Закончив кое-какие трудноописуемые дела в Центре искусств, мы направляемся в заведение, которое литагент гордо представляет как «лучший ресторан в Гулле». Я покорно соглашаюсь на бхуну, то бишь жаркое из цыпленка, и получаю нечто похожее на нити искусственной грибницы, вплетенные в куриное мясо и обильно политые светящимися химикалиями. Во время обеда агент без умолку декламирует на память стихи собственного сочинения. Я возвращаюсь в свою берлогу. В баре отеля пьяноватый хозяин наливает мне бокал «Гиннесса» и старательно выводит на пене контур идеально круглой задницы; задница вместе с пеной быстро тает у меня на глазах. Я ретируюсь в крошечный номер с голыми стенами, имеющий форму неправильного девятиугольника или, скорее, случайно образованный разной степенью давления нескольких соседних номеров. За одной из многочисленных стен пара — очевидно, человеческая — занимается любовью, хотя, судя по звукам, скорее можно предположить, что кто-то их убивает, по очереди нанося удары то ему, то ей. Я пытаюсь сделать себе чай. Молоко в обоих малюсеньких порционных пакетах прокисло. Слышится протяжное низкое бульканье кишечника, какое обычно возвещает начало тропического лямблиоза. Я уже думаю, что бульканье исходит от меня, но тут из тесного умывальника, выбивая пробку, вверх ударяет струя нечистот, образуя грязно-бурый пульсирующий фонтанчик, и комнату немедленно заполняет запах сероводорода и смерти.

Повторяющийся сон. Долгие часы песнопений на корявом пали и 150 граммов шотландского виски, замаскированного в бутылочке из-под минералки, — и вот уже один из адских самолетов, несущих на своих крыльях мои кошмары («ДС-10» с разболтанным двигателем), бесцеремонно выплевывает меня обратно на землю. Зной (или холод) бьет мне в лицо, словно тяжелая дверь; я, спотыкаясь, бреду вниз по ступенькам и выхожу на плавящийся от жары (или покрытый льдом) асфальт. Прохожу через таможенный терминал, точно через первые бардо, и кроткий психопомп из Британского Совета ведет меня к такси, точно провожая на смерть, которая неизменно предстает передо мной в своем собственном облике, в облике своей книги.

Эксетер. После довольно сносного ужина в кафе — пирога с яйцами и брокколи и салата из стручковой фасоли (мясо в меню все равно отсутствует) — мы с моим приятелем Майклом Донахью участвуем в литературных чтениях. Наше выступление сопровождается некоторыми шумовыми эффектами. Слегка опьяненные радостным сознанием того, что вечер обошелся без серьезных катастроф, мы возвращаемся в гримерку. Майкл достает два бодрана: это инструмент, к игре на котором у меня абсолютно нет таланта, зато есть необъяснимая склонность. В тот год очень популярна песенка «Железный Джон», и мы барабаним до одури, так что наши рубашки насквозь промокают от пота. Мы напрочь забываем о времени. Мы плетемся в отведенную нам квартиру. Здание погружено во тьму. У нас нет ключа. Ни стук, ни звонки в дверь не смогли нарушить сон хозяйки. Мы идем туда, где выступали. Там тоже уже темно. Мы смиряемся с мыслью о ночевке в машине. Холод пронизывает до костей, на окнах намерзает лед. В багажнике находим крохотный плед. Пробуем уснуть, но фасоль опять подает голос — лично для меня, во всяком случае, использование сырых овощей в иной роли, нежели чисто декоративной, — это что-то новенькое. По крайней мере, философски замечает Майкл, благодаря выбросу газов в машине на короткое время станет теплее; но поскольку открыть окна не представляется возможным, уступка требованиям организма в конце концов оказывается чересчур неприятной. Опротивев друг другу до тошноты, в пять утра мы расстаемся. Я еду на вокзал, где мне предстоит два часа ждать поезда, а потом еще девять часов трястись в вагоне. Майкл же — помню как сейчас — без всякого повода решает ехать в Редкар. Я сижу на заиндевевшем перроне и смотрю, как заря растекается по небу, точно кровавое пятно под рубашкой.

