Философы давно размышляют о разнице между стыдом и виной, а также о различии между культурой стыда и культурой вины. Лично я не продвинулся дальше наивного убеждения, что стыд — результат публичного уличения в таком поступке, каковой совершивший его считает дурным, но при этом стыд от вины зачастую ничем не отличается. Унижение тоже определяют как позор или бесчестье, однако оно не обязательно публично. Его ощущаешь в тягостном одиночестве, в тишине своей комнаты.

Одно из таких унизительных переживаний случилось со мной еще в молодости и осталось в моей памяти навсегда. В то время я служил в армии, проходя срочную службу сапером Королевских инженерных войск. Мне полагалось лежать на койке, стоять возле нее по стойке «смирно», торчать в пропитанной креозотом казарме либо у проволочного ограждения возле аэродрома Фарнборо в Хэмпшире или бить ноги, маршируя взад и вперед на занятиях по строевой подготовке. Моим взводом командовали двое людей, несхожих друг с другом гораздо сильнее, чем стыд и вина. Младший капрал был худощав, спокоен и элегантен — ничего от громил, брызжущих слюной на плацу, которых сплошь и рядом можно встретить среди младшего комсостава. В гражданской жизни он был лодочником из Восточной Англии и часто рассказывал нам о том, как интересно грести на веслах, или о том, как ставят сваи на Болотах. В свою очередь, капрал был плохим полицейским, несклонным к воспоминаниям; гораздо менее приятным, чем наш «человек с Болот», но при этом в его внешности было что-то болотистое: он выглядел юношей-стариком с редеющими волосами, круглым рыхлым землистым лицом, глазками-буравчиками чайного цвета и резким металлическим голосом.

В армии существовал вечный вопрос увольнительных: в уик-энд тебе предоставлялись тридцать шесть часов свободы вдали от колючей проволоки и возможность короткой встречи с противоположным полом. Для того чтобы получить увольнительную, полагалось отстоять в очереди, а потом просить, умолять и валяться в ногах у начальства. В тот самый уик-энд, бесцветным субботним утром, учебная база почти полностью опустела — в лагере осталось лишь несколько бедолаг новобранцев да их командиры. Драгоценное время уходило, но я все еще не терял надежды съездить в Лондон на свидание с женщиной, по возрасту годившейся мне в матери. Я решил во что бы то ни стало добиться разрешения, и получилось так, что я оттеснил другого сапера, застенчивого юношу. Капрал отпустил меня, сурово отчитав за то, что я не соблюдаю очередность и нагло влезаю вперед других. Каждое слово этой отповеди врезалось мне в душу. Я испытал жгучий стыд и вину.

Капрал ненавидел меня и мое предстоящее свидание. Ненавидел меня за то, что я пытался выбить поблажку за счет своего же товарища. Я и сам себя ненавидел, хотя не думаю, что сознательно намеревался оттереть кого-то в сторону. Прошу извинить за печальное отсутствие в моем признании какой-либо сенсационности и надеюсь исправиться. Конечно, на моей совести много других, более позорных поступков. Почему же тогда меня так долго мучает память о моем стыде в Фарнборо?

Наверное, это способ защититься от мыслей о худших моих деяниях, которые происходили на протяжении этих лет. Ни один из унизительных эпизодов моей молодости не выставляет меня в чересчур дурном свете: скорее, я переживал смущение, а не бесчестье, выказывая неопытность и жажду власти — в моем случае менее яростную, чем у Гитлера. Отзвуки этих переживаний — словно объяснение тех поступков, что я совершил позже. Понятие справедливости было и есть во все времена, однако особенно остро ощущалось в военные и послевоенные годы. Я не испытывал стыда перед остальными солдатами, а робкий сапер вроде как не слишком и возражал. Все понимали, что в условиях изматывающей армейской муштры и постоянных оскорблений иногда нужно рисковать. Но тогда сильнее, чем сейчас, было и сознание того, что негоже добиваться выгоды за счет других. Именно эта мысль нещадно жгла меня. Выгода стала одной из людских целей уже позднее, и в будущем меня ждало знакомство с главой компании, который зарабатывал миллионы, а потом получил солидную премию за то, что разорил свою фирму.

Разумеется, глупо ожидать незамутненной справедливости от ревнителей порядка и военной дисциплины — это утверждение верно как для сороковых, так и для наших дней. И все-таки я считаю, что Фарнборо куда как лучше Дипката с его нашумевшими случаями издевательств, загадочными смертями и попытками их скрыть. За все время моей службы в армии лишь двое солдат погибли не в результате военных действий, причем, как сообщалось, одного из них забили шотландские территориалы во время попойки в летнем лагере, поскольку тот оказался гомосексуалистом.

