Глава 24
Начало космической эры
Подавление венгерского восстания 1956 года ввергло наших рабочих в глубокую тоску, из которой их смогло вывести только потрясшее всех известие. Я был на заводе, когда из репродуктора раздалось: «Внимание! Внимание! Говорит Москва. Работают все радиостанции Советского Союза… 4 октября 1957 года в СССР произведен успешный запуск первого искусственного спутника Земли. Согласно расчетам, время одного полного оборота спутника составит 1 час 35 минут».
Все прекратили работу и стали обсуждать услышанное. Как только рабочие поняли, что речь идет о величайшем достижении советской науки, они принялись аплодировать, хлопать друг друга по плечу, выкрикивать нечто радостно-одобрительное, а некоторые даже пустились в пляс. Многие поглядывали на меня: им было интересно, как американец воспримет сообщение о том, что Советский Союз вырвался в космос раньше Соединенных Штатов. Комсорг Сергей, взобравшись на верстак, призвал всех к тишине. «Товарищи! — сказал он. — Одно я знаю точно. Америка, со всем ее так называемым превосходством в науке и технике, не смогла совершить того, что мы совершили сегодня. Кто с этим поспорит?»
Рабочие не успели выразить Сергею свою поддержку, поскольку в цех позвонили из дирекции и велели всем немедленно явиться в актовый зал на торжественный митинг. В зале царило возбуждение. На сцене собралось все начальство: директор, секретарь райкома партии, партсекретари и комсорги цехов, председатель профкома, главные инженеры, мастера. Были здесь и восемь рабочих-передовиков. Рядом со сценой несколько человек развернули большой, наспех изготовленный транспарант, объявлявший советскую науку самой передовой в мире. Коммунисты и комсомольцы держали над головами плакаты с лозунгами: «Превосходство социализма над капитализмом неоспоримо», «Советский народ! Гордись своими успехами и достижениями!», «Да здравствует наша советская Родина!» Все выступавшие были нам хорошо знакомы по другим собраниям. Они пели хвалу партии и правительству и провозглашали запуск советского спутника главным научным достижением XX века. Национализм опьянил рабочих, и на смену обычным сетованиям на отставание СССР от Соединенных Штатов пришла беззастенчивая похвальба.
Одна из передовых работниц, выйдя на трибуну, зачитала заранее заготовленную речь. «Товарищи, — обратилась она к собравшимся, — с сегодняшнего дня мы уже больше не догоняем Америку. Мы ее перегнали. Как это могло произойти? Только благодаря преимуществам нашей системы, нашего строя. Теперь, когда мы вырвались вперед, не время успокаиваться на достигнутом. Поэтому я призываю всех комсомольцев вступить в социалистическое соревнование. Увеличим производительность труда, снизим брак на 20 процентов, добьемся отличных результатов!» Зал выразил свое одобрение аплодисментами.
Директор завода в своей заключительной речи призвал рабочих удвоить усилия, направленные на ускорение темпов технического развития Советского Союза и обеспечение его еще более замечательных научных побед. Остаток дня принес тридцати пожилым заводским гардеробщикам немалый доход от продажи рабочим третьесортной водки и воблы.
После окончания рабочего дня на улице, в трамвае, у подъездов домов все только и говорили, что о спутнике. Когда на следующее утро я вошел в цех, его было не узнать. Заводские художники трудились ночь напролет. Со всех стен в глаза бросались транспаранты, превозносившие победу, одержанную Советским Союзом в космосе. Представляю, сколько миллионов метров ткани, сколько литров краски, сколько тысяч километров шнура произвели в СССР, чтобы увешать подобными пропагандистскими транспарантами заводские цеха по всей стране.
Днем по радио объявили, что с 18:30 до 19:00 спутник можно будет увидеть в небе над Москвой. После работы я, как и тысячи москвичей, вышел на улицу и присоединился к празднично оживленной толпе, ожидавшей появления спутника. «Летит! Летит!» — закричал кто-то. Все задрали головы к небу. Сначала ничего не было видно, но через несколько секунд послышались странные звуки, похожие на пульсирующие сигналы машины скорой помощи, и в небе появилась движущаяся серебристая точка. Толпа приветствовала появление спутника одобрительными возгласами, которые не стихали до тех пор, пока он не скрылся из виду. Насладившись захватывающим зрелищем, я еще несколько минут оставался в толпе, а потом направился домой, хотя знал, что праздник будет продолжаться и ночью.
На следующее утро, во время работы, комсорг цеха Сергей, проходя мимо меня, с отсутствующим видом произнес: «Бип! Бип!» В тот день я еще раз двадцать слышал от него позывные спутника. Вечером я поехал в гости к своему хорошему другу Георгию Абрамовичу. В нескольких кварталах от станции метро развернулось настоящее гулянье. Улица была перекрыта, играл большой духовой оркестр, и множество пар кружились в лучах прожекторов. Никогда в жизни я не видел такого счастья на лицах русских — даже в тот день, когда Германия подписала капитуляцию. И повсюду красовались транспаранты — на станциях метро, трамвайных вагонах, стенах домов. Мне хотелось закрыть глаза и заткнуть уши, бежать от националистической похвальбы, и я надеялся укрыться у Георгия. Антисемитизм тогда был широко распространен и поддерживался государством, поэтому вряд ли можно было ожидать, что Георгий — а мой друг был евреем — разделяет всеобщее ликование.
Георгий открыл мне дверь, обнял и похлопал по плечу. Мы были знакомы уже двадцать лет, и его восторженно-приподнятое настроение стало для меня полной неожиданностью. Космическая лихорадка заразила и его. «Мы запустили в космос первый в мире искусственный спутник, — сказал он, — это победа нашей техники и гуманизма. И это в то время, когда Соединенные Штаты заняты исключительно созданием более мощных бомб». И жена, и дети Георгия разделяли его энтузиазм. В тот вечер Абрамовичи гордилась тем, что они граждане Советского Союза, хотя в графе национальность в их паспортах было написано еврей, а не русский.
Когда Георгий взял меня по-дружески за плечо и спросил, что я думаю о фантастическом научном достижении СССР, я замешкался. Странно было услышать такой вопрос от Георгия. А не шпионил ли он за мной все эти годы? Я давно настроил себя на то, чтобы никому не доверять полностью и не терять бдительности даже с человеком, с которым нас связывала двадцатилетняя дружба. Подумав, я решил, что Георгия не стоит бояться: просто и его захватил всеобщий восторг, однако на его вопрос я ответил осторожно, — дескать, космическое достижение произвело на меня сильнейшее впечатление. Я не стал говорить о том, насколько мне претит шовинизм советского правительства и советских граждан.
Спутникомания настигла меня и в метро по дороге домой. Двое пьяных в разных концах вагона горланили патриотические песни. На остановке двое других вошли нетвердой походкой и плюхнулись на скамью по обе стороны от меня. Я чувствовал себя так, словно угодил в капкан. Один из моих соседей наклонился, посмотрел мне в глаза и спросил, говорю ли я по-русски. Я отрицательно покачал головой, но это его не остановило. Прежде всего он, как и следовало ожидать, поинтересовался моим мнением по поводу великого достижения Советского Союза — запуска спутника. Я вел себя как глухонемой. Оба продолжали одновременно со мной разговаривать. Наконец, один из них сдался: развалился на сиденье и смолк. Второй воспользовался моментом, чтобы громко, обращаясь к пассажирам, слушателям поневоле, объявить: «Мы, советский народ, обогнали Америку. Теперь мы будем первыми в мире, а американцы — вторыми!»
Тут другой мой сосед вышел из оцепенения и принялся бить себя в грудь и кричать: «Да здравствует наша родина — Советский Союз! Ура! Мы перегнали Америку. Ура, товарищи, ура!» Это было невыносимо, и я, дождавшись остановки, вышел из поезда. В переходе метро несколько человек пели «Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек». В годы репрессий песню подзабыли, а напомнил ее чернокожий американский певец Поль Робсон во время своего первого концерта в Москве. Вскоре я увидел, что это поют подростки, скорее всего, комсомольцы; они преградили мне путь, а за ними показалась большая группа людей постарше.
Я окинул молодежь взглядом и, обратившись к одному из более симпатичных юношей, спросил, откуда они идут. Он ничего не ответил, остановился и посмотрел на меня с подозрением и враждебностью. К нему подошли трое других юношей, и он повторил им мой вопрос.
«Наверное, вы слышали о замечательном успехе нашей страны, запустившей спутник в космос, — сказал мне один из них. — Мы возвращаемся с собрания, на котором нам рассказали о всемирном значении этого события». Я поблагодарил его и пошел дальше. Тут молодые люди, оборвав песню, начали хором скандировать мне вслед: «Бип! Бип!» Весь следующий месяц Спутник-1 оставался главной новостью, о которой трубило радио и писали газеты. Сообщения о спутнике обычно сопровождались обещаниями еще более грандиозных достижений в будущем и заверениями, что Америке никогда не догнать СССР. На нашем заводе состоялись собрания, на которых кремлевские пропагандисты рассказывали рабочим о превосходстве советской науки и техники и их мирных достижениях. Количество репродукторов только в моем цеху увеличилось с четырех до семнадцати, чтобы каждый рабочий мог слушать чтение ежедневных статей из «Правды» и «Известий» об успехах советских ученых. Поскольку во мне все видели иностранца, куда бы я ни пошел в Москве, везде находились желающие пропищать мне вслед «Бип! Бип!» По-видимому, эти «бип! бип!» были частью миленькой кампании, задуманной какими-то кремлевскими пропагандистами, чтобы напоминать иностранцам о преимуществах Советского Союза в области науки. Двадцать миллионов советских комсомольцев вполне могли осуществить такой план.
На следующий год советский мыльный пузырь лопнул: Соединенные Штаты запустили свой первый искусственный спутник. И радио, и газеты сообщили эту новость вскользь, но этого оказалось достаточно, чтобы ошеломить советских граждан. Официальная пропаганда заверяла их, что США потребуется шесть, восемь или даже десять лет, чтобы повторить достижение советских ученых, которые к тому времени, в соответствии с космической программой, уже перейдут к межпланетным полетам.
В тот день, когда мы узнали о запуске Эксплорера-1, рабочие в моем цеху скорбели, как на похоронах. Меня поразило, насколько внезапно и резко способно было измениться их настроение. За несколько минут после того, как они услышали эту новость, петушиная боевитость сменилась апатией — казалось, они вот-вот заплачут. Я понял, что не услышу от них больше «бип! бип!» Коммунисты, из наиболее твердолобых, попытались поднять настроение своих товарищей, распуская слух о том, что сообщение о запуске американского спутника было уткой, но никто в это не поверил. Один коммунист, занимавший довольно высокое положение в заводской иерархии, подошел ко мне и, оглянувшись, прошептал: «Товарищ Робинсон, почему, скажите, они врали нам?»
После обеденного перерыва другой коммунист отвел меня в сторону и сказал: «Не могу взять в толк: нам говорят одно, а происходит совсем другое. Оказывается, американцы отставали от нас всего-то на несколько месяцев». Он покачал головой, помолчал, вероятно, собираясь с духом, и добавил: «Почему они нас за дураков принимают?»
Прошло три дня, и за это время Кремль, кажется, успешно перестроил свою пропаганду с учетом последних событий. Придя утром на завод, я заметил, что рабочие заметно повеселели. Трое коммунистов кинулись ко мне и громко, чтобы все вокруг могли услышать, заявили: «Товарищ Робинсон, как могла Америка запустить в космос какой-то апельсинчик и объявить на весь мир, что она нас догнала? Несмотря на эти уловки, нас, советских людей, не обмануть».
Эта резкая смена настроения застала меня врасплох. Еще накануне я сам пытался ободрить их, уверяя, что успех Америки ни в коей мере не умаляет достижения их родины. Прошло всего несколько часов, и они обращаются ко мне, как к противнику, ища основания для вновь обретенного чувства оптимизма. Я не выдержал: «Товарищи, мне кажется, что вы несправедливы ко мне. Я живу здесь уже больше двадцати пяти лет. Во время войны я трудился вместе с вами, голодал, ночевал в бараке. Только один раз за все это время я выехал из Советского Союза, чтобы навестить мать, в 1930-е годы. Почему я должен отвечать за то, что Америка совершила или не совершила?»
Поскольку они привыкли к моей уступчивости, моя тирада их озадачила, и они не знали, что ответить. «Вот вы, — продолжил я, — пытаетесь завязать со мной спор о космических достижениях США, а ведь многие из вас приехали в Москву из деревень и не были там по крайней мере двадцать пять лет. А что если я стану спрашивать с вас за то, что произошло в вашей деревне неделю назад? Это будет честно?»
Более опытный из коммунистов, вступивших со мной в разговор, ответил: «Товарищ Робинсон, мы знаем, что вы с нами уже давно, но и мы, да и вы сами, не забыли, что вы не русский и не родились в Советском Союзе. Естественно, Америка вам ближе».
Не важно, что я был гражданином их страны, платил налоги, был членом профсоюза, плохого слова не сказал про Советский Союз и не расхваливал США. Для них я не только оставался иностранцем, чужаком, которому традиция и врожденное чувство не позволяют доверять, но и представителем Соединенных Штатов. Они завидовали Америке и переносили эту зависть на меня. Отвечать я не стал: в любом случае это было бы глупо, и я бы опоздал на рабочее место. А это дало бы повод секретарю партийной организации цеха написать в заводскую газету статью и обвинить меня в лентяйстве и отсутствии дисциплины. Я поспешил уйти: для меня гораздо важнее было сохранить репутацию хорошего работника, чем одержать верх в споре.
В моем цеху настроение рабочих явно переменилось к лучшему. Стратегия Кремля давала результаты. Один из коммунистов подошел ко мне и сказал с издевкой в голосе: «Америка-то запустила в космос апельсинчик! Представляешь, его не только не видно, но и не слышно».
Он пренебрежительно захихикал.
Через пару дней на первой странице заводской газеты я прочел статью, которая все разъяснила. «Как могла такая высокоразвитая страна, как США, запустить в космос объект столь маленького размера, да еще и надеяться, что весь мир примет его за настоящий спутник, тогда как это всего-навсего макет?» — говорилось в статье. Поскольку представление об американцах, как лживых, вероломных интриганах, давно было внедрено в сознание рабочих, новый пропагандистский трюк удался. Те, кто верил, что американский спутник настоящий, а вовсе не макет, решили, что в любом случае он сильно уступает советскому. Увы, благодаря кремлевской пропаганде меня вновь стали преследовать позывные «бип! бип!».
Много лет спустя один осведомленный знакомый рассказал мне следующее. Когда Хрущеву сообщили о запуске американского спутника, уточнив, что он невелик, тот засмеялся и воскликнул: «Так он, значит, не больше апельсина!» Шутку Хрущева передали в отдел пропаганды, оттуда — партийным секретарям двадцати трех районов Москвы. Те в свою очередь поручили секретарям партийных организаций всех предприятий довести слова первого секретаря ЦК КПСС об американском спутнике до каждого рабочего. Такая же команда была дана партийным секретарям по всей стране, вплоть до самой отдаленной деревеньки. Удивительная демонстрация способности советского аппарата в течение трех дней изменить восприятие действительности более двухсот миллионов человек! Нечто невероятное — хотя я сам это наблюдал — и даже пугающее.
Апельсин стал героем шуток и карикатур в заводских газетах. В свое время запуск первого спутника воодушевил людей, и деморализация, пришедшая на смену энтузиазму, испугала кремлевское руководство: удрученные, пессимистически настроенные граждане хуже трудятся и более восприимчивы к контрреволюционным идеям. Вот почему запуск американского космического спутника был подан как бессмысленный и нелепый ответ на достижение советской науки.
Легко представить охвативший всех восторг, когда 12 апреля 1961 года московское радио объявило, что советский летчик-космонавт Юрий Гагарин стал первым в мире человеком, совершившим полет в космос. В моем цеху работа остановилась. Всех переполняла радость. Рабочие прыгали, обнимались, смеялись, плакали и плясали вокруг станков. Весь день они поздравляли друг друга: «Товарищ, поздравляю тебя с нашим общим успехом». На это следовало отвечать: «И тебя с тем же».
Рабочие должны были верить — и в подобные моменты искренне верили — в то, что они вносят вклад в успехи своей родины. Для этого были основания, поскольку мы редко знали, где будут использованы произведенные на заводе детали. Например, в 1934 году мы выпустили две тысячи металлических звеньев. Объект, как и большинство других, считался секретным: чертежи были обозначены цифрами и буквами и не имели названия. Лишь после войны я случайно узнал, что звенья составили цепь для эскалатора метро. Какие-нибудь детали для космического корабля Гагарина вполне могли быть изготовлены в моем цеху, на нашем заводе.
После того как по радио прозвучало сообщение о полете Юрия Гагарина, нас, как положено, собрали на митинг. Все те же ораторы превозносили преимущества советского строя и предсказывали скорую гибель капитализма. Повсюду появились транспаранты и пьяные. Хрущев хвастался в радиообращении: мы, дескать, первые в космосе и полны решимости сохранить эту позицию в будущем. Когда американцы прилетят на Луну, мы уже будем там и по традиции встретим их хлебом и солью.
Примерно месяц спустя, в мае 1961 года, Америка запустила в космос астронавта Алана Шепарда. Хотя Кремль официально поздравил американцев с успехом, народ посмеивался над этим достижением. Шепард, в отличие от Гагарина, не облетел вокруг Земли. Мои товарищи по работе считали, что Америка настолько далеко отстала от Советского Союза в исследовании космоса, что ей вряд ли когда-нибудь удастся его догнать.
Жаль, что я не был у себя в цеху 21 июля 1969 года, когда пришло сообщение о высадке американских астронавтов на Луне.
21 июля 1969 года стало днем расплаты за тщеславие. Я проводил отпуск в доме отдыха под Москвой. Было прекрасное солнечное утро. В девять часов, когда отдыхающие собрались на завтрак, в столовую вошел директор дома отдыха. Он громко прочистил горло и попросил минуту внимания. Выглядел он подавленным, и я приготовился услышать плохие новости. Наверное, умер кто-то из членов Политбюро. «Товарищи, я должен сделать важное сообщение, — начал директор. — Двое американских космонавтов совершили посадку на Луну и до сих пор там находятся. В 10:30 в зимнем актовом зале будет демонстрироваться документальная хроника, переданная через специальный спутник на землю». Слезы навернулись ему на глаза. Не сказав больше ни слова, директор вышел из столовой.
Все двести семьдесят отдыхающих сидели молча, не шелохнувшись, словно громом пораженные. Никто не притронулся к завтраку (он состоял из тарелки каши, хлеба с маслом и стакана кофе). Три женщины за моим столом всплакнули. Тишину прервал мужчина слева. «Черт бы их побрал!» — прошептал он. «Как же так?» — донеслось из-за соседнего столика. Мужчина, сидевший напротив меня, выругался. Потрясенные обрушившейся на них новостью, отдыхающие разошлись по своим комнатам. Не было обычного для этого времени оживления. Я пришел в актовый зал пораньше, сел в углу и раскрыл книгу. Мне очень хотелось посмотреть хронику, но я немножко побаивался — ведь я был единственным иностранцем, да еще и американцем. За пятнадцать минут до начала в зале яблоку некуда было упасть. Пришли не только отдыхающие и работники дома отдыха, но и колхозники из соседнего села.
Что это было за зрелище! Затаив дыхание, мы смотрели, как Нил Армстронг и Базз Олдрин ступили на поверхность Луны. Вместо естественных для такого момента аплодисментов послышались всхлипывания, а кто-то не смог сдержать рыданий. Когда короткая хроника закончилась и зажегся свет, люди некоторое время оставались на своих местах, а потом молча потянулись к выходу. У многих на глазах были слезы. Я вышел одним из последних — старался не попадаться на глаза русским, пребывавшим в столь подавленном состоянии. На улице все мужчины и почти все женщины медленно двинулись в одну сторону, образовав нечто вроде похоронной процессии. Любопытство одержало верх над осторожностью, и я, держась на безопасном расстоянии, пошел вслед за ними. Оказалось, что отдыхающие направлялись в сельский магазин в двадцати минутах ходьбы от дома отдыха, чтобы там утопить свое горе в бутылке.
Скоро перед магазином выстроилась очередь за водкой и солеными огурцами. Потом все расселись на траве и принялись молча пить и закусывать. Через некоторое время поднялся на ноги какой-то маленький лысый толстяк и произнес речь. Его примеру последовали еще несколько человек. Главный смысл их выступлений состоял в том, что высадка американцев на Луне — это очковтирательство и что Советский Союз скоро перегонит Америку — если уже не перегнал. Примерно через час я вернулся в дом отдыха. Всю неделю никто не приставал ко мне, как к иностранцу, с расспросами, никто не произносил патриотических тирад о превосходстве русского народа и советского образа жизни.
Все заранее запланированные мероприятия отменили — соревнования по баскетболу, танцевальный конкурс, поездку в Палех (расположенное неподалеку село, где расписывали красивые сувенирные шкатулки, причем в той же технике, что и во времена Петра Первого). Большую часть времени отдыхающие были предоставлены сами себе, и главной темой разговоров стала высадка американцев на Луне. Один из таких разговоров, который мне довелось услышать, вели за бутылкой водки пятеро мужчин, расположившихся под деревом.
— Знаешь что, Витька, во всем виноват этот подлец Хрущев. Если бы не он — мы были бы первые на Луне.
— Что ты такое говоришь? Хрущев уже пять с лишним лет как на пенсии.
— Ну и что. После того как он ушел, новому Политбюро пришлось долго исправлять ошибки, которые он наделал. Теперь все буржуи-капиталисты радуются, что опередили нас. Черт бы их побрал!
Третий из их компании сказал философски:
— Сначала я в себя не мог прийти от этого известия, но сейчас стараюсь примириться с тем, что произошло. И вам советую сделать то же. Давайте-ка выпьем — ничего тут не поделаешь.
Когда я вернулся в Москву, город показался мне еще более серым и мрачным, чем обычно. Плакаты с лозунгами, славящими СССР — покорителя космоса, исчезли. В моем цеху остались только плакаты с призывами лучше работать, не допускать брака, крепить дисциплину и выполнить план к юбилею Октябрьской революции. Никто из рабочих не заговорил со мной о высадке американцев на Луне, а самому мне не стоило начинать об этом разговор. Казалось, ничего не произошло за время моего отсутствия. Мне было интересно узнать, как восприняли космический успех США рабочие. Примерно через неделю после моего возвращения из отпуска один из заводских, которому я доверял и который был близок к партийным кругам завода, подошел ко мне во время обеденного перерыва и сказал: «Знаешь, Боб, все мы тут были совершенно потрясены. Не могли поверить своим ушам, ведь нам твердили о том, что мы обогнали Америку в космосе. Помнишь, еще Хрущев обещал, что мы первыми прилетим на Луну. Люди ему верили, и мы не были готовы к тому, что случилось. Для нас всех это тяжелый удар».
Глава 25
Расизм в Советском Союзе
Многие годы кремлевская пропаганда усиленно распространяет миф о том, что Советский Союз — единственная в мире страна, где достигнута социальная справедливость. Это настоящий рай, где царит равноправие, — втолковывают советским гражданам и иностранцам. Формально расовой проблемы в Советском Союзе не существует, однако на самом деле это далеко не так.
В первые дни в Сталинграде я не понимал, насколько силен здесь расизм, поскольку мне приходилось защищаться от своих соотечественников, американских рабочих-контрактников, которые вознамерились меня выжить. Кроме того, в начале тридцатых годов советское правительство принимало иностранцев с распростертыми объятиями; но всего лишь через несколько лет каждый иностранец оказался под подозрением, как потенциальный враг или саботажник. После войны официальная политика состояла в восхвалении русского народа — лучшего в мире. Со старых предрассудков смахнули пыль и пустили их в оборот. Быстро распространился антисемитизм; евреи — или, как их уничижительно называли, «жиды», — снова стали людьми второго сорта. Вступить в брак с евреем или еврейкой — значило уронить себя в глазах русских друзей и родственников. Из-за постоянного социального давления смешанные браки зачастую заканчивались разводом. К концу пятидесятых годов евреев перестали принимать в ведущие учебные заведения страны, а большинство из тех, кто успел сделать партийную или военную карьеру, сместили с руководящих постов.
Из всех этнических групп и национальностей хуже всего русские относятся к черным и азиатам. Я узнал о фанатической нетерпимости русских к своим же советским гражданам из восточных регионов страны на второй год войны. К нам на завод прислали большую группу желтокожих мужчин из Узбекистана и Казахстана, чтобы заменить ушедших на фронт рабочих. В действующую армию азиатов старались не брать, а направляли их в строительные батальоны: считалось, что им можно доверить разве что лопаты и кирки, но не оружие. Они ворочали камни, валили лес, строили дороги, как американские каторжники.
Сообщение о том, что к нам едут рабочие из Средней Азии, вызвало всеобщее неодобрение. Заводские относились к ним с брезгливостью; послушать их, так азиаты были и глупые, и ленивые, и злобные, и вероломные, да еще от них плохо пахло. Однако, оказавшись в чужой среде, среди враждебно настроенных людей, рабочие из Средней Азии, на мой взгляд, вели себя скромно и спокойно. Разумеется, были у них свои проблемы — плохое знание русского языка, недостаток технического опыта, неприспособленность к жизни в большом городе. В Москве жизнь их превратилась в настоящий ад. На работе русские осыпали их насмешками и оскорблениями. Какие бы неполадки ни случались, вину неизменно взваливали на кого-нибудь из азиатов. Мне было странно слышать, как издевались наши рабочие над узбеками и казахами, которые летом не снимали теплых халатов. Им и в голову не могло прийти, что такая одежда служит прекрасным термоизолятором, и азиаты, в отличие от них самих — краснолицых и потных, не страдают от жары. После нескольких месяцев издевательств рабочие из Средней Азии одновременно, как по команде, снизили темп работы. Через несколько дней ни одного из них не осталось на заводе. Думаю, что их не расстреляли на месте, а отправили на родину только потому, что страна в военное время особенно нуждалась в рабочей силе.
Среди русских распространено мнение, что китайцы, японцы и корейцы принадлежат к особой породе людей, отличающейся необыкновенной хитростью. Благоразумный русский и не подумает жениться на китаянке или кореянке. Я много раз замечал, с каким предубеждением относятся русские к людям желтой расы. Свидетелем одного такого случая я стал летом 1953 года во второразрядном доме отдыха. Северные корейцы тогда были на хорошем счету, ведь они сражались против американцев. Из Северной Кореи в Советский Союз стали приезжать молодые люди, чтобы получить техническое образование, не доступное им на родине. Один из них, летчик по имени Чанг, участвовавший в воздушных боях с американцами, отдыхал в том же доме отдыха, что и я.
В первый вечер, который, по традиции, был вечером знакомств, симпатичная девушка пригласила Чанга на танец. Он великолепно танцевал, легко и свободно, и в следующие несколько дней их можно было часто увидеть вместе: девушка занималась с Чангом русским языком, а по вечерам они танцевали. Однажды я невольно подслушал разговор двух отдыхающих, пришедших поглазеть на танцы. «Хорошо бы родители запретили девчонке путаться с этим азиатом», — сказал один. «Я с ними поговорю, иначе дело кончится желтокожим косоглазым младенцем. То, что мы помогли корейцам выиграть войну с Америкой, еще не значит, что нам нужны желтокожие дети. В конце концов, мы культурнее их», — согласился с ним его собеседник.
Чанг с девушкой сели возле меня. Было заметно, что они увлечены друг другом. Кореец наклонился к своей спутнице и прошептал ей на ухо что-то смешное. Она засмеялась. Их близость не понравилась одному из сидевших за моей спиной. Он встал, подошел к девушке и сказал: «Валя, ты смотри, поосторожней, иначе настрогаешь нам маленьких чангов. Думай, что делаешь».
Молодые люди не нашлись, что ответить. В следующий момент Валя вскочила, взяла Чанга за руку, и они ушли с танцплощадки.
К концу пятидесятых годов усилиями советского руководства в сознании русских людей укоренился кичливый национализм, который я, чернокожий и не русский, едва мог выносить. К 1962 году расизм принял острую форму. На всех чернокожих смотрели, как на людей второго сорта. Казалось, навсегда ушла в прошлое та страна, в которой жили простые, радушные, дружелюбные русские люди. Такого откровенного расизма, по-моему, не было в Америке даже в двадцатые годы, не говоря уже о более позднем времени.
По крайней мере большинство американцев — не только черных, но и белых — сознают, что в Америке есть бытовой и институциональный расизм. Против этого зла ведут борьбу различные политические группы, организации и отдельные лидеры. Что же касается Советского Союза, то русские категорически отрицают существование расовых, национальных и этнических предрассудков в стране. Признать это — значило бы испортить ими же созданную картину равенства и братства. Многие американские чернокожие, привлеченные советской пропагандой, приехали в Советский Союз с убеждением, что попали в свободную страну с неограниченными возможностями. И что же? Забыв про свою выработанную годами осторожность, они устремлялись навстречу русским братьям и были ими отвергнуты. Униженные, они в конечном счете потеряли все иллюзии. По крайней мере в Америке они знали официальные и неофициальные правила социального поведения и могли им следовать, одновременно им сопротивляясь.
