прожив и четырех лет. А всего через год после того как картина была завершена, умер сам Гуильбарро. “Рождение” Коссимы было единственной его работой в Галиерре, и автор путеводителя очень сожалел, что столь многообещающий талантливый художник умер таким молодым.

Уголки его рта опустились. Он так много успел создать, будучи Гуильбарро. Гуильбарро был умным, привлекательным, с хорошими связями, он уже делал первые шаги к тому, чтобы стать Верховным иллюстратором. “Рождение” Коссимы было его испытанием.

Другие, более мрачные воспоминания сменили сцены с портретом смеющегося ребенка и сияющей матери. Несчастный случай на охоте, сломанная нога; Гуильбарро вполне мог быстро поправиться. И вот — катастрофа. Какой-то идиот монах не правильно смешал болеутоляющие. Через две недели ошибку обнаружили, но было уже поздно. Он успел привыкнуть к наркотику.

Его пытались избавить от этой зависимости. Но даже если бы это удалось, все равно была велика опасность рецидива. Его честолюбивым планам пришел конец. Верховный иллюстратор должен быть неуязвим, а такие пристрастия, как пьянство, азартные игры, сексуальные извращения или наркотики, — могучий инструмент в руках шантажистов. Разумеется, ни до'Веррада, ни Грихальва не допустят, чтобы Верховным иллюстратором стал человек, когда-то употреблявший наркотики.

Мысли о том, что в этой жизни он конченый человек, были не менее мучительны, чем страдания от постоянной нехватки наркотика. Он не мог ни работать, ни даже думать в таком состоянии. Но прекрасно понимал, перед каким оказался выбором: либо он должен перенести все муки лечения, выжить и никогда не стать Верховным иллюстратором, либо отказаться от творчества, избрав для себя другую жизнь.

Его спас Матейо, младший брат Гуильбарро, подписав таким образом смертный приговор. Он не мог вынести этого воспоминания, но тяжелые видения развернулись перед ним, как на полотне. Отчаяние заставляло Матейо доставать наркотики, чтобы увеличивать дозу, становившуюся каждый день все меньше и меньше, согласно задуманному лечению. Преданность подсказала ему принести Гуильбарро его краски, холст и зеркало. Самое ужасное было в том, что именно Матейо пришла в голову идея с автопортретом.

"Нарисуй себя здоровым, — сказал мальчик. — Ты молодец, Барро, и ты сделаешь это. Я знаю, что ты сможешь”. И он смог. Он сделал это. Несмотря на наркотический бред и трясущиеся руки, он нарисовал Гуильбарро. А когда работа была закончена и время пришло, он объяснил Матейо процедуру. И Матейо согласился. Нарисовав Гуильбарро живым, он тем самым нарисовал Матейо мертвым.

"Я только посредственность, все наставники так говорят. А ты настоящий гений, Барро. Ты заслужил свой шанс стать Верховным иллюстратором. Мир должен увидеть твои работы. Что будет со мной, не имеет значения, главное — это ты”.

И это было сделано. Он смешал краски с кровью с помощью Матейо и убил его, быстрым милосердным движением вонзив золотую иглу Сааведры в нарисованное сердце Гуильбарро. Это легко можно было назвать самоубийством: трагические обстоятельства, отчаяние, муки лечения… Еще легче было рыдать, когда нашли труп Гуильбарро и обнаружили, что Матейо исчез. Самоотверженный, великодушный, любящий Матейо, единственный из всех них, о ком он пожалел.

Через два дня, когда тело уже похоронили, он с плачем разорвал в клочки портрет Гуильбарро. Еще через месяц он был арестован. Юный, здоровый, пятнадцатилетний, готовый вознаградить преданность мальчика и стать Верховным иллюстратором не только для себя, но и для Матейо. Тогда он не заметил иронии, да и сейчас воспоминания вызвали у него лишь горькую усмешку. Кто-то обнаружил, что Матейо потихоньку покупал наркотики, и мальчика обвинили в содействии самоубийству Гуильбарро. Его осудили за какой-то менее значительный проступок; хотя ветвь, из которой происходил Матейо, имела в семье большое влияние, все же скандал был слишком громким, чтобы замять его, поэтому мальчика сослали.

Отдаленные владения баронов Эсквита едва ли можно было назвать цивилизованным местом. Пустые холмы и их скудные умом обитатели управлялись человеком, заслуживавшим внимания только по одной причине: эти земли были богаты железной рудой. Шестнадцать долгих лет не возвращался Матейо в Мейа-Суэрту, пока не пришла весть, что его мать умирает. Грихальва обратились с просьбой к герцогу Коссимио I, который позволил ему вернуться домой и присутствовать у смертного одра. Узы между матерью и сыном всегда считались священными. Пока мать умирала, он нашел Тимиррина и начал писать следующий портрет, а также принялся демонстрировать неистовую скорбь, которая послужит оправданием самоубийству Матейо вскоре после смерти его матери.

