Морская прогулка

Роблес Эмманюэль

Эмманюэль Роблес (1914–1995) — известный французский романист и драматург, член Гонкуровской академии.

В сборник вошли его романы: «Это называется зарей», в котором рассказывается о романтической любви, развивающейся на фоне детективного сюжета, «Морская прогулка» — об участнике Второй мировой войны, который не может найти себе место в мирной жизни, и «Однажды весной в Италии» — взволнованный рассказ о совместной борьбе итальянских и французских антифашистов. Роман «Это называется зарей» был экранизирован выдающимся режиссером Луисом Бюнюэлем.

 

1

Выйдя с чемоданом в руках из вокзала, Жорж направился в порт, но вдруг на балконе второго этажа одного из домов увидел женщину, которая, изящно изогнувшись, расчесывала волосы; сидела она, выставив вперед пышную грудь, наклонив голову, так что ее густая грива спадала набок. Одной рукой она придерживала свои пряди, а другой, казалось, сладострастно ласкала их, и этот жест, исполненный неги, взволновал Жоржа. Но, проходя мимо балкона, он, к изумлению своему, понял, что перед ним далеко не молодая женщина, с увядшими губами и подкрашенными, как это было модно в начале века, чуть ли не до самых щек глазами. От неожиданности Жорж, подняв голову, застыл на тротуаре, и это привлекло к нему внимание старой дамы. Короткое мгновение они смотрели друг на друга сквозь разделявшую их тонкую занавесь солнечных лучей. Она перестала расчесывать волосы и глядела на него не мигая, с выражением легкой, но лишенной снисхождения насмешки, с прозорливостью много повидавшего на своем веку человека, и Жорж, вдруг смутившись, поспешно удалился, устояв против желания еще раз оглянуться на этот балкон.

Затем он зашагал мимо витрин магазинов, рассеянно скользя взглядом по сверкавшим за стеклом товарам, и до самого порта его преследовала мелодия Фрэнка Синатры, которую исполнял juke-box в одном из кафе, мелодия, полная тоски и желаний.

Вступив на мол, он сразу же заметил «Сен-Флоран», стоявший на якоре между английской одномачтовой парусной яхтой и большим катером под либерийским флагом. На «Сен-Флоране» не видно было ни души, но из каюты доносились звуки радио — передавали последние известия. Шагнув на борт яхты, Жорж крикнул. Подождал, наблюдая за молодой парой на берегу: девушка была маленькой, живой, с такой же, как у Мадлен, фигуркой — а где сейчас была Мадлен, на какой далекой планете? — и зажег сигарету. Радио замолчало. Девушка, которую держал под руку ее спутник, смеялась. Глаза у нее блестели. У Мадлен глаза были красивее, взгляд целомудренный и в то же время, да, в то же время остропроницательный. Мысли его были далеко, наконец за его спиной хлопнула дверь и кто-то спокойно спросил:

— Жорж Море́?

Это был Даррас.

Он был в темно-синей трикотажной рубашке, с непокрытой головой, одна рука засунута в карман полотняных брюк. Жорж, хотя он никогда его прежде не видел, сразу узнал Дарраса по описанию, которое ему дали в агентстве. И нос «немножко как у меланезийца» из-за широких ноздрей, и черные глаза, и коротко остриженные волосы, так же как и толстые губы, — все точно совпадало с портретом. В Даррасе чувствовалась твердость скалы. Солнце освещало его изрезанный морщинами лоб и обветренную кожу лица. Он начал задавать Жоржу вопросы, поворачивая время от времени голову со спокойной, царственной непринужденностью сильного зверя. И Жорж понял, что перед ним человек, ничем на него не похожий, а значит, неподвластный тем тревогам и порывам, которые терзали его самого, человек, не знающий сомнений и, должно быть, уже давно без особых волнений и мучительных кризисов познавший все тайны удела человеческого.

В рубке Даррас внимательно изучил бумаги, протянутые ему Жоржем. Корпус корабля слегка поскрипывал, и шум этот смешивался с плеском волн, солнце садилось за древним городом, и он четко вырисовывался на фоне неба. В бухту вошла парусная лодка с красным и круглым, как апельсин, спинакером, и Жорж вдруг признался себе в том, что в конечном счете ему не так уж хочется уезжать. Может быть, парусник пробудил в нем тоскливое чувство беспредельности пространства, вызывающее головокружение?

Среди всех этих поблескивавших инструментов (компас был в прозрачном футляре) Даррас уверенно двигался, открывал ящики, рассматривал какие-то бумаги, жесты его были на удивление скупыми и экономными, явно рассчитанными на тесный мирок яхты.

— Переводчик — это ваша профессия? — спросил он под конец.

— Нет, занимаюсь этим от случая к случаю.

— А могу ли я узнать, какова ваша настоящая специальность?

— Зарабатываю себе на жизнь чем придется.

— Что ж. Это ваша забота.

— Но я знаю немецкий, серьезно им занимался, и итальянский, у меня хватило времени на то, чтобы его выучить, когда я воевал под Неаполем.

Он сам удивился своему тону, словно в нем говорила давняя обида.

— Меня это не касается, — сказал Даррас, — это ваше дело, ваше и агентства.

Он аккуратно сложил бумаги, и Жорж счел нужным добавить, заставив себя улыбнуться:

— Из-за войны пришлось бросить учебу, война перевернула все мои планы.

— Она давно уже окончилась.

— Но не для меня.

Наступило молчание. Над мачтами кружились чайки. На молу мальчишки гонялись друг за другом. Наконец Даррас произнес:

— Я понимаю, что вы хотите сказать. — Он тоже улыбнулся, прищурив один глаз. — Однако и вам когда-нибудь придется подписать мир!

Но и эти последние фразы, сказанные ими нарочито шутливым тоном, не сблизили их. В лучах заходящего солнца, проникавших сквозь иллюминаторы, губы Дарраса, казалось, раздулись, как две резиновые трубки, и у них появилось осуждающее выражение. Жорж знал, что своим ироническим тоном он сбивает с толку, а нередко и настраивает против себя своих собеседников. И хотя мнение Дарраса не много значило для него, он догадывался, что в его глазах выглядит каким-то опустившимся неудачником. А ведь дело было совсем в другом. Даррас добавил, что экипаж находится на берегу и что пассажиры должны прибыть на яхту завтра утром.

— Их четверо, а у нас семь кают. Вы можете расположиться в последней, в конце коридора, тогда вы будете всегда у наших господ под рукой.

Жорж понимал теперь, чем было вызвано овладевшее им чувство сожаления. Он вдруг, без всяких на то оснований, решил, что ему не следует уезжать, что у него есть еще множество неиспользованных возможностей и что эта новая попытка, вероятнее всего, окажется столь же неутешительной, как и предыдущие.

— Вам уже приходилось плавать? — спросил Даррас.

— Раза четыре или пять путешествовал на пароходе.

— Я хотел спросить, как вы себя чувствуете в море?

— Вполне сносно.

— Тем лучше. Тем лучше для всех нас.

Он встал, и Жорж, последовав его примеру, увидел цепочку яхт и их отражения в воде. От этого зрелища ему стало еще грустнее. Он оценивающе оглядел «Сен-Флоран», короткую белую трубу с красной полосой, невысокую мачту в форме копья, полотняные кресла и решил, что и впрямь плохо строит свою жизнь.

Но прежде, чем сойти на берег, он спустился в свою каюту, оставил там чемодан (что за незадача! Одна из петель вот-вот отлетит!), взглянул мельком на мощные дизели, поблескивающие в полумраке машинного отделения, задержался на минуту в кают-компании, отделанной деревом и кожей теплого медового цвета. Затем он поднялся на палубу, где, стоя лицом к молу и засунув руки в карманы, его ждал Даррас, со своим массивным затылком, могучими плечами, человек-скала, плотный, несокрушимый. Жорж все повторял про себя это слово, идя вдоль набережной. И тут он вспомнил немецкого гренадера, которого им пришлось хоронить у разрушенной фермы, неподалеку от Сужо на берегу Гарильяно, майским утром, пахнувшим раскаленным железом и развороченной землей. Каска, средневековая каска немецкого вермахта, отлетела в сторону, и у покойного была такая же упрямая голова, как у Дарраса, такой же каменный лоб. Вот так-то, подумал Жорж, несокрушимых людей на свете не существует.

Канн, 20 июля сего года, Сержу Лонжеро, Париж.

Послушай, Серж, я сижу на террасе маленького бара на Круазетт, совсем неподалеку от Дворца фестивалей. Наступает вечер, а на пляже полно купающихся. Я уехал из Парижа, не попрощавшись с тобой. У меня была хандра, и я решил не подвергать тебя подобному испытанию. Написав эти слова, Жорж поднял голову, и взгляд его задержался на группке молодых женщин в купальниках, солнце ласкало их красивые загорелые тела. Последние его лучи трепетали в небе, словно большие серебристые рыбы. Эти отблески света, веселые обнаженные купальщицы, лиловое море, крики плывущих по волнам юношей, разлитая в вечернем воздухе нега располагали к лени. Серж, мне бы следовало сейчас пойти искупаться, а не рассказывать тебе все, что приходит в голову, но ведь мне так много надо тебе рассказать. Я расстался с Джимми Лорню, я тебе объясню почему. Не так-то весело остаться без работы в начале лета. Я подписал контракт с одним туристическим агентством, где я буду работать переводчиком. Начинаю я с морского путешествия на яхте. У агентства две яхты в Канне и несколько яхт в Пальме, на Майорке. Мы совершим путешествие вокруг Италии и Сицилии. Я только что побывал на борту яхты и встретился с ее капитаном, которого зовут Даррас. Мне придется иметь дело с четырьмя пассажирами, которые заплатили за это путешествие целое состояние. Это две супружеские пары, французы и немцы, которых, возможно, и связывает дружба, но главное — это их общее дело, производство смазочных масел. Он снова остановился, держа перо на весу, на этот раз ему вспомнилась жизнь в Марселе, где он целых три месяца чистил котлы. Вооружившись маленьким отбойным молотком и облачившись в настоящий скафандр из брезента, он проводил долгие часы среди непрерывного железного грохота, и ему начинало казаться, что он живет внутри огромного колокола. Ночью его мучили кошмары, чаще всего ему снилось, что он висит на головокружительной высоте на веревке, идущей вдоль стены, которая начинает все сильнее и сильнее вибрировать, веревка раскачивается, и он вот-вот сорвется и полетит вниз. Второй бокал аперитива подстегнул его ум, и он снова принялся за письмо. Знаешь что, Серж, я не люблю моря. Бог с ним, с Бодлером. Всякий раз, когда я оказывался на борту корабля, меня охватывала тоска, но не потому, что я представлял себе толщу вод у себя под ногами, а потому, что эти две бесконечные пустыни, небо и море, наводят меня на размышления (ты можешь улыбнуться) о судьбах нашей планеты, которая создана не для нас и где мы лишь простая биологическая случайность. Ты ответишь мне, что это ощущение, вероятнее всего, свидетельствует о скрытой морской болезни и что оно исчезнет, если принять таблетку нотамина. Не смейся, Серж, над такими вещами и пойми, что я городское животное, животное, привыкшее жить в больших, кишащих людьми городах, которые придают мне уверенность, где много огней, много лиц, где меня толкают со всех сторон. Я люблю городское дно — старые площади, рабочие кварталы, все те места, где я могу окунуться в толпу. Мне необходимо общество себе подобных, Серж. Он уже жалел о том, что изменил тон, и некоторое время наблюдал за супружеской парой, которая негромко бранилась за соседним столиком, муж — в сером пиджаке и белых брюках, жена — в кокетливом зеленом платьице, обоим под шестьдесят, и вид у них измученный. Потом он заказал себе еще аперитив. Я пишу тебе все, что мне приходит в голову, Серж, но я должен описать тебе свое теперешнее душевное состояние. Действительно, я не первый раз ухожу с работы. Не говори мне только о врожденной неустойчивости, а тем более о беспричинно затянувшемся отрочестве. Я потратил немало времени, чтобы сформировать свою личность, до той самой минуты, когда оборвалась моя юность и на три года меня забрала война. И ищу я сейчас не новую войну, а немного человеческого тепла, которого мне так не хватает. Снова пауза. Ах, не следовало слишком много говорить о войне с Сержем, который был дважды ранен во время Итальянской кампании и который не приемлет того, что он называет «психологией бывшего участника войны». Я, как и ты, окончив войну, вернулся в мир, где господствуют деньги. Нет, я отнюдь не стремлюсь находиться постоянно в экстраординарных условиях, но со времени демобилизации это существование, подчиненное каким-то, ничем не оправданным заботам, эти дни и ночи, которые стремительно пролетают друг за другом и ничего тебе не несут, — все это выводит меня из терпения. Я словно усеянное булыжниками поле, на котором самые лучшие семена не могут дать всходов. Он допил свой бокал и, глядя на пляж, вытер вспотевшую шею. Я прекрасно понимаю, Серж, что душа моя не бессмертна. Но ведь это не снимает извечного вопроса: что же я должен с ней сделать? Я не стремлюсь к бессмертию, ни даже к иллюзии бессмертия, но мне хотелось бы быть уверенным в том, что я существую. Поцелуй от меня Сильвию и малыша. Обнимаю тебя. Выпитое вино разматывало перед ним длинные многоцветные ленты воспоминаний, и ему захотелось продолжить свой монолог.

Первый P. S. — Знай, что я встретил молодую особу по имени Мадлен. У нее есть маленький магазинчик, где она торгует всякими безделушками, которые сама же и мастерит: матерчатыми куклами, бумажными цветами, бисерными сумочками, разрисованными платками. Богатое воображение, хороший вкус и на редкость искусные пальцы. Мы часто виделись с ней последнее время, и как раз перед отъездом я вдруг обнаружил, что, когда я возле нее, все становится таким же простым и прекрасным, как лист дерева или перо птицы. Не иронизируй по этому поводу, Серж, не то ты мне за это дорого заплатишь по моем возвращении.

Второй P. S. — И вот еще что. Ты полагаешь, что я страдаю больше, чем многие другие, оттого что в мире все идет раз и навсегда заведенным порядком и невозможно ничего изменить. Не в этом дело, старик. Мне кажется, что я не страдаю даже от того, что не в силах уразуметь, почему все идет именно так. Я мучусь, если уж говорить правду, от того, что до сих пор не знаю, что делаю здесь я, я, Жорж Море, бывший студент, бывший чернорабочий, бывший пожарник, бывший ночной сторож, бывший секретарь театрального агента, непревзойденного мошенника, и уже бывший гид-переводчик, хотя я еще и не начал работать, поскольку со времен войны у меня нет никакого желания связывать себя на будущее.

