Один из афоризмов Лихтенберга: «Ошибка в ряду ошибок». Мне всегда нравилась эта тонкая шутка, и не только из-за того, что двойное отрицание остроумно (может быть, ошибка в ряду ошибок загадочным образом окажется истиной, как в математике минус на минус дает плюс?). Кроме этого, Лихтенберг подразумевает, что ошибка притягивает к себе другие ошибки или, скорее, что стремление к поправкам таит семена разрушения, также как святость несет в себе мученичество.
Для тех, кто зарабатывает на хлеб писательством, путаница — это обычный, если не сказать обязательный кошмар. Пропустить ошибку в печать — значит бесконечно ее размножить. А насколько сильнее жжет стыд за свои ошибки критика, который в силу профессии призван исправлять чужие промахи? Ошибка притягивает другие ошибки, это я знаю по своему горькому опыту. В мою первую книгу, сборник литературных очерков, входило эссе, посвященное произведениям Джейн Остен. Я прекрасно знал, что леди Кэтрин де Бэр — героиня «Гордости и предубеждения», а в романе «Мэнсфилд Парк» мы встречаем леди Бертрам, но — кто мне теперь поверит? — я поместил леди Кэтрин в «Мэнсфилд Парк». Что еще более странно, в том же абзаце я переврал фамилию этой суровой дамы, вместо «де Бэр» поставив «де Бург» (как у Криса де Бурга, так себе певца), а также написал, что на протяжении всего романа она больше интересуется своим ковриком, чем детьми. На самом деле Остен писала, что леди Бертрам больше интересовалась своим мопсиком.
Насколько мне известно, других ошибок в моей книге не было, но сразу три ляпа в одном маленьком абзаце! (И какое обидное слово — «ляп», если оно используется не тобой, а против тебя, в рецензии. В воображении немедленно представляется толпа корректоров, устроивших сорочий гвалт.) Двое критиков заметили мои ошибки и, конечно же — что весьма справедливо, — уже не слезли с меня: пообедали в ресторане за мой счет. Один из них сказал, что подобные ляпы — опять это слово! — поколебали его положительное мнение о книге в целом.
Как большинство писателей и уж точно большинство журналистов, я в основном и лучше всего пишу по памяти. Пресловутые проверяльщики фактов из «Нью-Йоркера» донельзя раздражают не только тем, что зачастую доказывают ненадежность нашей памяти; вдобавок к этому они словно механизируют процесс, которому, по сути, надлежит быть динамичным и непосредственным. Подростком я очень любил пронизанный свободой «Английский роман» Форда Мэдокса Форда (до сих пор вижу перед собой небесно-голубую обложку издательства «Карканет») и находил весьма романтичным предисловие Форда, в котором он признавался — по крайней мере так мне запомнилось, — что написал книгу за шесть недель на заштилевшем корабле, вдалеке от дома и книг. Эрик Ауэрбах создал свой шедевр «Мимесис» в Стамбуле, во время Второй мировой войны, также не имея доступа к книгам и библиотекам. Честертон из принципа цитировал исключительно по памяти и наверняка многое перевирал.
Несомненно, для писателя и вообще всякого образованного человека это и есть идеал. У меня есть своеобразное правило: если нужно уточнить цитату, которую я прежде знал наизусть, то я внимательно перечитываю ее, потом закрываю книгу и в своей работе привожу цитату в том виде, в каком она отложилась в моей освеженной памяти. Я прибег к этому средству и когда писал эссе о романах Джейн Остен. Я заглянул в текст «Мэнсфилд Парк», нашел там фразу о том, что леди Бертрам больше беспокоилась о своем мопсике, чем о детях, потом закрыл книгу и воспроизвел цитату по памяти. Мое воображение нарисовало леди Бертрам, которая спокойно занимается рукоделием, не обращая внимания на детей, или, может быть, прикрывает ковриком колени, так же как мнительный отец Эммы Вудхауз. Мопсик совершенно вылетел у меня из головы, как это бывает через много лет после прочтения книги. Хорошо, допустим, я забыл про собачонку — не суть важно, однако две другие ошибки, допущенные в том же абзаце, — это наглядный пример того, как мое подсознание отчаянно подает сигналы активной части мозга: «Стой, стой! Ты забрел не туда и с каждым шагом увязаешь все глубже!»
Почему все мы предпочитаем опираться на память, а не сверяться с первоисточником? В конце концов человеческий мозг — орган, порождающий ошибки: миллионы ложных свидетельских показаний, данных в полиции, — очевидное тому доказательство. Мы полагаемся на память не только потому, что цитировать наизусть легче, нежели рыться на стеллажах, нам хочется щегольнуть — не перед другими, они ведь не узнают, что мы не заглядывали в книгу, если только специально не упомянуть этого в работе, — а перед собой. Но поскольку обращение к памяти неизбежно приводит к ошибке, можно сделать вывод, что бахвальство перед собой — это прямой путь (правда, мы встаем на него бессознательно) в плен заблуждений. Такое позерство влечет за собой ошибочность суждений, к вящему удовольствию нашего бессознательного «я». Отсюда следует второй вывод: мы желаем, чтобы нас уличили. Мы стремимся к унижению, хотим получить наказание за свои ошибки. Мы желаем быть униженными зато, что рисуемся перед самими собой. Память — наше тщеславие. Суета сует, сказал Екклесиаст. Замкнутый круг, возразите вы. В основе своей унижение — понятие религиозное, и значительная часть творчества Достоевского и Гамсуна посвящена идее о том, что мы алчем унижения. Блаженный Августин, великий религиозный теоретик заблуждений, первым выдвинул обоснованную теорию памяти. Он утверждал, что мы помним о чем-то лишь потому, что уже забыли об этом раньше. По крайней мере мне кажется, что он так говорил. Я мысленно вижу эти строчки, подчеркнутые на странице принадлежащего мне дешевенького издания его «Исповеди». Но сейчас я далеко от дома, и у меня нет возможности заглянуть в книги…