Все еще продолжая думать о Матейо, он моргнул, чтобы рассеять туман перед глазами, и опять увидел перед собой веселое личико Коссимы. Почти две сотни лет прошло с тех пор, как он написал эти пухлые ручонки, тянущиеся к разноцветным птичкам. И хотя посетители Галиерры бывали опечалены ее трагедией, уходя, они уносили с собой воспоминание о смеющихся черных глазах и о счастливой матери. Такова была сила его художественного мастерства, ничего общего не имевшая с магией.

В Палассо Грихальва не было ни одного портрета Матейо, глядя на который семья могла бы вспоминать его. Портрет существует, но никто никогда не увидит его. Он подумал, что, когда опять посетит тайную мастерскую над винной лавкой, надо будет нарисовать еще одну веточку розмарина с голубыми цветами, обозначающими Память, рядом с фрагментом Пейнтраддо Меморрио, посвященным его любимому, навсегда утраченному Матейо.

Он прошел мимо еще нескольких поколений и остановился возле огромной картины, принадлежавшей кисти величайшего Верховного иллюстратора из всех, когда-либо служивших Тайра-Вирте, — Риобаро Грихальве. Целых двенадцать картин в Галиерре были созданы Риобаро. Он залюбовался “Венчанием Бенетто I и Розиры делла Марей” — невеста происходила из семьи влиятельных банкиров, — и улыбка вернулась на его лицо. Не потому что портрет сам по себе был шедевром, а потому что шедевром было каждое мгновение его жизни в облике Риобаро.

Тимиррин вел тихую жизнь. Он учился, учил, копировал все, что ему велели, и тщательно скрывал свой талант все восемнадцать спокойных, скупых на события лет. Правда, последние пять из них он, изумляясь, наблюдал, как Риобаро превращается из талантливого четырнадцатилетнего подростка в постигшего все премудрости иллюстратора двадцати неполных лет. Риобаро стал лучшей кандидатурой с того самого дня, когда была доказана его стерильность. После ничтожного существования Тимиррина власть снова шла ему в руки. Риобаро действительно был совершенством: высокий, ошеломительно красивый, с длинными пальцами, томными карими глазами, полными губами и буйными черными кудрями, которые не седели до сорока пяти лет. В его роду жили долго (для тех, кто имел Дар, конечно), и его связи при дворе были такими, что лучше не пожелаешь: сводный брат его матери был Верховным иллюстратором. Более того, он являлся страстным поклонником работ Сарио Грихальвы. Он старался как можно точнее воспроизвести стиль почитаемого Верховного иллюстратора. Даже в детстве он много раз копировал доступные ему тогда картины Сарио. К счастью, он был рожден в то время, когда бездумное подражание давно умершим мастерам только приветствовалось. Никто не пытался остановить юношу в его стремлении стать будущим Сарио.

Его желание исполнилось.

Когда в 1115 году умер его дядя, Риобаро оказался единственным подходящим кандидатом на эту должность. Он нравился вдовствующей герцогине Энрикии, она доверяла ему и была довольна, что в совет опекунов ее юного сына вошел человек, разделяющий ее интересы, а именно — желание добраться до золотых сундуков князя Диеттро-Марейи. Они оба намеревались женить Бенетто на наследнице князя.

Были заключены торговые договоры, и Риобаро лично поехал в Диеттро-Марейю, чтобы написать их. Он привез с собой изображение Бенетто и уехал обратно с портретом Розиры. Дети были влюблены друг в друга почти с колыбели, и он даже не пытался применять здесь магию. Пока все ждали, когда парочка достигнет возраста, пригодного для вступления в брак, Риобаро использовал свое мастерство и свою хитрость для того, чтобы укрепить власть герцога в провинциях. Тайра-Вирте процветала. Когда в 1122 году Бенетто достиг совершеннолетия и стал Великим герцогом не только по названию, Верховный иллюстратор позаботился о том, чтобы любовница Бенетто оказалась его близкой родственницей. И когда настало время свадьбы герцога и Розиры делла Марей, он же позаботился о том, чтобы кузина Риобаро, Диега Грихальва, покинула своего любовника с улыбкой, оставив ему одни лишь приятные воспоминания и захватив с собой дарственную на поместье и приличный кусок леса в кастейе — прощальный подарок Бенетто.