Третий P. S. — Ну, а в конечном счете сегодня вечером больше всего мне хотелось бы сидеть вот так на террасе этого маленького бара, где я пишу тебе эти глупости, смотреть на проходящую мимо меня толпу и ждать уж не знаю какого откровения. В Италии наш капитан повторял нам перед каждой атакой, что жизнь не многого стоит и что, если бы каждый из нас проникся по-настоящему этой истиной, мы бы без страха пошли навстречу будущему. Этот болван даже не понимал, что самое лучшее в каждом из нас и было понимание того сказочного богатства, которое он в эту минуту ставил на карту.

Четвертый P. S. — Мы убили бога, и теперь мы все сироты.

Жорж приписал адрес, по которому его друг мог ему написать, и вложил листочки в конверт. На западе в этот вечерний час висел огромный медный диск. Море было голубовато-белым, и по нему пробегали более темные полосы. По небу по направлению к Ницце скользил самолет. Мадемуазель Мадлен Аслен, Париж. Дорогая, дорогая Мадлен, ну вот, я только что познакомился с кораблем и его капитаном. Пассажиры прибудут завтра. Думаю, мы снимемся с якоря еще до полудня. Капитан похож на гору, и вы понимаете, что за столь короткий срок я не смог обследовать ее со всех сторон. Дорогая моя Мадлен, я нахожусь на Круазетт, передо мною море, и как бы мне хотелось, чтобы вы были здесь, рядом со мной. Он остановился. Эти слова не передавали его истинных чувств к Мадлен, столь пылких. Из-за этих нескончаемых сумерек мне начинает казаться, что я нахожусь внутри огромного мыльного пузыря и что, если только я сделаю слишком резкое движение или даже если у меня возникнет недостойная мысль, пузырь лопнет, разлетится вместе со мной на мелкие кусочки и улетит в пресловутое бесконечное пространство. Он знал, что ему случалось заставлять страдать женщин и что он был несправедлив по отношению по крайней мере к одной из них, которая наверняка его любила. Он помнил, как она расплакалась в его присутствии, но ее слезы не взволновали и даже не растрогали его. «Человек, который вас любит, — что может быть на свете дороже?» Она ушла, сказав ему на прощание, что он жесток (а какой у нее был взгляд, когда она оглянулась на лестнице!), но разве она знала, что такое настоящая жестокость? Он не чувствовал себя жестоким, это было что-то другое. Только с этой вот молодой женщиной разрыв был тяжелым. Время от времени он даже писал какой-нибудь бывшей любовнице, не задумываясь над тем, что они давно расстались. Но она была частицей его прошлого, принадлежала к определенной области его духовной жизни, которую она в той или иной степени обогатила или украсила, и он иногда с неожиданным жаром обращался к этим воспоминаниям. С Мадлен, он был в этом уверен, все будет иначе. Она относилась к тому же племени людей, что и он, была из тех, кто ждет, что жизнь вдруг расцветет для них ослепительным огненным цветком. Дорогая Мадлен, вы сказали мне в последний наш вечер, что я без конца кружусь в своем внутреннем мире, но вы не правы. Я отчаянно кружусь во внешнем мире с единственным стремлением вернуться в себя и обрести то, что я потерял: истоки своих надежд и чаяний, пути своих желаний. Все это слишком литературно, подумал он, недовольный тем, что не может найти нужный тон. Он в два приема выпил еще бокал и вновь принялся за письмо. Иногда я верю, что меня где-то ждет большое счастье. Я представляю себе это счастье в легком платье, с развевающимися по ветру волосами, оно высматривает меня из-за деревьев таинственного сада, и я заранее знаю, что у него будут ваши глаза. Ну теперь это уже совсем в стиле писем, посылаемых в женские журналы. Пусть так! Потом он напишет другое письмо, лучше. Он добавил: Я вас люблю, и, как только запечатал конверт, ему захотелось приписать постскриптум: «Дорогая и прекрасная Мадлен, на всякий случай знайте, что мои руки — это руки убийцы», но потом он отказался от этой мысли. Вино плохо действовало на него, и он это знал. Но кому он мог рассказать, как однажды весенним днем 1944 года на передовой у Сан-Космо-Дамьяно, неподалеку от Кастельфорте, он добежал, задыхаясь, до дота, бросил туда гранату и разорвал на куски четырех его защитников? Убеждать себя, что другие отвечают за это месиво человеческих тел? Один глаз вылетел и прилип к стене! Настоящий Гран-Гиньоль, скажете вы? Но, дорогая моя, в Париже театру с таким названием, где показывали жестокие мелодрамы, после войны пришлось на время закрыть свои двери, nicht wahr? И впрямь его лучший спектакль, где кровь лилась ручьями, походил на невинную пастораль по сравнению… Господи, не следовало ему столько пить! Он вышел из бара, опустил письма в первый встретившийся ему на пути почтовый ящик и отправился искать ресторан.

 

2

— Значит, вы по специальности не переводчик, а какова же ваша настоящая профессия?

В полдень они все собрались в кают-компании «Сен-Флорана», проплывавшего мимо Ниццы. Все, то есть Мишель Жоннар и его жена Мари-Луиза, Эрих Хартман, капитан Даррас и в конце стола, рядом с Жоржем, Герда Хартман. По желанию Мишеля Жоннара во время завтрака был включен проигрыватель и тихо лилась церковная музыка. Обслуживал их кок-стюард Сантелли, тулонец, одетый строго, во все белое, словно хирург, впрочем, у него и взгляд был как у хирурга, одновременно острый и вдумчивый. Вопрос задал Мишель Жоннар. Жоржу было не слишком приятно, что он стал, таким образом, предметом разговора. Сразу же при знакомстве Эрих Хартман похвалил его великолепный немецкий язык, обнаружив у него даже легкий прусский акцент. Конечно, Жорж предпочел бы обедать вместе с командой, желание довольно нелепое, поскольку в силу своих обязанностей он был связан как раз с этими четырьмя пассажирами и ему все время приходилось быть рядом с Гердой Хартман, которая говорила лишь на своем родном языке. Его поэтому и посадили возле нее, чтобы он, по ее просьбе, переводил ей, о чем беседуют за столом.

Поскольку Мишель Жоннар ждал ответа, хоть и продолжал при этом разрезать свое жаркое на фарфоровой тарелке с золотым ободком, манипулируя ножом и вилкой с истинно королевской непринужденностью, Жорж сказал, глядя на Дарраса:

— Я торгую птицами.

Раздались изумленные восклицания, и даже Жоннар, удивленный, на минуту перестал работать своими длинными руками с набухшими венами.

— В самом деле? — переспросил Эрих Хартман. — Птицами?

— Я полагаю, из курятника? — проговорил Жоннар, и его перстень недобро сверкнул.

— Нет, только птицей-феникс, — ответил Жорж весьма любезным тоном. Он сразу почувствовал неприязнь этого типа к себе и держался настороженно.

— Что это вы рассказываете? — вмешалась Мари-Луиза Жоннар. — Разве они существуют, Море?

Она была в летнем платье с глубоким вырезом, а на шее бусы из мелких ракушек, вроде тех, что лежали у Мадлен в магазинчике. Ее изящная темноволосая головка, казалось, сидела на шарнирах, она двигалась рывками, поворачиваясь то к одному, то к другому собеседнику.

— Существуют, мадам, что весьма удобно как для продавца, так и для покупателя.

Никто больше не стал задавать вопросов, а музыка, сопровождавшая стук ножей и вилок, зазвучала медленнее, интимнее, словно вдруг преисполнилась мистического пыла. Свет волнами проникал через иллюминаторы.

— Сегодня вечером я вручаю вам пакетик с пеплом птицы. На следующее утро вы открываете пакетик, и птица-феникс возрождается у вас на глазах…

— Ach so! — произнес Эрих Хартман.

— И тогда вам остается только слушать ее речи.

— А она еще и говорит? — засмеялась Мари-Луиза Жоннар.

— Главным образом по-французски, мадам, на языке, который, как вы знаете, является языком любви.

— Переводите, переводите, — умоляла Герда Хартман, и Жорж наклонился к ней, а музыка тем временем звучала все громче, перерастая в торжествующий и страстный гимн.

Опустив глаза, Мишель Жоннар продолжал улыбаться. Он был невысок ростом, с розовым лысым черепом. Во взгляде, в складке губ затаилась неизменная саркастическая улыбка. Было видно, что он любит высмеять тех, кто — в силу своего зависимого положения или неумения быстро парировать удары — не может ответить на его насмешки. Еще утром Жорж понял, что если он хоть раз смолчит, то станет любимой мишенью Жоннара, который не прочь будет блеснуть перед другими за его счет, не так-то трудно бывает обнаружить в человеке эту толику цинизма, нередко связанную со стремлением подчинять себе и властвовать. Сын рабочего, Жорж знал, что сам он бывает сдержан в присутствии людей, обладающих властью: хозяев, домовладельцев, полицейских. Он знал также, что может отреагировать совершенно по-другому, сдержанность может перейти в агрессивность, заносчивость. Сейчас он, правда, не потерял над собой контроля.

Что же касается Эриха Хартмана, то он ни на что не обращал внимания, целиком поглощенный тем, что ест и пьет. Он задавал вопросы Сантелли, просил уточнений, касающихся вин, прибегал нередко к помощи Жоржа, так как его знаний французского ему не хватало. Серебристые волосы, расчесанные на прямой пробор, придавали ему несколько старомодно-изысканный вид, делали его похожим на фон Папена. В отличие от Жоннара, который, казалось, постоянно подстерегал своего собеседника в надежде нащупать его слабое место, Хартман сознательно держал окружающих на расстоянии. Порой, словно не замечая никого, он погружался в свои размышления, где не было места присутствующим. У него были серые стеклянные глаза, большие веснушчатые руки. Он питал слабость к шелковым платкам и даже за столом носил на шее платок, повязанный с нарочитой небрежностью ковбоя из американских вестернов. Когда он говорил по-французски, то порой не сразу находил нужные слова, они словно прилипали у него к гортани. Обычно он был холодно-любезен со всеми, кроме Жоннара, с которым держался в меру сердечно.

Даррас все время молчал, и Герда обратила внимание на его сдержанность.

— Жорж, спросите у нашего капитана, женат ли он.

— Да, он женат, мадам.

— А как относится его жена к его долгим отсутствиям?

— Она примирилась с этим, я полагаю.

— Вы хотите сказать — смирилась?

Белокурой и розовощекой Герде было, как и Мари-Луизе, около сорока. На ней также было летнее, схваченное в талии платье, обнажавшее ее великолепные плечи. Светлые, чуть выпуклые глаза и полные губы усиливали свойственное ей выражение счастливой безмятежности. Пожалуй, нос у нее, на вкус Жоржа, был несколько крупноват, но все равно она ему нравилась больше Мари-Луизы, особенно своей жизнерадостной наивностью, заставлявшей ее всем восхищаться.

— Попросите его, Жорж, попросите его рассказать нам о каком-нибудь морском приключении. У него их, вероятно, было предостаточно.

Даррас сперва попытался уклониться, но его так настоятельно стали просить, что он в конце концов сдался и рассказал, как при его первом плавании на «Сен-Флоране» пассажирками у него оказалось с полдюжины студенток-шведок. Во время всего путешествия эти девушки, сторонницы нудизма, ходили абсолютно голыми, что значительно повысило нервозность экипажа. Когда навстречу ему попадался другой корабль, Даррас из предосторожности старался держаться от него как можно дальше; его маневр очень забавлял девушек. В полдень они останавливали яхту и плавали вокруг корабля в чем мать родила.

— Прелестно, прелестно! — воскликнула Герда Хартман и тут же залилась краской.

Потребовали новых историй, и Даррас нехотя подчинился и рассказал об одном весьма эксцентричном пассажире, богатом шотландце, который сам выбрал маршрут, но добрую половину времени пил горькую со своей женой в каюте. Когда же корабль подошел к фарватеру вблизи Корфу, наш шотландец появился на капитанском мостике и потребовал, чтобы ему передали штурвал. Ничего не скажешь, подходящее время он выбрал! Его принялись уговаривать, объяснять, какие предстоят трудности, посулили, что потом он будет делать все, что захочет, но пьяница все больше распалялся, бросился к штурвалу, вцепился в него, обхватил обеими руками, как уличный фонарь, не подозревая, что Ранджоне, старший механик, которого успели вовремя предупредить, давно остановил двигатели. Долго простоял он так, требуя, чтобы все уступали ему дорогу, словно море, где не было видно ни одной лодки, кишело кораблями. Утомившись, он наконец заснул, и два здоровенных матроса отнесли его в каюту.

— Браво! — произнесла Герда, которая, грациозно наклонив голову к Жоржу, выслушала весь рассказ в переводе.

Теперь и Мари-Луиза спросила у капитана, нет ли в его коллекции какой-нибудь драматической истории. Нет, ответил он, ни одной, во всяком случае с тех пор, как он плавает на яхтах, предназначенных для туристских поездок.

— А прежде?

Сантелли тем временем поставил на стол большую хрустальную вазу с засахаренными фруктами. Легкие порывы морского ветра, проникавшие через вентиляционное устройство в кают-компанию, играли волосами Герды, и она то и дело ловко заправляла их за уши, в которых сверкали серьги с коралловыми подвесками. Даррас сначала поколебался, но потом все же решился. Года за два до войны он плавал на линии Марсель — Буэнос-Айрес старшим помощником капитана на грузопассажирском судне, которое перевозило эмигрантов. Когда миновали Дакар, какая-то непонятная эпидемия обрушилась на детей. По совету врача капитан приказал отделить заболевших от остальных пассажиров. Родители согласились с этим решением, но при условии, что им разрешат ежедневно навещать детей в изоляторе. Но на следующий же день посещения были запрещены и решетка, которая отделяла палубу эмигрантов от остального корабля, была закрыта. Родители буквально обезумели, узнав об этом приказе, и устроили настоящую манифестацию. Капитану пришлось принять у себя на мостике их делегатов. Однако правда не могла в конце концов не обнаружиться. Каждый день столяр наспех сколачивал маленькие гробики, куда для балласта клали свинец, а ночью их опускали в черную воду. Потому что эпидемия, казавшаяся вначале безобидной, становилась все опаснее, превращаясь в настоящее бедствие. Смертность внезапно так возросла, что ни у кого не хватало мужества сообщить родителям о постигшем их горе. Трудно сказать людям, считающим своих детей живыми, что они покоятся на дне Атлантического океана. И вот капитан приказал Даррасу выйти к взбунтовавшимся эмигрантам. Вооружившись разного рода железными предметами, они исступленно требовали, чтобы им отдали их детей, пытались сломать решетку, которая отделяла их от зоны карантина, и, как только появился Даррас, эти несчастные обрушили на него поток угроз и оскорблений. Обращенные к нему взгляды были полны ненависти и ужаса, и он понимал, что в их глазах олицетворяет страшного ангела смерти. Очутись он по ту сторону решетки и скажи он им правду, его бы тут же, на месте, растерзали. Он же испытывал к этим исступленным людям бесконечную жалость, шагал навстречу им, не в силах найти нужных слов, загипнотизированный их лицами, их яростным отчаянием. Некоторые молили его, другие оскорбляли, пытались ударить. Под все возрастающим натиском этих людей решетка начала поддаваться. Наконец он смог заговорить. Они слушали его слова об опасности заражения, об обязанностях капитана, о необходимости принятых мер, и, когда он под конец сказал, что тридцать четыре детских трупа уже поглотило море, поднялся новый шквал, еще более слепой и чудовищный. Чтобы подавить его, пришлось пустить в ход несколько огнетушителей. С большим трудом наступающих, грозивших разнести капитанский мостик, удалось оттеснить на нижнюю палубу. Некоторые из них получили ушибы.