В отличие от многих американских чернокожих, я не ожидал найти в Советском Союзе рай. Однако и я пострадал от расизма в СССР. Я многого добился в своей профессии, и, не будь я чернокожим, моя карьера сложилась бы много лучше. После 1930-х годов ни руководство страны, ни ее граждане не желали официально признать, что человек с черной кожей может быть не менее, а подчас и более способным, чем белые. Меня никогда не посылали в командировки на иностранные или советские предприятия; туда ездили другие конструкторы, — разумеется, русские, — с меньшим производственным опытом. Нередко они возвращались из командировок с новыми идеями, но сделать чертежи не могли. И тогда они просили меня найти способ, как воплотить ту или иную заимствованную ими идею.
Все мои знакомые американские чернокожие, которые обосновались в Москве, на себе испытали расизм по-советски. Возьмем, к примеру, двоих: Генри Скотта, высокого стройного чечеточника из Нью-Йорка, и Роберта Росса, большого, крепкого парня из Монтаны, ставшего в Советском Союзе (за неимением профессии) агитатором-пропагандистом. Их, как и других членов Коммунистического интернационала молодежи, которые приехали в Советский Союз с Запада в надежде найти здесь социальное равенство и получить знания по политической теории, зачислили в Коммунистический университет. В университете им пришлось плохо — по причинам, не имевшим отношения к расизму в России. Ни тот, ни другой не окончили средней школы в Соединенных Штатах и не были знакомы с азами политической теории. Они учились вместе с молодыми английскими коммунистами, выпускниками Оксфорда и Кембриджа, и белыми американцами с университетским образованием. Так же, как африканские студенты, не получившие у себя на родине формального образования, Скотт и Росс не могли сдать экзамены. В студенческие компании их не принимали. В университете распространилось мнение, что негры по природе своей люди второго сорта. Как ни старались Росс и Скотт, с учебой они не справились. Через два года все чернокожие студенты — американцы и африканцы — были исключены из университета. Африканцы возвратились на родину, а американцы остались в СССР — они не хотели предстать неудачниками перед своими соотечественниками, которые поверили в них и оплатили им дорогу. Пребывание чернокожих студентов в университете — независимо от отношения к ним и их успеваемости — было на руку кремлевским пропагандистам. Особо важную роль играли фотографии, с помощью которых по всему миру распространялось представление о Советском Союзе, как стране, где черные и белые вместе за одной партой изучают марксистско-ленинскую теорию.
Исключенный из университета Генри Скотт легко нашел работу. Его пригласил в качестве артиста-че-четочника Александр Цфасман, еврейский пианист и руководитель лучшего джаз-оркестра Москвы. Вскоре Скотт женился на хорошенькой молодой москвичке, недавней выпускнице английского отделения Института иностранных языков. Целый год они не могли снять квартиру и жили порознь. Скотт ночевал на квартире у Цфасмана, а его жена Валя жила у своей бабушки, не скрывавшей ненависти к американскому зятю. Хотя Скотт изо всех сил старался ей понравиться, бабушка считала его мерзким чужаком, который использует связи ее внучки, чтобы проникнуть в высшие московские круги. Она даже на порог его к себе не пускала. В хорошую погоду Скотт с женой встречались в парке и нередко гуляли до закрытия, пока их не выгоняли сторожа. Зимой они назначали друг другу свидания в музеях или ресторанах. Наконец, им удалось снять комнатку — такую маленькую, что в ней едва помещались кровать, стул и комод. Когда через девять месяцев у них родилась дочь Марджори, Скотт был на седьмом небе от счастья. Он любил нянчить ребенка, играть с ним, разговаривать.
Однако супругам не хватало денег, и Вале пришлось устроиться работать переводчицей, а Марджори оставлять на весь день у прабабушки. Сначала Скотт возражал, но в конце концов согласился с женой, поскольку другого выхода у них не было. Работа и уход за ребенком оказались Вале не под силу, и бабушка предложила забирать девочку к себе на все рабочие дни. Скотт отверг этот план и попробовал найти для ребенка няню. Но никто не хотел ухаживать за маленькой мулаткой, все вышло так, как хотела бабушка, и со временем худшие страхи Скотта оправдались. Через несколько месяцев женщине удалось настроить правнучку против отца. Марджори стала избегать его, плакать от страха и тянуться к бабушке всякий раз, когда Скотт за ней приходил. Все попытки Скотта устроить ребенка в ясли закончились ничем. Они часто ссорились с женой из-за дочери, все больше отдалялись друг от друга и, наконец, развелись. Вскоре после этого Скотт женился на молодой русской женщине, и в 1938 году они уехали в Соединенные Штаты. Несколько лет спустя мы узнали о его смерти: его отравили во время банкета, на котором он выступал с воспоминаниями о своей жизни в СССР.
Марджори многое взяла от отца. Уже в раннем детстве она полюбила танцевать и подавала большие надежды. Когда ей исполнилось восемь лет, прабабушка, пользуясь своими связями, отдала ее в хореографическое училище при Большом театре. Она сразу же обратила на себя внимание и очень скоро была готова выступать на профессиональной сцене. Больше всего ей хотелось танцевать перед переполненным залом и представлять советский балет за границей. Но ее снова и снова не выпускали из страны, отправляя в заграничные турне менее способных и менее известных балерин. К этому времени мать Марджори вышла замуж за Ральфа Паркера, британского журналиста, симпатизировавшего советскому строю. Марджори попросила мать и приемного отца замолвить за нее слово в ЦК партии. Мать пошла на это и написала большое письмо в ЦК, в котором упомянула признанный талант дочери и указала те случаи, когда ее отказывались выпускать заграницу. Хотя ответ на письмо не пришел, несколько месяцев спустя Марджори разрешили поехать на гастроли в Египет, а еще через некоторое время — в Соединенные Штаты, где она танцевала на сцене Нью-Йорка и еще нескольких городов.
Роберт Росс после исключения из университета получил работу в иностранном отделе московского главпочтамта благодаря содействию одного американца, который в Москве занимался реорганизацией почтовой службы. Те из нас, кто хорошо знал Росса, подозревали, что его наняли читать письма, написанные на английском языке, хотя я никогда прямо не высказывал ему свои подозрения. Со временем он женился на русской девушке, с которой до того жил около года. Прошло семь лет, прежде чем он к ужасу своему узнал, что жена служит в органах госбезопасности. Росс не смог с этим примириться, и в 1944 году они развелись. Во время войны, незадолго до развода, они с двумя детьми эвакуировались в Ташкент. Когда я впервые после войны встретил Росса в Москве, это был более зрелый, более уверенный в себе человек с новой женой и восьмилетней приемной дочерью.
Он перешел на новую работу и приобрел уверенность в завтрашнем дне, которой не было у него в тридцатые годы. Раньше ему не давали покоя житейские заботы. Теперь же, когда он стал кремлевским пропагандистом, у него появилась современная квартира площадью 25 квадратных метров с большим альковом, в котором умещались кровать, небольшой столик и стул. Он уезжал на месяц в командировку по стране и возвращался с 12–14 тысячами рублей в кармане, ящиками вина и корзинами фруктов, которых не увидишь в московских магазинах. Росс выполнял функции кремлевского лектора по социальным проблемам США. Разумеется, особое внимание он уделял положению чернокожих, используя для большей убедительности специально для него подготовленные слайды. В поездках он читал в среднем по три лекции в день — на заводах и фабриках, в школах и институтах, в санаториях и домах отдыха. Хотя Росс относился ко мне с неизменным дружелюбием и иногда делился фруктами, я не откровенничал с ним — наверное, как и другие московские чернокожие. Ради материального благополучия он согласился распространять по всему Советскому Союзу искаженную информацию об Америке.
Росса также использовали для организации приема чернокожих американцев. Он устраивал роскошные вечеринки и угощал гостей такими деликатесами, какие обычным русским и во сне не снились. Начальники Росса неизменно заботились о том, чтобы на этих вечеринках был смешанный расовый состав. Как правило, Росс приглашал знакомых чернокожих, а его начальники — русских. Он также водил приезжих американцев по музеям и на концерты и, следуя указаниям, обращался с ними, как с важными персонами. Само собой разумеется, они не могли получить никакого представления о том, как живут в Советском Союзе обычные иностранцы, вроде меня.
Однажды — это было в середине пятидесятых годов — мы случайно встретились с Россом на Центральном телеграфе на улице Горького. Ему хотелось со мной поговорить, поделиться потрясающей новостью. От его предложения пообедать вместе я отказался, и мы зашли в сквер неподалеку. Оказалось, что скоро у Росса будет автомобиль — роскошь, доступная только высокому начальству, политикам, генералам, директорам заводов и людям, пользующимся особым расположением верхов и особым влиянием. Росс признался, что автомобиль нужен ему потому, что жена не хочет ездить вместе с ним в общественном транспорте. Однажды вечером в метро какой-то пьяный обругал ее за то, что она связалась с чернокожим, плюнул и назвал ее проституткой.
Четыре месяца спустя Росс позвонил по телефону и сказал, что хочет ко мне зайти. Через десять минут раздался звонок в дверь. Передо мной стоял Росс: высокий, вальяжный, он улыбался от уха до уха. С ним пришла его жена. За чаем Росс рассказал, что у него теперь есть автомобиль, который он купил по специальному заказу за 30 тысяч рублей. Машина стояла у моего дома, и он повел меня ее показать. Это был новенький, блестящий, красивый автомобиль — много лучше тех, что ездили по московским улицам. Росс особенно гордился необычайно мощным по тем временам мотором.
Спустя еще год Росс пригласил меня на кинофестиваль. У гостиницы «Националь», где мы договорились встретиться, мое внимание привлекла большая толпа зевак — человек сто. Я подошел ближе и увидел, что они рассматривают великолепный черно-белый автомобиль Росса. Однако рассмотрев на капоте буквы ГАЗ, они не смогли скрыть разочарование. «Ничего особенного. Это наша машина», — послышалось в толпе, когда стало ясно, что ее произвели на Горьковском автомобильном заводе. Росс, однако, предпочел не заметить, что восторг толпы угас, — он был в своей стихии. «Видал, сколько народу собралось полюбоваться на мою машину?» — спросил он с гордостью.
Этот эпизод свидетельствует о странной способности русских к самообману. С одной стороны, они утверждают, с необычайной гордостью и высокомерием, что все сделанное в СССР — самое лучшее в мире, с другой стороны, изо всех сил стремятся заполучить какую-нибудь иностранную вещь. Я понял, что в России рискованно носить западного вида одежду, потому что обязательно кто-нибудь подойдет и скажет: «Слушай, продай рубашку, мне она нравится». Та же история с ботинками, плащами, носками в ромбик и яркими галстуками. В последний мой дом отдыха, откуда я уехал до окончания срока, я взял с собой пару красивых французских носков, подарок студента из Сенегала. За один день, когда я надел эти носки, ко мне дважды подходили с предложением их купить. Сначала заводили со мной разговор, а через две минуты начинали восхищаться моими носками. Один человек предварительно убедился, что я не приобрел их в советском магазине, после чего предложил мне за них пятьдесят рублей (55 долларов). Второй использовал другую тактику. «Знаешь, — сказал он, — у меня были почти такие же носки, я их очень любил, но два года назад их украли. Не продашь ли мне свои перед отъездом?»
Вероятно, Росс в конце концов понял, что советская машина не производит на русских такого впечатления, как иностранная, поскольку он загорелся желанием купить великолепный «шевроле», который, по слухам, продавал отчим Марджори Скотт. Для Советского Союза это был поистине роскошный автомобиль. Хотя Росс и знал, что обычные граждане не имеют права покупать и продавать машины частным образом, это его не остановило. У него были знакомства на черном рынке — несколько грузин, которые предложили ему за его машину пятьдесят тысяч рублей — сумму, достаточную для покупки «шевроле». Чтобы избежать неприятностей, Росс сообщил о своих планах кое-кому из влиятельных знакомых и, спустя несколько недель, раскатывал по Москве в новеньком, восьмицилиндровом американском «шевроле».
В середине 1967 года удача изменила Россу. Его все реже приглашали выступить с лекциями, а год спустя сообщили, что отдел пропаганды, к которому он был прикреплен, распущен. Источник доходов иссяк. По возрасту он мог претендовать на пенсию, но, как выяснилось, лекторам пенсия не полагалась. На этот раз никто из его влиятельных знакомых не был в силах ему помочь. Прошло еще несколько месяцев, и Росс заболел. Его положили в больницу, диагностировали у него неизлечимую форму рака и отправили домой. Жена Росса, не пожелавшая ухаживать за мужем, отчаянно пыталась найти такую больницу, которая согласилась бы его принять. Наконец она смогла куда-то пристроить исхудавшего Росса, и через два дня он умер.
На похороны жена Росса не явилась — якобы была вне себя от горя — и прислала дочь с зятем. Однако первая жена и две дочери пришли с ним попрощаться. Не припомню более грустных похорон. Я думал об одиночестве последних дней доведенного до нищеты Росса, когда от него отвернулась и жена, с которой он прожил двадцать шесть лет, и русские друзья. Когда он стал им не нужен, они просто выбросили его, как мусор, на помойку.
За годы жизни в Советском Союзе я знал шестнадцать человек, рожденных в смешанных браках. В школе каждый из них был объектом расистских шуток и насмешек. Некоторых — несмотря на отличные знания — заваливали на экзаменах пристрастные учителя. Один из поступивших в институт вынужден был из-за расизма перевестись на заочное отделение. Лишь пятеро из шестнадцати смогли получить институтский диплом, но возможности работать по специальности им не дали. Кто-то с университетским дипломом преподавал в младших классах. Девушка, изучавшая африканскую историю, получила место секретаря в Институте Африки. Те, кто не получил высшего образования, подвизались на низкооплачиваемой или физической работе.
Личная жизнь этих мулатов и мулаток складывалась нелегко. Красавица Линда, чемпионка Узбекистана по теннису и пианистка, была дочерью американцев — еврейки и чернокожего, приглашенного в СССР налаживать производство хлопка. В 1952 году она приехала в Москву поступать в университет, познакомилась с русским парнем, студентом консерватории, и они полюбили друг друга. Хотели пожениться, но его родители и родственники категорически возражали против их брака. Говорили, что не пустят их с Линдой на порог, а если он все-таки женится на ней, выпишут его из квартиры.
Несмотря ни на что, они поженились. Некоторое время встречались в парках и бродили по улицам. К счастью, скоро Линда сдала экзамены, поступила в университет и получила комнатку в студенческом общежитии. Обычно студентам не разрешают селиться в общежитии с мужем или женой, но Линда обратились за помощью к Россу, тот замолвил за них словечко кому-то из своих знакомых, и университетская администрация сделала для них исключение. Они прожили в общежитии четыре года, а потом снова оказались без крыши над головой. И снова муж Линды умолял родителей сменить гнев на милость, но из этого ничего не вышло. Решив, что ситуация безнадежна, Линда заговорила о разводе. Месяц спустя, на вечеринке, ее муж напился, сел за руль чужой машины, выехал на набережную и, пробив ограду, полетел вниз. Смерть наступила мгновенно. Его родители и братья говорили, что во всем виновата «эта мулатка Линда».
Линда столкнулась и с другими проблемами из-за цвета кожи. Хотя она была активной комсомолкой, ее не включили в состав молодежной делегации, отправлявшейся по инициативе ВЛКСМ в поездку с миссией доброй воли. Когда она во второй раз подала заявление, какой-то чиновник из министерства культуры сказал, что в поездке ей отказано. «Но почему? — спросила Линда. — Чем я хуже тех комсомольцев, которых вы отобрали?»
Лицо чиновника налилось краской. «Хорошо, я вам объясню. Кого, скажите на милость, вы будете представлять, если мы вас включим в делегацию? Что подумают о нашей стране?»
После смерти отца Линды ее мать сдала двухкомнатную квартиру в Ташкенте и переехала к дочери в Москву, где им пришлось ютиться в маленькой комнате. Через некоторое время Линда полюбила чернокожего студента с Занзибара. Она обратилась в соответствующие инстанции с просьбой предоставить им квартиру, чтобы они могли пожениться, но ответа не получила. Тем не менее они поженились, а через несколько месяцев Занзибар и Танганьика объединились, создав Республику Танзания, и мужа Линды срочно вызвали на родину. Вскоре пришло известие, что он назначен министром энергетики и транспорта. Тогда уже я подумал, что он вряд ли вернется к Линде, хотя вскоре после его отъезда она родила дочь.
Однажды Линде на работу позвонили из жилтреста и пригласили немедленно явиться. В жилтресте ее поздравили и вручили ордер на отдельную двухкомнатную квартиру в новом доме. Она в себя не могла прийти от неожиданности. Ей предложили въехать немедленно вместе с матерью и пообещали дать деньги на покупку мебели и всего необходимого. Более того, принесли красивые вазы с искусственными цветами и новые бытовые приборы для кухни. Линда изумлялась и недоумевала несколько дней, пока не пришло известие, что в Москву скоро приезжает ее муж. Очевидно, власти первыми прочитали его письмо жене и вознамерились продемонстрировать представителю Танзании благостную картину жизни в СССР. Когда муж уехал, Линда обратилась за визой для поездки в Танзанию. К ее удивлению, через две недели виза была готова. Увы, она так и не попала в Африку. Примерно за неделю до предполагаемого отъезда, просматривая танзанийскую газету, она увидела свадебную фотографию мужа с новой женой.
Мулаткам стало несколько проще выйти замуж после того, как в Москве открылись посольства получивших независимость африканских стран. Московские мулатки нравились сотрудникам посольств, и на начало шестидесятых пришелся настоящий свадебный бум.
Покидая Советский Союз, эти женщины надеялись на лучшую жизнь, однако все оказалось гораздо сложнее. Одна моя знакомая девушка поехала с мужем на его родину, в одну из африканских стран, но потом вернулась в СССР. Она не смогла найти себя в свободной стране. Всю жизнь ей говорили, что можно и чего нельзя делать. Она привыкла к тому, что большинство важных решений за нее принимают власти. Ей оказалось не под силу управляться с большим хозяйством со множеством слуг.
Однажды, когда ее муж ушел на работу, а ребенок был с няней, она в отчаянии отправилась в аэропорт, села на самолет и прилетела в Москву. Возвращение тоже далось ей нелегко. В аэропорту ее задержали и три с половиной часа допрашивали, поскольку она не получила разрешения из советского посольства. Наконец, ее отпустили, и она вернулась в квартиру матери. После всего пережитого у нее случилась истерика. Несколько недель она не выходила из дому.
Историю ее злоключений узнали и другие советские женщины, жившие в африканских странах, однако еще трое из моих знакомых последовали ее примеру и вернулись в Москву. Неопределенности, которую несет в себе свобода, они предпочли унижения в аэропорту, жизнь в тесной квартире с родителями без надежды выйти замуж, длинные очереди в магазинах.
Глава 26
Поль Робсон, Ленгстон Хьюз и другие
Когда Поль Робсон впервые приехал в Советский Союз в 1934 году, его встречали как международную знаменитость, одного из величайших певцов мира. Я получил приглашение на прием, который давало в его честь Всесоюзное общество культурных связей с заграницей (ВОКС). Приглашение, как вся официальная корреспонденция, которую я получал, было адресовано «негру Роберту Робинсону».
Прием оказался несравнимо роскошнее всех других, на которых мне довелось побывать. Мужчины пришли в смокингах, женщины — в вечерних туалетах. Еда была изысканная, а концерт превзошел все мои ожидания. Перед нами выступил не только сам Робсон, но и известные советские певцы и музыканты.
После концерта я попытался пройти за кулисы, чтобы поздравить Робсона с успешным выступлением, но меня остановили двое мужчин в штатском и грубо потребовали предъявить пропуск, которого у меня не было. Я не оставил надежды познакомиться с Робсоном и на следующий день отправился к нему в гостиницу, благополучно поднялся в номер, где застал его самого в окружении русских артистов, писателей и журналистов. Ко мне подошла жена Робсона, Эсланда, представилась и спросила, кто я и откуда. Выслушав мой рассказ о том, как я оказался в СССР, Эсланда сказала: «Муж сейчас занят. Позвоните завтра, и мы договоримся о встрече».
Два дня спустя я наконец встретился с Полем Робсоном, правда, мне тогда показалось, что ему было не до меня. Я надеялся поделиться с ним своими впечатлениями от Советского Союза, но он не дал мне такой возможности, и серьезного разговора не получилось.
— Я рад был узнать, — сказал он, — что вы вносите свой вклад в строительство социализма. Вы делаете важное дело. Желаю вам успехов в вашей работе.
Поблагодарив, я сказал, что его пение произвело на меня очень сильное впечатление.
— Знаете, — ответил Робсон, — я никогда раньше не выступал перед такой аудиторией. Они здесь действительно умеют слушать музыку, особенно народную.
Я заметил, что для русских и большинства других народов, населяющих Советский Союз, народная музыка — это часть жизни, и когда русские поют о страданиях, это очень похоже на негритянские песни. Тут в разговор вступила Эсланда. Она поинтересовалась, как давно я живу в Советском Союзе.
— Я приехал в июле 1930 года.
— Где вы получили профессию и откуда вы?
— Я родился на Ямайке. Когда мне было пять лет, родители переехали на Кубу. Там я и получил профессию.
— Значит, вы должны свободно говорить по-испански?
— Да, но с тех пор прошло одиннадцать лет.
— Я обожаю испанский язык.
— Когда я вас впервые увидел вместе с мужем на приеме, мне показалось, что в вашем лице есть что-то испанское.
— Мне об этом не раз говорили люди, знающие испанский, — ответила она с ноткой тщеславия в голосе. Очевидно, ей было приятно думать, что в ней видят европейку.
Тут Робсон встал и сказал, обращаясь ко мне:
— Робинсон, мы рады были с вами познакомиться и узнать, что вы, чернокожий, участвуете в строительстве великого нового общественного строя. Всего хорошего.
С этими словами он пожал мне руку своей огромной ручищей так крепко, что едва ее не сломал.
Накануне «Вечерняя Москва» превознесла Робсона до небес. В прессе и по радио его умоляли приехать снова. И он приехал. Второй раз я увиделся с ним в 1936 году, когда он решил определить сына в московскую школу. Идеалист Робсон полагал, что общественный климат в СССР здоровее, чем в Соединенных Штатах. Желая оградить сына от расизма, он привез его в Москву. В Кремле, разумеется, знали об идеалистических взглядах Робсона на советское общество, успешно скрывали от него грубую реальность советской жизни и превращали в преданного марксиста-ленинца.
В 1939 году Робсон снова вернулся в Советский Союз — на этот раз, чтобы забрать сына. В Европе началась война, и Робсон счел опасным оставлять его в Москве. Когда он снова приехал десять лет спустя, в 1949 году, газеты объявили его героем гражданской войны в Испании, где он, как писали, рискуя жизнью, выступал перед бойцами интернациональных бригад. Робсон вместе со своим знаменитым аккомпаниатором Лоуренсом Брауном дал три концерта в Москве, после чего отправился в поездку по стране.
За три года до его приезда, в 1946 году я познакомился с послом Эфиопии в СССР. Когда я рассказал ему о своей ситуации, он предложил мне поехать в Аддис-Абебу, поработать в недавно открывшемся техническом училище. «Когда мне было двадцать лет, — ответил я, — на меня произвели сильное впечатление слова Маркуса Гарви об обязанности каждого сознательного чернокожего — особенно профессионала — переселиться в Африку, чтобы помочь молодым нациям, и с тех пор я мечтаю об этом».
Позднее, в августе 1948 года, посол поехал в отпуск на родину, пообещав поговорить обо мне с высшим руководством страны. Спустя пять месяцев я, к величайшему сожалению, узнал, что посол скончался на операционном столе. Однако он заронил в меня мысль, что, если я смогу выбраться из Советского Союза, в Аддис-Абебе меня примут. Поэтому когда в 1949 году Робсон приехал в Москву, я отправился к нему в гостиницу на следующий же день после его первого концерта и попросил помочь мне уехать в Эфиопию, где я смогу обучать молодых рабочих. Внимательно меня выслушав, он сказал: «Я понял тебя, Робинсон, но так сразу ответить не могу. Я дам тебе знать о своем решении».
Четыре дня спустя Робсон выступал во дворце культуры гигантского автомобильного завода ЗИЛ. После концерта я подошел к нему и сказал, как я счастлив снова услышать его пение. Он поблагодарил меня и добавил: «Робинсон, у меня не было времени обдумать твою просьбу, но я это сделаю». Я заверил его, что пришел, чтобы послушать его выступление, и не тороплю его с ответом.
Неделю спустя я пришел в гостиницу к Робсону. Дверь мне открыл второй аккомпаниатор Робсона, чернокожий по имени Стивенс. «Поля нет», — сказал он и указал мне пальцем на стул. Когда я сел, он выпалил со злобой: «Что же ты, Робинсон, задумал — бежать отсюда? Оставайся там, где ты есть. Здесь твое место. Здесь ты нужен. Или ты хочешь запятнать репутацию Робсона, впутав его в свои планы? Это все, что я имею тебе сказать. Можешь идти!» Я был в отчаянии. Стивенс сказал мне то, о чем я и сам подозревал, но не хотел признать — в Советском Союзе лесть и внимание настолько вскружили Робсону голову, что помогать мне он не станет.
По возвращении Робсона в США, после триумфальных гастролей в Советском Союзе, власти аннулировали его паспорт, объяснив свое решение антиамериканскими заявлениями артиста. Во время одного из своих концертов в СССР Робсон сказал по-русски: «Я был, есть и всегда буду другом Советского Союза». На бис он неизменно исполнял знаменитую советскую пропагандистскую песню «Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек».
Через некоторое время Росс пригласил меня на вечер в Колонный зал Дома Союзов, посвященный дню рождения Робсона in absentia. Нас, вместе с тринадцатью почетными гостями, усадили в президиум. Очевидно, это было сделано в целях пропаганды — парочка черных лиц была очень кстати. Недаром на следующий день газеты вышли с фотографиями, на которых в президиуме среди остальных гостей сидели и мы с Россом. Подпись под фотографией сообщала, что двое живущих в Москве негров осуждают незаконное задержание Поля Робсона в США. Ораторы превозносили Робсона как великого сына своего народа и нападали на США за то, что его лишили возможности покидать страну. После окончания торжественной части нам, пятнадцати гостям из президиума, предложили легкие закуски, после чего должен был состояться концерт, на который я не остался.
В начале 50-х годов в Москву, по дороге в Китай, заехала Эсланда. Мне позвонил ее переводчик и сказал, что она хочет со мной встретиться. На следующий день я зашел к ней, и мы пошли в гастроном, за продуктами ей в дорогу. На обратном пути Эсланда задумалась, некоторое время шла молча, а потом сказала: «Вы просили Робсона помочь вам выехать в Эфиопию. Мы обдумали вашу просьбу, и он решил, что не может этого сделать. Видите ли, мы на самом деле недостаточно близко с вами знакомы и не представляем, что у вас на уме. Предположим, он вам поможет уехать, а вы, в Эфиопии, станете врагом советской власти. Тогда у нас возникнут неприятности с властями здесь, в СССР».
Несмотря на то что отказ Робсона помочь не стал для меня неожиданностью, я все же был глубоко уязвлен, тем более что он часто говорил о «своей родине Африке». С его международной репутацией, с его связями в высших советских кругах он вполне был способен осуществить мою мечту. Отказ помочь мне свидетельствовал о том, что Робсон не был свободным человеком. Отчасти за свою славу он заплатил возможностью поступать по совести.
В конце пятидесятых годов Робсон снова приехал в Москву. На первом концерте зал приветствовал его стоя. Через неделю тринадцать тысяч зрителей собрались послушать его во Дворце спорта имени Ленина. К сожалению, после концерта милиция и администратор стадиона не пустили нас с Россом к Робсону, хотя мы уверяли их, что певец нас хорошо знает и будет рад повидать старых знакомых.
Когда Робсон приехал еще раз, в 1961 году, я попросил его выступить перед рабочими моего цеха. Он дал согласие, о чем я и сообщил заводскому начальству почти за месяц до выступления. Однако объявление о концерте прозвучало по репродуктору только за два с половиной часа до приезда Робсона на завод. Вместе с другими рабочими мы наскоро соорудили сцену, расставили на ней несколько стульев и перевезли рояль. Когда в цех уже начали стекаться рабочие со всего завода (в конце концов, их набилось больше пяти тысяч человек), я поспешил в партком и стал ждать Робсона. Он приехал на машине с шофером, в сопровождении пианиста, переводчика и двух высоких крепких охранников. Едва я привел его в цех, раздался гром аплодисментов. Я хотел было присоединиться к толпе рабочих, но заместитель председателя профкома указал на сцену.