Риобаро умер, оплакиваемый всеми, на пятьдесят третьем году жизни, без малого двадцать пять лет прослужив Верховным иллюстратором. Он привел Тайра-Вирте не просто к процветанию, но к истинному величию, он был талантом, какие встречаются лишь раз в пять поколений, его любили все — от до'Веррада до простого крестьянина. Кроме, конечно же, провинциальных баронов, которых он заставил подчиниться; но они держали свое мнение при себе. Его портрет висел в Галиерре Веррада — из всех Верховных иллюстраторов только Риобаро был удостоен такой чести.

Подойдя, чтобы рассмотреть этот портрет, человек, бывший когда-то Риобаро, еще раз тихонько вздохнул. Какая совершенная жизнь! Плохо, что ему не удалось тогда прожить еще одну такую же, но он недооценил сексуальную привлекательность тела Домаоса и его непреодолимую физическую страсть к Бенекитте до'Веррада.

Дочь Бенетто и Розиры была ходячим скандалом с того самого дня, как сделала свой первый шаг. Слуг она повергала в ужас, мать — в отчаяние, для брата была просто пыткой, но для своего снисходительного отца она всегда оставалась несравненной жемчужиной. Глядя сейчас на ее “Венчание” — картину, которую написал не он и на которой никто не обращал внимания на мужа, — он еще раз подумал, что с ней у него не было ни единого шанса.

Он собирался сделать еще одну блестящую карьеру Верховного иллюстратора, но Бенекитта спутала все его планы. Красивая, самоуверенная девятнадцатилетняя девица (а ему полагалось быть тридцатилетним) решила, что раз у ее брата есть любовница из дома Грихальва, то будет, пожалуй, справедливо, если она заведет себе любовника из того же семейства. И человек, который должен был стать Верховным иллюстратором после смерти преемника Риобаро, был в ее глазах лучшим кандидатом. Домаос — не такой красавец, как Риобаро, но все же с виду не урод — попал прямо в расставленные сети и в ее постель. Зная, что следовало быть умнее, и поражаясь, что секс имеет собственную, необычайно сильную магию, он все же целых два года пробыл ее тайным возлюбленным. Ни одна женщина со времен Сааведры не пленяла его до такой степени. Опасность разоблачения лишь придавала остроты. Бенекитта никогда не узнала о множестве больших и малых преступлений, которые он совершил ради сохранения тайны этой связи, продолжая проклинать себя за глупость.

Потом отец Бенекитты объявил о ее помолвке с отчаянно гордым бароном, чья привлекательность измерялась акрами его виноградников. Бенекитта согласилась на брак с удовольствием — при условии, что Домаос будет назначен на должность постоянного иллюстратора в той местности, куда она поедет. Разрываемый между страстью и благоразумием, он все же нашел в себе силы отказаться от такой чести. Он не мог продолжать убивать людей или накладывать на них чары, если они вдруг увидят не то, что надо, — а у будущего мужа Бенекитты были очень зоркие глаза. Но даже не глаза, а большой опыт барона Филиппа до'Джебатта по части женщин послужил уничтожению планов Домаоса. Барон был действительно весьма опытен, и три предыдущих жены почти не принимались во внимание — барон предпочитал девственниц и не мог ошибиться на сей счет, оказавшись с девушкой в постели, — а Бенекитта девственницей не была. На следующее утро после свадьбы барон ворвался в покои Великого герцога в Палассо Веррада и разорвал в мелкие клочья еще не просохшее “Венчание”.

Союз был расторгнут. Бенекитту отослали в один из самых строгих и отдаленных монастырей Тайра-Вирте.

— Надеюсь, она научится там смирению, поскольку ее поведение переходит все границы! — заявила разгневанная мать.

Домаос был в ужасе и несколько дней с бешеной скоростью рисовал автопортрет, пока наконец до Великого герцога не дошло, в какой степени “дружбы” состояла его дочь с иллюстратором. Домаоса арестовали в полночь, в цепях отвели к границе и навсегда запретили ему ступать на землю Тайра-Вирте.

Одна только мысль о годах, которые за этим последовали, повергала его в дрожь. То ли дело путешествовать от одного двора до другого, рисуя там “Венчание”, тут “Рождение”, “Завещание” или “Запись”! Посланник — это почетный гость, драгоценный дар Тайра-Вирте и, между прочим, хорошо оплачиваемый. Но бродячего художника без рекомендаций все избегали. Домаос влачил жалкое существование в гхийасских и нипалийских городах, где любой, кто мог с помощью линейки провести прямую линию, становился местным архивариусом и где никто не мог оценить, что к ним приехал иллюстратор Грихальва — пусть даже опозоренный. Конкуренция за каждый заказ была огромной, а плата — нищенской. В присутствии молодых девиц за ним внимательно наблюдали — впрочем, это, пожалуй, было излишним, поскольку скандал стал широко известен. Такая работа могла лишь унизить человека, дважды достигавшего вершины в своей профессии.