— Это ужасно, — вымолвила Мари-Луиза Жоннар, положив на тарелку недоеденную дольку яблока.

Чтобы не мешать Даррасу, Жорж, наклонившись к уху Герды, тихо переводил ей по ходу рассказа. Он почти касался губами ее упругого плеча, покрытого золотым загаром. Герда нашла рассказ необычайно трагичным. Она захотела узнать, какой национальности были эти несчастные, и Даррас ответил, что все они были из Центральной Европы и спасались от гитлеровских преследований.

Воцарилось молчание, которое нарушил Мишель Жоннар.

— Евреи, — сказал он равнодушным тоном человека, который не снисходит до обычных человеческих чувств.

Даррас уже извинялся перед дамами. Его попросили рассказать трагическую историю из его жизни моряка, а он не смог предложить им ни кораблекрушения, ни хотя бы жестокого шторма. Больше от него рассказов уже не требовали.

Все, за исключением Дарраса, который должен был сменить своего помощника в рулевой рубке, перешли на кормовую часть палубы, где им подали кофе и ликеры. Мишель Жоннар не преминул взять с собой магнитофон, который способен был несколько часов подряд исполнять церковную музыку, и включил органный концерт.

Хартман же, вооружившись карабином, взятым у капитана, слегка откинувшись на спинку парусинового кресла, стал ради забавы стрелять по чайкам. Сперва он подманивал птиц, бросая за корму куски хлеба, а затем убивал ту, которая первой устремлялась в море за добычей. Серо-зеленый берег проплывал с левого борта, и стекла иллюминаторов вспыхивали в солнечных лучах. В синем глянцевом небе ни облачка. Органный концерт прерывался коротким кашлем карабина. Герда высказала желание, чтобы такая хорошая погода простояла как можно дольше, и закурила сигарету, вытягивая с наслаждением губы. Как раз в эту минуту Эрих Хартман попросил Жоржа вставить ему новую обойму. Несколько сухой тон покоробил Жоржа, но он повиновался. Раненая чайка била крыльями в пенистом водовороте, тянувшемся за винтом; остальные птицы испуганно парили над ней или, чертя в воздухе резкие круги, проносились над яхтой с пронзительными криками. Как только Жорж перезарядил ружье, Хартман вновь принялся за свою игру. Жорж собирался уже отойти, как вдруг через люк машинного отделения его окликнул старший механик Ранджоне. Его крупное, лоснившееся от пота лицо выражало бурное негодование.

— Вместо того чтобы строить перед ними лакея, — бросил он Жоржу, — вы бы лучше посоветовали этой обезьяне оставить несчастных птиц в покое!

Сказал он это громко. Но если Эрих Хартман и слышал его слова, то ничем этого не выдал и продолжал стрелять, целясь, пожалуй, еще старательнее.

 

3

Плечи и грудь Мари-Луизы четко вырисовывались на фоне Аквариума, где в холодном свете морских глубин плавали удивительные существа. Посетить Океанографический музей во время остановки в Монако, пока их мужья на борту слушают по радио курс акций на бирже, захотела Герда Хартман. Мари-Луиза надела желтую блузку, зеленые брюки и очень дорогие золотистые босоножки. Герда осталась в своем платье без рукавов, с плотно облегающим лифом и широкой расклешенной юбкой. Обычно Жорж чувствовал себя непринужденно в обществе женщин, но сейчас ему было явно не по себе. Покидая «Сен-Флоран», Мари-Луиза повелительным жестом протянула ему пляжную сумку, набитую всякой всячиной, как раз в ту минуту, когда он уже сам галантно собирался ее взять у нее из рук. У него сразу же испортилось настроение. Позднее он отнес эту свою реакцию на счет чрезмерной подозрительности. Но облокотившиеся на леер Даррас и Ранджоне видели разыгравшуюся сцену. И ему показалось, что в глазах у них промелькнула насмешка. Возможно, это не имело значения — «я сразу готов вообразить бог знает что!», — а может быть, слово «лакей», брошенное Ранджоне, уже закрепилось за ним? Во всяком случае, Жорж был недоволен собой. «А как бы они поступили на моем месте?» Да разве стала бы Мари-Луиза вести себя подобным образом с такими людьми, как они? Он долго еще не мог подавить свою досаду. Герде Хартман, попросившей его рассказать ей историю княжества Монако, он машинально выложил содержание специального путеводителя, которым его снабдило агентство, но по ошибке выдал дворец принца за генуэзскую крепость не XIII, а XVI века и, ничтоже сумняшеся, приписал казино своему другу Лонжеро, так как не помнил имя архитектора.

— Вы действительно хорошо говорите по-немецки. Как вы его выучили? — спросила Герда Хартман.

— В постели, мадам.

— Это наилучший способ, nicht wahr?

И Герда от души рассмеялась. А Мари-Луиза спросила:

— Почему она смеется?

— Она хотела узнать, как я изучал немецкий.

— Это хорошо, что вы ее развлекаете. Она полна оптимизма и избегает грустных людей, словно они заразные. Вы непременно покорите ее, если это уже не произошло.

— Что она говорит? — спросила Герда Хартман.

— Она думает, что я ухаживаю за вами, мадам.

— И что же вы ответили?

— Что я строго придерживаюсь своих обязанностей переводчика, а в эти обязанности, увы, не входит переводить свои собственные чувства на язык слов.

— Вы просто обворожительны, Жорж, но, может быть, ей хотелось бы, чтобы вы уделяли ей больше внимания, чем мне?

Разговаривая так, они втроем поднимались по поросшему соснами склону к эспланаде. В бухточках курилось море, а внизу, в порту, неподалеку от «Кристины» — яхты миллиардера Онассиса, — в зеленой воде стоял «Сен-Флоран».

— Я люблю деревья, — сказала Мари-Луиза и, без всякого перехода, предложила Жоржу стать управляющим большого поместья вблизи Руана, принадлежавшего ее мужу, заверив, что сумеет добиться для него очень хорошего жалованья.

— В вашем возрасте нельзя больше вести такую жизнь.

В голосе ее слышалось неподдельное участие. Жорж поблагодарил, сказав, что тронут ее добрыми намерениями, но выразил, однако, сомнение, что столь ответственный пост ему подойдет.

— А почему же он вам не подойдет?

— Из-за обязанности носить ваши пакеты, мадам.

Она посмотрела на него, удивленная, слегка покраснела, но выражения глаз не было видно за темными стеклами очков.

— А, понимаю, — проговорила она. — Отдайте-ка мне быстренько мою сумку!

Он отказался подчиниться, и Герду удивил резкий тон их реплик. Раскаленный воздух подлеска усиливал густой запах смолы. В просвете между соснами уже видна была наводненная туристами улица и склон отвесной скалы с вкраплениями кустарника. В Аквариуме Жорж, по-прежнему с сумкой в руках (на обратном пути он убедился, что эта злосчастная сумка так и не пригодилась!), не проявив большого интереса к зрелищу самых диковинных рыб, не переставал наблюдать за Мари-Луизой. Она стояла перед одним из аквариумов, освещенных слабее других, и фигура ее была хорошо видна на фоне зеленоватой воды, где сейчас не было заметно никаких признаков жизни. Однако она смотрела так внимательно, что он смог незаметно подойти к ней. В углублении скалы, за ветками кораллов, притаилось какое-то существо, виден был лишь один его глаз, большая черная точка, окруженная серой студенистой массой, но взгляд этого существа, словно острие длинной иглы, проник в сердце Жоржа.

Спустя час после ужина, когда уже стемнело, они вошли в бухту Сан-Ремо. Хартман и Жоннар на палубе курили сигары, Даррас стоял у штурвала, а обе дамы переодевались в своих каютах. По шоссе вдоль берега проносились машины с включенными фарами, а потом сливались со светящейся пылью города.

А немного позднее, в казино, Эрих Хартман, со своей физиономией старого седого пса, проигрывал в рулетку. Он был в белом смокинге, Жоннар и Жорж — в темных костюмах. Дамы — в вечерних туалетах. Герда и Мари-Луиза сделали несколько ставок, но игра им быстро наскучила, и в сопровождении Жоннара они направились в дансинг. Жорж задержался у рулетки, заинтересовавшись поведением некоторых игроков. Некий старый господин, похожий на озябшего джинна, с изрезанным морщинами лицом и хохолком седых волос, видимо, искренне развлекался, тогда как его соседка с мундштуком в длинных волчьих зубах выказывала все признаки глубочайшей скуки. В самом конце стола сидела державшаяся очень прямо старая дама, накрашенная так, как не красятся даже перед выходом на сцену: разрез глаз был до неприличия увеличен карандашом, на веки наложены синие с золотистыми блестками тени, помада на губах — кроваво-красного цвета. Ее совсем светлые, вне всякого сомнения, накладные волосы были уложены тремя ярусами, которые были четко разграничены рядами жемчуга, и все это замысловатое сооружение венчал черный эгрет. Чуть ли не до самых плеч доходили огромные подвески из мелких кабошонов в платине, выполненные в той же манере, что и колье, две или три нитки которого обвивали ее шею и затем спускались на грудь. Сильно декольтированное платье открывало костлявые плечи, обтянутые сухой, словно пергамент, кожей. Так восседала она за столом, худая, с плоской грудью, с руками как у скелета, с головой, сидящей на длинной шее, на которой отчетливо выступал каждый позвонок, с розовыми накрашенными щеками; эта огромная кукла почти не двигалась, лишь едва протягивала унизанную кольцами правую руку, похожую на инкрустированную золотом клешню из слоновой кости. Она постоянно выигрывала и закрывала глаза, как только крупье объявлял, что ставок больше нет. Она застывала в такой позе, пока слышалось щелканье прыгающего по лункам шарика, потом вновь открывала глаза, и взгляд ее словно возвращался откуда-то издалека, из густого глубокого мрака, пробиваясь, подобно свету звезд, сквозь бесконечные толщи тьмы. Она вдруг почувствовала, что за ней наблюдают, и медленно, с напряженным вниманием человека, отыскивающего кого-то в толпе, повернула голову. Взгляд ее остановился на Жорже, казалось, она изучала его, сначала с серьезным, а потом с порочно-торжествующим видом, и вдруг, о ужас, улыбнулась ему, да еще — в этом не было сомнения! — подмигнула ему и тут же вновь склонилась над столом, где были сделаны ставки.

Жорж перешел на другое место и оказался рядом с Хартманом, который играл стоя.

— Не можете ли вы одолжить мне немного денег? — спросил Хартман с чопорным достоинством. — У меня при себе оказалось меньше, чем я рассчитывал.

Жорж отдал ему содержимое своего бумажника, тысяч шестьдесят франков, все, что было у него с собой.

— Но вы сами, по крайней мере, не собираетесь играть? — спросил Хартман, сейчас особенно похожий на седого пса.

— Нет, не собираюсь.

И Жорж отошел в сторонку, чтобы наблюдать за старой дамой, укрывшись за спинами людей, стоящих за стульями. Однако она, видимо угадав, где он прячется, издалека улыбнулась ему улыбкой молодой кокетливой женщины, которая хочет подбодрить слишком робкого обожателя. Ее живые, насмешливые глаза, страшные в чехле синих век, растревожили его, словно они определяли его судьбу, утверждали, что он не в силах будет ничего изменить. Хартман уже успел поставить свои жетоны на два номера. Шелковые лацканы его смокинга переливались в свете люстр, а рулетка тем временем скрипела, и какой-то толстый господин, вдалеке от них, запутавшись в алых драпировках, громко святотатственно смеялся, угрожая нарушить непрочное равновесие. Шарик подпрыгивал, старая дама, закрыв глаза, казалось, твердила про себя: «Господи, хлеб наш насущный даждь нам днесь», джинн с хохолком седых волос улыбался, несмотря на холод, который леденил ему кости, а женщина с зубами волчицы пускала дым через нос, затягиваясь сигаретой.

Крупье что-то произнес, его лопатка сгребла монеты с сукна, и вдали победоносно взлетел вверх эгрет старой дамы.

— Пойдемте, — сказал Хартман.

И он увлек Жоржа к дансингу.

— Много проиграли, мсье?

— О нет, не больше двух тысяч долларов.

Казалось, проигрыш не слишком его огорчал, но, направляясь к дансингу, он все время вытирал щеки и лоб платком. «Что это за человек?» — думал Жорж, который не любил игроков, презирал их страсть, слишком ребяческую, по его мнению. Но любая страсть способна раскрыть самые глубинные тайники человеческой натуры, и теперь Хартман, несмотря на привычную маску, представлялся ему менее сильным, менее «монолитным». Пожалуй, более… хрупким, чем можно было предположить по его манерам старого немецкого юнкера. Они миновали сверкающие залы и тихие коридоры.

— А, вот и вы! — воскликнула Герда в ту минуту, когда они спускались по ступенькам в дансинг.

Она была немного пьяна, беспрестанно болтала и смеялась, открывая свой розовый влажный рот.

— Пригласите меня танцевать, Жорж, пожалуйста.

Оркестр — шесть музыкантов в черных брюках и голубых атласных рубашках с пышными рукавами — исполнял медленную экзотическую мелодию.

Жорж любил танцевать и многими своими победами был обязан знакомствам, которые так легко завязываются на танцах, устраиваемых по праздничным дням в предместьях.

— Не правда ли, чудесно? — лепетала Герда в его объятьях, чуть откинув голову назад, чтобы смотреть ему прямо в глаза.

— Ну конечно, — отвечал он.

В просветах между парами, которые вместе с ними кружились на площадке, он видел время от времени столик Жоннара, ведерко с бутылкой шампанского и над ее горлышком голову Хартмана, на которую бутылка, казалось, указывала своим золотым концом. И, глядя, как Мари-Луиза, закрыв глаза, подносит своими длинными тонкими пальцами бокал к губам, он вспомнил старую даму с эгретом в игорном зале.

— Ах, — пролепетала Герда, — будь я на пятнадцать или шестнадцать лет моложе, вы были бы ко мне куда внимательней, мой милый Жорж, и мне не надо было бы вас ни о чем просить.

У нее было упругое тело спортсменки, крепкие ноги, и под рукой он чувствовал ее мускулистую спину. Время от времени она бессознательно прижималась к груди Жоржа, который шутливо расточал ей любезности. Она весело выслушивала их, приоткрыв розовый рот, и видно было, как между зубами подрагивает влажный язык.