— Зачем мне сидеть здесь? — прошептал я. — Мое место в зале, вместе со всеми.
— Вы что, не понимаете, — ответил он, — вашему соотечественнику будет приятно видеть вас рядом.
Спорить было бесполезно, и я подошел поближе к сцене, но подниматься на нее не стал. Робсон обратился к рабочим по-русски и, глядя на меня, сказал: «Товарищи, мой дорогой друг Роберт Робинсон, который работает с вами много лет, пригласил меня к вам на завод. Я счастлив видеть вас так близко и хочу спеть несколько песен. Надеюсь, они вам понравятся».
Голос Робсона и особый магнетизм его личности покорили рабочих. Казалось, ему удалось затронуть душу каждого слушателя. Когда, исполнив несколько песен, Робсон затянул следующую, я вздрогнул от неожиданности. Я слышал раньше эту грустную еврейскую песню о вековых страданиях народа и подозревал, что она вызовет недовольство присутствовавших на концерте партийных начальников. Знал ли Робсон, готовый видеть в советском строе только одно хорошее, о существовании антисемитизма в СССР? Наверное, знал и, скорее всего, понимал, что он делает. В его голосе звучали рыдания, призыв прекратить унижение, избиение и уничтожение евреев. Он пел на идише, но я был уверен, что даже те из собравшихся, кто слышал эту грустную песню впервые, почувствовали, о чем она. Все слушали, не сводя глаз с его полного мольбы скорбного лица, дрожащих губ. Между исполнителем и слушателями установилась особая связь: его песня заставляла вспомнить былое и погрузиться в печаль. Кажется, Робсону удалось пробудить спрятанные глубоко в сердце русского человека религиозные чувства. Этой песней Робсон закончил свое выступление. Все молча, в глубокой задумчивости разошлись по рабочим местам.
Примерно через неделю газеты сообщили, что Робсон отдыхает в Крыму, где он посетил пионерский лагерь Артек. А вскоре по Москве прошел слух, что между Робсоном и Хрущевым произошел неприятный конфликт. Эту историю я слышал от трех наших заводских коммунистов. Хрущев, который тоже отдыхал в Крыму, пригласил Робсона в свою резиденцию. Робсон якобы спросил Хрущева, правду ли пишут в западных газетах о существовании антисемитизма в СССР. После этого, по словам моего собеседника, в чьей честности я не сомневался, «Хрущев, известный своей горячностью, пришел в бешенство и обвинил Робсона в том, что он вмешивается во внутренние дела страны». Робсона настолько потрясла реакция Хрущева, что на следующий же день он уехал в ГДР, где, как сообщало восточногерманское радио, обратился за медицинской помощью.
Мне очень хотелось проверить правдивость этих слухов. Однажды, несколько месяцев спустя, я встретил переводчицу, которая вместе с Робсоном приходила к нам на завод, и поинтересовался, исполнял ли он еврейскую песню на других концертах в Москве. Она ответила утвердительно. Пел ли Робсон ее специально? Понял ли он, что Советы обманывали его, скрывая жестокую реальность, и не начал ли наконец прозревать? Я задавал себе эти вопросы, на которые невозможно было получить ответа. Ясно было одно — Робсон неожиданно попал в немилость. После первого послевоенного концерта Робсона в Москве, в 1949 году, его песни транслировали по радио на всю страну дважды в неделю, а по воскресеньям передавали получасовой концерт. Я слушал его регулярно, но когда прошел слух о конфликте Робсона с Хрущевым, передачи прекратились. Больше я его не слышал по радио и не читал о нем в газетах. Его стерли из коллективной памяти страны, которой он восхищался. Он был любимчиком Советов до тех пор, пока слепо следовал их идеологической линии, но стал изгоем, как только подверг сомнению справедливость их внутренней политики.
От иностранцев я слышал, что здоровье Робсона ухудшается. Больше он не приезжал в СССР и так никогда и не сыграл на московской сцене Отелло, что ему было давно обещано. Возможно, именно горькое разочарование ускорило его смерть.
* * *
С Ленгстоном Хьюзом я познакомился в 1932 году, через два дня после его приезда в Москву. Хотя к тому времени ему едва исполнилось тридцать лет, он уже считался известным нью-йоркским поэтом и писателем и был президентом Лиги борьбы за права негров (созданной Компартией и впоследствии преобразованной в Национальный негритянский конгресс). В составе группы, состоявшей из двадцати двух чернокожих американцев, он приехал в СССР для участия в съемках советского фильма-эпопеи о жизни негров в Гарлеме и на Юге, в штатах Миссисипи и Джорджия. От съемок фильма в конце концов отказались под давлением то ли американского правительства, то ли белых американских бизнесменов, заключивших выгодные контракты с Советами, а может, и тех и других. В Москве так называемых представителей черной Америки принимали как самых почетных гостей. Их водили по городу и демонстрировали положительные перемены в жизни советских людей, произошедшие благодаря революции.
Всех американцев поселили в «Гранд-отеле», где я впервые увиделся с Хьюзом. За те месяцы, которые они провели в Москве, я по нескольку раз в неделю встречался с ним и его товарищами. Такой же, как и они, черный американец, я изнутри знал жизнь в СССР и считал, что могу оказаться им полезным. При первой же встрече Хьюз поразил меня своим жизнелюбием и интересом к людям. Он был легким и обаятельным человеком, поражавшим умом и проницательностью, как и лучшие из его стихов. Он любил веселую компанию и моментально мог сам развеселить кого угодно своим искренним, заразительным смехом. Его наняли переработать сценарий для фильма, но из-за бюрократической волокиты прошло несколько недель, прежде чем ему дали первоначальный вариант.
Однажды мы с Хьюзом пошли за бумагой и карандашами для него в магазин рядом с гостиницей. Обслуживавшая нас симпатичная девушка-продавщица приветливо улыбалась Хьюзу. Протягивая покупку, она обратилась ко мне: «Скажите вашему другу, чтобы он заходил к нам еще». На улице Хьюз задумчиво молчал, и я забеспокоился — вдруг он чем-то недоволен. Только когда мы дошли до сквера перед Большим театром, он проговорил: «Присядем ненадолго, Боб».
Мы сели на скамейку. «Как я рад, что ты пришел и спас меня от нашей переводчицы, — сказал Хьюз. — Мы здесь уже почти два месяца, и каждый день хочешь не хочешь она нас куда-нибудь ведет».
«Наверное, они хотят показать вам свое гостеприимство. Развлекают вас, чтобы вы не заскучали не чувствовали себя одинокими, — предположил я. — Ты ведь здесь уже довольно давно. Какое впечатление произвела на тебя молодая социалистическая страна?»
Открытое красивое лицо Ленгстона просветлело. Он вдруг оживился: «Я пока не пришел к окончательному выводу, потому что не так много успел увидеть. Но есть здесь такое, чему Америке стоит поучиться. Главное, что я заметил, — это отсутствие ненависти ко мне, как к чернокожему. Возьми хотя бы наш сегодняшний поход в магазин. Не припомню, чтобы где-нибудь еще белая продавщица относилась ко мне так вежливо и дружелюбно. Считается, что во Франции и Италии расизма не существует, но когда я был в этих странах несколько лет назад, меня не покидало ощущение, что они меня там просто терпят. Ни разу мне не дали почувствовать, как сегодня в магазине, — что цвет кожи не имеет значения. Когда мы вышли из магазина, я некоторое время не мог говорить — все думал, как сделать, чтобы черные и белые жили в мире у нас в Америке. Если люди с белой, коричневой, черной, желтой кожей могут жить мирно, без этнических конфликтов, в этой стране, где больше ста пятидесяти народов, то почему бы не следовать тем же принципам в США?»
На лице его отразились одновременно грусть, недоумение и надежда. «Как ты думаешь, — спросил я, — что будет с нами, черными, в Америке?»
«Скажу честно, нам предстоит долгая и тяжелая борьба, — ответил Хьюз. — Сейчас нам больше всего нужен умный и дальновидный лидер, способный объединить нас — и не только в Америке, но и во всем мире. Нас должна объединять общая для всего человечества цель, иначе многие очень скоро забудут, что мы стремимся к достижению свободы и справедливости для всех».
Мы еще долго сидели в сквере, обмениваясь впечатлениями от России и Америки, старались получше узнать друг друга. Я впервые в жизни говорил с писателем. И тогда, и в наши последующие встречи я неизменно находил в нем сочувствие и искренность. К своему делу, к литературному творчеству он относился чрезвычайно серьезно, но был слишком добрым и земным, чтобы возгордиться своим даром.
* * *
Коретти Арле-Тиц, чернокожая американская певица, познакомившая меня в 1933 году с Бермиными, приехала в Россию в 1912 году на гастроли с какой-то театральной труппой. Она влюбилась в русского интеллигента, решила остаться, и через пять месяцев они поженились. Однако родственники и друзья молодого человека отвернулись от него из-за того, что он женился на негритянке. Он все больше времени проводил вне дома, а когда возвращался, Коретти мучила его расспросами. Начались ссоры, и в конце концов Коретти ушла от мужа. К этому времени она поступила в Императорскую консерваторию (получить академическое музыкальное образование в Америке она бы никогда не смогла) и осталась в Петербурге, чтобы закончить учебу. Коретти мечтала вернуться в Америку и открыть вокальную школу для детей. Однако консерваторию она закончила через два года после революции. Америка отозвала своего посла из России, паспорт Коретти оказался недействительным, и уехать на Запад не представлялось возможным. В этой ситуации Коретти ничего не оставалось, как поддаться на настойчивые просьбы своего поклонника и снова выйти замуж.
Своего будущего мужа Коретти — в то время студентка третьего курса — встретила в консерватории. Сдержанный, хорошо воспитанный молодой пианист Борис Тиц сделал ей предложение на второй год знакомства. «Я отказывала ему четыре раза. Когда это его не остановило, я рассказала ему о моем первом замужестве. Он ответил, что не все мужчины одинаковы, что он никому не позволит вмешиваться в свою частную жизнь и что душа человека не зависит от цвета кожи. Он любит меня, и ему все равно, какого цвета у меня кожа».
Чтобы окончательно убедить Коретти остаться в Советской России, Борис предупредил ее, что в Америке в ней увидят «красную», и открыть вокальную школу ей будет гораздо труднее, чем она думает. Когда они поженились, семья и друзья Бориса приняли Коретти, но связь с ее собственными родителями после того, как она сообщила им о браке, прервалась навсегда. Несмотря на трудности советского быта, их жизнь сложилась хорошо: Коретти и Бориса связывали общие друзья, общие интересы, искусство. Среди их многочисленных знакомых были Максим Горький и Ипполитов-Иванов (талантливый и известный оперный композитор). Коретти умерла в 1951 году. Она прожила при коммунистическом режиме тридцать лет, но ни разу не сказала мне, что она о нем думает, как ни пытался я вызвать ее на этот разговор.
* * *
Среди моих знакомых темнокожих американцев был и Джон Саттон, учившийся в Институте Таскиги для черных, в Университете Дрейка и в Массачусетском сельскохозяйственном колледже и получивший магистерскую степень в Колумбийском университете. В начале 1930-х годов Джорджа Вашингтона Карвера, преподавателя Института Таскиги, пригласили приехать в СССР для оказания помощи в развитии сельского хозяйства. Сам Карвер ехать отказался, но рекомендовал своего ученика Саттона, который прибыл в Москву в 1932 году в составе группы из восьми чернокожих американцев, специалистов по сельскому хозяйству, птицеводству и хлопководству. Из Москвы их отправили на работу в Среднюю Азию и другие районы Советского Союза.
Саттон остался в СССР и в середине тридцатых годов разработал технологию изготовления веревок из рисовой соломы, что позволило открыть новые предприятия. Раньше веревка, произведенная в стране, была непрочной, часто рвалась. Благодаря Саттону Советы больше не нуждались в импорте джута и пеньки и сами стали крупным импортером бечевки. Я поинтересовался, что Саттон получил за свое изобретение. Он ответил с улыбкой: «Мое предприятие заплатило мне пару сотен рублей».
В одну из наших встреч, когда Саттон приехал ненадолго в Москву из Узбекистана, я поинтересовался, как складывается его профессиональная деятельность.
— Честно говоря, — ответил он, — непросто. Все мои рационализаторские предложения на каждом шагу наталкиваются на сопротивление. Люди настолько привыкли работать по старинке, что не хотят никаких перемен. Кроме того, не дает развернуться страшный недостаток оборудования.
Я говорил с начальством. Я писал в Москву. Мне везде обещают разобраться, но все остается по-прежнему. Я сдался-таки и, выполняя их требования, работаю по старинке, а свои рацпредложения держу при себе. Нередко, правда, меня мучает совесть — ведь меня не за этим сюда пригласили. А тебе-то как работается?
— Сопротивление переменам не такое сильное и не такое явное, как раньше. Мои предложения могут проигнорировать, отвергнуть или принять, но в любом случае мне не дают реализовывать их на практике. Эту проблему я решаю так: работаю сверхурочно, а потом приглашаю главного инженера, начальника участка и партсекретаря и предъявляю результат своей работы — показываю, как можно более эффективно и быстро выполнить ту или иную операцию. Тут уж они боятся показаться друг другу саботажниками и зарубить мой практически реализованный проект.
— Только и всего? — засмеялся он.
— Мы оба знаем, что на самом деле все гораздо сложнее. Нужно преодолеть массу бюрократических препон, но у меня это обычно получается.
Саттон пообещал испробовать мою стратегию у себя в Узбекистане.
* * *
Джордж Тайнз был специалистом с университетским дипломом по птицеводству и рыбоводству. В Америке ему не удалось найти работу по специальности, и он преподавал английский язык в негритянской школе на Юге, а потом работал докером в Нью-Йорке. Вместе с четырнадцатью другими темнокожими его завербовал для работы в Советском Союзе какой-то профсоюзный деятель. Сразу по прибытии в 1932 году в Москву их отправили в Узбекистан, спасать гибнущую отрасль — птицеводство. Тайнза теперь называли зоотехником. Ему удалось многое сделать для разведения более выносливой породы уток и увеличения их поголовья. Из Средней Азии его перевели в Симферополь. После войны он оказался на экспериментальной подмосковной ферме, куда я иногда к нему заезжал. У него была жена-украинка и трое таких же, как отец, симпатичных, общительных ребятишек.
Тайнз был крепким, широкоплечим мужчиной под два метра ростом с большими сильными руками. За все годы работы в Советском Союзе он, образцовый работник, гораздо более сведущий, чем его начальники, ни разу не получил повышения. Благодаря ему на Всемирной выставке в Брюсселе в середине пятидесятых годов советская экспозиция по птицеводству заняла первое место. Однако награды вручили не Тайнзу, а его начальнику, которого в газетах и по радио превозносили как героя труда. В проспекте выставки Тайнз был назван простым техником. Гражданин СССР, он все равно оставался чернокожим иностранцем, а Кремль желал показать миру достижения русских людей. Правда, когда советская делегация вернулась в Москву, Тайнзу вручили-таки две медали, полученные в Брюсселе. И хотя подлинного признания своих заслуг он не получил, Тайнз гордился медалями и всегда надевал их, приезжая в столицу. Ему нравилось видеть удивление на лицах русских, которые не ожидали, что чернокожий способен успешно трудиться на благо их родины.
Глава 27
Самая долгая дружба
Георгий Абрамович вряд ли обратил бы на себя ваше внимание. Человек тихий, он умел внимательно слушать и не торопился с ответом. Росту он был примерно метр шестьдесят, всегда чисто выбритый, подтянутый, но с небольшим брюшком. Мы познакомились в 1937 году в институте. Георгий нравился мне своей серьезностью, пытливым и дисциплинированным умом.
Скоро мы подружились, и он пригласил меня к себе на обед. Тогда-то я впервые и попал в пресловутую московскую коммуналку. Георгий с женой и родителями занимали одну большую перегороженную комнату в квартире с общей кухней и уборной, где кроме них жили еще десять семей. У каждой хозяйки была своя керосинка, и за полтора часа до обеда на кухне, где запах борща мешался с запахом щей, можно было увидеть одиннадцать женщин, склонившихся над своими кастрюлями. Абрамовичи всегда просыпались в четыре утра, чтобы не стоять в очереди в туалет, которая начинала выстраиваться часом позже. Потом они снова ложились спать на полтора часа.
Отец и мать Георгия — учителя, люди образованные и интеллигентные, — были интересными собеседниками, как, впрочем, и жена Георгия. Она тоже была еврейкой, прекрасно рисовала и, несмотря на тихий нрав, обладала быстрым, творческим умом. Я стал часто приходить к Георгию заниматься. Однажды, к своему величайшему удивлению, я узнал, что жена ушла от него и переехала к сестрам. Вскоре умер отец Георгия, и ему пришлось бросить институт и устроиться на вторую работу. К концу войны он возобновил занятия уже на заочном отделении и в 1947 году получил диплом инженера-механика. Несколько месяцев спустя двадцатидевятилетний Георгий возглавил конструкторское бюро, в котором под его началом трудились шестнадцать сотрудников. А еще через полгода он женился на Лене Соломоновой, прелестной темноволосой, черноглазой еврейской девушке, работавшей инженером в его бюро, и привел ее все в ту же комнату в коммуналке.
В конце сороковых годов я раз в неделю заходил к Георгию. Он много и с нежностью говорил мне о Лене. По всему видно было, что он влюблен. Почти всегда я заставал у них Марию, маму Лены. Она уходила после десяти и всегда просила дочь с зятем проводить ее до автобуса. Через год Лена родила дочь. Теперь мать с дочерью почти не расставались, вели бесконечную беседу о чем-то своем, не обращая внимания на Георгия. Его это очень расстраивало, ведь наедине с женой он оставался только поздно вечером, когда у него уже не было сил на разговоры.
Он жаловался мне на жизнь, но чем я мог ему помочь? Нужно было получше узнать его тещу, чтобы понять ее отношение к дочери. Прошло почти два года, прежде чем она рассказала мне свою историю, которая меня поразила: ведь эти две женщины чудом избежали гибели.
Мария Соломонова родилась в Киеве в 1901 году. В восемнадцать лет она приехала в Петроград, где познакомилась со своим будущим мужем, молодым кинематографистом, идеалистом-партийцем. В 1921 году у них родилась дочь Лена. Несмотря на полуголодное существование в крохотной комнатенке, они сохраняли веру в будущее и оптимизм. Настроение изменилось после убийства Кирова, когда по городу прокатилась волна террора. Арестовали их соседей, многих друзей, и они знали, что очередь за ними (несмотря на то, что муж Лены был коммунистом). Больше пяти лет они каждую ночь ждали, что вот-вот раздастся стук в дверь и за ними придут. К счастью, арест их миновал.
Началась война и с ней еще более отчаянная борьба за жизнь. В осажденном немцами Ленинграде в любой момент можно было умереть от голода или погибнуть под бомбежкой. Муж Марии, в то время заместитель директора студии «Ленфильм», ушел добровольцем на фронт, и мать с дочерью остались одни, почти без средств, в холодном Ленинграде. Чтобы согреться, они топили печь мебелью, а когда сожгли все, что можно, спали в зимней одежде, не раздеваясь. В городе съели всех собак, кошек и даже крыс. Вторая зима блокады, по словам Марии, была еще страшнее первой.
«Бомбежки и артобстрелы продолжались. Однажды в очереди за хлебом знакомая старушка рассказала Лене, что накануне в городе раскрыли шайку торговцев человеческим мясом, которое те выдавали за говядину и конину. Солдаты-патрульные обнаружили в подвале двоих мужчин; один из них с окровавленным топором в руке, как мясник, разделывал еще не остывший труп; на крюках висели куски человеческого мяса. Патрульные расстреляли их на месте». Помолчав, Мария сказала: «За два дня до этого нам с Леной удалось купить немного мяса. Мы его съели. После того как Лена услышала эту историю, нас несколько дней рвало».
Они потеряли друзей и знакомых, не вынесших голода и холода, но продолжали бороться за жизнь. Часами пытались отогреть друг друга своим теплом. «Что только мы не ели. Однажды сварили старые кинопленки мужа. Целлюлоза превратилась в желе, и мы съели его с черным хлебом. Оставшись совсем без хлеба, решили последовать совету одного знакомого и сварили старый ботинок. За два часа кожа размякла, но есть ее все равно было невозможно. Тогда мы провернули ботинок через мясорубку, и «фарш» бросили в кипящую воду. Вода стала коричневой, а на поверхности образовалась пленка. Когда содержимое кастрюли остыло, Лена попробовала его и объявила, что это варево не хуже, чем желе из кинопленки. Скоро мы съели все наши старые туфли. Мы так сблизились с Леной, что просто слились воедино. Как будто она — это я, а я — это она. Чувствовали друг дружку, поддерживали и не давали умереть».
Георгий знал не все из того, что открыла мне Мария, и теперь ему стало легче отводить душу в разговорах со мной. Он вроде бы понял, почему жена так близка со своей матерью, и смог принять это. Однако факт оставался фактом: в отношениях с женой Георгий испытывал эмоциональный голод. Он из кожи вон лез, чтобы получить отдельную квартиру с удобствами. В то время Георгий с женой, дочерью и тещей жили в двух тесных комнатах в коммуналке, а его мать — в комнате на другом конце города.
Наконец, в 1962 году, после шести лет в очереди, он получил небольшую двухкомнатную отдельную квартиру. Георгий был счастлив — теперь они заживут своей семьей, отдельно от тещи. Увы, теще этот план не понравился. Когда перед выдачей ордера на новую квартиру к ним в коммуналку явилась комиссия, дома была одна Мария. Она заявила инспекторам, что переезжает вместе с дочерью и ее мужем. В результате комнаты в коммуналках у них отобрали и ордер выписали на четверых, а не троих, как предполагалось вначале.
Новоселье было безрадостным. Я тогда впервые за двадцать пять лет знакомства увидел Георгия пьяным. Несколько дней спустя он сказал: «Мне совсем стало невмоготу. Говорить с женой не могу. Она все больше и больше времени проводит с матерью. Когда прихожу домой с работы, чувствую такое одиночество, что если бы не дочь, наверное, сошел бы с ума. В ответ на мои жалобы Лена вспоминает, что она вместе с матерью перенесла в блокаду, говорит, что они нужны друг другу, что они связаны навсегда».
Бедный Георгий! Что я мог ему на это сказать? Он старел на глазах и все больше становился похож на своего отца перед смертью. Хотя он мне этого никогда прямо не говорил, я догадывался, что появись у него такая возможность, он бы уехал из СССР. Единственное, чего он хотел, — это свободы и нормальной семейной жизни, а у него не было ни того, ни другого.
Скоро у него прибавилось неприятностей, и, к сожалению, по моей вине. В тот день у меня было небольшое дело на Центральном телеграфе. Мне не доставили три последних номера журнала «Ebony», и я пошел туда, чтобы написать жалобу. (Больше года назад я познакомился с чернокожим судьей из США, который вместе с женой приехал в Москву как турист. Вернувшись домой, они подарили мне годичную подписку на журнал «Ebony», из которого я мог кое-что узнать о жизни и проблемах американских негров. Разумеется, я был чрезвычайно благодарен за подарок. Джордж Крокетт — так звали моего знакомого — был позднее избран в Конгресс от тринадцатого избирательного округа штата Мичиган.) Подав жалобу, я позвонил на работу Георгию, чье конструкторское бюро было в двух кварталах от телеграфа. Он предложил зайти к нему. Я пришел после пяти, когда в бюро уже почти никого не осталось. Георгий с сотрудницей работали над каким-то чертежом. Когда он знакомил меня с женщиной, оказавшейся специалистом-схемотехником, я заметил двух человек, смотревших на нас во все глаза. Я подумал, что один из них — должно быть, партийный секретарь, а второй — какой-то начальник. Беседуя с Георгием и его коллегой, я пару раз бросил взгляд в их сторону. Они продолжали наблюдать за нами. Мне стало не по себе, и я понял, что нужно поскорее уходить. Для них я был иностранцем, и Георгия, дружески беседовавшего со мной, могли обвинить в недостойном советского гражданина поведении. Я сказал Георгию, что мне пора идти, но он попросил меня задержаться еще на полчаса, не подозревая, что дружба со мной будет расценена как преступление.
К сожалению, мои худшие опасения оправдались. На следующей неделе Георгий, вопреки обыкновению, не позвонил. Я ждал его звонка еще неделю, потом — месяц, и в конце концов позвонил сам. Услышал в трубке незнакомый голос: «А кто его спрашивает?» Никто из домашних Георгия так не осторожничал, и я понял, что это сигнал, чтобы я оставил его в покое.
Почти два года от Георгия не было ни слуху ни духу. Но вот однажды вечером, в воскресенье, позвонила Лена. Сказала, как они все соскучились по мне, поинтересовалась, можно ли зайти ко мне в следующую субботу. Через шесть дней раздался стук в дверь, и я поспешил встречать гостей. Передо мной стоял один Георгий, превратившийся за два года в старика. Мой дорогой, дорогой друг! Словно птица в клетке, ты мечтал о свободе, и как много тебе, должно быть, пришлось выстрадать за то время, что мы не виделись. Пока я усаживал его за стол, разливал чай и ставил пластинку, мы говорили о том, как нам обоим не хватало друг друга. Ясно было, что он хочет рассказать мне нечто важное, и я подумал, что ему легче будет это сделать, если мы постепенно восстановим дружеские отношения. Я попросил Георгия помочь мне со сложной конструкторской проблемой, и мы вместе ломали голову часа два, пока не решили ее. Когда он почувствовал себя свободнее, я спросил его о семье. Отношения жены с тещей остались прежними, но мне показалось, что Георгий стал более терпим к этому.
«А как вообще дела?» — спросил я. Он поставил чашку на стол, подошел к проигрывателю, прибавил звук, вернулся к столу и начал свой рассказ.
«Прежде всего, я хочу объяснить, почему не звонил и избегал тебя два года. На следующий день после твоего прихода ко мне в бюро меня вызвали в партком и допросили о наших с тобой отношениях. Они мучили меня больше получаса. Дело в том, что они решили, что ты приходил ко мне в бюро с какими-то дурными намерениями, и ждали от меня признания. Я ничего не мог сказать, кроме правды, но они хотели другого.
Собрав в тот же день всех сотрудников, секретарь парткома объявил, что один из членов коллектива нарушил моральный кодекс строителя коммунизма. Он указал на меня: вот он, преступник, угроза безопасности страны! Партия будет вести непримиримую борьбу с бесстыдными нарушителями социалистической законности. Преступление мое заключалось в том, что я привел иностранца в конструкторское бюро, то есть открыл врагу, чем оно занимается.
Затем слово взял младший конструктор, член партии. Он встал, достал из кармана бумажку и прочел: “Товарищи, вы только что слышали о преступном деянии Абрамовича, из-за которого вражеский агент получил возможность узнать, над чем трудится наш коллектив. Вред, нанесенный им, огромен, и мы не можем позволить Абрамовичу продолжать свою подрывную деятельность. Я призываю всех серьезно задуматься над произошедшим”.
Когда молодой коммунист закончил свою обличительную речь, снова встал партсекретарь. “Кто за то, чтобы уволить товарища Абрамовича с работы, поднимите руки”, — обратился он к присутствующим. Разумеется, все проголосовали единогласно.
Хотя я сказал секретарю парткома, что мы с тобой вместе учились в институте, что ты уже четверть века как советский гражданин, работаешь инженером на Первом шарикоподшипниковом заводе, пользуешься хорошей репутацией, он все равно меня уволил. Правда его не интересовала — он заранее принял решение.
Основание для увольнения было указано в моей трудовой книжке, выданной на следующий день — последний день работы в бюро: “Уволен за несоблюдение правил социалистической безопасности и потерю бдительности по отношению к иностранцам”. Из-за этой формулировки я не мог получить работу в другом конструкторском бюро, да и вообще где бы то ни было.
К счастью, месяцев через девять после моего увольнения я встретил своего одноклассника, который сделал успешную партийную карьеру. Его возмутило то, как несправедливо со мной поступили, и он устроил меня в конструкторское бюро одного из крупнейших московских предприятий. Меня взяли с испытательным сроком и постоянно за мной следили. Через три месяца мой одноклассник позвонил мне, чтобы сообщить, что мной довольны, и пожелать дальнейших успехов в работе. Скоро меня назначили руководителем группы конструкторов, а еще через три месяца — начальником конструкторского бюро».
Георгий не смог скрыть волнения: «Надеюсь, ты не держишь на меня зла за то, что я избегал тебя целых два года. Думаю, ты понимаешь, в какой сложной ситуации я оказался. Я очень хочу возобновить наши дружеские отношения». Разумеется, я заверил его, что все понимаю и что продолжаю считать его своим другом.