За двадцать один год ему и мельком не удалось увидеть одного Грихальва. Они были драгоценным товаром и никогда не путешествовали без вооруженной охраны, и невозможно было подстеречь никого из них на дороге. Таким образом он был отрезан не только от своей страны, но и от другой жизни, не похожей на его нынешнее убогое существование.

Наконец, уже в почтенном возрасте пятидесяти трех лет, страдая от отчаяния и всевозможных недугов, он написал письмо сыну Бенетто, Великому герцогу Бенетго II. Ответ привезли двое Грихальва и санкта, искусная в медицине: Домаосу было позволено вернуться домой умирать.

Что до Бенекитгы — ее простили много лет назад. Отец слишком любил ее, чтобы не простить, хотя по настоянию Великой герцогини он все же продержал свою дочь в монастыре девять долгих лет. Но в 1162 году Бенетто пребывал в хорошем настроении — его наследник как раз женился на немыслимо богатой Веррадии до'Таглиси — и поэтому согласился наконец снизойти к мольбам графа Долмо до'Альва и освободить Бенекитту. Граф, неспособный, как в свое время Домаос, сопротивляться ее чарам, был влюблен в нее с детства. Именно их “Венчание” и было изображено на картине; брак этот, впрочем, не помешал ей впоследствии флиртовать со всеми и каждым. В тридцать лет она была так же пленительна, как и в девятнадцать.

Матра эй Фильхо, подумал он, покачав головой. Этой картине уже почти сто лет, он не видел Бенекитту с их последней безумной ночи, она уже лет сорок как мертва, а он все еще испытывает желание. Потрясающая женщина!

Нет, он все-таки видел ее. Она навестила Домаоса в Палассо Грихальва, где он умирал, чтобы сказать, будто она его, представьте себе, прощает. Какое смирение!

Странно, что до сегодняшнего дня он не вспоминал об этом визите. Тогда он опять так ослабел, что едва хватило сил смешать краски и написать портрет, чтобы заполучить Ренсио Грихальва, шестнадцатилетнего долговязого увальня, некрасивого и бездарного. В этом теле он спокойно прожил еще двадцать лет.

Но больше никаких Ренсио! Он уже точно знает, что ему нужно, и на этот раз спокойно, не торопясь сделает правильный выбор. Пора ему вновь стать Верховным иллюстратором, так как его особенно тревожат последние пополнения Галиерры, типичные для современного стиля. Жуткая, полуграмотная мазня, тошнотворно сентиментальная, палитра состоит в основном из бледно-розовых и мятно-зеленых тонов, от которых зубы болят. Нет, надо стать Верховным иллюстратором, пока этот упадок художественного вкуса не стал необратимым.

Он пошел дальше, глядя на скучнейшие картины, раздражаясь при мысли о скором неизбежном финале. Так надоело балансировать на грани. Мальчик должен быть юным, чтобы обеспечить ему долгие годы в новом теле, но достаточно взрослым, чтобы конфирматтио доказала его Дар. Он должен быть талантливым и хорошо обученным, чтобы продемонстрировать зрелое мастерство, но не должен иметь слишком яркой индивидуальности стиля, иначе превращение в гения может показаться не правдоподобным. Каждый раз приходится так долго приспосабливаться, так долго, иногда годами, скрывать свой истинный талант, пока можно будет объяснить его зрелостью. А сколько занятий приходится каждый раз терпеть, занятий с треклятыми муалимами, которые не в состоянии отличить пурпур от лилового, розу от рододендрона, как много надо хитрости и лицемерия, чтобы уважать их! Номмо Чиева до'Орро, иногда просто невероятно тяжело.

И он на долгие годы забывал, зачем это было нужно.

Из-за Сааведры. Ради того дня, когда он наконец освободит ее и она будет принадлежать ему. Осознала ли она свою ошибку? Эйха, он может подождать. Потому что есть еще и другая причина, и иногда, в минуты полной откровенности с самим собой, он понимал, что эта причина важнее, чем даже любовь.

Он написал пять, десять тысяч картин. Но оставались ненаписанными еще тысячи и тысячи. Его Дар не должен быть утрачен, пока он не реализует его полностью. Он сам поймет, когда создаст абсолютно совершенное творение, тот единственный шедевр, который оправдает все, что он сделал во имя и посредством своей Крови Иллюстратора.