— О, мне хорошо знакома эта песенка, Жорж. Через две минуты вы преподнесете те же ласковые слова мадам Жоннар. Но знайте, я женщина простая, а вот она благосклонно принимает знаки внимания лишь от принцев крови или в крайнем случае от американских миллиардеров. Verstehen Sie mich? Вы меня понимаете?

— Иллюстрации к вашим словам излишни, — ответил он.

До полуночи Жоннары протанцевали вместе два или три танца, тогда как Хартман, который никогда не танцевал, пил не пьянея и курил сигару. Глядя на него, Жорж вспоминал свой короткий отпуск в Париже весной 1945 года и стычку с консьержкой одного из домов, возмущенно ему кричавшей: «Вы настоящий хулиган! Немцы и те были повежливее! Ни один из них никогда не разговаривал со мной так, как вы!» На что он спокойно ответил: «Вероятно, они не обладали достаточным запасом слов, мадам!»

Потом оркестр доиграл вальс, и вот тогда Мари-Луиза, державшаяся очень прямо, слегка качнула головой в сторону Жоржа, бросила на него быстрый взгляд незаметно для мужа и чуть улыбнулась ему (эта мимолетная улыбка, едва коснувшаяся ее губ, тем не менее вызвала в памяти Жоржа — что за нелепое наваждение! — старую даму за рулеткой). Жорж послушно склонился перед Мари-Луизой и Мишелем Жоннар, приглашая ее на танец. Держа микрофон у самого рта, один из музыкантов пел по-французски: «Вена, Вена, о милый город», и Мари-Луиза в объятьях Жоржа вся отдалась наслаждению танца, не обращая внимания на сообщнические знаки Герды, которую неподалеку от них кружил в вальсе Жоннар, а Хартман, сидя в одиночестве за белым столиком, закуривал новую сигару; и потому ли, что волосы Мари-Луизы пахли гвоздикой, или потому, что тело ее было послушно ему, словно бы предлагало себя, или потому, что она продолжала счастливо улыбаться и все существо ее выражало чувственную радость, он сильнее прижал ее к себе, и рука его тяжелее легла на эту тонкую, гибкую и нервную талию, которая поддалась, почти не сопротивляясь.

Сержу Лонжеро. Париж. Через открытый иллюминатор в его каюту на «Сен-Флоране» вползала ночь, пропитанная запахом йода и соли. Жорж вновь принялся за письмо, которое начал сразу же по возвращении из казино. В последний раз я виделся с отцом три года тому назад. Он держал гараж-мастерскую на одной из дорог Прованса. Он все еще выплачивал деньги за этот гараж и жил тогда с женщиной гораздо моложе его, которая, как раз когда я приехал, своими мощными дланями отжимала груды белья, — казалось, она невозмутимо сворачивает шею каким-то белоснежным птицам. Кто-то ходил по палубе, прямо над его головой. На остановках Даррас всегда назначал дежурного. Однажды вечером моего отца позвали чинить попавшую в аварию машину, и я, само собой разумеется, вызвался поехать вместе с ним на его автокране. В действительности речь шла о несчастном случае: машина разбилась, наскочив на платан. На траве лежало два трупа, мужчины и девочки. Вокруг жандармы, зеваки. Отец стал высвобождать обломки. И вот появляется другой механик, его тоже известили о случившемся, и заявляет, что именно он должен выполнить эту работу, что его мастерская ближе к месту происшествия, и в двух шагах от погибших разгорается яростный спор. Отца моего невозможно успокоить. Ведь он столько денег должен был за свой гараж. Поэтому близость покойников, которые, казалось, удивленно слушали этот спор, уж не имела для него значения. Слишком много было у него забот, чтобы разыгрывать комедию уважения, которое мы должны выказывать мертвым. Во время войны мы оба с тобой испытали подобный «сдвиг», но, когда я обнаружил этот бесчеловечный «сдвиг» у отца, меня охватил ужас. Почему я рассказываю тебе об этом? Я и сам задаюсь этим вопросом.

Может быть, это была не осознанная им самим реакция на посещение казино? Круглое пятно света от лампы выхватывало из темноты лежавший на столике лист бумаги, море с глухим шепотом ударялось о борт, из далекой дали, пробираясь сквозь уснувшие области его памяти, торопились, надвигались воспоминания. Он был еще очень мал, когда умерла его мать, и воспитывала его бабушка, которой зять присылал деньги. В этой старой ардешской деревушке прямо за площадью и главной улицей тянулась полоса развалившихся домов. Он недавно побывал в этих местах — никаких перемен. Нет, никаких коренных перемен не произошло с тех пор, когда он пробегал тут среди рухнувших стен и заброшенных садов и карабкался на вершину холма, увенчанную руинами старого замка. Он вновь взобрался к этим старым полуразрушенным стенам, где провел в детстве столько часов, созерцая равнину с сердцем, полным неясных желаний и надежд.

Он отложил письмо, мысли его обратились к Герде, потом к Мари-Луизе, которые спали в своих каютах совсем рядом, в нескольких метрах от него, отделенные тонкой деревянной перегородкой, подумал об этих женских телах, потом он вспомнил старую даму из казино, которая закрывала глаза, когда ставки были уже сделаны, и, поскольку ему не спалось, поднялся на палубу.

В ночной тишине город с яркими полосами света, перерезаемыми ребрами стен и гребнями крыш, казалось, стал добычей какой-то непонятной эпидемии. Лодки покачивались на воде у причала среди переплетения отражавшихся огней и кровавого света бакена. Дежурившего в рулевой рубке матроса звали Жос. Через стекло Жорж дружески помахал ему рукой. Матрос в ответ просто кивнул; он читал при свете верхней лампы и не хотел отрываться от книги. В этом беспредельном ночном безмолвии дома, колокольни, холмы, казалось, застыли в неподвижном времени, утратив всякую связь с людьми. Матрос читал роман Горького: имя писателя было напечатано на обложке крупным шрифтом разноцветными буквами. Этому Жосу было, должно быть, года двадцать три — двадцать четыре. Его обнаженный торс поблескивал, словно одетый в панцирь. Время от времени взгляд его отрывался от книги и исподтишка наблюдал за Жоржем. Опасался ли он по-прежнему, что тот ему помешает читать? По ту сторону фарватера луна заливала живой чешуей огромную и мутную трясину моря, и из его глубин поднималась какая-то древняя тревога. Жорж закурил, облокотившись о леер на корме. Здесь, в порту, казалось, вода течет, как в реке, и Жорж вновь подумал о четырех пассажирах, спавших в своих каютах, о Герде, которая так устала, что оперлась на его руку, выходя из такси; устала и была немного пьяна; они все четверо так привыкли к своему богатству, что даже не замечали тех сказочных благ, которые оно им доставляло; им, по-видимому, были чужды тревоги, сомнения, все то, что подобными ночами может вдруг коснуться человеческого сердца. Почему вызывали они в его воображении сочные травы, которыми зарастают берега озера, поднимаясь над его поверхностью? Матрос в рубке вытянул ноги, вероятно успокоенный сдержанностью Жоржа: он читал, нахмурив брови, порой рассеянно почесывая грудь. На набережной появилась кошка, на мгновение она остановилась, наблюдая бог знает за чем, потом, все так же крадучись, побежала и исчезла. В дансинге казино Жорж, оставшись на минуту наедине с Хартманом, спросил его:

— Правда ли, что среди испытаний, которым подвергались будущие эсэсовцы, было и такое: вырвать голыми руками глаза у живой кошки?

Хартман странно улыбнулся:

— Об эсэсовцах рассказывают много глупостей. Но если уж вы хотите знать, такое испытание действительно существовало.

Он отхлебнул глоток шампанского.

— Это были верные люди. Эсэсовская Европа была бы куда лучше, чем вся эта… неразбериха!

— А вы полагаете, что и кошки придерживаются того же мнения?

— Я не люблю кошек, — ответил Хартман все с той же странной улыбкой.

Близился рассвет. Шел, вероятно, четвертый час ночи. Крыши Сан-Ремо, его колокольня на холме напоминали сугробы голубоватого снега…

 

4

На следующий день перед ними возникла Генуя: множество домов с прорезями окон, иглы башен и шпили — словно окутанное праздничной дымкой нагромождение букраний. Старый маяк (XVI века, как сообщал путеводитель агентства) вздымал над трубами и мачтами кораблей свою длинную свечу. В раскаленном мареве видение это медленно покачивалось. Неподалеку от Жоржа Герда Хартман говорила мужу, что из-за бессонницы добрую половину ночи читала «Путешествие по Италии» Гете и что, если бы не боялась комаров, обязательно поднялась бы спать на палубу. Голос ее, казалось, плыл за ней длинными лентами. Мари-Луиза Жоннар уже была готова сойти на берег, она надела белое платье с единственным украшением — нефритовой брошкой. Она умело подкрасилась, а наклеенные ресницы придавали ее взгляду чуть печальную томность, что плохо сочеталось с охватившим ее лихорадочным возбуждением; косынка, завязанная узлом на затылке, придерживала волосы. Она смотрела на море, на спускавшийся террасами город вдали; ее немного суховатая элегантность была лишена той волнующей женственности, что составляла очарование Герды.

Каковы были истинные отношения между этими людьми? В бежевом летнем костюме с желтым шелковым платком в верхнем кармашке и шейным платком цвета охры, Жоннар разглядывал берег в бинокль. Хартман, в какой-то невероятной соломенной шляпе, курил, стоя рядом с женой, которая фотографировала; трепещущая на ветру юбка облепила ее ноги, обнаженная спина была покрыта золотистым загаром. И вдруг перед мысленным взором Жоржа возникла Мадлен. Он подумал о том, как много значили для него в те последние дни в Париже ожидания в кафе, появление запыхавшейся Мадлен и ее неумелая манера подставлять свои губы. В ней он угадывал такое же, как и у него, одиночество, и сейчас он жаждал почувствовать ее ответную нежность, прижаться к ее лицу; в этом мире, где все было таким неверным и зыбким, ему страстно хотелось обладать чем-то, в чем он был бы наконец уверен.

«Сен-Флоран», пройдя фарватер, проплыл рядом с норвежским танкером, резко повернул и встал на якорь чуть ли не у самого борта этого мастодонта. Сантелли уже успел спрыгнуть на берег, чтобы поскорее покончить с формальностями. Из города спускалась удушливая жара. Сразу же после таможенного досмотра вызвали два такси. В первом Хартман и Жоннар отправились по своим делам, во вторую машину сели обе женщины в сопровождении Жоржа. Все трое по желанию Мари-Луизы поехали на кладбище Стальоно, которое она хотела осмотреть в первую очередь.

— Ну что ж, покоримся, — сказала Герда, которая терпеть не могла кладбищ.

После Стальоно с его прославленными надгробиями, которые Жорж счел безобразными, они вернулись на улицу Гарибальди, вдоль которой высились дворцы, но не смогли осмотреть ни одного из них, так как было уже поздно, и вознаградили себя посещением собора Сан-Лоренцо, расположенного за бывшим Дворцом дожей. Город нравился Герде, и ей захотелось увидеть старые кварталы. Жорж провел своих спутниц по кишащим детворой узким крутым улочкам, через которые были гордо протянуты веревки с бельем. Под конец они зашли в тратторию, выбранную самой Гердой за «местный колорит». В глубине зала с мрачными сводами, где пахло пивом и мокрыми опилками, виднелось главное украшение — зеркало с позеленевшими краями, что делало его похожим на стоячий пруд. Под строем оплетенных бутылок с узкими горлышками, связками лимонов и фотографиями футболистов играли в карты мужчины. Некоторые из них посмотрели на вновь прибывших неподвижным, внушающим робость взглядом и отвели глаза лишь тогда, когда Жорж заказал по-итальянски напитки. При каждом движении служанки, черноволосой и дерзкой, груди ее под блузкой вздрагивали.

— Они что, шведки, твои клиентки?

— Они богаты, — ответил Жорж.

— Самая прекрасная национальность, — бросила она.

И, притворно вздохнув, подняла свои огромные черные глаза к потолку:

— Как бы мне хотелось тоже родиться капиталисткой!

Она расхаживала по залу, от столика к стойке, открывала и закрывала краны, откупоривала бутылки, и ее красивые обнаженные руки белели в полумраке.

— У них что, драгоценности настоящие?

— Такие же настоящие, как и те, что у тебя под блузкой, — ответил Жорж.

Польщенная, она засмеялась:

— А знаешь, ты мне нравишься.

— Вы, по-видимому, быстро нашли общий язык с этой особой, — не без язвительности заметила Мари-Луиза.

— Что она говорит? — спросила служанка.

— Ничего особенного. Говорит, что здесь прохладно.

Девушка отошла, взглянула на себя в зеркало, кокетливо наклонив голову, старательно взбила волосы.

— Тут все подлинное! — воскликнула Герда. — Сразу видно, тут не рассчитывают на туристов!

Мари-Луиза, бог знает почему, отнюдь не выказывала восторга и торопилась поскорее уйти. Неуверенно, с недовольной гримаской поднесла она стакан пива к губам. С видом холеной кошечки, брезгливо поджимающей лапки.

— Пиво даже несвежее. А стакан!..

Она поставила стакан на стол так, что браслеты на правой руке зазвенели.

Жоржу пришлось перевести ее слова Герде, которую они позабавили.

— Уверяю вас, Жорж, ее интересуют только кладбища.

— Хоть итальянцы и идут в ногу со временем, они еще не додумались до того, чтобы устроить бар в семейном склепе!

— Вот увидите, Жорж. Мы уже один раз путешествовали вместе. Она коллекционирует кладбища, как другие коллекционируют романские церкви.

Играющие в карты посматривали время от времени в их сторону, но без особого любопытства, возможно слегка заинтригованные тем, что Жорж обращается к каждой из женщин на другом языке. Мари-Луиза сделала вид, что ее встревожило их поведение.

— Но тут нет никакой опасности! — сказала Герда.

— Передайте ей, что есть, во всяком случае, опасность подцепить паразитов.

Жорж перевел:

— Мадам Жоннар боится, что здесь могут быть целые колонии насекомых.

— Но ведь это не так?

— Конечно. Так что же вы решаете?

— Ладно, — сказала Герда. — В следующий раз на кладбище я обязательно подниму крик, что боюсь привидений.

Жорж тотчас же подозвал служанку, которая подошла к ним, покачивая бедрами — на манер модных манекенщиц, — делая это явно нарочно, чтобы подчеркнуть их с Жоржем веселое сообщничество. Расплачиваясь с ней, он чувствовал совсем рядом ее упругое и горячее тело, угадывал, что под блузкой у нее ничего не было надето.

— Легко догадаться, — бросила она, — с которой из них ты занимаешься или будешь заниматься любовью, красавчик!

— С которой же? — спросил Жорж.

— С брюнеткой.

Герда и Мари-Луиза уже направлялись к двери. В другом конце зала игроки, уткнувшись носом в карты, молчали.