Георгий близко к сердцу воспринял известие о том, что я уезжаю из Советского Союза. Когда за две недели до моего отъезда он пришел попрощаться, было видно, как сильно он расстроен, ведь кроме меня ему не с кем было поговорить по душам. Не будет больше прогулок в парке — единственном месте, где мы могли свободно разговаривать, не опасаясь, что нас подслушивают. Ему остается только слиться с серой массой советских граждан, шагающих в ногу по команде своих вождей. Прощаясь, Георгий прошептал: «Как бы я хотел оказаться на твоем месте». Потом протянул руку и произнес: «Прощай, дорогой друг!»
Глава 28
Размышления о личной жизни
За годы жизни в Советском Союзе над моими отношениями с женщинами, как и надо всем, что я делал, постоянно нависала угроза слежки. Приходилось быть подозрительным, соблюдать осторожность. Связь с женщиной или обещание связи легко могло оказаться ловушкой, которую расставили соответствующие органы. Их интересуют ваши слабости, чтобы можно было управлять вами или получить на вас компромат и в будущем, если понадобится, шантажировать, подвергнуть наказанию или окончательно заманить в свои сети.
Впервые меня попытались поймать таким образом в Сталинграде, после инцидента с Люисом и Брауном. Однажды ко мне подошла симпатичная русская девушка и, протянув записку, удалилась. Я тогда еще плохо знал русский язык и показал записку одному из наших русских американцев. В ней говорилось, что я обрел свободу в Советском Союзе, что у меня здесь много друзей, в том числе и она. Я решил не отвечать и вскоре забыл о записке.
Через неделю я с удивлением увидел эту девушку в подъезде своего дома. Она спросила, нельзя ли ей зайти ко мне, и, хотя я предпочел бы ей отказать, я побоялся показаться невежливым и впустил ее к себе в комнату. Не прошло и получаса, как она попросила меня купить ей кое-что из одежды и пару туфель в магазине для иностранцев. Я сразу же заподозрил неладное, не зная, хочет ли она приодеться или же ее подослали ко мне, чтобы вовлечь в операции на черном рынке, то есть нарушить закон. Я сказал ей, что помочь не могу, поскольку то, о чем она меня просит, незаконно.
Несмотря на мой отказ, она еще несколько раз заходила ко мне. Она была замужем, и я никак не поощрял ее интереса ко мне. Тем не менее однажды она явилась с явным намерением затащить меня в постель. Минут через пятнадцать она просто напала на меня: хватала, лезла с объятиями и поцелуями, пыталась соблазнить. Мне буквально пришлось от нее отбиваться. Девица эта меня нисколько не интересовала: во-первых, она была не в моем вкусе, и во-вторых, я подозревал, что ее ко мне подослали. После того как я сказал ей, что не собираюсь жениться на русской, потому что у меня есть девушка в Нью-Йорке, она отстала и больше не приходила.
Следующее испытание ждало меня в Москве, когда я уже работал на Первом шарикоподшипниковом заводе. Я был дома, услышал стук, открыл дверь и увидел перед собой молодую красивую, хорошо одетую женщину.
— Вы Робинсон? — спросила она.
— Робинсон.
— Я из «Правды». Можно войти? Я получила задание от редакции познакомиться с вами. Мы хотим написать о вас.
Я провел ее в комнату и спросил, что именно ее интересует.
— Не будем торопиться с интервью. Сначала я бы хотела получше вас узнать.
Она поинтересовалась, где я получил профессию, и потом начался какой-то долгий и бессмысленный разговор. Наконец, я не выдержал и спросил, когда она приступит к интервью.
— Зачем торопиться, — сказала незваная гостья и через несколько минут перешла в наступление; загнав меня в угол, она стала приставать ко мне с объятиями и поцелуями. В любом случае женщина эта мне не понравилась. Я сомневался в искренности ее чувств, и мне была неприятна ее чрезмерная напористость. В женщине меня привлекает не только внешность, но и ум; любовная связь — это не совокупление собак, которые снюхались где-нибудь в переулке, сделали свое дело и разбежались. Хотя моя гостья была привлекательной, стройной, элегантной женщиной, я остался к ней равнодушен. Сказал ей без обиняков:
— Послушайте, если я вступлю с вами в отношения, то вы потребуете, чтобы я на вас женился. Я же не собираюсь ни на ком жениться в России, поэтому лучше бы вам оставить меня в покое. Между нами ничего не может быть.
Она явно огорчилась и сказала с чувством уязвленной гордости:
— Вы первый мужчина в моей жизни, который остался ко мне равнодушен.
Мне потребовалось два часа, чтобы окончательно избавиться от нее. Она не оставляла надежды меня соблазнить — видимо, я ее заинтересовал как сложный случай. Она оголила передо мной все, что только возможно. Разве что не разделась совсем. Наконец, поняв, что продолжать свои игры бесполезно, она ушла. Среди русских распространено мнение, что чернокожие мужчины не могут устоять перед белыми женщинами. Хотя слово «черномазый», которым в России называют негров, буквально значит «темнокожий», за ним угадываются представления о том, что своей темной кожей африканцы обязаны необычайно сильному возбуждению во время полового акта. Из некоторых фраз, брошенных моей гостьей, я заподозрил, что ее подослали, чтобы проверить, действительно ли черные не контролируют свою сексуальность, и найти мое слабое место.
Примерно через год после этого случая я познакомился на трамвайной остановке с симпатичной молодой женщиной. Вроде бы встреча была случайной, не подстроенной, и со временем эта женщина стала проявлять ко мне совершенно искренний интерес (независимо от того, подослали ли ее ко мне вначале или нет). Она подошла ко мне, когда мы оба ждали трамвая, и спросила, не Робинсон ли я. Потом объяснила: «Я работаю рядом с Первым подшипниковым, на шинном заводе. Я вас раньше видела и много о вас слышала от наших рабочих, и в газете читала. Очень рада с вами наконец познакомиться. Меня зовут Лена».
Мы разговорились и в трамвае сели рядом. Ее остановка была за одну или две до моей. Прежде чем выйти, она сказала, что хотела бы увидеться снова, и попросила у меня номер телефона: я ей понравился и ей было со мной интересно. Я ответил, что не возражаю, но, к сожалению, не помню свой номер, и поэтому нам придется ждать, пока мы снова не встретимся на остановке. Через три месяца мы действительно встретились. Я решил, что не стоит больше ее избегать, и дал ей номер своего телефона. Скоро она позвонила: «Когда можно к вам зайти?»
Я ответил, что очень занят, зная какими требовательными бывают русские женщины, покушающиеся на ваше время всеми возможными способами. Но когда она позвонила второй раз, я решил, что нечего откладывать встречу, и пригласил ее к себе. Она пришла точно в назначенное время и провела у меня пару часов. Мы болтали обо всем на свете, а потом, как я и ожидал, она захотела назначить новое свидание.
Мне была приятна ее компания, хотя я старался избежать серьезных отношений. В течение нескольких месяцев Лена время от времени навещала меня. Хотя она знала, что я приехал из Америки, ей было любопытно узнать о моих корнях, и однажды она спросила:
— Ты кто на самом деле — американец или африканец?
— Что ты имеешь в виду?
— Ты ведешь себя не как негр.
Я спросил, что она хочет этим сказать, и она ответила:
— Говорят, что чернокожие так любят белых женщин, что не в силах устоять перед ними. Мы же с тобой встречаемся уже девять месяцев, а ты даже не дотронулся до меня ни разу.
— Мои предки — африканцы. Возможно, твое представление о чернокожих ошибочно. А может, дело во мне. Решай сама.
Лена продолжала у меня бывать и, к несчастью, влюбилась в меня. Однажды она пришла грустная, с заплаканными глазами. Я спросил, что случилось.
— На заводе меня вызывали на допрос, хотели узнать, зачем я так часто с тобой встречаюсь, угрожали мне. Они знают, что я бываю у тебя раз в неделю, и их интересовало, в каких мы отношениях. Я сказала, что мы просто дружим. Тогда они запретили мне к тебе приходить, или же меня выгонят с работы.
- Что ты собираешься делать?
— Сама не знаю. Только расставаться с тобой не хочу. Мне нужно еще подумать.
Я попросил ее сообщить мне окончательное решение, но, честно говоря, считал, что самым разумным для нее было бы держаться от меня подальше. Поэтому я посоветовал ей не рисковать больше и позвонить мне по телефону. Однако она все же пришла и сказала, что решила продолжить наши отношения, несмотря на угрозу увольнения.
И снова я вынужден был ее предупредить: «Пожалуйста, не думай, что я женюсь на тебе из-за того, что тебе угрожают». «Я и не думаю», — ответила она. Наш разговор длился недолго, и, как оказалось, мы виделись в последний раз перед долгой разлукой. За преступную, с точки зрения государства, связь ее выслали из Москвы. Прошло три года, прежде чем она снова появилась у меня. Она рассказала, что ей запретили приезжать и даже писать письма в Москву. Теперь срок ссылки окончился, ей разрешили вернуться и поселиться с матерью и сестрой. Я попросил ее больше ко мне не приходить. Она ответила: «Я должна тебя видеть. Я не могу без тебя». Тогда я сказал категорическое «нет». Наши встречи грозят ей новыми неприятностями, и если она придет, я не впущу ее и прошу меня за это простить.
Еще одно знакомство произошло в доме отдыха в Мисхоре, в июне 1934 года. Валя, подруга одной моей знакомой московской балерины, была рада повстречать настоящего чернокожего. Раньше она видела таких, как я, только на фотографиях и не могла понять, как это у людей может быть черная кожа. Незадолго до моего отъезда Валя сказала, что вместе с Ленинградским театром оперы и балета, в котором она танцевала, скоро приедет на десять дней в Москву.
В Москве Валя позвонила мне из «Гранд-отеля», и мы в тот же вечер встретились. Она пригласила меня в свой номер, и мы разговорились. Она была еврейкой, так же как и ее бывший муж, с которым она развелась. Когда она рассказывала мне о своей работе в балетной труппе, раздался громкий стук в дверь, и в комнату, не дождавшись ответа, ввалился какой-то человек с блокнотом и карандашом в руке. Обращаясь к Вале, он сказал: «Я пришел принять ваш заказ на ужин».
«Я не заказывала ужин. Что вам здесь нужно?» — ответила она резко.
Пропустив ее слова мимо ушей, он повторил: «Мне велено принять у вас заказ. Что вы будете есть?»
«Пожалуйста, оставьте меня в покое. Никакого ужина мне не надо. У меня гость».
Он ушел, а я порадовался, что мы всего-навсего разговаривали, когда этот детина, очевидно, посланный, чтобы проверить, чем мы занимаемся, ворвался в номер. Мы еще немного поговорили, и я ушел. Из Ленинграда Валя прислала мне письмо с приглашением приехать к ней на неделю.
Валя, скорее всего, не пыталась меня поймать; просто она была глупа. Как ей могло только прийти в голову, что я могу на неделю бросить работу и самовольно уехать из Москвы! Куда бы я ни отправился, за мной везде бы следили. Я послал вежливый ответ, объяснив, что очень занят и не смогу вырваться с работы. Потом мы еще несколько раз с ней встречались, когда она со своим театром была проездом в Москве. Инициатива неизменно принадлежала Вале. Встречи всегда были короткими — не больше двух часов — и в конце концов окончательно прервались.
В 1947 году в доме отдыха я познакомился с женщиной по имени Далия, которая мне понравилась. Ее прапрадед попал в Россию с наполеоновской армией. Я сразу же обратил на нее внимание. Высокая, красивая, очень живая, она имела обыкновение жестикулировать на французский манер. В тот вечер я с другими отдыхающими о чем-то беседовал, когда к одной из женщин неожиданно подошла Далия, узнавшая в ней старую знакомую. Они обнялись, начали говорить друг другу комплименты и сокрушаться, как давно они не виделись. Потом приятельница Далии представила ее нам.
Утром Далия подошла ко мне и предложила присоединиться к ней и ее друзьям, отправлявшимся на прогулку. Я пошел, и, хотя нас было несколько человек, она все время держалась рядом со мной. Перед ужином Далия договорилась с сестрой-хозяйкой, чтобы нас усадили за один столик. Мы не могли наговориться, а после ужина пошли в кино. Наше знакомство переросло в дружбу, и за день до моего отъезда Далия сказала, что решила ехать в Москву вместе со мной, хотя ее путевка заканчивалась через три дня. На вокзале в Москве она взяла номер моего телефона, и едва я вошел в квартиру, как раздался телефонный звонок. Звонила Далия, и мы договорились встретиться. Наши отношения продолжились, но, увы, ни к чему не привели — помешали власти.
На следующей неделе она пригласила меня в оперный театр, а еще через неделю — в кино. Когда мы вышли из кинотеатра, я заметил, что Далия — всегда и со всеми такая теплая и дружелюбная — ведет себя холодно, словно чужая, и понял, что по какой-то причине нашей дружбе пришел конец. Я проводил Далию до дома, и при расставании она попросила меня позвонить ей ровно в четыре часа в среду. Я удивился: «Почему ты хочешь, чтобы именно я тебе позвонил? И почему ровно в четыре? Раньше ты никогда не назначала точное время для звонка». Она пообещала, что я все пойму, когда позвоню ей.
До среды я ломал голову, пытаясь угадать, что же все-таки произошло. По-прежнему недоумевая, позвонил в назначенное время. Гудки. Снова набрал номер, и опять гудки в трубке. Сделал третью попытку, твердо решив, что если никто не подойдет к телефону, больше звонить не буду. На этот раз, когда я уже совсем отчаялся, Далия взяла трубку. Голос ее дрожал, и, похоже, она плакала. «Прошу тебя, пожалуйста, никогда мне больше не звони. Я не могу с тобой встречаться», — произнесла она громко.
Очевидно, она выполняла инструкции. Либо кто-то был с ней в одной комнате, либо наш разговор прослушивался. «Хорошо, хорошо», — пробормотал я и повесил трубку. Далия пропала из моей жизни до 1969 года, когда у меня раздался телефонный звонок. «Алло, это Далия. Сегодня день рождения Поля Робсона, вот я и вспомнила о тебе и решила позвонить», — сказала она таким тоном, будто прошло не двадцать два года, а двадцать два часа.
«Вот уж не ожидал тебя услышать. Как ты узнала мой номер?» — полюбопытствовал я. Дело в том, что у меня поменялся номер телефона, и узнать его было не так просто. Ее звонок после всего, что произошло, вызвал у меня подозрение. Она сказала, что хочет повидаться и все объяснит при встрече. Мне было интересно узнать, что произошло с ней в 1947 году, и я пригласил ее зайти. Когда через пару дней мы встретились, я ее не сразу узнал. Далия сильно пополнела и подурнела за те годы, что мы с ней не виделись: казалось, что сама советская жизнь оставила неприятный отпечаток на ее лице.
Когда она уселась на диване с чашкой чая, я спросил ее прямо и без обиняков:
— Почему ты так поступила двадцать два года назад?
Она опустила глаза:
— Меня заставили. Больше ничего сказать не могу, — и расплакалась.
— Почему ты плачешь?
— Я столько пережила за эти годы. Вот увидела тебя и вспомнила время, когда жизнь казалась такой простой и все было впереди. Меня вынудили порвать с тобой, а потом появился человек, за которого я хотела выйти замуж, но пришлось выйти за другого. Поступила так против своей воли. Я не была хозяйкой собственной жизни. Уверена, что ты понимаешь, о чем я говорю.
Я поверил в ее рассказ, но в то же время подумал: «Предположим, она искренне захотела со мной повидаться. Однако если двадцать лет назад органы госбезопасности превратили ее в свою марионетку, то вполне возможно, что она и сейчас вольно или невольно продолжает подчиняться своим кукловодам». Из разговора с Далией я узнал, что ее дочери двадцать один год. Минут через сорок пять Далия заторопилась. Я проводил ее до автобусной остановки, и мы распрощались.
Прошла неделя, и она снова позвонила: ей хотелось встретиться, поговорить. Мне было интересно послушать, что еще она может мне рассказать, и я пригласил ее зайти. Она пришла не одна, а с дочерью. Пока мы пили чай с печеньем и беседовали, девушка ни на минуту не спускала с меня глаз: она впервые в жизни видела настоящего чернокожего. Они пробыли у меня часа полтора и ушли.
На следующий день Далия снова позвонила: «Мы вчера хорошо посидели. Ты не представляешь, какое сильное впечатление ты произвел на мою дочь — просто очаровал ее. Она только о тебе и говорит. Знаешь, я хотела бы встречаться с тобой, но думаю, что не стоит приводить к тебе дочь. Она возомнила, что ты мужчина ее мечты, несмотря на все мои возражения, ведь ты по сравнению с ней — старик. Говорит, что возраст для нее не имеет значения».
После этого Далия заходила ко мне еще четыре раза. По-моему, она надеялась возобновить наши отношения с того момента, на котором они прервались двадцать с лишним лет назад. Однако я не дал ей ни малейшего повода для близости. Ее дочь я больше не видел.
Еще с одной женщиной я познакомился в 1972 году. Она попросила у меня номер телефона, договорилась о встрече и зашла ко мне. Именно после ее визита у меня из квартиры пропали ценные документы, в том числе мой старый ямайский паспорт. Я поставил пластинку и минут на десять вышел из комнаты на кухню, чтобы заварить чай. В это время она могла найти документы. Сундук, в котором они хранились, не был заперт. Разумеется, вполне вероятно, что пока я был на работе, КГБ прислал за документами кого-нибудь еще. Однако кто бы их ни унес, я уверен, что эту женщину ко мне подослали. Может быть, ее задача состояла в том, чтобы посмотреть, что и где у меня лежит, чтобы облегчить работу взломщикам из КГБ. Надо сказать, что они не нашли того, что искали, — паспорта с визой, позволявшей мне выехать в Уганду на время отпуска.
Последняя женщина, с которой я познакомился до отъезда из СССР, работала врачом и жила в центре Москвы, недалеко от здания ЦК КПСС. Зина — так звали мою новую знакомую — пригласила меня в гости. У ее дома прогуливались несколько агентов КГБ, двое из которых явно проявили ко мне интерес. Я провел приятный вечер в компании с Зиной, ее матерью и бабушкой. Правда, когда вышел на улицу, увидел все тех же чекистов, провожавших меня глазами. Через несколько дней — та же картина.
Зина мне нравилась, но у нас не было возможности ближе узнать друг друга. Когда она пришла ко мне в первый раз, то с порога предупредила, что пробудет минут сорок, не больше. Во второй раз она привела с собой мать. К этому времени я уже знал, что ее мать сама сотрудничала с КГБ. Вскоре Зина попросила меня больше ей не звонить. Я догадался, что она следовала указанию своей матери или еще кого-то из КГБ, запретивших ей со мной встречаться. Что я мог ей на это сказать? Сказал, что все понял, и повесил трубку.
Примерно три месяца спустя Зина снова позвонила, стала извиняться — дескать, она была вынуждена так поступить — и предложила увидеться. Я ответил, что в данной ситуации это бессмысленно. Зина начала было что-то говорить, но потом вскрикнула, и раздались гудки — кто-то выхватил у нее трубку. Больше она не звонила.
Моя личная жизнь в Советском Союзе была трудной. Я как человек верующий не забывал библейскую заповедь о греховности прелюбодеяния и старался ей следовать. Так или иначе, любая попытка установить серьезные, длительные отношения с русскими женщинами была обречена. Все советские граждане находятся под постоянным контролем. Ни я, ни эти женщины не были свободны.
Глава 29
Шестидесятые годы
Впервые попав в Советский Союз, я был слишком наивен, чтобы понимать, что мной могут интересоваться органы госбезопасности. Я испытывал благоговейный восторг перед окружающим меня незнакомым миром, и большая часть времени и энергии уходила на то, чтобы осмыслить те поразительные впечатления, которыми дарил меня каждый день. В силу своей аполитичности (у меня не было мнения по поводу социалистического строя) я и подумать не мог, что могу быть объектом постоянной слежки. С началом террора я вдруг увидел то, чего раньше не замечал; со временем я понял, что в Советском Союзе мне никогда не избежать слежки. Однако лишь в 1965 году мне открылась еще одна неприятная сторона жизни в полицейском государстве, которая ставила под угрозу мой отъезд из него.
После тридцати лет жизни в СССР я, как никогда, был полон решимости уехать. Год за годом я запрашивал визу для поездки в Соединенные Штаты или на Ямайку на вполне законных основаниях, к которым нельзя было придраться. Я всегда работал на благо страны — был депутатом Московского совета, образцовым инструментальщиком, конструктором, инженером. Меня не раз награждали медалями и почетными грамотами. Я не сказал ни одного дурного слова про Советский Союз. Я был абсолютно законопослушным гражданином. Более того, меня даже не обвинили в преступлениях, которых я не совершал. За мной постоянно следили, читали все мои письма и письма моих корреспондентов, на меня стучали соседи, и тем не менее никакого компромата на меня не нашли.
Органы госбезопасности могли узнать обо мне все что угодно — когда я лег спать, с кем дружу, чем занимался и о чем говорил на работе, что ел и какой ботинок — правый или левый — надел первым. Но я делал все, чтобы они не узнали главного моего секрета. Никто в России, будь то ближайший друг или агенты госбезопасности, не догадывался о моей потаенной мечте — уехать из СССР. По крайней мере, так я думал до 1965 года.
Мой секрет был открыт после того, как я попытался осуществить свой план с помощью президента Гвинейской республики Ахмеда Секу Туре. Как-то я прочел в «Правде» большую статью о Гвинее, которая недавно объявила о своей независимости. В статье говорилось, что скоро президент этой африканской страны посетит Советский Союз с официальным визитом. В статье — разумеется, абсолютно антиколониалистской по тону — упоминалось также, что французы, уходя из своей бывшей колонии, забрали все техническое оборудование, вплоть до телефонов, электрических лампочек и унитазов. Поразмышляв пару дней, я решил, что, если мне не разрешают выехать в Штаты или на Ямайку, может быть, стоит попытаться получить приглашение в Гвинею. Я знал, что могу принести пользу; я свободно говорил по-французски и мог преподавать гвинейцам машиностроение и помочь молодой республике провести индустриализацию. Итак, я написал письмо Туре с предложением своих услуг. Дело было за малым — передать президенту мое письмо.
Само собой разумеется, послать письмо по почте я не мог — его бы обязательно перехватили. Нужно было передать его лично президенту, когда тот приедет в Москву. Но как? Кому можно было такое доверить? Только человеку, имеющему возможность увидеться с Туре. Перебрав в уме все варианты, я остановился на одном моем знакомом, журналисте из Австралии. Мы познакомились несколько лет назад. Он тогда только что приехал в СССР и пожелал взять у меня интервью. Обо мне он прочел в журнале «Советский Союз», еще у себя на родине. Он понравился мне при первой же встрече; вскоре он пригласил меня к себе домой и познакомил с женой. Мы подружились.
Я рассказал ему о своем письме Туре, объяснил, почему не могу довериться почте, и спросил, не может ли он передать его адресату. Как я и ожидал, он с готовностью согласился.
Прочитав в газете, что Туре завершил свой визит и отбыл на родину, я едва удержался, чтобы сразу не поспешить к своему другу и узнать, удалось ли ему выполнить мою просьбу. Решил, что будет лучше, если я подожду хотя бы день и дам ему возможность самому позвонить мне. Только через два дня, не дождавшись его звонка, я отправился к нему на квартиру. Они с женой так обрадовались мне, что у меня мелькнула надежда, что план удался. Усадив меня, он ушел в спальню и вернулся с письмом в руке. У меня сердце упало. Опять неудача!
«Боб, я искал случая передать президенту твое письмо, — сказал он. — Не пропустил ни одного официального приема, когда можно было оказаться с ним рядом. Однако люди из КГБ не отходили от Туре ни на минуту. Попытайся я прорваться сквозь их заслон, я бы сейчас не разговаривал здесь с тобой. Ты уж извини».
Что я на это мог ответить? Поблагодарил, сказал, что все понимаю и ценю его попытку мне помочь. В полном отчаянии я вернулся домой и положил запечатанный конверт с письмом в верхний ящик моего сундука. После этого закрыл все ящики и дверцы на ключ.
Когда два года спустя я узнал о предстоящем визите в СССР президента Ганы Кваме Нкрумы, я решил еще раз попробовать осуществить свой давний план. Чтобы не излагать просьбу заново, логично было переписать письмо к Туре, которое хранилось у меня все это время. Однако в ящике сундука, где всего две недели назад я его видел своими глазами, конверта с письмом не оказалось. Куда он мог пропасть? Не положил ли я его случайно в ящик с фотографиями? Нет, там его не было. Не оказалось его и в ящике с носовыми платками. Может, конверт выпал из сундука на пол? На коленях я исползал всю комнату. Снова и снова заглядывал в каждый ящик. Проделав это раз двенадцать, не меньше, наконец, сдался. Я был в полном недоумении — ведь я отлично помнил, что не вынимал конверта из сундука.
Целую неделю, каждый вечер возвращаясь домой с работы, я возобновлял поиски, которые заканчивались ничем. За два дня до объявленного визита Нкрумы я написал письмо заново. Проблемы это не составило, но мысль о пропаже продолжала меня беспокоить. На этот раз я решил сам попытаться передать письмо. Мне повезло встретить пресс-секретаря Нкрумы в гостинице «Ленинградская». Он согласился передать письмо президенту, но выполнил ли он мою просьбу, я не знаю, потому что ответа я не дождался. Думаю, что даже если Нкрума получил мое письмо, он вряд ли захотел мне помочь, поскольку это могло быть воспринято как вмешательство во внутренние дела Советского Союза, с которым он пытался установить дружественные отношения. Что касается пропажи, то я продолжал поиски письма. Через год у меня появились кое-какие подозрения по поводу его исчезновения, которые подтвердились спустя еще несколько лет.
Прозрение наступило в 1965 году в доме отдыха Завидово под Москвой. Однажды вечером на танцплощадке ко мне подошла полноватая женщина лет сорока пяти: «Товарищ, я заметила, что вы всегда один. Почему вы не танцуете? Уверена, вы прекрасный танцор. Угадала?»
Я отшутился: «Да, когда-то я довольно хорошо танцевал, но с тех пор колени у меня заржавели, и, боюсь, суставы вот-вот заскрипят. Ноги перестали меня слушаться». На следующий день, после обеда, женщина снова нашла меня и спросила, что я собираюсь делать. Обычно в это время я гулял в лесу или сидел где-нибудь на причале с книжкой. Она предложила вместе пойти на прогулку. Судя по ее речи, по тому, как она одевалась, Лидия Степановна — так ее звали — была женщиной образованной, интеллигентной. Вернувшись в дом отдыха, мы договорились встретиться на следующий день после обеда. Тогда я узнал от нее, что она член партии, что ее муж, тоже член партии, пропал в 1952 году, что у нее есть взрослая замужняя дочь и что сама она успешно работает в Москве экономистом. Она вдруг прервала свой рассказ и замолчала, как будто обдумывала что-то, вспоминая прошлое. Потом посмотрела на меня грустно и спросила:
— Вам можно доверять? Вы первый иностранец, с которым я так запросто, по-дружески, могу говорить. Большинство иностранцев, с которыми я встречаюсь по работе, — большие шишки у себя на родине, и мы ведем только чисто деловые разговоры.
Я насторожился. Не была ли она подослана КГБ, чтобы заманить меня в ловушку? В конце концов, инициатива в наших отношениях исходила только от нее. Я спросил осторожно:
— В каком смысле — доверять?
— Просто я чувствую, что вы способны понять то, что меня волнует.
— Можете быть уверены: все, что вы захотите сказать, останется между нами.
— Знаете, я в партии уже больше двадцати пяти лет и многое принесла ей в жертву — как и мой муж до своего исчезновения. Но все впустую. После XX съезда я поняла, что не могу больше верить в незыблемость идеалов партии. Многие мои друзья думают также: они удручены, никому не доверяют и уверены, что нас обманули. Мы считаем, что в нашей стране никогда не наступит настоящий коммунизм.
«Ничего себе! — подумал я. — Вот так откровение! Если это ловушка, то серьезная». Я боялся сказать что-нибудь, что могло быть воспринято как согласие. Опустил глаза, словно задумавшись над ее словами. Она ждала ответа.
— Не думаете ли вы, что нехорошо держать под подозрением человека, который столько лет верно служит этому строю? — спросила она.
— Что значит под подозрением? — пробормотал я. Мне стало не по себе, ведь эта женщина словно прочитала мои собственные мысли о жизни в СССР.
— Вы не поверите, — прервала она молчание.
— Может, поверю, а может, нет.
— Так вот, представьте себе, что последние четыре года каждый раз, когда вы уезжаете в отпуск, вашу комнату обыскивают в поисках инкриминирующих вас документов. Представьте себе, что эти документы забирают, фотографируют и возвращают — но так, чтобы вы сразу поняли, что кто-то рылся в ваших вещах. Если бы такое случилось с вами, что бы вы почувствовали? Отвращение к системе? Обиду?