Но не сейчас. Несмотря на все неудобства, связанные с переменой жизни, несмотря на неизбежную старость и неизменный страх не найти нужного тела, та великая картина все еще ждет его. Она станет кульминацией всех его жизней, его истинным бессмертием.

Сааведра тоже ждет его, ждет внутри портрета, о котором он в юности думал, что ничего лучшего ему уже не создать. Каким глупцом он был тогда! Стоит лишь взглянуть на картины, написанные им за последние три века. Как она изумится, как зарыдает от радости, когда увидит его последний шедевр и поймет наконец, что любовь не может сравниться с величием его гения, его Даром!

Столетия научили его этому. Он начал понимать себя, сознавать ту ревность, которая послужила причиной всему этому. Он уже забыл, как выглядел Алехандро, но все еще видел перед собой Сааведру — как она смотрела на его работу, и в глазах ее была любовь к этой красоте и к нему, ее создателю. Он ошибся, приняв Алехандро за своего соперника. Это совсем другое. Ее любовь к Алехандро была лишь зовом плоти, настоящее чувство вызывало в ней только его мастерство. Герцог до'Веррада когда-то держал в объятиях ее тело, но вся глубина ее души навеки принадлежит ему, Сарио.

Он медленно шел мимо посредственных картин в золотых рамах, мимо редких шедевров и думал, когда же он освободит ее. Скоро ли? Может, в этой жизни? Или в следующей, когда он снова будет молод? Эйха, нет. Нет, до тех пор, пока он не напишет то гениальное произведение, которое станет его подарком, символом любви к ней, окончательно даст ему право претендовать на ее душу.

Но он по крайней мере должен пойти сейчас к ней и поклясться, что когда-нибудь будет готов к этому. Не обращая внимания на зажатую в руке бумажку, он направился в дальний конец Галиерры, туда, где всегда висел ее портрет. Правда, он не видел его уже лет сто — не доверял себе, не хотел видеть ее лицо. Но теперь он стал старше, все осмыслил, и его долг перед ней — рассказать, даже если она не может услышать.

Исчезла.

Она исчезла!

На ее месте висел безвкусный портрет Ринаты до'Праканса в старости на фоне той безжизненной земли, где Алехандро откопал ее, чтобы сделать своей герцогиней.

Он круто повернулся, готовый в ярости сокрушить все здание. Как они посмели убрать эту картину?

В следующее мгновение он успокоился. Конечно же, ее унесли в мастерскую, чтобы почистить, или сменить раму, или даже отнесли в Палассо Грихальва, где иллюстраторы с благоговением будут изучать этот шедевр в тщетной надежде достичь такого же мастерства.

Сарио решил осторожно расспросить об этом, когда вернется к конторке смотрителя. А пока он направил свой взор на “Герцога Алехандро”. Когда-то этот портрет висел в его собственных апартаментах в Палассо Веррада. Ночь за ночью он представлял себе, как вонзит кинжал в эту гордую грудь. Сожжет эти длинные пальцы, на которых красуется кольцо из лунного камня — в память о серых глазах Сааведры. Изуродует кислотой красивое лицо, зачернит передние зубы, изобразит на коже симптомы сифилиса.

Убьет его, как он того заслуживал.

Алехандро.

На портрете он как живой — красивый мужчина в расцвете лет на фоне простой черной занавеси — лицо требовало мрачного задника. Рядом с ним любой другой до'Веррада выглядел то ли варваром, то ли цивилизованным бандитом. Его красота была одновременно красотой воина и поэта. Чувство собственного достоинства сочеталось с врожденной скромностью так отчетливо, что, нарисуй это лицо даже самый бездарный иллюстратор, его немедленно провозгласили бы гением. Но были еще и глаза в зеленую крапинку, горький изгиб губ, который никто, кроме Сарио, не смог бы изобразить, — именно Сарио был причиной этой горечи.

— Ты был тем, кого я из тебя сотворил, — прошептал прежний Верховный иллюстратор своему герцогу. — Мне ты обязан той мудростью, которую все превозносят. С моей помощью ты победил всех, кто противостоял тебе, сражался, когда это было необходимо, заключал мир, когда мог, и делал все что должно для этой любимой нами с тобой страны. Но ты был человеком, которого создал я. Если б не я, ты бы погубил себя из-за нее. Я спас тебя от этого. Благодаря мне ты стал легендой.

И Алехандро знал это. Он сдержал улыбку, вспомнив себя на так называемом смертном ложе. Алехандро нежно сжимал его высохшую руку своими еще крепкими, гибкими пальцами. Им обоим было тогда по тридцать четыре года.

"Прощай, мой старый друг! — прошептал Алехандро, и слезы дрожали в его глазах. — Все, что я совершил, было сделано только благодаря тебе”.