— Желал бы я знать, почему ты так решила.

— Она захотела уйти, как только поняла, что я тебе нравлюсь.

— Вы идете? — окликнула с порога Мари-Луиза тоном, выражавшим легкое нетерпение.

— Вот видишь, идиот!

Вернувшись на яхту, Жорж нашел там письмо от Мадлен. Он сразу же спустился в каюту, чтобы спокойно его прочесть. Стояла удушающая жара. Даррас приказал задраить все иллюминаторы, опасаясь тех дерзких и ловких воров, которые с помощью крюков грабят даже самые охраняемые яхты. Дорогой Жорж, после того как мы с вами расстались, я сразу же вернулась домой и нашла маму больной. Ее мать, вышедшая на пенсию учительница, маленькая, грустная, изможденная женщина, страдала диабетом. Я была в таком состоянии духа, что, может быть, впервые не обратила внимания на ее жалобы и даже — не знаю, стоит ли мне в этом признаваться? — испытала некоторое раздражение, недовольство, оттого что меня отвлекают от моих мыслей. Однако, я думаю, она со своей стороны не заметила моей рассеянности. Я ходила из комнаты в кухню и обратно, подавала лекарства, говорила слова, которые должны были ее подбодрить, и в то же время все еще была на том самом углу, где мы с вами расстались. С соседнего танкера доносились глухие и равномерные удары молота; казалось, это от них дрожат пятна света на потолке, они врезались в мысли Жоржа, разбивали их на части, которые невозможно было собрать воедино. Жорж, меня пугает, что иногда вы можете быть таким нежным и внимательным со мной, что сердце мое переполняет радость, а затем можете вдруг отдалиться, растаять, исчезнуть сквозь стены забвения. Об этой вашей черте я думаю сейчас, когда пишу вам письмо. Надеюсь, оно застанет вас в Генуе. Мама в соседней комнате, наконец уснула. Сейчас далеко за полночь. Все вокруг тихо. В этом году уже в конце июля Париж опустел. Стол мой освещает лампа, а я нахожусь в плену воспоминаний о вас. Мне бывало достаточно провести с вами час, чтобы острее ощутить себя женщиной, чтобы у меня возникло желание быть красивой, нравиться, привлечь ваш взгляд, почувствовать на себе его теплоту и настойчивость; с тех пор как мы познакомились, я больше времени провожу перед зеркалом, с большей тщательностью подбираю оттенок помады и расцветку платьев и особенно интересуюсь широкими юбками, «как тюльпан», сказали вы, которые вроде бы мне идут. На танкере удары стали теперь раздаваться реже, но матросы громко кричали, готовясь к какому-то маневру, который, видимо, был невозможен без этих долгих криков, без этих предупреждений, одновременно гневных и тревожных. А знаете, у меня пропало желание бывать на людях; с тех пор как я знаю, что вы далеко, я ревностно стараюсь сохранить в памяти отдельные картины, звук вашего голоса, запах табака, который вы курите. Я ничего не читаю, но чаще слушаю диски Фишера-Дискау, которые в какой-то мере воскрешают во мне — господи, как мне это вам объяснить — ваше присутствие. Этой властью обладает еще и Моцарт, а также те романсы, которые вы мне подарили и в которых, мне кажется, отразилась ваша душа. Да, я одержима вами, и это не делает меня счастливой. На танкере шум возобновился, к нему еще присоединился далекий вой сирены какого-то грузового или буксирного судна, заставлявший острее почувствовать беспокойную жизнь порта среди этого пекла, пропитанного запахом гудрона и терпких плодов. Жорж продолжал читать письмо Мадлен. Несколькими строчками ниже шли следующие рассуждения: Скольких людей снедает честолюбие, жажда денег, стремление обладать силой или властью, а вы будто ищете что-то такое, что найти можете только вы один, без посторонней помощи, и что, впрочем, никто другой и не мог бы вам дать. И как же мне не страдать от того, что я чувствую себя бесполезной перед лицом этого непонятного требования? Как примириться с тем, что самая глубокая нежность ничем не может помочь вам в ваших терзаниях, что вам всегда протягиваешь пустые руки? В заключение она снова писала о его отсутствии, а Жорж подумал, что, напиши такое письмо другая женщина, это вызвало бы у него раздражение, поскольку ему трудно было узнать себя в созданном ею образе, так что порой казалось даже, что Мадлен говорит о ком-то другом, но его переполняла радость, когда он перечитывал иные ее строчки. Почему она говорит, что протягивает ему пустые руки? К чему эта скромность? Жаль, что она не получила вовремя его письмо из Канн. Он аккуратно сложил листки, спрятал их в бумажник и поднялся на палубу. Увидев его, Сантелли и Жос, разговаривавшие на кормовой части палубы, слегка понизили голос, вовсе не для того, чтобы дать ему это почувствовать, а, пожалуй, чуть смущенно, но он заметил это, хотя все мысли его были заняты Мадлен. Вскоре на такси подъехали Хартман и Жоннар и с тяжелыми портфелями в руках поднялись по трапу. Они специально велели остановиться в этом порту из-за какой-то важной деловой встречи. Теперь дела были закончены. И они предпочитали сняться с якоря, чтобы провести вечер в Рапалло.

Жорж знал, что рано или поздно сможет преодолеть сдержанность команды по отношению к себе, он верил в свою способность вызывать у людей симпатию, которая его не раз выручала. Но сейчас ему нужно было как можно скорее покончить с конвертом, данным ему Хартманом. Взамен суммы, взятой у него в казино Сан-Ремо, Эрих Хартман вручил ему в кают-компании конверт с пачкой лир. Жорж подсчитал: по курсу это соответствовало приблизительно семидесяти пяти тысячам франков, тогда как он одолжил всего лишь шестьдесят тысяч. Тут была явная ошибка. Хартман уже успел переодеться в своей каюте, на нем теперь была трикотажная рубашка, цветной шейный платок, белые шорты, открывавшие крепкие, покрытые рыжим пушком ноги. На столе стояла фотография юноши, снятого вместе с большим датским догом.

— Да, мсье Море, это действительно ошибка. Но это не имеет значения!..

Хартман стоял спиной к Жоржу и разговаривал с ним, глядя на него в зеркало, перед которым расчесывал щеткой волосы. Жорж тоже видел на заднем плане свое отражение — удлиненное, чуть лошадиное лицо, темные глаза.

— Не имеет значения? Что вы хотите этим сказать?

Хартман фыркнул, как кот:

— Пфф… оставьте разницу себе, прошу вас!

Пьянящее веселье, которое, видимо, разделял и дог на фотографии, охватило Жоржа.

— Что это? Чаевые или проценты? Если проценты, то они поистине ростовщические, и я отказываюсь от них. («Браво», — одобрил его дог в рамке: морда его расплылась от восторга.) Но я убежден, что вы, как человек чести, не хотели меня оскорбить! — Глядя в зеркало, он удостоверился, что должным образом разыграл комедию оскорбленного достоинства.

— Какой избыток самолюбия! — воскликнул Хартман, повернувшись к Жоржу.

Жорж тонко улыбнулся. Навострив уши, пес побуждал его не отступать.

— Это единственное, что я могу позволить себе в избытке, мсье.

При этой дерзости светлые глаза Хартмана сверкнули холодным блеском. Жорж почувствовал, что Хартман следит за ним, как за чайками накануне. Тем же мертвым взглядом смотрел он на птиц через прорезь карабина — в этом не было сомнения. Мысль о чайках вызвала в его памяти Ранджоне, его гневную отповедь, и Жорж, выдержав этот взгляд, вновь взял конверт, вынул из него лишние деньги, положил их перед фотографией («Потрясно, старина, — одобрил его пес. — Потрясно разыгран номер») и про себя отметил, что сын похож на Герду: те же смеющиеся глаза, те же выступающие скулы.

— Что это происходит с мсье Хартманом? — спросила сидевшая на палубе Мари-Луиза, в то время как полуостров Портофино медленно поднимался из моря. В розовых брюках, шелковой блузке, босиком, она курила в своем шезлонге, и лицо ее в свете угасавшего дня казалось пепельным.

— Понятия не имею, — ответил Жорж.

Они были одни. Жоннар, Герда и ее муж слушали на корме под тентом записанную на магнитофоне Мессу ре-мажор Бетховена. За стеклом рубки Даррас, весь внимание, следил за курсом яхты.

— Я заметила, что он как-то странно стал относиться к вам после отплытия из Генуи.

— Какая-нибудь блажь, — ответил он.

— О, я уверена, что он не желает вам зла!

— Вот удача-то!

Стоя напротив Мари-Луизы, опершись о сетку, он забавлялся, вспоминая слова служанки из старого квартала в Генуе: «Вот видишь, идиот!» Даррас в двух шагах от них, казалось, плавал в аквариуме с зеленой водой.

— Садитесь же! — пригласила Мари-Луиза, указывая на стоявшее напротив нее кресло.

Жорж повиновался и предложил ей еще одну сигарету.

— Мне бы хотелось, чтобы вы доверяли мне, — проговорила она, и пламя зажигалки осветило ее накрашенные губы.

Он промолчал, прижавшись затылком к спинке кресла. Позади них звучала музыка, рожденная, казалось, не магнитофоном, а самим морем, и она властно вызвала в памяти Жоржа образ той крестьянки, которая шла по берегу реки с мертвым младенцем на руках. Чуть покачиваясь на ходу, она приближалась к мужчинам в касках, притаившимся с ружьями на изготовку за живой изгородью из алоэ; обострившиеся черты ее лица выражали ту же бесконечную боль, которая жила в душе Жоржа.

— …Мы еще поговорим об этом, когда будем в Риме, — продолжала Мари-Луиза, и он согласился, так и не зная, что же она ему предлагала.

Он видел, как трепещут на ветру ее волосы, стянутые широкой лентой, видел, что от наклеенных ресниц глаза ее кажутся больше и особенно блестящими. После Генуи она выглядела менее холодной, менее высокомерной, словно ждала с его стороны хоть какого-то проявления искренней симпатии. За стеклом рубки Даррас с трубкой в зубах все так же бдительно следил за курсом, опущенный козырек фуражки соединял его брови в одну черту. А в застывшем кадре воспоминаний Жоржа крестьянка все шла и шла, вытянув вперед руки; а здесь вокруг была эта темнота, эти странные блики света и рассыпчатый смех Герды под тентом, словно еще можно смеяться — а почему бы и нет? — когда на свете столько безысходного горя. Серж, мы сражались за справедливость, за справедливость такую, какой мы ее себе представляли, но вот война кончилась, и все оказалось иным, совсем не таким, как мы полагали, и теперь мы не можем оправиться от изумления, подобно тому олуху, который отсекал головы гидре и видел, как они — ну прямо комедия! — одна за другой вырастают снова. На склонах Джирофано немцы пустили в ход огнеметы. Вам не приходилось видеть, как человек загорается на бегу, охваченный потоком огня, как его лижет тридцатиметровый раскаленный язык, как он весь скрючивается, превращается в маленькую кучку пепла, слегка пахнущую дегтем?

Мари-Луиза поднялась и присоединилась к остальным. За стеклом стоял Даррас — неподвижное божество! Вдали, на горизонте, словно из глубин веков поднимался коварный полуостров. А Герда опять смеялась, прижав руку к сердцу. Хартман держал сигару в вытянутых пальцах прямо, как свечу. А Жоннар, откинувшись на спинку кресла, скрестив ноги, наблюдал за женой с той минуты, как она отошла от Жоржа, наблюдал за ней насмешливо и презрительно, с видом человека, убежденного в том, что в мире не существует людей, недоступных пороку и разврату.

— Через час мы будем в Рапалло, — произнес чей-то голос.

 

5

В прозрачной воде над песчаной отмелью плавала какая-то рыба. Лежа на краю большой каменной плиты, Жорж не сводил с нее глаз, словно это была крохотная частичка его собственного существа, затерявшаяся в этом зеленоватом полумраке. Прямо за пляжем на высокой скале высилась Торре Астура, массивная, цвета корицы башня X века, а за ней вставало, словно охваченное голубовато-белым пламенем, небо, пышущая жаром адская печь. Они находились на итальянском побережье, в нескольких километрах к югу от Анцио, или, вернее, на выдуманной земле, в воображаемом краю, отрезанном от всего мира, утратившем всякую связь с остальной планетой, на острове времени посреди вечности. Солнечные лучи рикошетом отскакивали от дюн, отлетали от волн, обжигали глаза. Дальше, за скалами, где тянулась полоса кустарника, гордо поднимали вверх свои султаны камыши, окружавшие брошенный ковшовый элеватор. Покинув Рапалло, «Сен-Флоран» пошел вдоль берега к югу, останавливаясь лишь для купанья в открытом море либо на пустынных пляжах. Сделали лишь короткие остановки в Виареджо, Портоферрайо, Чивитавеккье и, наконец, в Остии, чтобы осмотреть развалины и провести два дня в Риме.

В Риме Жорж отправился за корреспонденцией на почту: там его ждали телеграмма от Мадлен и письмо от Ланжеро. В телеграмме говорилось: Настоятельная просьба уничтожить не читая письмо адресованное Неаполь, а Серж Лонжеро упрекал Жоржа за то, что он бросил работу у Джимми Лорню, и, иронизируя, сравнивал его сразу и с Вертером, и с Рене, и с Оберманом — теми литературными героями, которых терпеть не мог. Относительно телеграммы он решил, что Мадлен, должно быть, сожалеет о том, что в своем письме была недостаточно сдержанной, что позволила себе слишком пылкие сердечные излияния, его это позабавило. Обычные злоключения. Опускаешь свое письмо в почтовый ящик, но едва оно выскальзывает у тебя из рук и щель проглатывает его, как в ту же секунду начинают одолевать сомнения. Ну, а уж Лонжеро он сумеет дать достойный ответ. Он вспомнил те годы, когда готовился к экзаменам на бакалавра и жил в бывшей прачечной, работая то телефонистом в гостинице, то ночным сторожем в большом магазине, то ночным заправщиком в гараже. Ел он тогда мало, никогда не курил, пил одну воду и подвергал свое тело изнурительным упражнениям, которые должны были помочь ему укрепить мускулы и выработать волю. Он был полон тогда страстной любви к жизни, а в голове у него, точно дикие птицы, роем кружили дерзкие мысли и планы. В то время он чувствовал себя человеком твердым, смелым, исполненным мужской силы, способным покорить снега и пустыни, подчинить своему желанию самую гордую женщину. Что знал о нем Серж? Что вообще мы можем знать о других? Едва ли он и сам знал себя. Он вспомнил также — вероятно, потому что в ту пору стояла такая же жара и так же пели цикады, — как в лагере, в Шершеле, перед самой отправкой в Италию, он заболел жестокой дизентерией и лежал в постели, как в ванне из растопленного воска. Сестры сновали взад и вперед, останавливались, молчаливые, с загнутыми кончиками чепцов, с такими же белыми и блестящими глазами, как у статуй в маленьком археологическом музее города. Он чувствовал, что ослабел, что жизнь его под угрозой, и по ночам подолгу прислушивался к биению своего сердца. И сейчас он прислушивался к нему с тем же вниманием. Там, на пляже, лежали Жоннар, с его дряблой, нездоровой кожей и тощими ногами, костлявый Хартман и Герда, подставившая солнечным лучам свое блестевшее от масла для загара тело. Возле «Сен-Флорана» в воде весело возились два матроса. Яхта, стоявшая на якоре, чуть покачивалась, на палубе под кроваво-красным тентом никого не было видно. А Мари-Луиза огибала вплавь выступающий в море скалистый мыс. Жорж родился 10 ноября, скоро ему исполнится двадцать девять лет — но всем на свете когда-нибудь исполнится или уж исполнилось двадцать девять лет! Именно так сказала ему в Риме в гостинице приятельница Жоннаров, молодая итальянка, которую он сразу узнал, потому что она была запечатлена на бесчисленных рекламных афишах, расхваливающих товары фирмы Жоннар. И в эту минуту совсем рядом с ним вышла из воды Мари-Луиза, она одернула на бедрах купальник, пригладила волосы и пошла к нему, осторожно ступая по камням. Голова ее на длинной шее наводила на мысль о прекрасном черном ирисе. Она чуть растянула губы в улыбке и показала ему желтовато-белую раковину, которую только что нашла.