«Боже правый!» — подумал я, вспомнив о пропавшем письме к Туре. И как это я раньше не догадался! Вероятно, письмо попало в КГБ. Значит, они знают о моем секрете. Знают о моих попытках уехать. Несомненно, эта женщина меня проверяет. Она служит в КГБ, где ей рассказали о моем письме; и теперь она старается вытянуть из меня какое-нибудь антисоветское заявление, за которое меня прямиком отправят в лагерь, в Сибирь. Хотя меня страшно расстроило, что моя мечта уехать перестала быть тайной, я ничем не выдал своих чувств.
— Почему бы вам не обратиться в милицию, когда вы уезжаете в отпуск, и не попросить их присматривать за вашей квартирой? — спросил я ее.
— Нет, нет. Ну что вы! Вы не понимаете, как работает наша система. Они могут беспрепятственно вмешиваться в вашу жизнь, а жалобы лишь навредят вам. В нашей стране нет ничего похожего на честный суд; гражданин, который попытается воззвать к справедливости, попадет в настоящую беду.
Ее слова меня озадачили. Может быть, она была искренна со мной, и я неправильно ее понял? Или она искусно расставила сети? Так или иначе, я не собирался рисковать. Всю обратную дорогу до дома отдыха я продолжал беседу, как ни в чем не бывало. Первое, что я сделал, когда вернулся в Москву, это заглянул в ящик сундука. И глазам своим не поверил!
Пропавшее письмо таинственным образом возвратилось. Конверт был заклеен — или, правильнее сказать, перезаклеен. Он лежал в том же ящике, хотя и не на том же самом месте, куда я положил его три года назад.
Теперь я окончательно понял, почему последние три года заводское начальство препятствовало моим контактам с любыми приезжавшими к нам иностранцами. Они опасались, что я познакомлюсь с кем-то, кто захочет помочь мне вырваться из советского плена.
Несколько лет спустя, вернувшись из очередного отпуска, я обнаружил пропажу других, чрезвычайно для меня важных документов. Их так никогда и не вернули мне. Очевидно, КГБ посылал ко мне специалиста, способного справиться с американским замком с секретом, а потом тщательно обыскать все мои вещи.
Органы госбезопасности стали еще более активными начиная с середины шестидесятых годов, после того как в октябре 1964 года Леонид Брежнев сменил Никиту Хрущева на посту Первого секретаря ЦК КПСС. Хрущев не прибегал к репрессиям, подобно Сталину, но Брежнев оказался хуже Хрущева и более изощренным, чем Сталин. Вскоре после того как он пришел к власти, он воскресил российскую практику XIX века объявлять сумасшедшими и заключать в психиатрические лечебницы тех, кто осмелился поднять свой голос против режима.
Насколько я знаю, никто в стране не любил Брежнева, даже коммунисты. Он был запойным пьяницей и, говорят, иногда совершенно терял голову и не понимал, что делает. У меня были все основания считать, что мне по-прежнему грозит большая — если не большая — опасность.
Часть IV
От Брежнева до Горбачёва
Глава 30
Вновь в ловушке
Летом 1967 года я получил путевку в дом отдыха, где-то на полпути между Москвой и Ленинградом. В семь утра я вышел из поезда на станции Вышний Волочек. Там отдыхающих ждал специальный автобус, который за тридцать минут довез нас до места. Я прописался, погулял немного и пришел в столовую задолго до полдника.
У отдыхающих, впервые собравшихся за столом, было принято по очереди представляться друг другу, пока все со всеми не перезнакомятся. Начиная с 1951 года, когда советским гражданам строго запретили общаться с иностранцами, со мной предпочитали не знакомиться — ни в столовой, ни в первый вечер на танцплощадке. Поскольку пропаганда против иностранцев не делала различий между настоящими иностранцами и людьми вроде меня, давно уже ставшими законопослушными гражданами СССР, советские люди относились ко всем «не нашим» одинаково грубо, с нескрываемым подозрением. Нередко случалось, что в переполненном вагоне метро два места, справа и слева от меня, пустовали.
В тот раз в доме отдыха я пришел в столовую первым. Когда за мой столик садились другие отдыхающие, я с каждым из них вежливо здоровался, но ни один из них мне не ответил, хотя друг друга они приветствовали.
Примерно через неделю по радио передали сообщение о начале арабо-израильской войны. В нем говорилось, что арабы оказывают героическое сопротивление. На шестой день сообщили, что израильтянам удалось занять большую часть арабских территорий — в значительной степени благодаря военным поставкам из США. Из этого можно было сделать вывод, что Израиль одержал победу в войне. Из репродуктора изливалась злобная антиизраильская пропаганда, но, как ни странно, ожидаемого эффекта она не производила. Хотя, начиная с массового бегства евреев из Москвы 16 октября 1941 года, антисемитизм был широко распространен в Советском Союзе, по сравнению с темнокожими арабами евреи в глазах русских были верхом совершенства. Я понял тогда, что простые русские — в нашем третьеразрядном доме отдыха евреев не оказалось — любят арабов не больше, чем чернокожих. Вечером того дня, когда было объявлено о победе Израиля, мои соседи по комнате бросили вызов официальной проарабской, антиизраильской пропаганде и беззастенчиво распили бутылку за победу евреев. По возвращении в Москву я и там заметил антиарабские, произраильские настроения.
Через несколько дней после окончания Шестидневной войны ко мне подошел молодой человек лет двадцати пяти — тридцати в военной форме. Я его давно заметил: первые несколько дней в нашем доме отдыха он был в одиночестве, а потом прогуливался с молодой женщиной. Дело было после завтрака. Он поздоровался, поинтересовался моим мнением о погоде и, не дождавшись ответа, сказал:
— А вы свободно говорите по-русски. Как давно вы в Советском Союзе?
— Больше десяти лет, — ответил я, не желая вдаваться в подробности.
— Вы хотите сказать, что так здорово выучили наш язык всего за десять лет?! Кстати, меня зовут Петр, можете называть меня Петя. А вас как?
— Боб.
Я обратил внимание на его погоны: летчик.
Петя спросил, какие у меня планы на утро. Я собирался почитать где-нибудь на свежем воздухе, и он предложил составить мне компанию. Отказать ему я не мог. Во время прогулки Петя засыпал меня вопросами, которые русские обычно задают иностранцу — или тому, кого считают иностранцем: откуда я, как попал в Советский Союз, зачем приехал, учился ли в Москве, сколько мне лет, женат ли и так далее.
Я рассказал ему, что я инструментальщик, приехал по приглашению советского правительства обучать молодежь профессии слесаря-инструментальщика. Он удивился:
— Обучать чему?
— Профессии слесаря-инструментальщика, — повторил я. Петя остановился и посмотрел на меня круглыми от удивления глазами.
— Но как же так? Мы же знаем, что людям вашей расы в США не дают даже грамоте учиться. А вы мне говорите, что наше правительство пригласило вас учить нашу молодежь. Не могу в толк взять.
— Простите, — сказал я в ответ, — похож я на неграмотного?
— Нет-нет. В том-то и дело. Я решил, что вы получили образование у нас, потому что вы здесь уже несколько лет, да еще и по-русски говорите. А вы мне рассказываете, что приехали к нам уже как профессиональный рабочий.
Он испытующе посмотрел на меня:
— Значит, вы считаете, что нас обманывают?
— Я этого не говорил. Может быть, тот, кто вас учил, забыл объяснить несколько важных вещей. Вот и все.
Петя с любопытством расспрашивал меня о Соединенных Штатах. Я рассказал то, что знал, и каждый раз повторял, что говорю об Америке, какой она была почти сорок лет назад, а не о той, какая она сейчас. Следующие несколько дней он частенько поджидал меня возле столовой. Мы гуляли, и я рассказывал ему об Америке. Однажды он подошел ко мне после ужина и сказал: «Мне очень нужно с тобой поговорить. Давай пойдем куда-нибудь, где нам не помешают».
Я согласился. Пока мы шли, я попросил Петю немного рассказать о себе. Он родился в деревне под Калинином, служил в авиации — три раза в неделю летал из Калинина в Одессу и обратно. У него была жена и пятилетний сын. Неожиданно Петя сказал: «Я бы хотел, чтобы ты заехал к нам, когда будешь возвращаться после отпуска домой, — Калинин-то по дороге. От нас в Москву ходят четыре электрички в день. Можешь приехать к нам пораньше, провести несколько часов, а потом я помогу тебе поменять билет и посажу на восьмичасовой поезд. Обязательно приезжай. Запиши мой адрес».
Я ответил уклончиво. Через несколько минут, когда мы подошли к большому поваленному дереву, Петя остановился. Оглядевшись по сторонам, словно желая удостовериться, что нас никто не слышит, он опустил глаза и тихим голосом проговорил: «Боб, последние несколько дней меня мучают два вопроса. Как ты, наверное, знаешь, мы помогаем Египту оружием и вот уже четыре года посылаем туда наших военных специалистов. С другой стороны — Америка вооружает Израиль. И теперь израильтяне разгромили египетскую армию и захватили какие-то территории. Боюсь, что если мы будем и дальше вооружать Египет, дело кончится конфронтацией с Америкой. Может, я пессимист, но боюсь, что для нас это катастрофа. Ты прожил часть жизни за границей, а часть — у нас. Как ты думаешь, мы действительно можем ввязаться в конфликт с Америкой из-за чужих интересов? По-моему, так нам хватит помогать этим арабам. А ты как считаешь?»
Не дождавшись ответа, Петя принялся излагать вторую проблему. «Или возьмем Китай, который все больше наращивает силы. Ведь китайцы на самом деле угрожают будущему России — больше даже, чем в XVIII веке. На каждого русского приходится по четыре китайца. Боюсь, они обрушатся на нас, как полчища муравьев, и что тогда? Скажи, если начнется война с Китаем, США поддержат нас или китайцев? Я считаю, что нас, потому что несмотря на все различия, мы выросли из одного корня. У нас больше общего — ведь мы белые».
Петя произнес свою речь, уставившись в землю. Наконец, он поднял голову, посмотрел мне в глаза и сказал: «Не знаю почему, Боб, но с первого взгляда я понял, что могу тебе доверять. Я ни с кем в жизни так открыто не говорил. А теперь ответь, что ты обо всем этом думаешь?»
Я поблагодарил Петю за доверие, но, как обычно в подобных ситуациях, бдительности не потерял — кто знает, может, я имел дело с изощренным и хитрым провокатором. Отвечал ему в хорошо усвоенной уклончивой манере, стараясь придерживаться только всем известных и общепризнанных фактов и не отступать от официальной позиции советского руководства. Петя продолжал гнуть свою линию и пытался (если он и в самом деле расставлял мне ловушку) заставить меня согласиться с ним. Скоро наша беседа завершилась, и мы вернулись в дом отдыха.
Петя уезжал раньше меня — у него была путевка всего на двенадцать дней. По его просьбе я поехал проводить его на вокзал. Наконец показался поезд. Едва он начал замедлять ход, пассажиры, собравшиеся на платформе, как по команде, толкая и отпихивая друг друга, кинулись к нему, пытаясь забраться в вагоны. Эту картину я наблюдал не раз; пассажиры боятся, что если замешкаются и будут дожидаться остановки поезда, то не успеют войти в вагон. Пока я стоял и смотрел, Петя вдруг обнял меня крепко и побежал по платформе к вагону, возле которого пассажиров было чуть меньше. Он вскочил на ступени вагона и, когда поезд проезжал мимо меня, крикнул: «Я с тобой свяжусь!» Наконец поезд остановился, постоял секунд десять и без всякого объявления или сигнала тронулся.
Несколько дней спустя я получил телеграмму от Пети, в которой он снова приглашал меня заехать в Калинин, просил уточнить, когда именно я выезжаю, и предупреждал, чтобы я подождал его, если он задержится. Он еще в доме отдыха сказал мне, чтобы я дожидался его на скамейке под высоким деревом на площади перед вокзалом.
Именно так я и поступил, сойдя с поезда в Калинине, потому что Пети на платформе не оказалось. Скоро он появился и приветствовал меня со свойственным ему энтузиазмом. В Калинине был большой медицинский институт, в котором учились студенты из разных стран, и я спросил Петю, есть ли в городе магазин, где можно купить книги на иностранных языках. Он ответил, что есть, и я собрался было первым делом отправиться туда, а потом уж пойти к Пете, как вдруг, словно из-под земли, перед нами вырос высокий, солидный офицер в летной форме. Обратившись к Пете, он отчеканил: «Петр Александрович, вам приказано немедленно явиться в часть, к командиру».
Петя отдал ему честь: «Слушаюсь, товарищ капитан». Когда капитан ушел, Петя повернулся ко мне и бросил небрежно: «Прости, Боб, я должен идти. Тебе любой покажет книжный магазин. До свидания». Потом он побежал за офицером, догнал его, и дальше они шли вместе, пока не скрылись из виду.
Я остался стоять в полнейшей растерянности, не понимая, что бы это все значило. Было ли это спланировано органами? Если да, то с какой целью? Стоял неподвижно, словно статуя, мучительно пытаясь разобраться в происшедшем. Наконец пришел в себя и вспомнил, что нужно, не теряя времени, поменять билет. Вернулся на вокзал, подошел к билетной кассе, где в ответ на мою просьбу хмурая кассирша неодобрительно пробурчала:
— Откуда вы едете?
Выслушав мои объяснения, она внимательно посмотрела на меня и спросила недоверчиво:
— Если вы едете в Москву, зачем вы здесь вышли?
— Я хотел повидать знакомого, который отдыхал вместе со мной.
Тогда она попросила меня показать путевку. Корешок путевки у меня был с собой: по возвращении на завод нам полагалось его предъявлять в качестве доказательства, что мы провели отпуск там, где положено. Но кассирше этого показалось недостаточно, и она потребовала мой паспорт.
Я попытался было возразить и услышал в ответ:
— Если вы не покажете паспорт, я вызову милицию.
Почувствовав, что дело принимает дурной оборот, я быстро протянул паспорт. Кассирша сверила имя в паспорте с именем в путевке, внимательно изучила дату выдачи, номер, мой московский адрес. Только после этого она согласилась поменять мне билет на более поздний вечерний поезд. Удостоверившись, что перед ней не обманщик и не диверсант и что обмен билета никакой опасности для нее не представляет, женщина сменила гнев на милость.
— Как вам понравилось в нашем доме отдыха? — спросила она.
— Понравилось.
— Вы впервые были в доме отдыха?
— Нет.
— Откуда вы?
Я рассказал ей и спросил, не знает ли она, где магазин иностранной книги. Женщина набросала на бумаге план, потом вышла из кассы, проводила меня до конца платформы и указала, в какую сторону идти.
Я шел и размышлял о том, насколько ее поведение характерно для русских. Сперва она готова сдать меня в КГБ, а через минуту из кожи вон лезет, чтобы мне помочь. Грубость кассирши и вообще грубость русских по отношению к иностранцам, по-моему, объясняется желанием казаться важными. Поведение русского человека по отношению к иностранцам обычно проходит несколько стадий. Приветливость сменяется грубостью, но, если иностранец терпелив, не теряется и не раздражается, русские чаще всего снова становятся самими собой — вполне разумными людьми.
Вечером я сел в поезд и отправился, наконец, в Москву. «Интересно, увидимся ли мы когда-нибудь с Петей?» — спрашивал я себя. Ответ я получил девять недель спустя, уже в конце августа. Дело было вечером после работы. Я поднимался по лестнице к себе на третий этаж, и когда дошел до площадки между вторым и третьим этажами и поднял голову, то увидел, что наверху, прямо на ступенях, сидят двое — мужчина и женщина.
— Привет, Боб, — сказал мужчина. Женщина тоже поздоровалась со мной. Я присмотрелся и узнал Петю (он был в своей летной форме и фуражке) и Люсю из нашего дома отдыха. Поздоровавшись с ними, спросил:
— Как вы меня нашли? — ведь адреса я Пете не давал.
— Узнал в Мосгорсправке, — ответил он. Это была неправда. Несколько человек жаловались мне, что в справочном мой адрес давать отказываются. Зная, что Петя солгал, я тем не менее не мог не пригласить незваных гостей в дом. Петя обыскал глазами комнату, заглянул на кухню, в ванную, на балкон. Они расположились, как у себя дома, и вели себя так, словно мы все были друзьями. Примерно через час он сбегал куда-то и вернулся с семью бутылками пива, большим куском вареной колбасы, полудюжиной огурцов и буханкой черного хлеба. Всю эту снедь он отнес на кухню и потребовал, чтобы я достал тарелки, нож и вилки. Потом нарезал колбасу, открыл три бутылки и предложил выпить за нашу дружбу. Оба тут же опрокинули стаканы, а я к своему не притронулся. Петя удивился. Пришлось ему объяснить, что я не пью.
— Как это не пьешь! — воскликнул он. — Не может этого быть. Самое время начать.
Когда я вежливо отказался, он сделал вид, что я его оскорбил, открыл еще две бутылки и одну из них протянул Люсе. Целый час они пили, а я поклевывал хлеб с колбасой и огурцом. В какой-то момент Петя с Люсей захотели потанцевать. Я поставил пластинку. Едва они стали танцевать, как Люся закрыла глаза и положила голову ему на плечо. Когда пластинка закончилась, они вышли на балкон, постояли там немного, а потом принялись снова есть, пить и танцевать. Около одиннадцати часов Петя попросил меня выйти с ним на кухню. Он закрыл дверь, обнял меня за шею и сказал:
— Боб, у меня к тебе просьба. Можно мы с Люсей останемся у тебя на ночь. Не откажи нам. Пожалуйста.
Я предвидел такой поворот.
— Петя, — сказал я, — ты прекрасно знаешь, что, если об этом станет известно, меня посадят в тюрьму или же вышлют из Москвы.
— Ты же иностранец. Эти правила на тебя не распространяются. Да и уйдем мы рано утром.
Он хотел, чтобы я нарушил закон, по которому жителям Москвы запрещалось предоставлять посторонним свою жилплощадь, не получив предварительно разрешение в отделении милиции. Впервые об этом объявили во время войны, некоторое время после смерти Сталина было послабление, а теперь закон снова вошел в силу, и за его несоблюдение, как все знали, строго наказывали.
— Послушай, нечего меня уговаривать. Я не собираюсь нарушать законы, — сказал я и вернулся в комнату. Через несколько минут Петя тоже вышел из кухни, выглянул на балкон, где стояла его подруга, и сказал: «Прости, Люсь, нам пора идти». Он взял последние две бутылки пива, и они ушли, даже не попрощавшись.
Этот неожиданный визит, очевидно, был задуман для того, чтобы заманить меня в ловушку. Я так и не понял, что стояло за странным происшествием в Калинине, но Петина миссия загадки для меня уже не представляла. Цель ее состояла в том, чтобы власти получили основания выселить меня из Москвы и не допустить дальнейших контактов с чернокожими туристами или попыток получения выездной визы.
У меня было достаточно причин бояться выселения. Я не забыл о судьбе двух моих знакомых, чернокожих, которых выслали из Москвы в годы террора. Один из них, Ловетт Уайтман, приехал из Чикаго; к 1936 году он уже несколько лет проработал учителем в англо-американской школе в Москве. Однажды Уайтман критически отозвался о книге рассказов Ленгстона Хьюза «Нравы белых» во время ее обсуждения в клубе иностранных специалистов. В дискуссии принимал участие чернокожий юрист из руководства Коммунистической партии США, который назвал его анализ книги контрреволюционным. Спустя четыре недели Уайтмана вызвали в НКВД и объявили, что его, как контрреволюционера, высылают из Москвы. Ему приказали прибыть в такой-то город в такой-то день и немедленно доложить о себе в милицию. Больше никто из нас его не видел. В 1959 году я узнал о его судьбе от своего знакомого, а тот — от одного русского, бывшего заключенного, который был реабилитирован при Хрущеве и вернулся в Москву. Он рассказал, что в лагере работал с Уайтманом в одной бригаде. Всякий раз, когда Ловетт не мог выполнить норму, его жестоко избивали; ему выбили все зубы. Здоровье его было окончательно подорвано, и он умер от истощения.
Не лучше сложилась судьба и другого чернокожего, высланного из Москвы. Родом он был из Бельгийского Конго, но жил в Бельгии, откуда приехал в Москву как турист и решил остаться. Он танцевал у Цфасмана, был очень популярен, но примерно через год его арестовали, судили за сожительство с семнадцатилетней девушкой и отправили в лагерь за Полярный круг. Еще через год его помиловали (девушка достигла совершеннолетия, да и в связь с ним она вступила добровольно) и прислали постановление об освобождении. Однако он умер за два дня до прихода постановления.
Петю я больше никогда не видел. Я прекрасно понимал, что стало бы со мной, потеряй я осторожность хотя бы на минуту.
Глава 31
Долгожданный паспорт
В 1966 году мне исполнилось шестьдесят лет, а я по-прежнему жил в России. Кто бы мог подумать, что я так надолго здесь застряну. Стариком я себя не чувствовал и, как всегда, думал о будущем, а не о прошлом, в отличие от многих пожилых людей. Попросил оставить меня на заводе, несмотря на то, что достиг пенсионного возраста и мог бы жить на пенсию и не работать. Единственное, что делало мое существование сносным, — это решение проектноконструкторских задач. Я не из тех, кто целыми днями играет в шахматы в парке или кормит голубей. Последнее, что мне было нужно, — это свободное время, чтобы предаваться мыслям о самой большой жизненной неудаче — невозможности уехать из Советского Союза.
Я столько лет прожил в этой стране, что уже даже думал не по-английски, а по-русски. Чтобы не вызывать у людей излишние страхи и подозрения, свойственные им в отношении иностранцев, временами я сознательно вел себя как русский, а иногда это даже получалось само собой. Но я старался не чувствовать по-русски, чтобы не перестать ощущать себя личностью, не утратить связь со своими корнями и надежду на свободу. Твердо знал, что если я уступлю советской системе, откажусь от своего я, то она отнимет у меня духовную свободу, как отняла свободу физическую. Каждый день я читал Библию и всегда помнил о Боге, и это давало мне силы не уподобиться Вейланду Родду, Роберту Россу, Генри Скотту и другим чернокожим, которые отчаянно искали в Советском Союзе того, что государство не могло им дать, — равноправия. Против меня работали четыре фактора: я был иностранцем, чернокожим, американцем и полностью зависел от капризов советской системы. Я не надеялся, что мои нравственные качества оценят в государстве, основанном на идеологии, для которой ненавистно само понятие милосердного Бога, а ценность человека измеряется его вкладом в дело строительства социализма. Все это было мне чуждо. Нередко я страдал. Но я понимал, что именно происходит вокруг, и старался ради самосохранения приспособиться к реальности, не поступаясь совестью и постоянно думая о том, как выбраться из Советского Союза и найти место, где бы я мог и дышать вольно, и избавиться от страха.
Постоянные попытки познакомиться с африканскими студентами, приезжавшими в Москву на учебу, не прошли даром. Я искал общения с ними, потому что в их компании чувствовал себя гораздо свободнее, чем с большинством русских. Но где-то в подсознании была мысль, что рано или поздно знакомство с африканцами поможет мне обрести свободу. Путь к свободе приоткрылся (без моего ведома) летом 1961 года. В тот день я отправился в церковь — одну из немногих в Москве действующих (ближайшую к моему дому закрыли после революции). Добираться приходилось на трех автобусах, и дорога занимала полтора часа. Войдя в автобус — последний из трех — я заметил у окна чернокожего и сел рядом. Мы пожали друг другу руки, разговорились, познакомились и обменялись адресами. Это был молодой (ему не исполнилось и тридцати лет) угандиец — хорошо воспитанный, со вкусом одетый, говорящий, кроме родного, на английском, французском, арабском и кое-как на русском языке. Звали его Ибрагим Мукиби. Мы подружились, и Ибрагим, вместе со своей русской подругой (которая со временем стала его женой, несмотря на сопротивление родителей и препоны властей), часто заходили ко мне в гости. Через него я познакомился со многими другими африканцами, приехавшими на учебу в Советский Союз. С финансовой точки зрения это было для них крайне выгодно, поскольку они не только не должны были платить за учебу, но и получали стипендию, на которую могли жить. Однако Ибрагим со временем попал в немилость у властей. Предполагалось, что в обмен на все предоставляемые им блага африканские студенты должны выступать с критикой Запада. Как только Ибрагим перестал это делать, профессора принялись заваливать его на экзаменах. Его жалобы декану действия не возымели, и в конце концов Ибрагима исключили из университета. Он поехал в Югославию, но и оттуда, после вмешательства советских властей, его тоже выслали.
Перед отъездом из Москвы он познакомил меня с еще одним угандийским студентом по имени Кизито, который в настоящее время работает врачом у себя на родине. Кизито был из богатой семьи со связями в высших кругах Кампалы. Раньше он учился в Англии, где готовился к Олимпийским играм в Хельсинки. Именно в Хельсинки он получил предложение приехать на учебу в СССР. Через Кизито мне удалось познакомиться с несколькими сотрудниками угандийского посольства, в том числе с самим послом и его женой-американкой.
В 1971 году, через десять лет после моего автобусного знакомства с Мукиби, я получил приглашение на обед от недавно прибывшего в СССР посла Уганды Матиаса Лубеги и его жены Патриции. Я был рад возможности провести вечер в приятной компании, хотя идти к ним побаивался, потому что все посольства, как известно, находятся под пристальным вниманием КГБ. А что если агенты КГБ сфотографируют меня у входа, и это помешает мне получить заграничный паспорт? В конце концов жажда новых впечатлений и перспектива приятной беседы одержали верх, и я решил рискнуть. Я не остался незамеченным агентами КГБ, дежурившими у входа, и, чтобы не вызвать у них подозрения, постарался вести себя как обычный посетитель.
Вечер превзошел все мои ожидания, и с него началась наша дружба с Лубегами. За тот год, что они провели в Москве, мы встречались несколько раз, а однажды они с детьми были у меня в гостях, просидели часов пять и, кажется, чувствовали себя, как дома. Когда я в последний раз пришел в посольство перед отъездом Лубеги, он предложил мне, как опытному инженеру, поехать в Уганду на преподавательскую работу. По его словам, техническому колледжу Кампалы нужен был именно такой специалист. Когда я ответил, что это практически невозможно, Лубега удивился. Он не понимал, почему бы России не направить чернокожего инженера со знанием английского и французского языков на помощь дружественной африканской стране.
«Господин посол, — попытался объяснить я, — логики здесь искать не нужно. Людей без знания языков, менее опытных и квалифицированных, посылали вместо меня в Замбию и в Конго. Я вызывался поехать на Кубу, поскольку знаю испанский язык, но меня и туда не пустили».
Он понял, хотя я прямо этого не сказал, что я — жертва расизма. Когда вечер уже подходил к концу, он пригласил меня в комнату, где нас никто не мог услышать. «Как только я приеду домой, — сказал Лубега тихим голосом, — я попробую помочь тебе выбраться из тюрьмы, в которую ты попал».
Я поблагодарил его за заботу, но про себя подумал, что сдержать свое обещание Лубега не в силах, и он сам это понимает, но старается привнести надежду в унылую, серую жизнь советского гражданина. Каково же было мое удивление, когда восемь месяцев спустя я получил от Лубеги письмо, в котором говорилось, что он не забыл своего обещания. В это время, поработав в ООН и в Москве, он готовился занять пост посла Уганды в Организации африканского единства. Благодаря его письму тлеющая глубоко в душе искра надежды снова вспыхнула, хотя до настоящего пламени было еще далеко.
Через несколько месяцев, в начале 1972 года, я получил второе письмо от посла Лубеги. Это было официальное приглашение на гербовой бумаге с его подписью. Лубега приглашал меня провести отпуск с ним и его семьей в Уганде. На следующий день я пошел в ОВИР узнавать, каким образом можно получить разрешение на поездку в Уганду. Отдал письмо какой-то служащей и стал ждать ответа. Через час она вернулась и, протянув мне приглашение, сообщила, что оно не имеет юридической силы.
— Почему? — спросил я
— Приглашение должно быть заверено советским послом в Эфиопии.
— В Эфиопии?! Меня же приглашают в Уганду!
— Но письмо отправлено из Аддис-Абебы, из Эфиопии, — строго ответила женщина.
Так вот оно в чем дело! Я и забыл, что мой друг работает в Организации африканского единства, штаб-квартира которой находилась в Аддис-Абебе. Я написал Лубеге об этой загвоздке. Судя по всему, отпуск мне предстояло провести в очередном доме отдыха. Однако спустя семь недель пришло письмо от Лубеги — на этот раз заверенное советским послом в Эфиопии.
Итак, теперь я имел право оформлять документы на поездку в Африку. Но я отлично знал, что одно дело — иметь право, а другое — сесть на самолет и улететь из СССР. Знал я и то, какое невероятное количество бумаг было необходимо собрать, чтобы получить разрешение на выезд за границу. Мне предстояло написать автобиографию, получить характеристику и рекомендацию с места работы, справку из жилконторы, заполнить длинные и сложные анкеты, предоставить шесть фотографий и купить почтовых марок на сорок рублей.