Меня пригласили выступить перед Поэтическим обществом Пенанга на «Вечере открытого микрофона». Во всех остальных местах, куда мы приезжаем, я исполняю музыку (кульминацией нашего тура станет концерт в тропических лесах Борнео, где наше выступление будет встречено гробовой тишиной, выходящей за рамки обычного человеческого равнодушия: вся Земля замолчит, словно под звуки Орфеевой лиры. Когда в воздухе растаяли звуки нашего последнего номера, я услыхал лишь дикий обезьяний крик и глухой удар упавшего в траву плода хлебного дерева). Завидев бодран (бодран — последнее утешение шарлатана, инструмент, который должно оставлять дома), малазийская леди настаивает, чтобы я аккомпанировал ей во время чтения. Она щелкает пальцами, задавая темп. Я наигрываю приятный шаффл на четыре четверти и добавляю чуть-чуть техники «бэк-стик». Леди взирает на меня с явным презрением, потом закрывает глаза, сосредоточивается и громко чеканит: Фред в постели / Всю неделю / Еле-еле / Душа в теле / Руки-ноги / Посинели / Нос и уши / Покраснели / Фред в постели…

В антракте я выхожу из залитого светом и дышащего ледяным холодом зала в жаркую ночь, чтобы немного разогреть кровь в жилах. Под пальмами летают стаи бабочек размером с хороших голубей. Одна из них неуклюже поворачивает в мою сторону. Я почему-то вспоминаю маленькую капустницу, которая села на ракетку юной и застенчивой красавицы Крис Эверт во время Уимблдонского матча. Крошечное насекомое словно благословляло спортсменку, и поединок возобновился только после того, как капустница улетела. Я понимаю, что не могу открыть двери и войти обратно внутрь. Я молочу кулаками по двери, как сумасшедший. Гигантские ночные бабочки пикируют на меня сверху. На спинах у них белеют изображения мертвой головы.

Грязное белье в гостевой постели — популярная тема писательских откровений. За долгие годы, которые проходят, прежде чем писатели натаскиваются отвечать твердым «нет» на все проявления «гостеприимства», большинство из нас сталкивалось с этим хотя бы однажды. Особенно если тебе предлагают хозяйскую кровать. Правда, как-то раз в Телфорде я ночевал в отеле и нашел под подушкой красные шелковые трусики-«танга», скатанные в небольшой жгут. Это показалось мне трогательным — словно их оставили здесь как часть нелепого сервиса, вместе с «Бельгийским шоколадом вашей мечты». Если у вас есть опыт, вы уже не отваживаетесь вытягивать ноги до самого края постели, где, скорее всего заткнутые между матрасом и кроватью, валяются грязные стринги и плавки. Несмотря ни на что, я оказался совершенно неподготовленным к виду затвердевших, как картон, «особенных трусиков», которые нашел в изголовье кровати, предоставленной мне одним студентом.

Писателей часто кладут спать в детской. Мне не раз приходилось просыпаться с похмелья и обнаруживать рядом с собой муравейники или жуткие ряды игрушек. Бывало и такое, что в полседьмого утра я продирал глаза и видел у кровати выселенного из комнаты ребенка, угрюмо рассматривающего очень старую и уродливую «златовласку», которая заняла его постель. Но самая худшая кровать досталась мне в Уайвенхоу — бесформенное складное кресло-кровать с начинкой из пенопласта, с черно-зеленой обивкой под кожу тритона в стиле 70-х годов. Я так устал с дороги, что с удовольствием завалился бы даже на это ложе, если бы оно не стояло посередине гостиной, где хозяин предусмотрительно решил устроить студенческую вечеринку. К четырем утра я все-таки дополз до постели, а через три часа проснулся — моя кожа, облитая пивом и водкой, прилипла к искусственной обивке, а в волосах было полно пепла.

Долгие недели, проведенные в автофургоне, забитом кучей мужиков, когда главным событием месяца становится короткая встреча с «хилтоновским» полотенцем, могут, э-э, повлиять на тебя весьма скверно. Потому-то многим путешествующим музыкантам мужского пола хорошо знаком утренний маневр «лапа койота», названный в честь самого практичного животного, который отгрызает собственную лапу, чтобы освободиться из капкана. С другой стороны, я сильно подозреваю, что одноруких женщин по улицам ходит гораздо больше: одурманенные волшебной смесью сигаретного дыма и мерцания свечей, женщина по ошибке принимает беглые комплименты саксофониста за воспитанность, его сброшенный пиджак — за постельное белье, а проснувшись, обнаруживает, что лежит рядом с такой же пьяной скотиной, которую оставила дома.