— Вы знаете, что это такое?

— Нет, мадам.

— Не правда ли, красиво? Какие чистые линии и нежные краски…

— А вы не видели зверька, который притаился внутри? — спросил Жорж. — Настоящее маленькое чудовище.

— Так часто бывает, — ответила она.

Хотя у нее была маленькая грудь и узкие бедра, она совсем не казалась хрупкой. Под лучами солнца на плечах у нее разводами проступила соль.

— Действительно, часто.

Опустив глаза, не глядя на Жоржа и не переставая вертеть в руках раковину, ока добавила, понизив голос, почти интимным тоном, с легким, очень легким оттенком упрека:

— Как вы молоды!

Затем негромко засмеялась, обогнула скалу и снова вошла в воду. Жорж опять лег на спину, и ему припомнилась одна из бессонных ночей в гараже, где он работал. Ему тогда было восемнадцать лет. Молодая женщина, ехавшая из Антиба в Париж, остановилась, чтобы исправить какие-то неполадки в моторе. Пока Жорж копался в машине, она успела уснуть на его кровати. Он разбудил ее, а она тут же протянула к нему руки, освободив место рядом с собой. Он иногда вспоминал это приключение, эту радость наслаждения. Он помнил, как, сжав ее лицо в своих ладонях, шептал ей горячие слова, а она, натянув до подбородка простыню, улыбалась, и улыбка эта выражала иронию, а может быть, и тревогу и страх перед одиночеством и ночью? Он сохранил в себе эту улыбку, такую же двойственную, как и сама жизнь.

Он надел маску и не спеша вошел в воду, ему хотелось не просто поплавать, а понаблюдать за подводным миром. Он никогда не уставал любоваться окружавшей его жизнью: причудливые блики солнца на волнах, игры животных, изгиб дерева неизменно рождали в нем восхищение. Он проплыл над лужайкой водорослей, где паслись рыбы, которых он прозвал «рыбы-арлекины», желто-розово-черные с изящными и прозрачными, словно из стекла, головками. Когда он снова вылез на свою плиту, Мари-Луиза на пляже показывала своим спутникам раковину. Жорж старался держаться от них в стороне после того, что произошло накануне. Вчера перед обедом, когда Жорж подошел к их группе, Жоннар воскликнул:

— Вы пришли сказать, что кушать подано?

Вопрос его, заданный саркастическим тоном, был откровенно оскорбителен. Уязвленный Жорж попросил Дарраса разрешить ему столоваться в дальнейшем с командой. Даррас улыбнулся:

— А что же без вас будут делать дамы?

Позднее, на палубе, Мари-Луиза шепнула ему украдкой:

— У моего мужа очень властный характер, и ему кажется, что вы от него ускользаете, даже бросаете ему вызов.

Что значили эти слова? Уж не ревновал ли Жоннар? Или же, если это слишком сильно сказано, находил недопустимым интерес, который выказывала Жоржу Мари-Луиза? Интерес, который она все хуже скрывала — и только что лишний раз доказала это, — дав повод Герде упражняться в своем остроумии. Сегодня утром Герда промурлыкала начало романса Рихарда Штрауса: «О, waerst du mein», «Будь ты моим, жизнь была бы прекрасной!» Обида лишала его способности рассуждать трезво. Никогда он не сможет приспособиться к столь чуждой ему психологии этих четырех людей! Да и что у него, впрочем, может быть общего с ними, они для него более чужие, чем марсиане! Разорвать контракт, вернуться в Париж? Но, в конце концов, несмотря на контракт, он не так уж от них и зависел. Он пытался также убедить себя, что презрительное отношение Жоннара определилось еще до их встречи и что вызвано оно его подчиненным положением. «Склад ума, типичный для парвеню». Он вспомнил манекенщицу из Рима, ту молодую женщину, которая позировала для рекламных афиш фирмы и чувствовала себя неуютно, оттого что на нее отовсюду смотрели ее собственные гигантские глаза. Она сказала Жоржу со своим венецианским акцентом: «У меня такое впечатление, что я перестала быть сама собой. Я словно распылилась».

Слово «распылилась» поразило Жоржа. Мысленно он противопоставлял себя таким людям, каким ему представлялся этот Жоннар, человек, наверняка стремившийся к одной лишь цели и потому раздражавшийся, когда что-то его отвлекало, пусть даже ненадолго, как, например, поведение Мари-Луизы… Иногда глаза его мрачнели, в них зажигались сарказм и ненависть, такую ненависть он, должно быть, испытывал ко всякому более ловкому, или более удачливому, или более изворотливому конкуренту.

Вечером они снялись с якоря и взяли курс на Гаэту. Погода по-прежнему стояла хорошая, море было спокойным. Пологая линия берега вдруг стала выше, они проплывали мимо горы Цирцеи, и Жоржу пришлось рассказывать Герде Хартман легенду о хитрой волшебнице и о приключениях Одиссея в этих краях.

Когда «Сен-Флоран» подошел к Гаэте, в воздухе стоял колокольный звон и, казалось, в небо вспорхнули целые стаи птиц; по набережной прогуливались молодые люди. Под треск моторов, который поглощали безбрежные морские просторы, уходили в море любители ночной рыбной ловли с фонарем; башня Орландо, взметнувшаяся над тяжеловесной крепостью, венчавшей город, казалось, торжествующе несла на себе солнечный диск.

Эрих Хартман, у которого накануне посещения полей сражения у Монте-Кассино пробудились военные воспоминания, рассказал, как в здешних местах десантниками американской армии был взят в плен немецкий офицер, до войны пианист-виртуоз. Произошло это где-то поблизости, на этих холмах. Десантники заставили его всю ночь играть для себя, а утром безжалостно раздробили ему пальцы ударами прикладов.

— Какой ужас! — воскликнула Мари-Луиза.

Жорж тотчас же вмешался, сказав, что он уже слышал подобную историю, только во время войны ее рассказывали солдаты союзников. Речь шла об эсэсовском полковнике и пьемонтском монахе, которого схватили в монастыре, когда он исполнял на клавесине Баха.

— Вас разве просили излагать свою версию? — спросил Жоннар, выпятив губы и откинув назад голову.

— А кто может помешать мне ее изложить? — спросил Жорж с наигранным простодушием.

— Господа, господа, прошу вас, — вмешался Хартман.

— Что происходит? — забеспокоилась Герда; хотя она не понимала, о чем шла речь, ее насторожило поведение мужа.

Мари-Луиза ласково подошла к Жоннару, но это не только не успокоило его, а еще больше рассердило. Он отстранил ее и перешел на переднюю палубу яхты, закурил сигарету. Во время этого инцидента матросы как раз готовились пристать к берегу. Какие-то молодые люди на набережной приветливо махали яхте, но с борта никто им не ответил.

Жорж в одиночестве сошел на берег и долго бесцельно бродил по улицам, чтобы успокоиться, потом пообедал в траттории и в полночь вернулся на «Сен-Флоран». Жос снова стоял на вахте, уткнувшись носом в своего Горького. Едва рука Жоржа коснулась дверной ручки его каюты, как в коридоре осторожно приоткрылась другая дверь. А он-то думал, что все давно уже спят! Он оглянулся и увидел Мари-Луизу в светлом пеньюаре. Она простояла так, неподвижно, несколько секунд, тревожно глядя на него. Свет лампы за ее спиной освещал левую щеку, ухо, кончики загнутых ресниц. Жоржу показалось, что она хочет поговорить с ним, предупредить его о чем-то. Он тоже не двигался, словно парализованный этой нелепой ситуацией, прислушиваясь к тысячам звуков, идущим снизу, чувствуя, что нервы его напряжены до предела, но она вдруг смутилась, опустила ресницы и, как бы охваченная смятением, захлопнула дверь; коридор вновь оказался во власти тревожной темноты и таинственного плеска волн.

 

6

В Монте-Кассино они должны были отправиться на следующий день рано утром в огромном, взятом напрокат автомобиле. Прежде чем сойти на берег, в ожидании дам, которые были еще не совсем готовы, Жоннар подошел к Жоржу. На нем были большие темные очки, которые закрывали пол-лица и придавали ему неприятный вид человека в маске. Большинство матросов работали неподалеку от них, и поведение Жоннара заставило их насторожиться.

— Знайте, Море, что сегодняшняя экскурсия была выбрана моим другом Хартманом. Он безупречный старый солдат, один из самых достойных. Я был бы вам очень признателен, если бы, приняв это во внимание, вы избавили бы его от своих дерзостей и не стали бы повторять свой вчерашний номер.

Тон любезно-насмешливый. Однако ему не следует доверять.

— А разве моя версия музыканта с перебитыми пальцами не выглядит более трогательной?

— Вы снова за свое, Море. Советую вам не забывать своего места и впредь отвечать лишь на те вопросы, которые вам задают.

Жорж с трудом сдержался (понимал, что все наблюдают за ними) и ответил все с тем же нарочитым простодушием:

— Я сделаю все, что в моих силах, мсье.

— Вполне разумное решение. Постарайтесь в будущем не паясничать, и от этого все только выиграют.

Невозможно угадать выражение его глаз. По темным стеклам очков пробегали странные блики, как бы усиливая оскорбительную иронию его слов. И, точно желая избежать возможных возражений, Жоннар резко повернулся к Жоржу спиной, быстро сбежал по трапу и присоединился к Хартману, прогуливающемуся по набережной. Оба они с большим интересом стали наблюдать за рыбаками, которые чинили сети на земляной площадке. Небо уже раскалилось добела, на лбу, на шее, на ладонях Жоржа выступил пот, но жара тут была ни при чем. Перед рубкой Даррас, Жос, Сантелли и еще один матрос, маленький и пузатый, которого звали Макс, наблюдали за ним. Даррас курил трубку; вынув ее изо рта, он сказал:

— Спокойно, Море. Такие люди любезны только с теми, кто может им быть полезным. У них даже вежливость — помещение капитала.

Никто не улыбнулся, а Макс добавил:

— Не порть себе кровь!

Все поддержали его. Кто-то, может быть Жос, бросил, уходя:

— А все-таки старик зарывается!

Их поддержка, их сердечность вознаградили Жоржа за испытанные им досаду и раздражение. Что ж, значит, команда вовсе не так равнодушна к нему, как он полагал. Они были на его стороне, они понимали всю трудность его положения. В той «дистанции», которую, ему казалось, он ощущал и от которой чуточку страдал, виноват, вероятно, был только он сам. Хороший урок на будущее. У него стало радостно на душе, и потому он сказал:

— Мне все-таки следовало ему ответить.

— Ты правильно сделал, что придержал язык, — ответил Макс. — Он так и ищет, к чему бы прицепиться. Остерегайся его.

— Это уж точно.

Последние слова сказал Даррас, и Жорж кивком головы поблагодарил их обоих. Обида почти изгладилась, настолько их участие, их дружба растрогали его.

На берегу, на солнцепеке, мирно прохаживались вдвоем Жоннар и Хартман. Чайки скользили над самой водой. Конечно, Жорж будет остерегаться. Но чего, в сущности? В конечном счете чем он рискует? Мари-Луиза вчера, стоя у приоткрытой двери, тоже хотела его предостеречь. Поживем — увидим, подумал он. В эту минуту Мари-Луиза появилась вместе с Гердой на палубе и сказала ему, улыбаясь из-под соломенной шляпки:

— В путь, Жорж.

Герда была с непокрытой головой. Обе женщины, в легких платьях и босоножках, видимо, радовались этой прогулке. Когда они проходили мимо Дарраса, тот пожелал им удачи, и Жоржу пришлось перевести его слова Герде.

— Очаровательный мужчина, — сказала она. — Жаль, что он не может поехать вместе с нами.

— Должен ли я перевести ему ваши слова?

— Ни в коем случае, Жорж! Если бы еще и я, о господи!..

И она рассмеялась, осторожно спускаясь по трапу и обеими руками, так, словно переходила через ручей, придерживая юбку. Над башней Орландо парила в небе огромная хищная птица, края крыльев у нее были красные. Восклицание Герды ясно означало, что она не хочет, чтобы ее поведение могло быть истолковано так же, как поведение, достаточно смешное на ее взгляд, Мари-Луизы Жоннар. Она была проницательной, эта Герда! Хорошо еще, что в ней не было недоброжелательности!

В машине Жорж намеренно сел рядом с шофером. Издалека он помахал рукой Даррасу и матросам, взволнованный тем, что лица их, обращенные к нему, выражали согревающую его симпатию. В зеркальце он видел Мишеля Жоннара, беседующего с Хартманом. Наверняка у него была огромная квартира в Париже, множество слуг, секретари, с ними он мог позволить себе говорить резко! Наверняка он часто совершал деловые поездки! Что же делала прекрасная Мари-Луиза во время его долгих отлучек? Неудовлетворенная женщина, и, видимо, несчастная, несмотря на окружавшие ее блага, на комфорт и спокойное существование.

— Нет, — объяснял Жоннар, — я не воевал.