В Шотландии, где я вырос, культура вины взращивалась на доброй почве, тогда как удовольствия прощались с трудом, а гомосексуализм и вовсе был чужеземным пороком. Враждебность, грубость, словесные или физические оскорбления считались менее тяжкими прегрешениями, чем грехи сексуальные — в самых разных уголках страны и среди тех людей, для которых бедность приравнивалась к бесчестью. Еще одно унижение, пережитое мною раньше, в пятнадцать лет, заставило меня понять всю серьезность отношения общества к сексуальным порокам. Как-то учитель вызвал меня к себе в класс и принялся расспрашивать, что мне известно о поведении одного из школьных спортсменов, за которым якобы замечались гомосексуальные наклонности. Я ничего такого не знал и в ту пору едва представлял себе значение слова «гомосексуальный» — мне пришлось лезть в словарь после того, как я прочитал Олдоса Хаксли. Однако я ощущал чувство вины уже за то, что меня об этом спросили, и за то, что во время разговора весь надулся от важности. Примерно годом раньше другому учителю с точно таким же унылым и одутловатым лицом, как у капрала, вздумалось пришить мне пуговицу на шортах. Я помню, что этот случай тоже был расценен как постыдный, но по причинам социального характера и уже не мной, а моими добрыми «опекунами», с которыми я жил, — мои родители разошлись после моего рождения. Процесс пришивания пуговицы не вызвал у меня удивления или возбуждения; я был в тупике, даже словарь не мог мне помочь.

Вина отошла на задний план, забылась в современном обществе, где как раз есть за что ее чувствовать. В этом отношении современная война еще более отвратительна и беспринципна, чем была в те годы, когда я лишь чудом не попал на нее. Вина стала непопулярна, это чувство считают скверным, нездоровым. Благородство викторианского сознания уже давно рассматривается как фальшивка. По-моему, этот душевный конфликт стоит терпеть, если он помогает тебе (хотя такое бывает редко) поступать с людьми так, «как ты бы желал, чтоб они поступали с тобой» — если цитировать строчки, вышитые моей бабушкой Джорджиной. Поэт Оден нашел точные слова (пока не смягчил их) о «сознательном принятии на себя вины при необходимости убийства». Определение Одена, в конце концов опровергшее театрально-политичные тридцатые годы, может заставить по-иному взглянуть на теперешнего президента Америки — агрессивного, неправильно избранного. Да, возможно, он выглядит так же, как его злейшие враги, он полон вины и казнится этим. Но у него также вид человека, который способен с этим справиться. И вполне разумно, что виновность связана со степенью причастности к «необходимым убийствам» в прошлом.

В девятнадцатом веке все повально восхищались Томасом Карлайлом, поспешно соглашаясь с его утверждением о том, что «все мы полны скверны, всех нас ждет проклятье». Мы испытываем адское чувство вины и обвиняем в нашем страдании других, потому понятие вины снискало дурную славу. И все же давайте будем испытывать это чувство и дальше. Не исключено, что оно поможет нам лучше понять самих себя — как мы поступаем, как вынуждены поступать. Конечно, это не единственный способ разобраться в себе. Лодочник, с которым я служил в армии, знал, что делает, — знал, как управлять лодкой и как пережить армию. Хотя вряд ли руль самообвинения когда-нибудь сослужил ему добрую службу. Я вам еще не надоел?

Когда я писал этот рассказ, мне приснилось, что моя мать погибла в дорожной аварии на пороге дома одного из моих сыновей, своего внука, а я все возвращался и возвращался на то место и целовал кровь на тротуаре. Наверное, в этом есть некое шотландское унижение или раскаяние — признаться в подобном сне, признаться в том, что целовал землю. Но я не чувствую этого унижения и не воспринимаю его как таковое. Для меня унижение — это когда в старости, на закате лет, я не смогу вспомнить, как умерла моя мать.

Я заметил, что мои размышления о позоре и унижении перешли на семейную тему. Способность чувствовать боль и стыд за содеянное — многогранна. У нее в запасе трогательно-обширный репертуар эмоций — начиная от сожаления и угрызений совести и заканчивая драмой раскаяния. Сюда же входит чувство вины взрослого ребенка разведенных родителей.