Очень мило с его стороны, признал тогда Сарио.

Через несколько дней старое, изношенное тело скончалось, и он большими глазами, старательно изображая благоговейный страх, смотрел, как герцог пришел отдать последнюю дань умершему.

— Картина, о которой пойдет у нас речь сегодня, написана — но Грихальвой, прозванным Иль Коффорро, Парикмахер. Может кто-нибудь рассказать мне о происхождении этого прозвища?

«Как-как прозванным?»

Он завертел головой. Семь молодых Грихальва, явно еще не прошедших конфирматтио, сидели на полу перед картиной, на которой было изображено безумно много народу, — и Сарио не помнил, как он рисовал ее, в качестве Оакино или кого-либо еще. Он протиснулся поближе. Да, действительно, его работа, он даже вспомнил, как много часов пришлось потратить, смешивая краски для немыслимого парика, который носил гхийасский король Пепенар II, — таких оттенков рыжего в природе не встречается.

— Эйха, — рявкнул муалим, — почему Парикмахер? “Когда же они это придумали?” Он сложил руки на груди и сделал вид, что не смотрит.

— Дирадо, можешь ответить?

— Муалим Темирро, — ответил мальчишеский голос. — Это потому, что на его картинах у всех такие странные прически.

Он поморщился. Мода в Ауте-Гхийасе в 1210 году действительно была нелепой.

— Неверно, — прорычал Темирро, который стал чем-то напоминать Сарио об Отавио. — Еще кто может ответить? Кансальвио?

— Он так прически делал, — сказал другой мальчик самодовольным тоном.

— В самом деле? Он своими руками делал все эти парики? Арриано, может, ты скажешь поточнее?

Самый юный из учеников, лет, наверное, девяти, выдавил:

— Он — он очень хорошо рисовал прически. Выглядит так, будто — ну, будто можно руку в волосы запустить.

Парикмахер! Но Сарио все же решил, что следует удовлетвориться этим признанием: уж очень долго он добивался упомянутого эффекта. Впрочем, Гхийас в те годы — почти пятьдесят лет назад — был благодатным местом для подобных экспериментов. Все эти пышные кудри и хитро уложенные косы, замысловатые локоны и огромные парики…

— Хмм, — проворчал Темирро. Вот и вся его реакция на правильный ответ. Сарио спрятал усмешку. Муалим все больше напоминал ему Отавио.

— Мы разобрались, чем прославился Оакино. И больше он ничем не знаменит. Я думаю, все вы заметили, что человеческие фигуры в композиции этого “Договора” расположены весьма неуклюже, можно даже сказать, нелепо.

"Попробовал бы ты нарисовать на одном холсте двадцать семь человек, при условии, что никто из них никогда не собирался втроем, а троих убили раньше, чем я закончил проклятую картину.

Похоже, кто-то решил его защитить. Судя по услышанному им обрывку, Кансальвио спросил, трудно ли было заставить всю эту толпу простоять неподвижно все то время, что потребовалось для ее изображения.

— Моронно. Ты что, думаешь, они все вместе собрались? Вспомни, что это за “Договор”!

Все замолчали. Он тоже напрягся, пытаясь вспомнить. Он ведь сам написал это. Вспомнил! Пепенар согнал всех своих беспокойных вассалов — некоторые из них сами были королями — и заставил их подписать договор о вечной дружбе и взаимовыгодной торговле с Тайра-Вирте. Дружба кончилась через двенадцать лет со смертью Пепенара, а торговля осталась.

Торговля всегда остается.

Теперь он понял, почему дети изучали именно эту картину. Поговаривали, что Гхийас настаивает на помолвке их принцессы с наследником Великих герцогов. Это было неслыханно, но могущественный северный сосед сам предложил этот брак, вместо того чтобы с царственным небрежением ждать, пока их станут упрашивать. Говорили также, что дон Арриго изо всех сил сопротивляется этому браку, поскольку искренне и безоглядно влюблен в женщину, с которой прожил уже двенадцать лет, — в свою любовницу из рода Грихальва.

"Эйха, — ехидно подумал он. — Вот они — страстность до'Веррада и красота Грихальва: весьма опасное сочетание”.

Мальчики вытащили из ранцев альбомы для эскизов и покорно выстроились в ряд, по очереди быстро разглядывая картину. Он хорошо знал это упражнение: много раз его заставляли этим заниматься, и скоро придется опять терпеть эту скуку. Каждый мальчик должен выбрать какую-либо деталь картины и попытаться воспроизвести ее. Мальчикам постарше обычно полагалось рисовать что-то, чего они раньше не пробовали: ниспадающие драпировки, тени от немыслимого количества свечей в огромных люстрах под потолком, неосвещенные фигуры на заднем плане. Эти детишки лишь повторяли пройденное раньше в Палассо, копируя то, что уже умели рисовать, с картин признанных мастеров, пусть даже это, всего-навсего некто по прозвищу Парикмахер, чей единственный талант состоит в изображении причесок.