Был освобожден от воинской повинности по болезни сердца. Все годы войны прожил в своем поместье под Ниццей. Вооружившись киноаппаратом, Герда через окно машины снимала окрестности. Гнусавый треск аппарата приглушал голос Жоннара, а в это время Жорж или, вернее, часть его существа словно вырвалась вперед, отделившись от их группы, с жадным вниманием всматриваясь в те знаки и приметы, которые воскрешали в его глазах картины прошлого с их жестокостью и страхом; и одновременно странным образом другие мысли проникали в его мозг, будто рожденные его волнением: Серж Лонжеро со своими людьми, расположившийся на этих холмах, явившийся без опозданий на свидание с тем снарядом, осколки которого должны были вскоре вонзиться в его тело; письмо Мадлен, которое он получит завтра в Неаполе, но не уничтожит, как того требовала телеграмма, а сохранит, не читая; и Жоннар, там, на заднем сиденье, ничего не знавший о другом Жорже Море, который несколько лет назад уже бывал в этих краях… Солнце, безжалостно обнажавшее мельчайшие подробности пейзажа, освещало также самые потаенные уголки его души и делало очевидной эту непреложную истину: жить — вот чудо, которым он, Жорж, никогда не перестанет восхищаться! Встречный ветер ударял в лицо и приносил с собой запах сухого сена, а между оливковыми деревьями поднимались к небу голубые дымки. Они уже подъезжали к первым домам Кастельфорте, расположенным на вершине холма. По просьбе Эриха Хартмана остановили машину.

В феврале и марте 1944 года Хартман пробыл здесь несколько недель, прежде чем его отправили во Францию, на Атлантическое побережье. Он узнавал ферму и те постройки, где размещалась его часть. Собаки залились таким громким лаем, что из дома вышли крестьяне. (Герда тут же поспешила их заснять.) Один из крестьян предложил гостям угостить их фруктами, и путешественники согласились. Когда глаза их немного привыкли к темноте, они увидели находившуюся в первой комнате старую женщину. У нее были маленькие черные глаза и лицо все в трещинах морщин. Неподвижно сидевшая в этой комнате, где ее со всех сторон обступала темнота, она напоминала ящерицу, застывшую среди гниющего болота. Ее давно разбил паралич, и никто уже не обращал на нее внимания, но, чтобы ее не донимали мухи, ее оставляли сидеть в темноте. В другой комнате гостям предложили инжир и нарезанную ломтиками дыню.

Когда перед уходом Эрих Хартман захотел оставить им несколько лир, молодой крестьянин запротестовал.

— Почему он отказывается?

Жорж перевел ответ:

— Деньги платить излишне. Они угостили вас, потому что вы оказали честь их дому.

— Но они так бедны, — сказал Хартман. — Эта небольшая сумма может им пригодиться!

— Они соблюдают правила старинного гостеприимства, — насмешливо заметил Жоннар. Потом, не глядя на Жоржа: — Уговорите их взять эти деньги, Море. Хотя бы для этой крокодилицы в соседней комнате.

Но Жоржу не пришлось переводить. Хартман уже успел положить лиры на колени парализованной старухе и вышел вместе с Мари-Луизой. Тогда молодой человек смирился.

— А вы, Жорж, — спросила Герда, когда они вышли во двор, — где вы были во время войны?

— Там, напротив.

— Вечно вы шутите.

— Я не шучу, мадам.

Он показал рукой на линию гор за Сессо-Аурунка под раскаленным небом и добавил:

— И я вошел сюда одним из первых.

Хотя в то время, когда дивизия Монзабера атаковала Кастельфорте, Хартман находился уже в Нормандии, его, видимо, заинтересовало подобное совпадение, и он задал множество вопросов, касающихся штурма самой деревни, которую бетонированные стены домов, укрепленные подземные сооружения и минные поля превратили в настоящую крепость. Жоннар, казалось, внимательно следил за каждым ответом Жоржа, которого это, впрочем, не очень беспокоило. Они впятером направились по почти пустынной, поднимающейся вверх улочке к квадратной башне, прилепившейся на вершине скалы; Герда порой немного отставала из-за своих съемок. В тенистых двориках мирно разговаривали между собой женщины; из глубины своей лавки, заполненной всякими блестящими предметами, какой-то торговец следил за иностранцами; в гнетущей тишине летнего утра кто-то несколько раз позвал: «Мария!», и перед глазами Жоржа вдруг вновь возникло ужасающее видение танков, беспощадно, с упорством мастодонтов, крушивших дома и укрепления среди треска обезумевших ручных пулеметов, воя гранат, туч пыли от рушившихся домов, стелющегося по земле дыма, криков: он увидел также этого беднягу Шермана, убитого наповал разрывом мины, как раз на подступах к деревне, и превратившегося для них во временное препятствие, и солдат, которые стреляли в это время из окон; и сегодня этот крик: «Мария! Мария!», настойчивый и хриплый, казался последним отзвуком того яростного исступления, которым все еще, восемь лет спустя, был насыщен здесь воздух, такой же обжигающий, как и тогда.

В ходе этих сражений Жоржу вдруг открылся он сам, без всяких прикрас, без маски, видимый как бы насквозь, сознающий свой страх, свою слабость, свою жестокость, он уже почти не удивлялся тому, что убивает, не испытывая при этом волнения, и был убежден, что в нем умирает что-то главное, что-то бесценное, что душа его «теряет свою плоть» и остается лишь «скелет души», где живут одни только инстинкты: безудержная страсть к разрушению и уничтожению и животное желание выжить!

— Подумать только, — произнесла Герда с блестящими глазами, — что сейчас вы стоите здесь оба, мой муж и вы, рядом, почти как друзья!

«Почти? Как бы не так!» — чуть было не воскликнул насмешливо Жорж.

— Разве это не доказывает всю чудовищную абсурдность войны? — продолжала Герда. — Ах, если бы не этот проклятый Версальский договор!

Позавтракав на скорую руку в маленькой харчевне в Монте-Кассино, они по извилистой дороге отправились в аббатство. Реставрационные работы были еще не закончены. Монах, который водил их по аббатству, спустился с ними в пустые, пахнущие свежим цементом крипты, провел их на галерею, откуда открывался вид на Абруцци и на поля, залитые солнцем, предложил купить открытки, на которых было изображено Монте-Кассино до катастрофы (com’era) и сразу после бомбардировок (… or non é piu). У монаха было гладкое безбородое лицо и наивные глаза. За открытки можно было заплатить дороже, чем они стоили, деньги шли на восстановление аббатства, и тех, кто жертвовал таким образом, просили расписаться в специальной книге, pregati di segnare il nome e l’offerta su apposito listino!

Жорж расписался последним, взглянул на энергичный в мелких брызгах чернил росчерк Жоннара, затем отошел в сторону, стараясь отыскать вдали самые кровавые вершины: Мона-Казале, Монте-Майо, Чифалько, имевшие теперь мечтательно-невинный вид в знойном мареве, и в это время услышал слова Жоннара:

— Никто не может отрицать, что союзники без всякой на то надобности разбомбили и уничтожили здесь изумительный очаг цивилизации, тогда как ваши соотечественники эвакуировали основную часть его богатств и спасли все, что можно было спасти. Дорогой Хартман, на побежденных всегда клевещут.

Хартман в знак благодарности поклонился. И в ту минуту, когда Жорж повернул к ним голову, раздираемый желанием напомнить им об Освенциме, Треблинке и Бухенвальде, он встретился с умоляющим и даже немного испуганным взглядом Мари-Луизы и, тронутый ее волнением, промолчал. Молчание далось ему не так-то легко. Чтобы устоять перед соблазном вмешаться, он снова стал смотреть на окружающий пейзаж, под слишком ярким солнечным светом линии его расплывались, краски поблекли, и только резко выделялся сине-серый рубец дороги Казилина и четко очерченное пятно польского кладбища, — пейзаж, который он не совсем узнавал, но который пытался отыскать своим сердцем. Любой пейзаж отражает состояние души, а этот ускользал от него в своей ирреальности, его нельзя было уловить, удержать глазами памяти. Напротив него, за Рапидо, среди мирных, лениво раскинувшихся полей, тянулись бывшие позиции французов, новозеландцев и американцев. Насмешливо поблескивал вдали своими окнами игрушечный поезд.

На обратном пути Хартман показал Жоржу на искалеченные деревья, обрывки поржавевшей колючей проволоки. Он не произнес ни слова, лишь протянул над спинкой сиденья руку, словно из всех присутствующих только один Жорж мог отгадать его мысли.

На борту «Сен-Флорана» Даррас, едва он поднялся по трапу, спросил, как прошел день. Остальные члены команды были в городе на ярмарке.

— Все прошло хорошо? Обошлось без стычек?

— Да, — ответил Жорж. — Я последовал совету.

— Какому совету?

— Ну, совету «придержать язык».

Оба они рассмеялись; лицо Дарраса расплылось в улыбке, и он стал больше, чем когда-либо, похож на меланезийца, а Жорж окончательно убедился в том, что, в общем, он прожил сегодня неплохой день.

Назавтра при полном штиле и звуках Коронационной мессы они снялись с якоря. Запрещенное письмо уже ожидало Жоржа в Неаполе, и он долго вертел его в руках, но все-таки устоял перед соблазном распечатать и спрятал его в бумажник. Вернувшись в Париж, он возвратит письмо Мадлен, пусть она сама решает, как с ним поступить.

После Неаполя они посетили очаровательные городки, теснящиеся вокруг залива и вдоль полуострова Сорренто, осмотрели под яростным солнцем развалины Помпеи, и Жоржу представилась возможность обнаружить у Жоннара новую черту.

Принимая Жоржа за соотечественника, мелкие торговцы сувенирами умоляли его помочь им повыгоднее продать свой товар этим богатым иностранцам. И вот любимой игрой Жоннара стало предлагать им цену на две трети ниже той, которую они запрашивали, и он наслаждался их более или менее искренним негодованием. Затем, если ему удавалось добиться значительной уступки, он радостно говорил: «Ну и плуты!» — и почти ничего не покупал.

— Откуда только взялась подобная птица? — спросила на местном наречии старая женщина, продававшая камеи и безделушки из кораллов.

— Из вольера с золотыми прутьями, — ответил Жорж.

— Так общипай его, сынок, общипай его до крови, и ты отомстишь за нас!

По вечерам они ходили танцевать, потому что этого хотела Мари-Луиза, и однажды Жорж повел их в дансинг на площади Данте, где во время войны, присланный в город с поручением, провел два часа.

«Аризона» была заурядным ночным кабачком, но в его воспоминаниях она была связана с лицом молодой девушки. Когда около полуночи он вышел из кабачка, собираясь вернуться в гостиницу, он услышал, что кто-то плачет на углу площади Данте и Римской улицы. Плач доносился из крытого грузовика американской военной полиции, которая арестовывала неаполитанцев, оказавшихся на улице после комендантского часа. Среди покорно сидевших мужчин он увидел молодую девушку. Прежде чем на рассвете выпустить ее на свободу, полицейские изнасилуют ее у себя в участке — так они обычно поступали со всеми попавшими к ним красавицами. Девушка, казалось, была в полном отчаянии и заливалась слезами. Судорожно всхлипывая, она отвечала на вопросы Жоржа, который кое-как понял ее. Она была портнихой. Отвозила платье очень придирчивой клиентке, которая потребовала немедленных переделок. Время шло и шло, и вот… Может быть, все это было придумано, чтобы его растрогать? Он очень устал и торопился вернуться к себе в номер.

— Послушайте, — сказал Жорж сержанту военной полиции, — это я виноват, что девчушка влипла в историю. Я обещал проводить ее до дому, а потом бросил. — Женщин в обществе солдата или офицера союзнических войск, если бумаги у того были в порядке, военная полиция не беспокоила. Сержант смотрел на него напряженным, испытующим взглядом, каска его спускалась до самых глаз, так что казалось, он целится в Жоржа через амбразуру.

— Не болтайте лишнего, лейтенант, и идите своей дорогой, — сказал он, даже не пошевелившись, не изменив позы.

Девушка понимала, что лишается последней своей надежды, и снова зарыдала, а Жорж не выпускал из своих ладоней ее руку, совсем еще детскую руку, теплую, как птица.

— Послушайте меня, сержант. Ровно через пять часов я возвращаюсь туда, на позиции. Я провел лишь один вечер в этой проклятой дыре, и это моя единственная ночь. Вы понимаете, что я хочу сказать?

— Все это одни разговорчики. Покажите-ка мне ваши документы.

И пока высокий полицейский изучал его бумаги, освещая их замаскированным фонарем, Данте на своем цоколе, совсем белый в лунном свете, казалось, сумел оценить эту сцену. В темноте грузовика люди беспокойно шевелились; кто-то с философской невозмутимостью курил сигарету. Девушка шмыгала носом и вытирала платком глаза.

— Порядок, — сказал сержант. — Забирайте свое чучело, и пусть в следующий раз она лучше смотрит на часы.

Она была вовсе не дурна собой, пожалуй, даже изящна, исполнена той особой, присущей неаполитанкам грациозности, которая наводит на мысль о Востоке, с кроткими глазами газели и длинными шелковистыми волосами. Жорж проводил ее до самой двери.

— Мы увидимся завтра? — спросила она.

— Я уезжаю еще до зари.

— И далеко?

— По ту сторону света.

Она внимательно и серьезно посмотрела на него, потом сказала: «Я понимаю», приблизила свое лицо к его лицу и быстро поцеловала в губы.

— А теперь быстрее идите к себе, — сказал он, — и вспоминайте хоть изредка обо мне! — (Но он говорил по-французски, и она не понимала его, и все-таки слушала, догадываясь своим женским инстинктом о чувствах, которые обуревали его.) — Вспоминайте хоть изредка обо мне, потому что через несколько часов я вновь окажусь во власти этой старой как мир жестокости, и я сам удивляюсь, как я сегодня смог устоять. А уж я вас не забуду, вас, имени которой я даже не знаю, не забуду, вероятно, потому, что благодаря вам я убедился, что я еще существую, что я еще не окончательно превратился в целящийся глаз, в руку, нажимающую на гашетку смертоносного орудия. И может быть, я потому и умру, что никогда не смогу спокойно выносить страдания других. Девочка, вы скоро позабудете обо мне, но это не имеет значения, ведь вы навсегда будете связаны в моем сердце с чем-то, что война не сумела окончательно во мне уничтожить.

Ему хотелось сжать ее в своих объятьях, зарыться лицом в ее мягкие волосы, но он не стал этого делать; и вот теперь, через столько лет, он оказался в том же зале и вспоминал ту незнакомую девушку, танцуя с Мари-Луизой, которая говорила ему:

— Знаете, Жорж, а ведь в Палермо мы будем совершенно свободны. Мой муж останавливается там на несколько дней, у него важное деловое совещание.

И она улыбалась, и рука ее трепетала в руке Жоржа, но не как робкая птичка, о нет! — а как нервный, нетерпеливый, беспокойный зверек.

 

7

На следующий день ранним утром они взяли курс на Палермо, но до отплытия им пришлось прогнать с яхты черного кота, который, непонятно как, спрятался за маленькой парусиновой лодкой.

— Надеюсь, вы не суеверны! — смеясь, сказал Даррас.

Но он никого не заразил своим хорошим настроением, и кот тут был ни при чем. В отношениях между пассажирами установилась какая-то принужденность, и только Герду Хартман это, казалось, не коснулось. Сидя на набережной в тени большого ящика, кот наблюдал за тем, как матросы поднимают якорь. Впрочем, он был не весь черный, белые пятна на лапках придавали ему изысканный и респектабельный вид.