Через пять недель после того, как я подал свое заявление, меня вызвали на заседание партбюро цеха. Это было первое препятствие на пути к получению визы. Секретарь зачитал пятерым собравшимся коммунистам характеристику. Не дав мне слова, он предложил приступить к голосованию. Шесть рук взметнулись в воздух — характеристику одобрили единогласно. Они уже готовы были разойтись, но я их остановил: «Товарищи, задержитесь пожалуйста на минуту. Не могли бы вы изменить последний абзац, где написано: “Однако партбюро инструментального цеха считает, что африканский климат окажет неблагоприятное воздействие на его здоровье, после столь длительного пребывания в СССР”? Ведь из-за этого мне могут отказать в визе».
Мне хотелось добавить, что после того как я пережил русские зимы, мне никакой климат уже не страшен. Но удержался и сказал только: «Товарищи, я хочу, чтобы вы учли то, что я вырос в тропическом климате Ямайки и Кубы, таком же, как в Уганде. Уверен, что жару я легко перенесу. Прошу вас, вычеркните последний абзац».
Они знали, что делают. Это была обычная грязная уловка. В ответ секретарь сказал, что члены партбюро обдумают мою просьбу.
Я ждал три недели и наконец меня вызвали к секретарю парткома завода. В приемной уже сидели шестеро заводских, ожидавших разрешения посетить одну из стран Восточного блока. Нас провели в зал, где собралось не меньше ста коммунистов, которым предстояло рассмотреть наши заявления. Многих из собравшихся я знал: были здесь карьеристы, которые неустанно боролись за власть и положение, и люди менее агрессивные, которым приходилось соблюдать осторожность, чтобы сохранить свой статус и не лишиться привилегий. Заметил я и нескольких известных стукачей из нашего цеха, которые продали бы жену, а то и душу, лишь бы выслужиться. Нескольких из коммунистов я уважал — не за политические взгляды, а за их искренний идеализм: они все еще верили, что коммунизм способен сделать мир более благополучным и безопасным.
Все в зале были настроены серьезно: партийные представители каждого заводского участка собрались, чтобы решить, можно ли дать положительную характеристику семерым работникам завода. Мое дело должны были рассматривать последним, и мне ничего не оставалось, как сидеть, ждать, волноваться, молиться и слушать. Любой из коммунистов мог задавать вопросы, при этом единственное, что их интересовало, — зачем тот или иной податель заявления решил поехать за границу и что он собирается там делать. Затем коммунисты приступали к голосованию. Все шестеро получили добро и, сияя от счастья, один за другим покинули зал. Я не был уверен, что у меня все пройдет так же гладко.
Когда подошла моя очередь, меня забросали вопросами: некоторые из них были жестокими, в других сквозила подозрительность. Один из коммунистов, который пришел на завод в 1948 году, после армии, и был известен как сторожевой пес партии и доносчик, встал и спросил сердито: «Предположим, товарищ Робинсон, мы позволим вам поехать в Африку. Кто может гарантировать, что как только вы там окажетесь, к вам не вернутся ваши старые буржуазные взгляды?»
«Опять они за свое», — подумал я и дал себе команду сохранять спокойствие и твердость духа. Глядя ему прямо в лицо, я сказал: «Товарищ, вы не хуже меня знаете, что ваш вопрос не имеет под собой никаких оснований. Ваши опасения были бы оправданы тридцать пять лет назад, но не сейчас, после того как я прожил в Советском Союзе больше чем две трети жизни. Я думаю как русский и даже с самим собой говорю по-русски».
Тут я сделал паузу, но глаз с коммуниста не сводил. Помолчав, добавил: «Не понимаю, как вам могла прийти в голову подобная мысль. Разве вы не знаете, что за границей люди моего возраста теряют работу, а мне, пенсионеру, здесь позволяют трудиться? В какой другой стране я пользовался бы подобными благами?» Еще несколько секунд я смотрел на своего оппонента, а потом сел на место.
Секретарь поинтересовался у собравшихся товарищей, есть ли у них еще вопросы, но руки никто не поднял. Тогда он предложил приступить к голосованию. Пока шло голосование, я сидел с закрытыми глазами и открыл их только когда услышал: «Характеристика товарища Робинсона одобрена». Позднее я узнал, что всего пять голосов решили мою судьбу, тогда как другие шесть характеристик были одобрены почти единогласно.
Далее, нужно было доставить документы в ОВИР. Эту задачу могли доверить только специальному курьеру. Мое выездное дело попало в ОВИР не раньше чем через девять дней после голосования. Шел уже июнь 1973 года. Пять недель спустя я получил открытку из ОВИРа с приглашением немедленно явиться. Я кинулся туда на следующий же день в обеденный перерыв, полный надежд и одновременно дурных предчувствий. В приемной ОВИРа на столе у секретарши лежали мои документы. Секретарша подняла на меня глаза и сказала: «Если парторганизация вашего завода не согласится убрать из вашей характеристики абзац, в котором говорится, что вы не перенесете африканский климат, визы вы не получите».
Я стоял, как громом пораженный. А я-то думал, что они убрали этот абзац! Самому отнести характеристику в заводской партком секретарша мне не позволила. (Не положено!) Нет, не отчаяние, а скорее злоба охватила меня, когда я возвращался на автобусе на завод. Я был полон решимости добиться своего, вырваться из расставленной западни. Не теряя времени, сразу кинулся к заместителю секретаря парткома завода, который не мог не заметить, что я не отступлюсь. Русские уважают решительность, а я, думаю, в тот день был тверд как гранит. Выслушав мою жалобу, он пообещал утром же заняться моим делом.
Когда я на следующий день позвонил секретарше Нине в партком, то к своему удивлению узнал, что заместитель секретаря сдержал свое слово, лично съездил в ОВИР, привез характеристику на завод и убрал злосчастный абзац. Правда, предупредила меня Нина, доставить характеристику в ОВИР в ближайшее время не удастся, поскольку курьер заболел и по крайней мере еще неделю не выйдет на работу.
Прежде чем повесить трубку, я сказал, что мне необходимо встретиться с ней после работы. Не знаю, что на меня нашло, но я твердо решил, что не позволю себя унизить и запугать и во что бы то ни стало добьюсь, чтобы характеристика попала в ОВИР. Я и думать забыл, что за подобное поведение можно угодить в тюрьму или в Сибирь. Вечером в парткоме я сказал секретарше: «Нина, что если я приду завтра в половине десятого, возьму свои документы, на такси отвезу их в ОВИР, а потом немедленно вернусь на завод и обо всем тебе доложу?»
Она подумала минуту и сказала: «Хорошо. Приходи утром, я все подготовлю».
Оставалось надеяться, что Нина согласилась мне помочь не с испугу: в этом случае она могла и передумать. Нина была коммунисткой, а коммунисты часто не выполняют своих обещаний. Однако на следующее утро документы были готовы. Я едва удержался, чтобы не броситься через заводскую проходную на улицу и на виду у всех поймать такси. Последнее, что мне было нужно, — это вызвать подозрение у охранников. В ОВИРе тоже требовалась соблюдать осторожность: надо было не попасться на глаза знакомой секретарше, с которой я имел дело в прошлый раз. К счастью, ее там не оказалось, и я отдал документы какой-то другой женщине, и та не стала проверять, курьер я или нет.
Тем временем по заводу прошел слух о том, что я оформляю документы для поездки в Уганду. Самые разные люди подходили ко мне и спрашивали, так ли это, и услышав утвердительный ответ, интересовались: «Ты думаешь тебя выпустят?» На это я, разумеется, отвечал неопределенно: «Всякое может случиться».
Были и такие, которые говорили: «Одно мы все знаем точно: если тебя выпустят, назад ты не вернешься», подразумевая, что этим я оскорбляю их, предаю страну, пренебрегаю благодеяниями, оказанными мне в Советском Союзе, и просто бросаю их. Эти слова звучали как своего рода обвинение. Некоторые из наиболее близких друзей и коллег пытались отговорить меня от поездки. Для них была непереносима сама мысль, что я хочу уехать из СССР. Они звонили мне по два, три, четыре раза в неделю и приводили все новые и новые доводы, почему я не должен уезжать. Кое-кто приходил ко мне домой, чтобы побеседовать по душам. Когда я говорил, что хочу лишь провести в Африке отпуск, все в один голос отвечали, что в Советском Союзе много мест, где я еще не был и где мне будет гораздо лучше. Все они считали, что я предаю их и родной Советский Союз.
День 18 декабря 1973 года выдался страшно холодным. Придя домой с работы, я достал из почтового ящика извещение. Меня приглашали в ближайшее время явиться в ОВИР, имея при себе внутренний паспорт и квитанцию из сберкассы, подтверждающую, что я заплатил 360 рублей (400 долларов). Вроде бы все шло гладко, хотя и невыносимо медленно. Утром мне не пришлось долго упрашивать начальника, чтобы он отпустил меня с работы. Из сберкассы я пошел в ОВИР и встал в небольшую — из семи человек — очередь. Через тридцать минут я уже стоял перед секретарем, выдающим паспорта. С выражением нескрываемой, нестерпимой скуки он взял мое извещение и протянул руку за паспортом и квитанцией. Потом он принялся лениво перебирать бумаги в огромном ящике, пока не дошел до буквы «Р». Поиски затянулись. «Только не это. Теперь они потеряли мои документы», — подумал я. Он перебрал бумаги один раз, потом начал перебирать их снова, а я смотрел, ждал и страшно волновался.
Наконец мой красный заграничный паспорт был найден. Я вздохнул с облегчением. Поездка в Африку теперь представилась мне более реальной. Секретарь принялся медленно, методично сверять данные двух моих паспортов. Потом он поднял на меня глаза и сказал: «Поздравляю вас, товарищ Робинсон. Мы выдаем вам паспорт для поездки в Республику Уганда, сроком на сорок пять дней. Желаю вам хорошего отдыха». Не выпуская паспорт из рук, он продолжил: «Но вначале вы должны ознакомиться с определенными правилами поведения, которым вы должны следовать, находясь за границей. Вы обязаны высоко нести честь и достоинство гражданина СССР; вы должны внимательно и постоянно следить за своим внешним видом, быть всегда опрятным и аккуратным; не злоупотреблять спиртными напитками; избегать сомнительной компании. Вот инструкция, прочитайте ее внимательно и, если вы с ней согласны, распишитесь».
Я сделал все, как он сказал, подписав две карточки с инструкциями. Одну он взял себе, а другую вложил в мой паспорт. «И вот еще что, — добавил он, — с собой можете взять два костюма, три рубашки, три комплекта нижнего белья, три пары носков, три галстука, четыре носовых платка и две пары обуви. Должен вас предупредить: если вы возьмете больше вещей, чем положено, их у вас конфискуют». Он протянул мне очередную инструкцию, которую я подписал. Затем вложил в паспорт две зеленые квитанции с какими-то цифрами и сказал: «Эти бумаги отнесете в сберкассу и получите валюту, которой вам должно хватить на время пребывания в Уганде. Кроме того, все граждане, выезжающие за границу, обязаны пройти вакцинацию. Вот направление в поликлинику. Завтра в 10:00 явитесь с ним по указанному здесь адресу. После того как все это сделаете, придете с паспортом и справками о прививках в агентство “Аэрофлота” в гостинице “Метрополь” и купите билеты на самолет». Со словами: «Желаю вам доброго пути, приятной поездки и благополучного возвращения», он протянул мне паспорт и все бумаги.
Не помню, как я вышел из ОВИРа, как очутился на улице. Хотя до конца рабочего дня оставалось еще несколько часов, на завод я не вернулся, а поспешил домой. Дома запер дверь, достал из кармана паспорт и долго сидел, не сводя с него глаз. Год за годом я подавлял в себе все сильные чувства — и не только отчаяние, но и восторг, воодушевление, радость. Ради самосохранения нужно было сдерживаться, чтобы, с одной стороны, уберечь себя от страданий, а с другой — не наделать глупостей, как это свойственно человеку в подавленном или возбужденном состоянии. Но тут я наконец дал себе волю. Это было ни с чем не сравнимое чувство. Эмоции захлестнули меня. Мной овладела радость, настоящая радость! Мне хотелось скакать, танцевать, плакать, кружить по комнате, подпрыгивать и щелкать в воздухе каблуками, кричать во весь голос. Я держал в руках билет на свободу, к которой стремился больше двадцати восьми лет. Я упал на колени и возблагодарил Господа. Роберт Робинсон, неженатый и одинокий, маленький чернокожий человек, беззащитный и беспомощный, одержал победу в борьбе с могучим колоссом, самой сильной государственной диктатурой на свете.
Но мне еще предстояло выбраться отсюда. «Ты пока никуда не уехал», — сказал я вслух. Усилием воли я заставил себя успокоиться и напомнил себе, что я все еще в Советском Союзе, в стране вездесущего КГБ. Решил, что как только ступлю на землю Африки, сделаю все, что в моих силах, чтобы никогда не вернуться в СССР. Скорее умру, чем вернусь сюда. Я принялся искать место для тайника, чтобы ни один взломщик из КГБ не отыскал паспорт, пока я буду на заводе. Представил, как прихожу в ОВИР, сообщаю, что потерял паспорт, и слышу в ответ: «Товарищ Робинсон, вы снова играете с нами в свои игры. У вас уже был паспорт, а вы решили не уезжать; теперь мы пошли вам навстречу и выдали вам новый паспорт, а вы говорите, что потеряли его. В данной ситуации мы больше ничего не можем для вас сделать. Разговор окончен! Идите!»
Я задернул плотные бордовые шторы на окнах, чтобы никто из дома напротив не смог увидеть, что я делаю. Целый час я искал подходящее место для тайника. Наконец, отклеил обои, внизу, за диваном, приложил к стене паспорт и снова приклеил обои. Оставалось только доделать все дела и считать дни до отъезда.
Глава 32
Свобода!
Утром, едва я вошел в цех, меня позвали к мастеру участка. С напускным радушием он пожал мне руку: «Поздравляю вас с предстоящей поездкой за границу». Такой обходительности я никогда раньше за ним не замечал. «Должен вас предупредить, — добавил он, — что мы не сможем вас отпустить до тех пор, пока вы не закончите начатую вами работу».
Задача была сложной. Я проектировал приставку к цилиндрическому шлифовальному станку… Мне предстояло сдать чертежи 162 деталей с подробным указанием размеров и допусков. И это еще не все. По словам мастера, все до единого чертежи, все размерные данные должны пройти проверку и получить одобрение главного конструктора, и только после этого начальник цеха подпишет приказ об отпуске. Коммунисты со всего завода на партийном собрании приняли решение отпустить меня в Африку, и вот теперь оказывается, что завод сохранил за собой право сорвать мою поездку.
Я принялся лихорадочно работать — и во время смены, и сверхурочно, пока не закончил свой проект. По вечерам, дома, собирал чемодан. Одежду уложил быстро, зато долго возился со своей технической библиотекой, решая, какие из книг могут понадобиться в Кампале, если придется работать в техническом училище. Разумеется, приходилось соблюдать осторожность и ограничиться лишь самыми необходимыми учебниками и пособиями, чтобы не вызвать подозрения, что я решил не возвращаться в Союз и вывожу свои вещи из страны.
Однажды вечером, уложив, наконец, книги, я собрался просмотреть свои бумаги, чтобы решить, какие из них захватить с собой. Однако конверта, в котором я их хранил, на полке в шкафу не оказалось. В конверте было письмо Маркуса Гарви, которое он прислал мне из тюрьмы в Атланте, удостоверение депутата Моссовета, старый британский паспорт, дорогое для меня письмо от одной мулатки, родившейся в России, и вырезка из западной газеты о чернокожих, живших в тридцатые годы в СССР. Несколько ночей подряд я искал конверт: посмотрел на всех полках, заглянул во все уголки, во все стаканы и кружки, во все карманы и даже перелистал все книги — а их у меня было несколько сотен. Безуспешно! Не сомневаюсь, что конверт попал туда же, куда и письмо к президенту Туре.
Тем временем я составил список предотъездных дел и начал ими заниматься. В поликлинике все прошло без проблем. Мне сделали несколько прививок и выдали все необходимые справки. В сберкассе в обмен на зеленую бумажку из ОВИРА я получил причитающиеся мне 176 долларов — сумму, на которую, по их расчетам, можно было прожить сорок пять дней в Уганде. Ясно, что этих денег мне едва-едва хватило бы только до конца срока и ни днем дольше. Однако даже если бы мне выписали 10 долларов, я бы все равно уехал. Жаль, конечно, что уезжая из СССР, я терял пенсию (133 доллара в месяц), тысячу двадцать рублей, которые лежали на моем счете в сберегательной кассе, и несколько очень дорогих для меня вещей. Я знал, что за все хорошее надо платить, и не жалел о потерях. Отдал бы все, лишь бы мне удалось остаться в Уганде и стать свободным. Я думал, что — как это ни печально — в Америку мне уже никогда не вернуться, но любая страна вне сферы влияния СССР была для меня бесконечно желаннее советского плена.
В гостинице «Метрополь» я купил билеты на самолет «Аэрофлота». Сначала в кассе проверили паспорт и справки о прививках, и только после этого взяли с меня 820 рублей (924 доллара) за билеты. Обидно было платить за обратный билет, ведь возвращаться-то я не собирался! Самолет в Уганду летал только раз в неделю. Я должен был вылететь 13 февраля в десять вечера. Выходя из гостиницы, подумал: «На всю жизнь запомню эту дату, 13 февраля».
На следующий день мне предстояла приятная обязанность — получить в посольстве Уганды въездную визу. Стоило переступить порог посольства, и я почувствовал, как напряжение оставляет меня.
Вся процедура получения визы заняла несколько минут. Когда я беседовал с поверенным в делах, ко мне подошел еще один угандиец и пригласил прийти в день отъезда на обед в посольство. Как же приятно было оказаться среди людей, способных безбоязненно проявлять заботу и внимание. Я чувствовал, как избавляюсь от страха, не покидавшего меня сорок четыре года.
12 февраля, накануне отъезда, я позвонил в посольство, чтобы убедиться, что приглашение остается в силе. Осторожность и страх все еще жили во мне, поэтому я не рискнул звонить из дома. Я давно подозревал, что мой телефон прослушивается, и позвонил из телефонной будки. В посольстве удивились звонку и подтвердили приглашение.
Я был счастлив. Это было настоящее, искреннее, ничем не замутненное счастье. Как же хорошо дать волю чувствам, не сдерживаться, не стараться убедить себя в том, что оттаявшую было надежду скоро снова скует мороз советского полицейского государства, и нельзя позволить ей расцвести. Впервые появилась уверенность, что я скоро уеду. У меня было все, что для этого требовалось, — паспорт, билет на самолет, справка о прививках и бумаги, необходимые для прохождения таможенного контроля. Наверное, такое простое и такое приятное ощущение счастья испытывают только свободные люди, думал я.
Мне захотелось поделиться с кем-нибудь своим счастьем, и я позвонил одной из соседок, симпатичной пожилой женщине, которую, как мне было известно, КГБ подрядило за мной шпионить. Я узнал об этом от ее сына, когда он в очередной раз напился. Я не держал на нее зла, понимая, что она не могла отказаться от задания КГБ. Соседка открыла мне дверь и пригласила войти. Судя по всему, она была мне рада. Я сообщил, что завтра улетаю в Африку, и по ее реакции понял, что это не было для нее новостью. Пожелав мне доброго пути, женщина сказала: «Вот что, привези-ка мне красивый наряд, какой носят африканки, и пару хороших туфель». Она принесла карандаш и клочок бумаги, написала на нем размер обуви и одежды и повторила свой наказ: «Смотри не забудь, товарищ Робинсон».
Я пообещал не забыть, хотя и знал, что, если моя мечта сбудется, мы больше никогда с ней не увидимся. Когда мы прощались, мне вдруг стало жалко ее. Я подумал, как ограничено ее представление о жизни и как ей должно быть горько в те моменты, когда она понимает всю безнадежность своего положения. С другой стороны, она, как многие русские, была доброй, стойкой женщиной и обладала сверхъестественной способностью отгонять от себя невеселые мысли. Думаю, единственным счастьем для нее были те редкие случаи, когда сын приходил домой трезвым. Часто его приводили — а иногда и приносили — домой друзья или милиционеры.
Кажется, в ту ночь перед отъездом я спал не больше четырех часов. Лежа с открытыми глазами, представлял разные картины: вот я иду по незнакомому, не советскому городу; вот выхожу из самолета в аэропорту Кампалы, и меня встречают здоровенные детины из КГБ, заталкивают в самолет и везут обратно в Москву.
Утро и день казались бесконечными. В 16:30 я заказал по телефону такси на 18:00. В посольстве меня ждали не раньше 19:00, но я решил добираться туда окольными путями, рассудив, что так будет легче избавиться от вероятной слежки. Доехал до «Таганской» станции метро, оттуда прошел квартал до стоянки такси, взял другую машину, проехал мимо посольства, вышел через два квартала и пошел пешком. Это было настоящим испытанием — ведь я нес два средних размеров чемодана, один из которых был набит книгами, но я твердо решил, что лучше надорвусь, но сделаю все, чтобы меня не остановили. Годы спустя я буду смеяться, вспоминая свой путь, но тогда мне было не до смеха.
У входа в посольство советский постовой смерил меня пристальным взглядом, однако ни слова не сказал. Когда дверь за мной закрылась, я вздохнул с облегчением. Меня встретили двое угандийцев, сотрудников посольства, и проводили в апартаменты поверенного в делах, где уже был накрыт изысканный стол. После великолепного ужина поверенный в делах велел двум сотрудникам проводить меня до аэропорта на машине и не уезжать, пока я не сяду в самолет. Я был очень благодарен ему за предусмотрительность, ведь прежде чем улететь, мне еще предстояло отстоять очередь и пройти таможенный и паспортный контроль.
В зал регистрации на международные рейсы я вошел вместе с угандийцами. У входа меня остановила женщина-инспектор, проверила мой паспорт и указала, где проходить таможенный контроль и сдавать багаж. Когда подошла моя очередь, высокий, крепкий офицер КГБ взял мой паспорт и принялся его изучать, то и дело пристально поглядывая на меня. Я заподозрил неладное. Офицер, кажется, не мог поверить, что чернокожий — советский гражданин. Не скрывая недоумения, он попросил меня показать иностранную валюту и таможенную декларацию. Все это он тщательно проверил — даже качество бумаги. Дважды пересчитал деньги. Затем потребовал предъявить справки о прививках. Убедившись, что все в порядке, поинтересовался, сколько у меня с собой советских денег. Я сказал, что взял десять рублей на такси, чтобы по возвращении в Москву доехать до дома. Он потребовал показать рубли, что я и сделал. Некоторое время он просто стоял и рассматривал меня с ног до головы, как будто я был каким-то чудищем.
Наконец, он вышел из-за стойки и сказал: «Покажите ваш багаж». Тут только я понял, какой он на самом деле огромный — весил, наверное, не меньше ста тридцати килограммов. Осмотрев содержимое одного из моих чемоданов, он отставил его в сторону и принялся рыться во втором. Я посмотрел туда, где только что был мой чемодан и к своему величайшему ужасу его там не обнаружил! Женщина, стоявшая в очереди за мной, поймала мой полный отчаяния взгляд и молча указала на ленту багажного транспортера. Вероятно, я не заметил, как приемщик багажа поставил туда мой чемодан. Женщина жестом успокоила меня. Тут офицер засунул мой магнитофон в чемодан и спросил: «Это все?» — «Все», — ответил я, еще до конца не оправившись от страха за свой чемодан — ведь сам-то я его на ленте транспортера не видел. А что если я неправильно понял знаки, которые подавала мне пассажирка? Что если чемодан схватил какой-нибудь чекист, чтобы спровоцировать скандал? Я прикусил язык. Решил, что добраться до Кампалы без вещей все же намного лучше, чем вовсе туда не долететь. Великан за стойкой, продолжавший пялиться на меня, словно я был пришельцем с другой планеты, попросил показать билеты. Едва взглянув на них, он протянул мне посадочный талон и указал в сторону зала ожидания.
«Все идет хорошо, — успокаивал я себя. — Скоро я и в самом деле улечу отсюда». Теперь, когда в руке у меня был посадочный талон, мой отъезд представлялся вполне реальным. Все в порядке. Никаких загвоздок! Если не считать исчезновения чемодана. Мои африканские провожатые принялись вспоминать, как им жилось на родине. Картина рисовалась приятная, и я с удовольствием прислушивался к их беседе. Вдруг на весь аэропорт прозвучало: «Пассажиры, вылетающие в Одессу, Хартум, Кампалу и Найроби, приглашаются на посадку». От волнения у меня сердце затрепетало. Я весь дрожал. Угандийцы обняли меня и пожелали счастливого пути, а я присоединился к толпе радостно переговаривающихся друг с другом пассажиров. Когда я вышел на летное поле, один автобус был уже полон, но через минуту подъехал второй.
Стюардесса торопила пассажиров, призывая их поскорее садиться в автобус. Я был уже в дверях автобуса, уже поднял ногу на ступеньку, когда вдруг услышал: «Робинсон! Товарищ Робинсон!» Кто-то звал меня. Обернувшись, я увидел подбегавшую женщину-инспектора. У меня сердце упало. Я вошел в автобус. Женщина подошла к двери и повторила: «Робинсон!» Я не шелохнулся: вдруг повезет, и они подумают, что я успел уехать. Наконец водитель не выдержал и крикнул: «Робинсон, покиньте, пожалуйста, автобус». Тогда я решил, что лучше мне выйти, — а то они, того и гляди, вызовут милицию.
Как только я вышел, автобус тронулся и повез пассажиров на посадку. Они улетали в Уганду. А я оставался! «Я же опоздаю на самолет. Что вы делаете? Почему вы меня задерживаете?» — взывал я к инспекторше.
В ответ она показала мне справку о прививках: «Вам придется снова пройти вакцинацию. Произошла путаница с прививками».
Я ей не поверил, но спорить было бессмысленно. Она стояла на пронизывающем ветру без пальто; очевидно, кто-то приказал ей перехватить меня, пока я не успел сесть в самолет, и она бросилась выполнять приказ, не теряя ни минуты. Вместе мы вернулись в аэропорт. От потрясения я не мог ни говорить, ни плакать, ни даже думать. Мои друзья-угандийцы, увидев меня, обомлели. Молча они шли за мной, держась на некотором расстоянии.
«Решение меня остановить было принято наверху, — размышлял я. — Если бы не угандийцы, мне бы пришел конец — меня бы загребли и выслали за тысячу километров от Москвы». Я подумал, что поскольку сыщики из КГБ, обшарив мою комнату за неделю до вылета, не смогли найти мой паспорт, от меня просто решили избавиться. Слава Богу, что со мной были угандийцы.
Мы подошли к столу женщины-инспектора. Она взяла у меня билеты и паспорт и поставила штамп «аннулировано» на отметке «выезд 13 февраля». Ни слова не говоря, не глядя на меня, она встала из-за стола и жестом пригласила меня следовать за ней. Я обернулся: верные угандийцы были неподалеку. Инспектор подвела меня к какому-то кабинету и указала на дверь. Я вошел. За столом восседал тучный мужчина, и внимательно изучал лежащий перед ним журнал. Не отрывая глаз от журнала, он спросил: «Что вам?»
«Простите, — ответил я, — но мой вылет был отложен из-за ошибки, допущенной в справке о вакцинации». Он молча перевернул страницу журнала. «Скажите, пожалуйста, как можно это исправить?» — продолжил я. По-прежнему не отрывая глаз от журнала, он достал какую-то бумажку, что-то на ней накарябал и протянул мне. «Направление на вакцинацию», — прочитал я. Он так ни разу и не взглянул на меня. Свою функцию он выполнил. На большее он был не способен. Я словно нажал на какую-то кнопку, и этот надутый человек-робот сделал ровно то, что он проделывал месяц за месяцем в ответ на просьбы сотен пассажиров.
У дверей кабинета ждала знакомая уже инспекторша, которая довела меня до выхода из зала. Мало того что мне не дали улететь, — я возвращался домой с одним чемоданом. Второй, скорее всего, пропал навсегда. Если бы не угандийцы, подбежавшие ко мне, как только инспекторша ушла, я бы потерял сознание. Никогда в жизни я не чувствовал себя таким убитым. Столько лет я не давал волю надежде, ограждая себя от разочарования. Но когда в руках у меня оказался посадочный талон на самолет, плотину прорвало. И вот результат: я едва сдерживался, чтобы не разрыдаться от отчаяния. Мои друзья-африканцы поддержали меня и помогли дойти до посольской машины. Я не мог сказать ни слова.