Мне со случайными подружками всегда везло. В отличие от других, я никогда не ложился в постель с леди, которая потом не оказалась бы таковой, которая уговаривала бы меня нарядиться в кружева или привела к себе, чтобы познакомить (радостно) со своим мужем. Мне также не доводилось внезапно осознавать, что бурный оргазм моей партнерши не что иное, как эпилептический припадок. У договора, заключаемого случайными любовниками, есть одно условие: они не должны встречаться вновь. И мужчина, и женщина обязаны честно выполнять это соглашение. (В этом смысле вести себя непорядочно — значит поступать Очень Гадко, причем это касается обеих сторон. У музыкантов, что характерно, тоже есть чувства.)

Я снова приехал в один из городов Восточной Европы, который, как считал, уже никогда не увижу. В прошлый раз я был здесь в качестве писателя, теперь — как бас-гитарист, участник ежегодного джазового фестиваля. Я уже успел настрадаться от своеобразного проявления эдипова комплекса: я играл в группе американского гитариста Ральфа Таунера — музыканта, у которого я полностью позаимствовал стиль игры и который настолько превосходил меня во всем, что касалось исполнительского мастерства, что я вообще едва осмеливался брать в руки инструмент. Чувствуя себя убожеством, я решил искать спасения в баре.

И там, черт возьми, я опять увидел ее — это бледное, бледное лицо… О Господи. Она была с американцем. Хуже того, я сразу понял — с басистом. Басисты — всегда самые шустрые в группе. Общеизвестный факт — музыканты неизменно играют джаз с Великой Скорбью на челе. (Для справки: на три процента это выражение лица состоит из притворства, а остальные девяносто семь — не более чем сосредоточенность. Джаз — это натянутый канат, на одном конце которого нелепость, на другом — позор.) Верно — звуки, производимые бас-гитаристом, часто напоминают низкое презрительное фырканье, но благодаря прекрасному инструменту, из которого он эти звуки извлекает, басист — единственный человек в группе, на чьем «джазовом лице» написана сладость любви. Это отличный способ саморекламы. По сравнению с остальными членами группы, которые хаотично бродят по сцене, словно мучаются недельным запором, потерей памяти и свежим похмельем одновременно, бас-гитарист всегда привлекает внимание своей сдержанностью и хладнокровием.

Басист, очевидно, пересказывал какой-то случай, произошедший во время концерта в тот вечер. Запрокинув голову, моя знакомая смеялась своим особенным смехом — отрывистым звонким арпеджио, вверх на три пятых и в конце — короткий взвизг. Одну белую руку она держала перед собой, другую — над головой, словно танцовщица фламенко. До меня дошло, что в руках у нее воображаемая бас-гитара и она перебирает пальцами по — уфф — воображаемому грифу. Я приблизился к ней. Судя по всему, она пропустила мое выступление и вообще не имела понятия, что я в городе. Она посмотрела на меня с тем смутным отвращением, какое появляется в глазах при виде предмета в неправильной обстановке: рыбы на лужайке, птицы на дороге, одетого человека в бассейне лицом вниз. Мы немного поговорили, при этом лицо басиста выражало полнейшее равнодушие. (Очень умно. Это делается так: ты просто закрываешь свою ауру.) Я назвал ее уменьшительным именем, которое ему еще только предстояло узнать; я напомнил ей нашу старую шутку — уже не смешную; я даже с притворной невинностью, но жестоко, непростительно жестоко поинтересовался — с кем она сегодня оставила ребенка.

Потом неспешно дематериализовался и, будто призрак, возник в пространстве уже возле барной стойки, откуда и наблюдал милую сцену. Я не слышал ни слова, но все и так было понятно. Послушай. Ты же понимаешь, завтра я еду в Падую, в воскресенье должен быть в Стокгольме, в понедельник утром вернусь в Чикаго. Мы оба знаем, что у нас нет шансов… Скорее нас убьет молнией вот тут, на месте, чем мы когда-нибудь… и так далее. И в конце: но у нас есть эта ночь. Она сделала вид, что не верит, — у нее это получилось еще прелестнее, чем раньше, затем смущенно пожала плечами и застенчиво опустила голову в знак согласия. Они скрылись в гримерке и вышли оттуда через пятьдесят минут (читатель, я засек время; мне осталось лишь испытывать мазохистское удовольствие от своего одиночества). Они остановились на лестнице, он повернулся к ней, взял ее лицо в ладони и шепнул какую-то горькую правду — ведь только глупцы и те, кто никогда не знал дорог, считают, что такие связи лишены красоты и правды, — и они вместе вошли в отель.