Один из мальчиков лишь мельком взглянул на картину, когда подошла его очередь. Он снова уселся на пол, сгорбился над своим альбомом и быстрыми штрихами набросал эскиз всей композиции в целом. Брови Сарио поползли вверх.

"А он заносчив, маленький засранец”. Он улыбнулся помимо воли. Еще несколько минут притворялся, что восхищается “Венчанием” работы Григарро — соперника Оакино, потом подошел к Темирро и представился:

— Посланник Дионисо.

На лице Темирро появилась неуверенная улыбка. Лицо было морщинистое, кожа покрыта пигментными пятнами, как у старика, а ведь наставнику и пятидесяти нет.

— Сын Джиаберты?

Дионисо с опаской кивнул — он понятия не имел, как звали его мать.

— Как она?

— Здорова, как двухлетняя кобылка, в свои-то шестьдесят лет! Не слишком приятные новости.

— Салюте! — ответил он, имея в виду здоровье своей так называемой матушки. И прибавил, надеясь получить отрицательный ответ:

— Она все еще живет в Палассо?

— Нет, к сожалению. Вышла за какого-то дважды овдовевшего вельможу с сотней детей и сотнями тысяч акров Хоаррской пустыни. Мне так ее не хватает. Прошло уже десять лет, и мы регулярно переписываемся, но я без нее скучаю. Съезди, повидайся с ней, она будет рада… Рафейо! — рявкнул он вдруг. — Чиева до'Орро, что ты там делаешь?

Честолюбивый подросток оторвался от работы, но не испугался. В его глазах кроме неповиновения было что-то более глубокое. Сарио видел этот взгляд в зеркале в своих собственных глазах сотни лет назад. Он всегда испытывал легкое чувство вины, когда забирал тело у мальчика с такими глазами. Что, если он лишает мир гения, такого же, как он сам. Но это чувство всегда быстро проходило. Его Дар важнее. Его Дару надо служить. Если мальчика сжигает огонь Неоссо Иррадо, надо скорее потушить его, пока юный художник действительно не стал соперничать с Сарио.

И, честно говоря, гораздо проще использовать того, в ком уже горит этот огонь. Притворяться приходится намного меньше.

Рафейо поднялся со своего места рядом с Арриано — на удивление грациозно для своего возраста. Большинство мальчишек в тринадцать — четырнадцать лет производят такое впечатление, будто они постоянно сражаются со своими локтями и коленями, а руки и ноги все равно их не слушаются. Но тело Рафейо было гибким и изящным. Он подошел к Темирро.

— Что это? — спросил муалим. — Что это такое?

— “Ауте-Гхийасский договор”.

— Вся картина? Рафейо кивнул.

— Задание было скопировать всю картину?

— Нет, муалим Темирро. Последовал короткий вздох.

— Тогда, будь так добр, объясни мне, зачем ты это сделал? Лицо Рафейо было еще по-детски мягким, только характерный нос Грихальва делал его острее. Но, исходя из своего богатого опыта, Сарио мог легко предположить, что мальчик будет красивым. Более того, он заметил признаки внутреннего огня в торопливом, но все же не бестолковом наброске. И тот же огонь был слышен в голосе Рафейо, когда он все-таки сформулировал ответ:

— Картину надо воспринимать целиком, это не просто набор фрагментов. Я не могу выделить кусок из композиции, как молочница отделяет творог от сыворотки. — Он нарочно сделал выразительную паузу, но затем прибавил:

— Муалим.

Сарио опять сдержал улыбку, но тут Рафейо произнес такое, что он чуть не придушил мальчишку.

— Вообще-то картина так себе. Если вы посмотрите внимательнее, то увидите, что я ее переделал. Так гораздо лучше.

Темирро выхватил у него альбом, вырвал страницу и приложил ее к картине. Сарио едва успел разглядеть, что несколько фигур действительно стояли не там, а гобеленов, украшавших тронный зал, вообще не было. Темирро, фыркнув, разорвал листок Рафейо пополам.

— Сядь, — прорычал он, — и делай, что тебе говорят. В черных тза'абских глазах мальчика вспыхнула ярость: как посмели уничтожить его работу! Но Рафейо был еще ребенок, его будущее до конфирматтио находилось в скрюченных руках Темирро. Мальчик не поклонился, не выразил согласия, просто сел на место и стал делать то, что ему велели.