Всю дорогу я просидел, глядя в окно ничего не видящими глазами. Единственное, что у меня оставалось — это воспоминание о тех чувствах, которые на несколько мгновений охватили меня. Теперь же я оцепенел от отчаяния, как это бывает с русскими крестьянами, иначе я бы сошел с ума. Когда машина въехала в центр города, яркие огни ослепили меня и вывели из оцепенения. Я поблагодарил своих спутников за все, что они сделали, и попросил остановить машину возле метро «Маяковская». Оттуда я мог без пересадки доехать до ближайшей к моему дому станции. К счастью, они поинтересовались, есть ли у меня деньги на метро. Я заглянул в кошелек: десятки там не оказалось. Наверное, она выпала при проверке документов в аэропорту. Я с благодарностью взял рубль, и попросил африканских друзей рассказать поверенному в делах обо всем, что со мной произошло.
Домой я добрался далеко за полночь и долго не мог заснуть. Вспомнил всю свою жизнь и уснул, наконец, с мыслью о том, что мне ничего не остается, как предпринять еще одну попытку. Когда я проснулся, за окном было еще темно. Прежде всего проверил бумажку, выданную мне толстым начальником в аэропорту. Меня посылали в другую поликлинику — не в ту, где я был раньше. Я подумал, что делать прививки с промежутком в одну неделю вредно для здоровья, но решил, что в любом случае стоит рискнуть.
Я отыскал указанную в направлении поликлинику. Это оказалось современное, сияющее чистотой здание в центре города. Дверь мне открыл вежливый швейцар в форме: высокий, средних лет мужчина с аккуратно подстриженной бородой. На стене висела табличка: оказывается, здесь принимали только иностранцев. Я было подумал, что попал не туда, когда ко мне вышел какой-то человек. И с вежливой улыбкой спросил, чем он может мне помочь. Я протянул направление, выданное мне в аэропорту. Человек попросил показать паспорт. Увидев, что я не иностранец, он зло нахмурился, сунул мой паспорт в руки стоявшей рядом с ним девушке и удалился. Простить себе не мог, что принял советского гражданина за иностранца, да еще и любезничал с ним! Девушка подтвердила, что я пришел не туда, написала на бумажке адрес поликлиники и объяснила, на каком автобусе доехать. Все тот же швейцар открыл мне дверь и, слегка поклонившись, пожелал всего хорошего.
Выйдя из автобуса и оглядевшись, я усмехнулся про себя: круг замкнулся. Передо мной был знакомый одноэтажный обшарпанный деревянный дом, где я всего неделю назад прошел вакцинацию. Это была поликлиника для советских граждан, не для иностранцев. Никаких швейцаров, восемь человек в очереди к врачу и ни одного свободного стула. Я по опыту знал, что на прием одного больного уходит примерно тридцать минут, и, прислонившись к стене, приготовился прождать часа три-четыре. Через пятнадцать минут из кабинета вышла медсестра: «Кто следующий?» Она заметила меня и, не обращая внимания на очередь, подошла: «Вы же были у нас всего несколько дней назад. Зачем вы опять пришли?» Я быстро объяснил, в чем дело. Медсестра попросила подождать и юркнула в кабинет врача.
Через минуту она вышла за мной. В кабинете я увидел знакомую женщину-врача, которая делала мне прививки. Услышав о моих злоключениях, она отнеслась ко мне с сочувствием. «Какое безобразие, — прошептала она. — Вы прошли необходимую вакцинацию. Что еще им нужно? Если я снова сделаю прививки, вы можете серьезно заболеть. Давайте я просто поставлю новую печать на вашу справку».
Когда я вышел из поликлиники, мне пришла в голову очередная параноидальная, хотя и вполне вероятная, мысль. А не задумали ли они все это для того, чтобы не выпустить меня из страны, чтобы я заболел от двойной дозы вакцины и не смог улететь? Вдруг меня охватила страшная усталость. Я зашел в магазин, купил еды на несколько дней и отправился домой. Подходя к дому, обратил внимание на то, что, вопреки обыкновению, скамейки возле моего подъезда пустовали. За тринадцать лет, которые я прожил в этом доме, здесь всегда сидел кто-нибудь из соседей, пенсионеров или стукачей. А тут вдруг никого! Я ведь должен был улететь, вот они и сняли наблюдение.
За ночь я отлично выспался и проснулся более бодрым. Силы ко мне вернулись. В кассе «Аэрофлота» мне сказали, что следующий самолет на Уганду вылетает через четыре дня, 20 февраля. Я попросил билет на этот рейс, кассир связался с центральным агентством и через десять минут сообщил мне, что место в самолете есть. Еще через пятнадцать минут с новым билетом в кармане я вышел на улицу и из первой же телефонной будки позвонил своим друзьям в посольство Уганды. Они искренне обрадовались мне, пригласили в посольство и сказали, что на этот раз надо будет выехать в аэропорт пораньше — на тот случай, если таможенники попробуют меня задержать.
Следующие дни я не выходил из дому. Продолжал (увы, тщетные!) поиски конверта с бумагами и, чтобы убить время, смотрел, вопреки обыкновению, телевизор. Меня не покидала страшная мысль: а что если я снова упрусь в воздвигнутый на пути к свободе барьер и навсегда останусь в Советском Союзе? В день отъезда я вышел из дома, позвонил из телефонной будки в угандийское посольство и заказал такси. Подробно рассказал своим друзьям, как именно собираюсь добираться до них.
Из такси я вышел в двух кварталах от посольства. Не успел я пройти и полквартала, как увидел двоих знакомых угандийцев. Они широко улыбались. От радости у меня забилось сердце; при виде друзей я забыл все свои страхи. Мы бросились навстречу друг другу. По дороге в посольство они сообщили мне хорошую новость. Мой чемодан благополучно долетел до Кампалы и ждет меня там, в Министерстве иностранных дел. Бесхозный чемодан обратил на себя внимание, и угандийские власти по телеграфу обратились в московское посольство за объяснениями. Услышав это, я словно заново родился. Смаковал каждое слово, каждую деталь и снова и снова просил их повторить свой рассказ. «Есть такое место на земле, где меня ждут, — подумал я. — Если мой чемодан смог вырваться на свободу, неужели я не смогу?!»
Глядя на своих друзей, чувствуя их поддержку, я почти совсем успокоился. На душе было как никогда легко. Я возблагодарил Господа за то, что он послал мне этих людей. Я благодарил Его за то, что он никогда не оставлял меня и помог выжить в стране, где на меня смотрели, как на врага. Я вверил Господу свою жизнь и свою судьбу. И вдруг я отчетливо понял, что обязательно улечу из Москвы, из Советского Союза, из этого мира, в котором я был чужим, и где подозрительность и страх стали моими постоянными спутниками.
Минут через тридцать мы отправились в аэропорт. Когда приехали, до вылета оставалось больше трех часов. У входа в зал знакомая инспекторша сказала ехидно; «Опять вы здесь». Мы промолчали. Войдя в зал, я замешкался. Не гул голосов, не снующие пассажиры заставили меня остановиться, а вид похожих на мертвецов, безжалостных мужчин и женщин в форме и двери многочисленных кабинетов. Как близок я был к осуществлению своей мечты, и как все рухнуло… Смогу ли я еще раз пережить такое и снова предстать перед толстяком с журналом? Но я стряхнул с себя оцепенение и догнал угандийцев.
Я занял очередь к стойке регистрации. Мои спутники стояли рядом. Не знаю, понимали ли они, как много для меня значило их присутствие. «Если бы не они, бежал бы отсюда», — подумал я, и тут же услышал, как внутренний голос говорит: «Нет!» Ведь я только что заключил с Господом соглашение. «Вот первое испытание», — пронеслось в голове. Подойдя ближе к стойке, я увидел, что инспектор был другой, незнакомый мне и, кажется, менее злобный, чем в прошлый раз. Наконец, подошла моя очередь. Все бумаги были в порядке, кроме квитанции на валюту. Инспектор потребовал оригинал, а я мог предъявить только копию. Когда я объяснил, что квитанцию у меня забрали в прошлый раз, он удивился. Пришлось рассказать, что со мной произошло в аэропорту неделю назад, после чего инспектор исчез за дверью одного из кабинетов. Десять минут спустя он вернулся с оригиналом квитанции и попросил показать валюту, которую я везу с собой. Пересчитав деньги, он поставил на билете штамп с датой вылета и указал на очередь на паспортный контроль. Угандийцы не отставали от меня ни на шаг.
Скоро я стоял перед широкоплечим, суровым офицером КГБ, который взял у меня паспорт. Всем своим видом он показывал, что считает меня мошенником. Разумеется, я понимал, что его научили смотреть на всех так, словно он хотел сказать: «Я тебя, мошенник, насквозь вижу». Он изучил каждую страницу моего паспорта, потом внимательно рассмотрел мою фотографию и долго вглядывался мне в лицо. «Где вы раздобыли этот паспорт?» — грозно спросил он. Но я не позволил ему запугать меня. «Простите, гражданин, — сказал я твердым голосом, — администрация и партийная организация завода, где я работаю, — Первого государственного подшипникового завода, который носит имя великого вождя Владимира Ильича Ленина, обратились с официальной просьбой в ОВИР с тем, чтобы мне выдали заграничный паспорт для поездки к друзьям в Уганду».
Офицер КГБ еще раз пролистал паспорт, потом похлопал им по руке, сказал: «Подождите» — и удалился в один из кабинетов. Я засек время.
Через десять минут дверь кабинета открылась, и оттуда вышел офицер вместе с каким-то гражданским, по виду начальником. Они стояли у двери и разглядывали меня. Я смотрел на них. Тем временем очередь за моей спиной значительно выросла. Но еще больше возросла моя решимость, и я не сводил глаз с инспектора. Тот вернулся к себе в кабинку и протянул мне паспорт и посадочный талон. Я поблагодарил его и вместе со своими спутниками прошел в зал ожидания.
Угандийцы уселись по обе стороны от меня. «Хорошо, что мы приехали заранее, а то вы могли бы опоздать на самолет», — сказал один из них.
Я посмотрел на часы: «Конечно, опоздали бы!» Как ни странно, я был совершенно спокоен, не то что в прошлый раз. Мне казалось, будто мы втроем находимся в какой-то прозрачной капсуле. Когда объявили мой рейс, я не кинулся к воротам вместе с двумя сотнями других пассажиров, а пошел сзади. Угандийцы шли рядом. Тот, что помоложе, показал на темнокожую пару: «Африканцы». Он пробрался через толпу, о чем-то поговорил с ними, вернулся к нам и сказал: «Они из Танзании». Было приятно сознавать, что кроме меня в самолете летят другие чернокожие. У выхода из зала, где пассажиры ожидали автобуса, мы заметили еще одного африканца. Он оказался угандийцем, возвращавшимся в Кампалу после нескольких лет учебы в Москве. Мы познакомились. «Господь не оставляет меня. Я полечу на землю предков не один», — подумал я.
Я попрощался со своими друзьями, которые попросили меня сразу же по прилете в Кампалу послать телеграмму в посольство. Вместе с моим новым знакомым из Уганды мы вышли из здания аэропорта и сели в автобус, который довез нас до самолета.
Оказалось, что наши места были рядом, а пара из Танзании сидела совсем недалеко от нас. Я пристегнул ремень, закрыл глаза и откинулся на спинку кресла. Заработали моторы самолета. Я ждал. Никто не выкрикивал мое имя. Самолет промчался по взлетной полосе и взмыл в воздух. Я благодарил Господа и плакал.
Открыв глаза, я увидел, что мой спутник смотрит на меня с беспокойством. Он спросил, как я себя чувствую. «Все в порядке», — успокоил я его. Чтобы рассказать, что я чувствовал в тот момент, понадобилось бы не меньше времени, чем чтобы двадцать раз облететь земной шар.
Примерно через час полета мне и в самом деле стало нехорошо. Угандиец заметил это и спросил, приходилось ли мне раньше летать на самолете. Я ответил, что приходилось, и плохо мне никогда не было, правда, с моего последнего полета прошло много лет, и я успел состариться. Стюардесса разносила напитки, и я решил, что глоток коньяка поможет мне прийти в себя. Наш самолет сделал небольшую остановку в Одессе и снова поднялся в воздух. Я с облегчением подумал, что мы покидаем воздушное пространство Советского Союза, и неожиданно почувствовал себя лучше. Под нами было море — Черное или Средиземное. Десять часов спустя самолет пошел на посадку. Я выглянул в иллюминатор: слепящее солнце и иссушенная земля. «Хартум», — объявила стюардесса.
Никогда раньше я не был в Африке, но много слышал и читал о ней. Я испытал благоговейное чувство, словно паломник на пути в землю предков. Нам разрешили выйти на двадцать минут из самолета. Ступив на суданскую землю, я почувствовал, что жизнь вернулась ко мне. Вокруг были красивые, открытые, дружелюбные лица. Мне хотелось расцеловать всех. Свобода, свобода! Хотелось кричать о свободе, наслаждаться свободой, пить свободу по капле. Свобода опьянила меня.
Когда пассажиры вернулись в самолет, стюардесса объявила, что мы прилетаем в аэропорт Энтеббе, в Уганду, через три часа. Сорок четыре года несправедливостей и лишений, проведенные в Советском Союзе, прошли передо мной: расизм; КГБ; постоянный мрак; утрата друзей, открытое и скрытое презрение, препятствия к браку, одиночество. Я был не в силах остановить нахлынувший поток воспоминаний. Как ни странно, я не был зол, хотя прежде, бессонными ночами в своей тесной комнатенке, задыхался от злой обиды. Когда самолет начал снижаться, на сердце уже было легко и радостно.
Самолет приземлился, и у меня захватило дух от картины, которую я увидел за бортом. Какое буйство природы. Цветы в феврале? Не в раю ли я? От волнения я боялся окончательно потерять голову. Мне хотелось выбежать из самолета и целовать землю. Моторы затихли, пассажиры принялись доставать чемоданы из багажных отделений и продвигаться в сторону выхода. Мой спутник пропустил меня вперед.
Я ступил на трап и почувствовал себя в теплых солнечных объятиях. Вспомнил, как удивили меня русские «солнцепоклонники», которых я увидел на Волге вскоре после приезда в Советский Союз. Сорок четыре года спустя мне тоже хотелось поклоняться солнцу. Я ухватился обеими руками за перила трапа и стал медленно спускаться.
«Мистер Робинсон, мистер Робинсон! Сюда!» — услышал я приятный голос. Внизу стоял мой друг Осеку, с которым я познакомился в посольстве Уганды в Москве. Осеку подбежал к трапу, повторяя: «Мистер Робинсон, мистер Робинсон». Едва я ступил на землю, он обнял меня и произнес прекрасные слова: «Добро пожаловать в нашу страну!»
Глава 33
Под крылом Иди Амина
Заполняя анкету для получения выездной визы, я твердо решил, что если мне удастся выбраться, в СССР я не вернусь. И вот я в Уганде: у меня загранпаспорт с визой на 45 дней и бесполезный билет на самолет в Москву, который я купил, чтобы не вызвать подозрений. Мне разрешили взять с собой небольшую сумму (равную 174 долларам), на которую можно было прожить 45 дней, не дольше.
К счастью, из аэропорта меня отвезли прямо в гостиницу, где поселили на правах личного гостя Иди Амина. Я прожил в гостинице шесть недель; завтракал, обедал и ужинал — и все бесплатно. Через два дня после приезда мне сообщили, что Амин посылает за мной машину. Президент принял меня у себя в кабинете. Почти сразу разговор зашел о моей жизни в Советском Союзе: Иди Амин буквально засыпал меня вопросами, причем его особенно интересовала моя профессиональная карьера. Удовлетворенный моим рассказом и информацией, полученной от Матиаса Лубеги, Амин сказал: «Я готов предоставить вам гражданство, ибо люблю чернокожих. Мне все равно, откуда они родом, потому что все чернокожие вышли из Африки». Он предложил мне не только остаться в Уганде, но и поработать в техническом колледже в городе Кьямбого, в одиннадцати километрах от Кампалы.
Предложение гражданства я вежливо отклонил, попросив дать мне время, чтобы его обдумать. Я только-только вырвался из коммунистической страны и меньше всего хотел оказаться пленником диктаторского режима. Прошло всего два дня после отъезда из Советского Союза, где я прожил сорок четыре года. Я не знал, что еще уготовила мне судьба; больше всего я мечтал вернуться на Запад, хотя надежды получить американское гражданство у меня не было. Советская тирания и расизм приучили меня жить в постоянном напряжении, и я понимал, что психологическая перестройка — процесс длительный, постепенный и требующий осторожности. Каким бы доброжелательным ни казался Иди Амин, я чувствовал, что, стоит мне оказаться в его власти, и он сможет в любую минуту отправить меня назад в СССР. «Если я мог обучать белых в Европе, — сказал я Амину, — почему бы мне не обучать чернокожих в Африке? С благодарностью принимаю ваше предложение поработать в Уганде».
23 февраля 1974 года главная газета Кампалы поместила отчет о нашей встрече с Иди Амином. Вот что в нем говорилось:
«Президент Амин принял чернокожего советского гражданина Боба Робинсона, который родился на Ямайке и последние 43 года жил и работал в Советском Союзе.
“Я хочу, чтобы вы чувствовали себя в Уганде, как дома”, - сказал Президент и пообещал оказывать ему всестороннюю поддержку. Генерал Амин заверил Робинсона, что он любит чернокожих всего мира, ибо Уганда — это их общий дом.
Президент Амин выразил удовлетворение по поводу приезда Робинсона в нашу страну и сказал, что различные правительственные органы позаботятся о его дальнейшем пребывании в Уганде, где он сможет обучать своей профессии угандийских братьев. В этой связи Президент добавил, что Робинсон будет преподавать в техническом колледже Уганды.
Мистер Робинсон поблагодарил Президента и выразил готовность передать африканцам все накопленные им знания. Он сказал также, что предложение поработать в Уганде весьма своевременно и что, если он был полезен европейцам, он сможет приносить пользу африканцам, которых считает своими предками.
Мистер Робинсон также сказал Президенту Амину, что он с детства мечтал приехать в Африку и давно хотел поработать на благо своего народа. Кроме того, он воспользовался возможностью, чтобы ознакомить Президента со своей квалификацией и профессиональными обязанностями в Советском Союзе».
О большем я не мог и мечтать. Президент страны лично проявил заботу обо мне. Теперь у меня были основания, чтобы остаться в Уганде, средства к существованию и возможность применить свои знания и опыт для пользы дела. Однако у меня остались опасения, что Советы попытаются затащить меня в самолет «Аэрофлота» и доставить в Москву.
Когда через несколько дней я поделился своими страхами с Лубегой, он заверил меня, что причин для беспокойства нет: «Президент Амин вчера велел министру иностранных дел довести до сведения советского посла в Уганде, что вы остаетесь у нас как преподаватель».
В то время Советы старались сохранить дружеские отношения с Угандой, и Лубега был уверен, что они удовлетворят просьбу Амина. Понемногу я начал успокаиваться. Примерно через месяц почувствовал, что оттаиваю, становлюсь прежним Робинсоном, и накопленное годами напряжение спадает. Лишь через полгода я пришел в себя. Перестал бояться днем, хотя по привычке оглядывался, чтобы проверить, не идут ли за мной люди из КГБ. При малейшем шуме вздрагивал. Ночью меня нередко охватывал страх, мучила бессонница. Едва мне удавалось задремать, как я вскакивал с постели и подбегал к окну, чтобы убедиться, что я в Уганде.
Через два месяца меня пригласили в Министерство промышленности и сообщили, что президент рекомендовал принять меня на работу. Правда, мне еще предстояло пройти необходимую проверку и подтвердить свою квалификацию в Комиссии государственной службы Уганды. Четверо членов комитета — двое англичан и двое африканцев — экзаменовали меня больше часа, остались довольны моими ответами, и я получил место преподавателя отделения машиностроения и технологии производства технического колледжа Уганды. Через несколько дней я переехал в двухкомнатный полностью мебелированный дом, предоставленный Иди Амином.
2 мая 1974 года я приступил к работе и сразу столкнулся с трудностями, поскольку все преподаватели в колледже, кроме меня, были либо из Великобритании, либо из Индии или Бангладеш. Студенты привыкли, что им преподавали не африканцы, а иностранцы, среди которых преобладали англичане, ведь Уганда раньше была британской колонией. Прошло несколько дней, прежде чем я заслужил уважение студентов, которые поначалу встретили меня с недоверием. Из-за колониального прошлого страны они считали (нередко подсознательно), что чернокожие менее способны, чем люди других рас. Недели через две на занятие под видом студента явился проверяющий из Комиссии, который, вероятно, остался мной доволен и больше не приходил. Я заметил, что, хотя преподаватели-англичане и индусы обладали основательной теоретической подготовкой, они не могли научить студентов работать на станках, знакомых им лишь по чертежам. К счастью, благодаря как теоретическим, так и практическим навыкам я мог принести большую пользу.
Итак, после сорока четырех лет в Советском Союзе я стал преподавателем технического колледжа Уганды. Я был свободен! Что за удивительное чувство — свобода! Мог пойти, куда хочу и когда хочу, не опасаясь слежки. В Москве каждое утро ровно в 5 часов мой телефон тихо позванивал. Три звонка означали, что новая смена приступила к прослушке. Однажды, когда я, услышав характерные звонки, поднял трубку, некто на другом конце провода прокричал: «Ну ты, сукин сын, положи трубку!» В Кампале такого не случалось.
Дружелюбие угандийцев помогло мне восстановиться психологически и душевно. Как только по городу прошел слух о моем приезде, меня стали навещать угандийцы, которых я прежде знал в Москве. Приходили и новые знакомые — и все относились ко мне с теплотой и участием. Хотя я был не молод, я чувствовал себя молодым. Какими привлекательными казались мне добрые, открытые лица африканок! Чтобы выжить в Советском Союзе, я запирал на замок все свои чувства и особенно следил за тем, чтобы не влюбиться в русскую женщину. В Кампале мое сердце начало раскрываться.
В России мне приходилось держать себя в строгости. Ни одной женщине я не сказал: «Вы мне нравитесь», ни с одной из своих знакомых не взял инициативу на себя. Однако время от времени в мою жизнь входила очаровательная женщина, а с ней — танталовы муки. В таких случаях я давал понять, что мужчина и женщина могут получать удовольствие от общения друг с другом, не вступая в интимные отношения. Я лишал себя тепла и любви, необходимых человеку. Не позволял себе дать волю чувствам. Это опустошало мою душу; мне не хватало полноценных человеческих отношений. Лишь нескольким женщинам в СССР удалось прорваться сквозь возведенную мной преграду. Необходимость так жить угнетала меня. Это противоречило моему представлению о жизни, самой моей природе. Но я знал, что должен отказываться от близости с женщинами, чтобы не попасть навсегда в капкан.
В Уганде я вспомнил знакомых африканцев, приехавших в начале шестидесятых в Москву на учебу. Они сразу оказались в центре внимания; их превозносили как героев. Русские женщины встречали их цветами, обнимали и целовали. Юноши-африканцы никогда раньше не видели белокожих женщин так близко, и женщины эти, вместо того, чтобы бегать от них, бегали за ними. Молодые африканцы не понимали устройства советского общества и не догадывались о том, как Советы намерены их использовать. Некоторые женились на русских, а потом оказывалось, что жены работают на КГБ и обязаны доносить на них. Хорошо еще, что африканцы сохраняли свои паспорта и могли уехать из СССР.
В Советском Союзе ко мне часто приставали с расспросами: «Вы давно здесь живете. У нас так много красивых девушек. Неужели ни одна вам не приглянулась? Почему бы вам не подыскать себе жену? Вам что, не нравятся наши женщины?»
Я никому не мог признаться, что хочу уехать. Но в любом случае рисковать бы не стал: боялся на двадцатом году совместной жизни узнать, что все, что я говорю, думаю или даже чувствую, жена сообщает в КГБ. Кроме того, я как христианин мог разделить жизнь только с христианкой, а все мои знакомые женщины в Советском Союзе были либо атеистками, либо агностиками. И еще. Я знал, что если позволю себе полюбить русскую женщину, женюсь и обзаведусь семьей, то уехать и оставить жену и детей на произвол судьбы не смогу никогда.
Две особенности поведения русских повлияли на мое отношение к ним. По природе своей русские высокомерны. Мне было отвратительно глубоко укоренившееся в сознании людей представление, что всё в России — идеи, культура, история и достижения — лучшее в мире. Кроме того, русские часто ведут себя совершенно непредсказуемо. Думаю, что виной тому страшно холодные зимы. Иногда невозможно понять, что с ними происходит. В те дни, когда температура опускалась до минус тридцати градусов, я заранее знал, что стану свидетелем аномального поведения. Я нередко наблюдал, как та или иная женщина без явной причины вдруг замрет, уставится в одну точку, начнет плакать и раздражаться. Московские друзья жаловались мне, что не понимают, отчего их жены иногда ведут себя очень странно.
Русские мужчины легко выходят из себя и начинают кричать друг на друга по малейшему поводу. Некоторые рабочие моего цеха, обычно разговорчивые, без всякой причины отказывались со мной говорить и раскрывали рот лишь в случае крайней необходимости, если работа того требовала. Когда я здоровался с рабочим, пребывающим в дурном настроении, то, как правило, он делал вид, что меня не замечает.
Угрюмость, непредсказуемость поведения, а часто и грубость, свойственные многим русским, замечают только те из иностранцев, которые живут среди них годами, поскольку во время непродолжительного общения русские способны сдерживаться. Прожив в Советском Союзе первые десять лет, я достаточно насмотрелся на русских, чтобы понять: если я решусь жениться, то, как в случае с некоторыми из моих друзей-иностранцев, жена может оказаться для меня неразрешимой загадкой.
В Кампале я мог свободно общаться с женщинами. Мне больше не нужно было подозревать, что они действуют по заданию тайной полиции, которая вознамерилась проникнуть в мою личную жизнь.
Теперь я открыто молился, не опасаясь, что меня объявят врагом народа. Время шло, и я смог посмотреть на свою жизнь в СССР со стороны. Я понял, что каждый год приносил мне новые испытания. Постоянная борьба за выживание не прошла бесследно. Несмотря на все мои усилия, система, климат и люди сделали свое дело, и подобно моим русским знакомым, я стал подозрительным, недоверчивым, а временами — и вовсе параноиком. У меня не хватало сил, чтобы поддерживать жизнь души. Я старался не поддаться заботам о пище, жилье и теплой одежде, но часто чувствовал, что проигрываю эту битву.
Как христианин, я знал, насколько важно отстраняться от мирских забот. И еще я знал, что если изо дня в день не работать над собой, не воспитывать в себе стойкость, доброту, бескорыстие, любовь, уподобишься животному. Должен признаться, что в России временами я чувствовал себя зверьком в клетке: забившись в свою комнату, я боялся выйти, проверял, хорошо ли заперта дверь и есть ли в доме хлеб. Я замыкался в себе. Знал, что так нельзя, но не хватало сил с этим бороться. Мечтал о свободе и жалел, что позволил тяготам жизни в полицейском государстве лишить меня тех добродетелей, которыми я, кажется, обладал по приезде. Я молился каждый день, но в периоды уныния мог лишь вопрошать Господа, почему он забросил меня на чужбину. Я твердо знаю: мне помогло то, что, как бы тяжело мне ни было, я не переставал молиться. Никогда я не обвинял Господа в том, что он оставил меня, и никогда не забывал Его. И как только заканчивалась полоса уныния, я просил у Господа прощения.
Как же трудно было противостоять вездесущим и могучим силам, стремящимся уничтожить веру в Бога! В то время как в Америке обсуждали конституционность ежедневной молитвы в школах, я жил в стране, где упоминать имя Господа разрешали только атеистам, Его поносящим. Даже с друзьями, которых я знал многие годы, мы никогда не обсуждали вопросы веры. Религиозная жизнь предполагала одиночество. Меня мучило то, что я ни с кем не мог поделиться своими мыслями о Боге, кроме самого Господа. Во многих отношениях душевную боль было тяжелее переносить, чем голод. Физический голод можно было утолить пищей, а душевный продолжал терзать меня, пока я не уехал из СССР.
В Москве я каждое воскресенье, даже во время войны, ходил в католический храм. Я не католик, но доктрина значила для меня меньше, чем возможность оказаться среди братьев-христиан. Храм, посещаемый в основном иностранцами, находился в центре города, напротив здания КГБ. Когда я подходил к храму или выходил из него, я неизменно видел в окнах этого учреждения лица соглядатаев. Это мало что меняло, я привык к постоянной слежке. В каком-то смысле я даже был доволен: раз уж они за мной и так следят, пусть лучше знают, что я верующий. Это был мой способ заявить о своей вере в Господа и бросить вызов той духовной и эмоциональной нищете, которая грозила меня поглотить.
В конце тридцатых годов, на исходе моего четырехлетнего срока пребывания в Моссовете, ко мне домой, под предлогом дружеского визита, явилась делегация с завода. Их интересовали мои политические и религиозные взгляды. На вопрос, верю ли я в Бога, я прямо и безбоязненно ответил утвердительно. На этом мое депутатство в Моссовете закончилось.