— Негодник маленький, — пробормотал Темирро. — Это, конечно, вина его матери. Но только между нами, итинераррио, он один из лучших моих учеников за все время работы.

— Эйха, ему, пожалуй, не следует этого знать еще несколько лет. Сарио был все еще уязвлен пренебрежением к работе Оакино — тоже мне, критик нашелся, сопляк тринадцатилетний! — но понимал, надо сделать над собой усилие и не показывать старику, что его это волнует.

— Будь моя воля, он бы никогда не узнал, как он хорош. Я видел у него работы, выполненные на уровне агво, семинно или сангво!

— Серьезно? — Его интерес к мальчику возрос. — Он что, один из нас?

Вопрос был не просто о художественных талантах мальчика. Темирро понял, но лишь пожал плечами в ответ.

— Еще не проходил конфирматтио. Если он выдержит, надеюсь, успеет понять, что хорошо и что плохо, до того, как узнает слишком много.

Сарио кивнул — это был более чем прозрачный намек на магию. Вскоре он попрощался и направился к бронзовым дверям Галиерры, продолжая размышлять о юном Рафейо. Солнце уже припекло розы и жасмины в белых вазах, он был почти уверен, что запах пристанет к его одежде. Борясь с желанием чихнуть, он вернул путеводитель хранителю и успел спуститься на полдюжины ступеней, когда вспомнил, что так и не спросил про портрет Сааведры.

— А-а, вы имеете в виду “Первую Любовницу”? Ее убрали в хранилище. Насовсем. Она не понравилась матери Великого герцога Коссимио, а может, бабушке, не помню точно. Но ее уже много лет не выставляли.

— Не выставляли?

— Не думаю даже, что ее распаковывали во время последней чистки, хотя в 1261 году кто-то должен был это сделать. Когда Некоронованная приказала провести инвентаризацию.

Сарио смотрел на хранителя непонимающим взглядом.

— Тасита, — пояснил тот. — Любовница герцога Арриго Второго. Все, что она приказывала, исполнялось немедленно.

Хранитель явно был слишком молод, чтобы знать ее, но в его голосе чувствовалось искреннее уважение и даже благоговение перед властью Таситы.

— Я помню, — сказал Сарио, хоть это и было не правдой. Его не было в Тайра-Вирте почти все время правления некоронованной Великой герцогини.

— А что касается картины, если вы очень хотите посмотреть на нее, я могу спросить…

— Нет, — устоял он. — Нет, не надо, мне просто было любопытно. Это.., это легендарная вещь.

Он чуть не сказал: “Это моя любимая картина” — чего просто не могло быть, если ее так долго не выставляли.

— Сама эта женщина — легенда, — вздохнул хранитель. — Грустная история. Очень грустная. Я думаю, поэтому картину и убрали. Да, я просто уверен в этом. Это все-таки была мать Коссимио, Великая герцогиня Веррадия — она пришла сюда сразу после свадьбы, услышала легенду, заплакала, и картину убрали.

— Какое.., сострадание! — Сарио заскрежетал зубами. — Доброго вам утра, хранитель.

Всю дорогу до ступеней Портайа Гранда он пребывал в тихой ярости. Какая-то сентиментальная идиотка девчонка пролила пару слезинок, услышав “печальную историю” Сааведры, и только по этой причине никто с тех пор не видел этого шедевра! Венец искусства и магии его юных лет, орудие его мести из дуба, масла и крови — и никто не увидит его?

Он должен был это понять. Для художника его уровня он вел себя как слепец. Все было у него под носом, а он не видел. “Первая Любовница” была выше и шире, чем “Герцогиня Рината”, висящая теперь на ее месте, но на стене не было темного пятна, которое говорило бы о том, что раньше тут помещалась другая картина. “Сааведра” так давно пропала из Галиерры, что с тех пор уже и обои успели поменять. Сняли и забыли, вынимали только во время инвентаризации, когда умер Великий герцог и надо было разобраться с его имуществом…

Солнечный свет ослепил его. Он наконец-то чихнул, избавляясь от розово-жасминного запаха. Потом вытер глаза и нос шелковым носовым платком, таким прозаическим образом избавляясь от обуревавшей его ярости.

Эйха, какая в самом деле разница, видел кто-то картину или не видел. Он знал, что она неповторима. Чувствовал всю сладость своей мести. Какое ему дело до всех остальных?

Глаза постепенно привыкли к яркому полуденному солнцу, и Сарио пересек дворцовую площадь — он отправился домой, продолжая думать о своем. Когда он устроится здесь учителем, надо будет повнимательнее следить за юным Рафейо.