Для меня отказаться от веры значило бы потерять все. Я никогда не изменял своей вере в Бога, и думаю, что именно поэтому Он никогда не оставлял меня своей заботой. Я пережил чистки, невыносимые холода, голод, утрату друзей, серьезную болезнь, войну, ухищрения советской бюрократии и тайной полиции. Одно то, что меня миновали чистки, было доказательством Его существования.
В Уганде я мог открыто исповедовать свою веру. Я также научился свободно дышать и преодолевать подозрительность и недоверчивость, выработанные жизнью в Советском Союзе. Наконец, я перестал проверять, нет ли за мной слежки, и ожил. Однажды, когда я шел к своему другу, проезжавший мимо лимузин загудел и остановился. Из машины вышел советский консул. «Куда направляетесь, мистер Робинсон?» — спросил он. Я ответил, что иду в гости, и он предложил меня подвезти. Отказываться я не стал по двум соображениям. Во-первых, Советы заверили Амина, что я могу остаться в Уганде, и я был уверен, что они не станут портить отношения с ним только ради того, чтобы попытаться вернуть меня в СССР. Во-вторых, мне хотелось показать советскому консулу, что я не боюсь. Жизнь в России научила меня, что стоит на минуту дрогнуть, показать, что боишься, дать почувствовать свою уязвимость, и они не остановятся, пока окончательно тебя не сломают. Жизнь представляла собой постоянную, ежедневную душевную борьбу.
Глава 34
Женитьба и отъезд
Примерно через год после приезда в Уганду я познакомился с женщиной, которая стала моей женой. Зильфа Мэпп была старшим преподавателем кафедры психологии педагогического колледжа Уганды, имевшего тесные связи с техническим колледжем, в котором я работал. Наши учебные заведения располагались по соседству, и с Зильфой я познакомился в общей преподавательской столовой.
Она слышала мое выступление в декабре 1975 года на частном приеме по поводу открытия книжной выставки, организованной Национальным духовным собранием Бахай в Уганде, и, увидев меня в столовой, поздоровалась. Я пригласил ее за свой столик. Постепенно мы подружились. Оказалось, что у нас много общих интересов: мы вместе слушали классическую музыку, гуляли, обсуждали планы на будущее. Зильфа — американка. Она окончила аспирантуру по педагогике при Массачусетском университете и в 1970 году приехала в Уганду как последовательница религии Бахай, чтобы помочь развивающейся стране.
Мы уже встречались с Зильфой, когда в Уганду приехал Дадли Томпсон, член Народной национальной партии Ямайки, занимавший пост министра иностранных дел. Как мне сообщили, министр вы разил желание со мной познакомиться. Он принял меня в посольстве Ямайки. Оказалось, что Дадли, недавно узнав обо мне, захотел услышать мою историю из первых уст. «Мистер Робинсон, — сказал он, — у меня сейчас слишком мало времени, поэтому, если это возможно, я бы хотел, чтобы вы завтра же полетели со мной на Ямайку».
Такого я не ожидал. «Простите, мистер Томпсон, но у меня здесь контракт, — сказал я. — Уганда оказала мне гостеприимство, и я не могу бросить работу и уехать из страны завтра. Мне очень жаль, потому что я высоко ценю ваше приглашение. Если возможно, я приеду в следующем году во время отпуска». Министр согласился и предложил помочь с визой, ведь паспорт-то у меня был советский. Все складывалось как нельзя лучше.
Хотя больше всего я мечтал вернуться в Америку, я считал, что шансов на это у меня почти нет. В США у меня был статус натурализованного гражданина, но судя по тому, как отнесся ко мне сорок лет назад в Москве посол Буллит, в моем досье в Госдепартаменте и Службе иммиграции и натурализации содержались некие порочащие меня сведения, которые могли послужить основанием для запрета на въезд в страну. Единственным американцем, к которому я мог обратиться за поддержкой, был Билл Дэвис, профессиональный дипломат, работавший в Информационном агентстве США. Мы познакомились в Москве в 1959 году и потом встречались каждый раз, когда он приезжал в СССР. Оказавшись в Уганде, я сразу сообщил об этом своему другу, в надежде, что он поможет мне вернуться в США. Надежда, правда, была слабой. Гораздо более вероятным было получить гражданство Ямайки, где я родился.
Когда пришло время отпуска, я получил, при поддержке Томпсона, визу и полетел на Ямайку. Там я обратился с просьбой о предоставлении гражданства и заполнил все необходимые анкеты. И сообщил обо всем Биллу Дэвису.
Пошел второй месяц ожидания, а вопрос о моем гражданстве оставался открытым. Думаю, что дело было в той самой статье в «Gleaner», о которой рассказал мне много лет назад в Москве ямайский священник. В этой статье меня представили как чернокожего уроженца Ямайки, который собирается вернуться на родину, чтобы совершить там социалистическую революцию.
Прождав восемь недель, я обратился к Томпсону, который по-прежнему был министром иностранных дел: дольше ждать я не мог и вынужден был возвратиться в Уганду. Томпсон сказал, что все, что мне нужно, — это принести фотографии. Я так и сделал, и на следующий же день получил временный документ, дававший мне право через год вернуться на Ямайку и получить паспорт.
Увы, когда я снова прилетел на Ямайку, вместо паспорта мне выдали новый временный документ. Год спустя мне снова, в третий раз, отказали в паспорте, продолжив водить за нос. Но эта последняя поездка на Ямайку оказалась для меня радостной в другом отношении. Моя подруга Зильфа Мэпп, проводившая отпуск в Нью-Йорке, телеграфировала мне, что прилетает на Ямайку, и попросила узнать, есть ли в Кингстоне бахаистский центр. 28 декабря 1976 года на Ямайке мы поженились.
На Ямайке я получил письмо от Билла Дэвиса, который сообщал, что собирается пригласить меня в Национальный военный колледж, где он работает, и хлопочет насчет визы. Он договорился с кем-то в Кингстоне, чтобы меня доставили прямо из гостиницы в американское посольство и провели на прием без очереди. Сотрудник посольства при виде меня не скрыл раздражения. «Кто вы такой? — спросил он строго. — Мы получили распоряжение выдать вам въездную визу в США». Я ответил, что распоряжение вероятно исходит из правительственных кругов.
Тогда он попросил меня показать паспорт. Я отказался, и он потребовал объяснить причину. «Насколько я понял, вы получили указание выдать мне въездную визу в Соединенные Штаты, и предъявлять паспорт для этого не обязательно».
Он согласился с этим, но потребовал показать документы, чтобы удостовериться, что я именно тот человек, за которого себя выдаю. Пришлось мне показать паспорт. «Да вы советский гражданин! — воскликнул он. — Как так?» Я ответил, что это длинная история, которую я расскажу ему в другой раз. Он выдал мне визу на отдельной бумаге, чтобы у меня не возникло осложнений при въезде в США. Итак, Зильфа вернулась в Уганду, а я полетел в Нью-Йорк, с пересадкой в Майами. Последний раз я был в Майами сорок семь лет назад на пути с Кубы, куда ездил, чтобы навестить мать. Когда самолет садился в аэропорту Майами, я вспомнил нашу встречу. Вспомнил и то, как принял роковое решение поехать в СССР.
В Нью-Йорке я хотел повидать брата, который жил в Гарлеме. О приезде ему не сообщил — явился без предупреждения. Брат не мог поверить своим глазам. Он не надеялся меня увидеть, хотя я писал ему из Уганды, что мне удалось вырваться на свободу. Мы обнялись. Он дрожал от волнения. Глядя на него, я не мог сдержать слез. Я готовил себя к встрече и не хотел показывать своих чувств, но мы оба были так счастливы, что я не стал сдерживаться. Вечером он повел меня ужинать, и мы прекрасно провели время.
Брат рассказал мне, что в 1945 году он ездил в Вашингтон, ходил на прием в Госдепартамент, в надежде вызволить меня из Советского Союза. Он собирался послать мне официальное приглашение, но кто-то из чиновников посоветовал не тратить время, потому что в советском посольстве сообщили, что я отказываюсь выезжать. Когда я последний раз видел брата в тридцатые годы, он был женат, но теперь жил один. Объяснять причины развода он не стал.
Манхэттен оказался не таким, каким я его представлял. Гарлем пришел в страшный упадок. Я ожидал, что по сравнению с 1933 годом он станет лучше, а не хуже. Мы прошли по 125-й улице и Седьмой авеню: там, где прежде фланировали одетые с иголочки кутилы, я увидел жалкого вида бедняков среди куч мусора. Я спросил у брата, когда началось это обнищание, ведь мне говорили, что положение американских чернокожих в политическом, экономическом и социальном отношении изменилось к лучшему, и я ожидал увидеть действительно серьезные перемены.
Из Нью-Йорка я прилетел в Вашингтон. Билл Дэвис встретил меня, привез на Пенсильвания-авеню 1600 и сфотографировал на фоне Белого дома. Я поведал ему историю своей жизни подробнее, чем мог сделать это раньше, в письмах и телефонных разговорах. Он заверил меня, что я могу рассчитывать на получение вида на жительство в Америке, попросил оставить несколько фотографий и сказал (не вдаваясь в подробности), что попробует мне помочь. Уповая на то, что усилия Дэвиса увенчаются успехом, я вернулся в Кампалу на работу.
Вскоре я получил инструкции от Дэвиса. Поскольку в Кампале не было американского посольства, мне предстояло поехать в столицу Кении, Найроби, и забрать в посольстве США адресованный мне конверт с документами, необходимыми для въезда в страну. Позднее я узнал, что Дэвис больше часа объяснял мою ситуацию государственному чиновнику в Управлении по иммиграции и натурализации в Балтиморе, показывал ему мои документы, письма и в конце концов уговорил его выдать мне специальное разрешение, позволяющее беспрепятственно въехать в США.
Я приехал в Найроби, окрыленный надеждой, однако сотрудница американского посольства сказала, что никакого пакета на мое имя они не получали. Она ожидала, что я уйду, но я не сдавался — потребовал обратиться к начальнику и убедиться, что почты на мое имя действительно нет. Увидев мою настойчивость, она попросила подождать, куда-то сходила, вернулась с конвертом и сказала, что раньше о нем не знала. Однако, добавила она, ей необходимы дополнительные инструкции, поскольку не все формы заполнены соответствующим образом, и отказалась выдать мне документы. Мои попытки ее переубедить ни к чему не привели.
Я возвратился в Кампалу, позвонил Биллу Дэвису в Америку и описал ситуацию. Как я потом узнал, после разговора со мной он позвонил Барбаре Уотсон, помощнику госсекретаря по консульским вопросам и вопросам безопасности, и рассказал ей, что со мной произошло в Найроби. Уотсон пообещала телеграфировать в посольство Найроби, вызвать сотрудницу посольства на Сейшельские острова на встречу и потребовать объяснений.
Несколько недель спустя Дэвис позвонил и сказал, что мне следует снова отправиться в Найроби за документами. Я так и сделал. В посольстве та же сотрудница спросила: «Скажите, мистер Робинсон, кто хлопочет за вас в Вашингтоне? Мне сделали выговор за то, что я не отдала вам пакет». Теперь она была сама любезность, всячески мне помогала и, провозившись с бумагами три дня, выдала мне все необходимые документы.
Я сказал ей, что никаких важных лиц в Вашингтоне не знаю, и извинился за то, что невольно навлек на нее неприятности. Возвратившись в Кампалу, я вместе с женой начал готовиться к отъезду. Я неважно себя чувствовал: почти каждый день на протяжении года у меня случались обмороки. Ни армия врачей в Кампале, ни специалист-англичанин, к которому я обращался, не смогли поставить диагноз. Наконец, один угандийский врач предположил, что я перенес инсульт. Он прописал лекарства, после которых я почувствовал себя лучше, но тем не менее в 1979 году я ушел в отставку по состоянию здоровья. Исполнительный директор колледжа написал рекомендательное письмо, в котором говорилось, что я «отличный преподаватель — квалифицированный, добросовестный, любящий свое дело».
Мы с Зильфой сложили свои немногочисленные пожитки и улетели в Америку. Обстановка в Уганде все больше накалялась из-за войны с Танзанией. Все иностранцы подвергались риску. Опасность представляла угандийская армия, охваченная националистическим пылом, и мы легко могли оказаться в зоне военных действий. В Вашингтоне нас встретил Билл Дэвис. Я был глубоко тронут. Он торжественно вручил мне грин-карту: «Объявляю вас, Роберт Робинсон, законным жителем Соединенных Штатов Америки». Он не только добился предоставления мне вида на жительство, но и подыскал для нас жилье. Я начал писать мемуары, стараясь не привлекать к себе внимания. Несмотря на то что 14 декабря 1980 года я отправил письмо в советское посольство на Ямайке, в котором отказывался от советского гражданства, а потом и вернул свой паспорт, советские власти формально могли продолжать считать меня гражданином СССР. Меня могли где угодно и в любое время задержать. Я боялся попасться им на глаза, ведь оказаться в советском посольстве значило ступить на советскую территорию. Наконец, 6 декабря 1986 года моя мечта, которую я вынашивал сорок лет, осуществилась. Я снова стал гражданином Соединенных Штатов Америки.
Глава 35
Перестройка
Вырвавшись в 1974 году из Советского Союза, я продолжал наблюдать за тем, что происходит в этой стране уже издалека. Прочитал все, что смог найти. Следил за тем, как Советы ведут себя в Африке, как развиваются советско-американские отношения. Беседовал с российскими эмигрантами и диссидентами (разумеется, предварительно убедившись, что это не опасно). Много думал об Америке, ее ответственности перед другими странами.
Оглядываясь назад, сейчас, в марте 1988 года, я могу сказать, что оказавшись наконец в Штатах и получив здесь вид на жительство, я испытывал смешанные чувства. С одной стороны, осуществилась моя мечта вернуться домой и жить как свободный человек. С другой стороны, я до сих пор не в силах обрести спокойствие. Я знаю образ мыслей русских и знаю советскую систему. И я вижу, что, к сожалению, большинство американцев весьма смутно представляют себе и то и другое. В этом все и дело. Я далеко не молод. Можно было бы провести остаток дней в кресле-качалке, но меня не покидает беспокойство за судьбу свободного мира.
Я знаю — советские коммунисты уверены, что их стране предназначено господствовать над миром, и это знание давит на меня тяжелым бременем. Идея превосходства овладела этой страной. Эту идею вдалбливают в головы коммунистов пять дней в неделю на собраниях после окончания рабочего дня. Их обязаны посещать все коммунисты, и рекомендуется посещать беспартийным, если те хотят завоевать благосклонность своих начальников.
Детей начинают обрабатывать с ранних лет. В школе, на пионерских сборах и комсомольских собраниях они слышат, что Советский Союз обязательно одержит верх над Америкой и станет самой сильной страной в мире.
Поскольку другие точки зрения не допускаются, индоктринация работает. Прожив в Советском Союзе сорок четыре года, могу с уверенностью сказать, что для советского гражданина вера в грядущее господство Советского Союза над миром столь же естественна, как для американца вера в превосходство демократии над любой другой системой. Русские готовы едва ли не на любые жертвы, чтобы достичь этой цели. Они похваляются своей способностью покрепче затягивать пояса и стремятся сделать все возможное ради того, чтобы сокрушить США.
Страна одержима идеей превосходства над Америкой. Тактика может меняться в зависимости от обстоятельств, но цель неизменна. Будь то разрядка во внешней политике или гласность и перестройка в политике внутренней — все это лишь тактика для достижения той же цели. Увы — американцы не способны отличить тактику Советов от их целей.
Судя по тому, как вели себя американские лидеры в конце Второй мировой войны, они — великому сожалению — плохо понимали, с кем имеют дело. Тогда Америка была гораздо сильнее СССР и вполне могла бы не допустить разгула авантюризма. Однако она недооценила угрозу и не проявила должной воли.
В 1972 году, когда советская экономика явно катилась по наклонной плоскости, Америка не должна была препятствовать начавшемуся спаду. Вместо этого американцы открыто и втайне принялись помогать Советам. Я еще жил в Советском Союзе, когда он начал покупать американское зерно. Русские не имели ни малейшего представления, откуда это зерно поступает. Когда я уезжал, в 1974 году, советские заводы все еще использовали оборудование, закупленное за границей в тридцатые годы. Станки были в плохом состоянии, что не удивительно, ведь на них работали в три смены, семь дней в неделю на протяжении сорока лет. Они часто ломались, требовали ремонта, но потеря времени грозила невыполнением военных заказов, поэтому руководство заводов не шло на серьезный ремонт.
Качество шарикоподшипников, которые производили на моем заводе, было неважное. В Москве ходили слухи о том, что в советских самолетах используют шведские или американские подшипники, поскольку отечественные при нагревании трескаются, и никто эти слухи официально не опровергал. Советы производят свои станки, но те, что мне довелось увидеть, были плохого качества. Из-за проблем в производственном секторе многое приходилось обрабатывать вручную. Советская сталь после обработки нередко дает внутренние трещины.
Какой же должна быть политика Америки в отношении Советского Союза? В большинстве случаев пряник лучше кнута, а мир всегда лучше войны, при условии уважения территориальной целостности, личной свободы и человеческого достоинства.
Может ли Америка убедить Советский Союз отказаться от идеи мирового господства? Должна ли Америка способствовать развитию торговли между двумя странами или лучше положить этому конец? Какие шаги можно предпринять, чтобы две сверхдержавы больше доверяли друг другу? Что сегодня нужно от Америки Советам и какую позицию должна занять Америка?
Я ясно вижу, что СССР крайне нуждается в трех вещах: времени, оборудовании и организации производства. Ему нужно время, чтобы сравняться с развитыми западными экономиками, ему нужно переоснастить свои заводы и фабрики новым оборудованием и отказаться от устаревшей системы оценки работы по количественным показателям, если он хочет производить потребительские товары того же качества, что и западные страны.
Организация труда в СССР страшно устарела. Они заимствовали на Западе и приспособили к своим нуждам различные идеи (например, количественные показатели), объявив их своими открытиями. Определение плановых заданий и оплата в соответствии с их выполнением не ведет к повышению производительности. Совсем наоборот. Советская система устроена таким образом, что обычный человек может прилично заработать только путем обмана и коррупции. Рабочие, руководители предприятий, члены советской административной элиты (номенклатуры) — все они соучаствуют в фальсификации производственных показателей. Система коррумпирована сверху донизу: номенклатура существует за счет коррупции; инспекторы, посланные, чтобы сверить цифры отчетов с реальными показателями, получают взятки от руководителей заводов. Все помогают заводу получать ежемесячные премии за выполнение или перевыполнение плана.
Сомневаюсь, чтобы советские руководители смогли в обозримом будущем фундаментальным образом перестроить систему производства. Они загнали себя в тупик. Большинство людей не желают перемен и готовы изо всех сил держаться за то, что имеют. Другие же хотят воспользоваться открывающимися возможностями и будут требовать новых. С обеих сторон лидеры страны видят угрозу подрыва политической системы в целом. Им приходится решать двойную задачу: оздоровить экономику, сохраняя при этом контроль над населением. Что они могут сделать, так это модернизировать предприятия. На эти цели они значительно увеличили капиталовложения в бюджете на 1988 год. Тогда как обычно цифра не превышала 20 % (лишь в период индустриализации 1930-х годов капиталовложения составляли свыше 30 %), ее подняли до тридцати. Генеральный секретарь Михаил Горбачев и члены Политбюро уже не могут ограничиться лишь разговорами о реформах.
В своей внутренней политике они балансируют на лезвии ножа. Нельзя, однако, забывать, что в СССР население лишено тех свобод, уважение которых естественно для руководителей других стран. Если системе будет грозить опасность, государственный полицейский аппарат немедленно повернется против людей, беспомощных, словно хромые цыплята перед волком.
В декабре 1987 года состоялась встреча между М. С. Горбачевым и президентом Рейганом. Горбачев посетил США не только для того, чтобы подписать договор об ограничении ядерного оружия. Он и его соратники уговаривали американцев предоставить СССР возможности закупки американской техники и увеличения объема торговли с американскими компаниями. Члены советской делегации беззастенчиво искали контактов с правительственными чиновниками, не имеющими никакого отношения к договору, чтобы обсудить с ними экономические проблемы. Была организована встреча с американскими бизнесменами, во время которой Горбачев лично призвал их содействовать торговле с СССР.
Советские чиновники всеми силами стремятся добиться от США режима наибольшего благоприятствования. Они ищут поддержки у американских бизнесменов, чтобы те в свою очередь поддержали их предложения в Конгрессе и правительстве. В отношениях с американскими бизнесменами они прибегают к следующей тактике: сначала показывают список товаров, которые хотели бы экспортировать в США, и жалуются на то, что американские законы препятствуют экспорту, после чего пытаются соблазнить этих бизнесменов идеей совместных предприятий с участием советского государства.
Следует понимать, что советская идея совместных предприятий состоит в том, чтобы получить как можно большую выгоду при наименьшем риске. В большинстве случаев советская сторона ожидает, что американская компания предоставит ей капитал, технологию и управление, а она обеспечит только сырье и рабочую силу. Поскольку Советы хотят производить товары, которые можно экспортировать на Запад, американской компании в конце концов придется конкурировать на западных рынках с самой собой. Кроме того, Советы предлагают продавать часть продукции в Советском Союзе и вывозить часть американского капитала, обменивая рубли на валюту по выгодному курсу.
Еще больше их интересуют возможности сотрудничества с Западной Германией. В настоящее время западногерманские компании рассматривают уже триста пятьдесят предложений о создании совместных предприятий.
Горбачев стремится улучшить образ Советского Союза в глазах Запада, чтобы получить с этого соответствующие дивиденды. Он очаровал Америку и Западную Европу. Он умеет воздействовать на публику. Но, как бы элегантно он ни носил шляпу, мыслить как западный человек он не может. Горбачев — продукт советской системы, а в эмоциональном отношении — русский до глубины души. Ему покровительствовал Юрий Андропов, бывший глава КГБ, а позднее — генеральный секретарь ЦК КПСС. Горбачев делает лишь то, что позволяют ему старшие товарищи из Политбюро. Он не может действовать без их согласия. Если он зайдет слишком далеко или будет двигаться чересчур быстро, не посоветовавшись с ними, его, скорее всего, постигнет участь Никиты Хрущева.
До тех пор пока Политбюро сможет использовать Горбачева для того, чтобы завоевать симпатию и доверие Запада, оно будет его поддерживать. В Советском Союзе сложилась щекотливая ситуация. Горбачев весьма дерзко проводит и расширяет политику гласности. Пока результат этой политики был благоприятен для населения. Стало возможным выявлять и обличать бюрократов, окопавшихся в недрах системы, но критиковать саму систему простым людям не позволяется ни при каких условиях. Скорее всего, гласность не продержится долго, поскольку ее станет трудно ограничивать. Народ потребует все большей открытости. Свободная пресса не может стать совсем свободной, не угрожая системе, а в СССР главное правило состоит в том, что система неподсудна.
Когда бывший первый секретарь московского горкома партии Борис Ельцин заявил, что перестройка из-за действий Горбачева замедлилась, это вызвало раздражение товарищей по партии: они усмотрели здесь критику системы, а не лично Горбачева. Был ли это обдуманный ход? Вряд ли мы когда-нибудь узнаем истинные мотивы Ельцина. Но результат нам известен. Хотя Ельцин поддерживал Горбачева, его сняли с поста первого секретаря московской парторганизации, а через несколько недель — исключили из состава Политбюро. Населению дали ясно понять, что существуют границы гласности: «вы можете обличать отдельных бюрократов, но система остается вне критики».
Нужно понимать, что, проводя политику гласности и перестройки, советские лидеры пытаются укрепить экономику и вооруженные силы страны. Они хотели бы зарядить советских людей энтузиазмом и подготовить страну к исполнению, как они считают, своей исторической миссии.
Они видят свою задачу отнюдь не в повышении жизненного уровня населения, а в том, чтобы добиться быстрого роста промышленности. «Историческую задачу», которая, по мнению советских политиков, стоит перед СССР, легче решить усилиями энтузиастов. Гласности, по-видимому, скоро придет конец, но некоторые экономические реформы должны продолжаться, хотя перестройка — в ее нынешнем понимании — политика временная. Уже есть некоторые признаки того, что экономические реформы не приносят успеха. В 1987 году по крайней мере двадцать одна промышленная отрасль ухудшила свои показатели по сравнению с 1986 годом. Не стоит ожидать, что СССР сократит военный бюджет. Расходы на вооружение по-прежнему составляют одну треть бюджета 1988 года и одну пятую ВНП страны.
Одно из главных нововведений перестройки — запрет на распитие спиртного на работе. Очевидно, Горбачев связал высокий уровень потребления водки с пьянством в рабочее время, низкой производительностью труда и браком. Он призвал положить конец пьянству в рабочее время. Советские чиновники обычно предлагали важным посетителям алкоголь, кофе или чай с конфетами уже утром, до полудня. Поэтому все любили принимать гостей у себя в кабинетах. В Америку экспортируют советскую водку в бутылках с завинчивающейся пробкой, а в СССР бутылки закрыты пробкой из алюминиевой фольги с язычком. Чтобы открыть бутылку, пробку нужно сорвать, после чего ее выбрасывают. В результате, содержимое открытой бутылки обычно выпивают до последней капли.
В советской истории социальные и экономические реформы проводятся не впервые. Их начинали и заканчивали. В 1921 году Ленин предложил Новую экономическую политику, чтобы оживить экономику. В период ленинского военного коммунизма с 1918 по 1920 год, когда страна переживала гражданскую войну, быстрыми темпами прошла национализация. А начиная с 1921 года Ленин сократил налоги на сельхозпродукцию и разрешил частную торговлю и мелкое производство. Согласно западным и советским источникам, потребительские товары стали более доступными, и цены на них упали.
Пока Сталин не укрепился у власти, он продолжал ленинскую экономическую политику. Однако в 1928 году он объявил о начале первой пятилетки. Были закрыты мелкие частные лавки и мастерские и проведена насильственная коллективизация. В результате сразу возник дефицит продуктов питания и потребительских товаров. После смерти Сталина ни один советский вождь не осмелился отменить колхозы, которые сгубили сельское хозяйство. Каждый из лидеров лишь пытался добиться увеличения объема производства сельскохозяйственной продукции, сохраняя колхозную систему.
Американцам следует внимательно следить за изменениями, происходящими в Советском Союзе, но вряд ли стоит радоваться перспективам подписания советско-американских соглашений. Нам нужно научиться понимать людей, с которыми мы имеем дело. Русский способен сказать вам сегодня одно, а завтра другое, уверяя, что вы его вчера неправильно поняли. Ровно так же ведет себя Советский Союз, подписывая международные соглашения. Для советских политиков договор — лишь бумажка, которую можно за ненадобностью выбросить в корзину.
Обдумывая очередные шаги в отношениях с нашим сильным противником, мы не должны видеть в нем зеркальное отражение нас самих. Мы разные. У советских людей другие потребности, другие желания и иная, чем на Западе, система ценностей. Решения они принимают иначе, чем мы. У нас открытое демократическое общество, однако мы не должны раскрывать свои карты нашему противнику. Нельзя объявлять о планах оборонного характера. Нельзя оставлять даже щелку, через которую Советы могли бы за нами подглядывать. Мы позволяем им без особого труда пользоваться нашими производственно-технологическими знаниями. Следует пересмотреть методы засекречивания информации.
Советы отлично понимают только две вещи — силу и взаимную выгоду. Если мы сильны и не боимся показать, что способны применить силу, они будут нас уважать. Если же у нас есть сила, но нет воли ее использовать — или если мы позволим себе ослабеть, — Советы применят против нас свою силу, если только мы не убедим их, что от этого ни одна сторона ничего не выиграет, и все понесут невосполнимые потери.
Есть несколько условий, которые Америка должна предъявить Советскому Союзу. Выполнение их не только послужит доказательством доброй воли, но и поможет Советам завоевать наше доверие и уважение (которых мы со своей стороны ждем от них).
Советский Союз должен:
1. Предоставить гражданам свободу выезда из страны.
2. Положить конец провокациям и дезинформации.
3. Умерить повсеместно насаждаемую ненависть к Америке.
4. Говорить своим гражданам правду.
Соединенные Штаты должны:
1. Научиться терпению в переговорах с Советским Союзом. Советы могут иметь свои собственные планы. Главное для нас — суть соглашения, а не сроки его заключения.
2. Признать, что трумэновская доктрина сдерживания больше не действительна.
3. По возможности поощрять поездки американцев в СССР и советских граждан в США и их общение на личном уровне.
4. Поощрять изучение русского языка в американских школах, чтобы наши лидеры лучше понимали противника, а рядовые американцы были готовы донести до советских граждан идеи свободы и демократии.
В ранней молодости я был гражданином США. Потом, сорок четыре года, я жил и работал в Советском Союзе, бок о бок с советскими людьми. Получив, наконец, возможность провести остаток своих дней в Америке, я написал эту книгу, чтобы при желании каждый мог узнать, что же такое жизнь в Советском Союзе.
1988