Гладкая, как в огромной чаше, поверхность воды у Сорренто отражала все побережье с виллами, кипарисами, купами зеленых апельсиновых деревьев и более темным руном виноградников. Солнце еще не вставало, и в неярком утреннем свете особенно бросалась в глаза чувственная красота окружающей природы, и уже не удивляло множество храмов Венеры, развалинами которых был усеян весь берег, они словно бы увековечивали культ любви и наслаждений.

После короткой остановки на Капри — Жоннар торопился в Палермо — «Сен-Флоран» попал в зону мертвого штиля. Все кругом было неподвижно — море цвета цинка, небо, затянутое влажной пеленой. Солнце над яхтой — словно огромный воздушный шар — было окутано той легкой дымкой, дрожащий блеск которой ранит глаза. Под тентом жара становилась удушающей. Хартман и Жоннар предпочли спуститься в кают-компанию, чтобы там поработать около вентиляторов.

— И как только этот кот сумел без трапа взобраться на борт, да еще так далеко от набережной? — спросила Герда Жоржа.

— Неаполитанским кошкам не нужны ни трапы, ни какие-либо другие приспособления, чтобы пробраться туда, куда им заблагорассудится. Они знают волшебное слово, мадам.

— Не смейтесь, Жорж. Вы верите в дурные приметы?

— Конечно, нет… Неаполитанцы научили меня отвращать опасность.

И, вытянув два пальца, указательный и мизинец, согнув при этом средний и безымянный, он изобразил рожки — знак, который должен был защитить от злых духов. Затем он рассказал, какая история приключилась с одним из его приятелей, испанцем из Орана, который проник в подвал одного монастыря в надежде чем-нибудь поживиться. Его взвод, тщательно замаскировав свой грузовик, расположился в эту ночь под оливковыми деревьями, растущими у стен монастыря. В одном из криптов вор, которому на этот раз не слишком везло, натолкнулся на мумии монахинь, и поскольку был он немного навеселе и от природы шутник, то, вылезая из подвала, прихватил одну из них. Когда на следующий день на рассвете солдаты, перед тем как отправиться на передовую, увидели эту мумию, прислоненную к дереву, их охватил панический страх. Как и их товарищ, все они были родом из-под Орана и изрядно суеверны. Напрасно, чтобы их успокоить, Жорж советовал им сделать неаполитанский знак, охраняющий от злых духов, большинство было убеждено, что на них скоро обрушится несчастье. Но один из солдат заверил своих товарищей, что все уладит и отвратит опасность. Прислонив мумию к ограде монастыря, он стал стрелять по ней из ручного пулемета, добросовестно поливая ее огнем, а она, казалось, получала удовольствие от подобного обращения, все больше сгибалась при каждой новой пулеметной очереди и словно саркастически и немного безумно смеялась, подпрыгивая от сотрясавшей ее веселой икоты. Когда же от этой черно-белой куклы остались лишь изрешеченные пулями останки, ее бросили в противотанковый ров и присыпали землей. Час спустя грузовик подорвался на мине.

— И все эти несчастные погибли! — воскликнула Герда.

— Ни один из солдат не был ранен. Из этого следует сделать заключение, что парень действительно нашел средство от «дурного глаза» монашки.

— Ах, Жорж, почему вы мне рассказываете такую жуткую историю.

— Весьма сожалею, — сказал Жорж.

— Из-за этой расстрелянной монашки меня теперь будут ночью мучить кошмары.

— Нет, если вы сделаете такой знак! — И он вытянул руку с двумя нацеленными вперед пальцами.

При этом его движении Мари-Луиза Жоннар, казалось дремавшая в своем шезлонге неподалеку от них, с глазами, укрывшимися за темными стеклами массивных очков, медленно повернула к нему лицо. И странным образом эти черные окружности напомнили ему темные глазные впадины мумии, о которой он только что говорил. Конечно, она ничего не могла понять из его рассказа, но продолжала сидеть в этой немного усталой позе, удивленная или раздосадованная — разве поймешь, когда не видно глаз! — их веселостью. Ему, однако, было известно от Герды, что накануне муж устроил Мари-Луизе довольно бурную сцену.

В «Аризоне» он по очереди приглашал танцевать обеих дам, но порой Мари-Луиза, не ожидая, когда он пригласит ее, сама вызывалась первой, не скрывая при этом удовольствия, крепко прижималась к своему партнеру, смеялась, откинув назад голову. Может быть, она немного опьянела от шампанского? А может быть, пользовалась присутствием Жоржа, чтобы бросить вызов мужу? Но тот словно не замечал их и болтал с танцовщицей из кабаре, темноволосой девушкой с кошачьей мордочкой и нарисованными, удлиненными до висков глазами, которая знала довольно прилично французский и которую он пригласил к своему столику.

Однако, вернувшись в гостиницу, Жоннар разразился такими гневными упреками в адрес жены, что раскаты его голоса доносились до соседнего номера. И, прислушавшись, Герда Хартман поняла, что речь шла о Жорже.

И в самом деле, Мари-Луиза никогда еще не видела мужа в такой ярости. У него порой бывали приступы холодного гнева со своими служащими, без единого крика, и это-то больше всего и производило впечатление, — приступы гнева, полные язвительных, ядовитых шпилек, задевавших за живое. Он давно уже потребовал для себя супружеской свободы, предоставив, однако, подобную же свободу и Мари-Луизе.

— Но мы, во всяком случае, договорились соблюдать приличия! А ты привлекаешь всеобщее внимание! Да еще если бы этот малый представлял хоть какой-то интерес! Это фат, от которого просто разит самодовольным тщеславием! И кроме того, человек опустившийся. Готов биться об заклад, что очень скоро, если ты будешь продолжать себя так вести, он станет вытягивать из тебя деньги! Да и вообще, посмотри на себя: сорок лет! А ему всего двадцать восемь! Подумай хотя бы о том, что ты ставишь себя в смешное положение!

Она не считала нужным возражать, ждала, пока утихнет буря, наблюдая за ним в зеркало, и продолжала готовиться ко сну, понимая, что он говорит под действием выпитого вина и еще какого-то более или менее сильного чувства; она готова была признать, что ей доставляло удовольствие танцевать с Жоржем, чувствовать на себе его руки, их силу, их теплоту, что были минуты, когда все ее существо заливала, как это было уже в Сан-Ремо, «сверкающая» радость. Может быть, именно это и мучило Жоннара, то, что впервые после их соглашения он видел это новое лицо у своей жены, видел, как другой мужчина нарушил покой Мари-Луизы; а он-то не ошибался — по ее лихорадочному возбуждению, коротким смешкам, по краске, внезапно приливавшей к лицу, по тому, как она надувала губы, как откидывала назад голову, словно уже опиралась на невидимую подушку, он догадывался о проснувшемся в ней желании. И конечно же, взгляд ее стал более блестящим и влажным, словно на глазах уже выступили слезы признательности и счастья! Все те признаки, которые были знакомы ему прежде, позабыты потом, отвергнуты его сердцем, стерты привычкой и пресыщением, кто мог это знать? Он расхаживал по комнате, останавливался, не переставая выговаривать ей, перед раскрытым окном, выходящим на залив. Вдали дымился посеребренный луной Везувий, но он был безразличен ко всей этой красоте, сердце его полно было ядовитой злобы.

— Скажи мне кто-нибудь, что этот тип — коммунист, я бы ничуть не удивился! Я уж не говорю о том, как он посматривает на твои драгоценности!

Не отвечать. К чему? Ведь он как раз и ждал, чтобы она запротестовала, возмутилась, и тогда он сможет обрушить на нее новые удары, раз эти не достигали цели, потому что ее охраняло странное душевное спокойствие.

Герда заметила, что туман сгущался. Так оно и было. Море курилось, словно огромный чан, и они плыли в теплом и влажном мареве, отчего кожа становилась липкой. В рубке у штурвала стоял Жос; а рядом Даррас, подавшись вперед, не отирая со щек пота, почти касаясь лбом стекла, всматривался в этот лабиринт переходов с мягкими и белыми стенами, освещенными со всех сторон светом, идущим как с небес, так и со дна морского.

— Мы не увидим Стромболи, — сказала Герда, которая, сидя на надувном матрасе в шортах и розовом лифчике, с обнаженными великолепными плечами, уже покрытыми ровным темным загаром, и высоко подняв колено, красила ногти на ногах; ее густые белокурые волосы были снова собраны в «конский хвост».

— Ах, как мне не терпится скорее оказаться в Палермо! — вздохнула Мари-Луиза.

— Что она говорит?

— Что ей хотелось бы быть уже в Палермо.

Не поднимая головы, Герда стала напевать вполголоса народную песенку «Du liegst mir im Herzen», которую знал Жорж:

Ты, что царишь в моем сердце, Ты, что царишь в душе, Знаешь ли, что я твоя?..

Растянувшись в своем шезлонге, Мари-Луиза слушала ее, не понимая слов, а тем более умысла. На ней было надето нечто вроде широкой пижамы красивого ярко-зеленого цвета, на левой руке — роскошный браслет в восточном стиле. Как и обычно, она была тщательно подкрашена. Нежно-голубая жилка билась у нее на виске, вид у нее был, как и взгляд, томно-изысканный. Продолжая курить сигарету, она вдруг заговорила, вспомнила о прохладе, царящей в комнатах ее дома в Нормандии, о желтых керамических плитках пола, о высокой траве в тени яблонь. Она, в первые дни такая далекая и недоступная, с недавних пор, казалось, жаждала покровительства, нежности, понимания и тихих радостей. Она наверняка была умнее Герды, ее тяготило это безмятежное оцепенение сердца.

Продолжая вспоминать дни, проведенные в своем доме в Нормандии, она вдруг как-то странно сказала:

— Там я порой спрашиваю себя, уж не сплю ли я, тогда как здесь у меня такое чувство, что я живу, что я ощущаю свое тело, что я воистину составная часть этого мира.

Она вдруг опустила голову, слегка покраснела, и все ее лицо словно замкнулось, охраняя свою тайну. А какое у нее было лицо во время разговора с мужем, когда он осыпал ее упреками накануне в гостинице? Жорж, однако, угадывал истинный смысл слов Мари-Луизы, он понимал, что в течение долгих лет она все больше погружалась в бесплодную пустыню, вся бесприютность и безжизненность которой открылись ей только сейчас и теперь внушали ей ужас.

Вокруг «Сен-Флорана» море поблескивало, отражая бледный свет, и струя за кормой почти не оставляла следа. Время от времени слышно было, как Даррас отдавал приказания рулевому или через мегафон вниз, в машинное отделение, Ранджоне. В молочной белизне тумана у Мари-Луизы появилось на лице то выражение, какое бывает у человека, желающего отбросить горькие воспоминания и готового принять в свое сердце новый свет. Разговаривая с Жоржем, она сняла очки, и без них глаза ее казались более нежными, чем прежде, какого-то бархатного черного цвета. Но чего могла она ждать от него, кроме короткого любовного приключения? Она едва знала его!

Да и он со своей стороны ничего, в сущности, не знал об этой женщине, о ее жизни, морали, о том, как она умеет любить! Он слишком привык не доверять самому себе и понимал, что любопытство в нем берет верх над желанием.

Закурив новую сигарету — руки ее слегка дрожали, — Мари-Луиза сказала:

— Если, вернувшись в Париж, вы окажетесь в затруднительном положении, прошу вас, без колебаний…

Конец фразы растворился в клубах дыма, и Жорж поблагодарил ее, не преминув добавить, что всегда так или иначе выходит из положения.

Тогда она смелее посмотрела на него и произнесла, улыбаясь:

— Как бы мне хотелось быть вам полезной.

Затем она поднялась, нервным движением бросила сигарету в воду и спустилась в свою каюту.

— Hut du dich, будь осторожен, — насмешливо прошептала Герда, все еще занятая своими ногтями, хоть и не поняла, о чем они беседовали, но обладала достаточной интуицией, чтобы догадаться, какой оборот принял их разговор.

— До последнего времени, — продолжала она, — у ее мужа был тот же девиз, что у того негоцианта, который на пороге дома написал «Salve lucrum!» — вы нам показывали это в Помпее! Но если теперь он станет проявлять к своей жене такой же интерес, как к деньгам, куда же мы придем?

И она рассмеялась, покачивая своим «конским хвостом», который делал ее, полуобнаженную и загорелую, еще больше похожей на прекрасную отдыхающую амазонку.

Туман усиливался, судно продвигалось теперь вперед, словно погружаясь в однородную мерцающую пелену. Даррас сбавил скорость, и слышно было, как потрескивает форштевень, разрезающий воду. Когда завыла сирена, Герда подскочила, потом, прижав руку к груди, рассмеялась над собственным волнением.

— Можно подумать, что мы в Лондоне, — сказала она.

Яхта дала несколько долгих сигналов, так что в конце концов даже Хартман и Жоннар появились на палубе. Оба были в облегающих шортах до колен и пляжных рубашках. Когда Даррас сказал им, что, согласно метеорологической сводке, эта «муть» затянула все пространство и что они прибудут в Палермо с большим опозданием, это явно раздосадовало Жоннара.

Пока Даррас, глубоко затягиваясь трубкой, разговаривал с Жоннаром у входа в рулевую рубку, Эрих Хартман спросил у Жоржа, сможет ли он рассчитывать на него завтра, во время важного делового совещания, где должны будут присутствовать не только итальянские партнеры, но и американские.

— Я с удовольствием оказал бы вам эту услугу, — ответил Жорж, — но мои знания английского весьма относительны.

— Полагаю, их будет вполне достаточно, — сказал Хартман, вытирая лоб и шею, по которым струился пот.

Решил ли Жоннар, стоявший в двух шагах от них, что Жорж отказывается? Хартман и Жорж говорили по-немецки, но он, не удосужившись даже проверить, правильно ли понял их разговор, вмешался, прищурив глаза, чтобы придать себе властный вид:

— Послушайте, Море, вам бы следовало меньше ломаться. Правда, до сих пор вашими услугами пользовались главным образом дамы, но вы могли бы хоть в данном случае быть и нам полезным.

— Дорогой друг, не в этом дело, — проговорил Хартман.

— Ему платят по-царски! К чему все эти возражения? За кого он себя принимает? Вечно он изображает из себя бог знает кого!

— Единственное мое возражение, — ответил Жорж, сохраняя хладнокровие, — это то, что мой английский недостаточно хорош, особенно если речь идет о переговорах технического характера, как, я полагаю, будет в данном случае.

— Сколько фраз, Море! Я слышал, как вы говорили по-английски в Сорренто. Но вам обязательно надо покрасоваться.

— Есть и еще одно возражение, хотя о нем я умалчиваю, — роль, которую вы мне предлагаете, мне кажется, не совсем входит в мои обязанности.

— В самом деле? Но ведь вы выходите за рамки своих обязанностей, разыгрывая, к примеру, роль светского танцора! Так почему бы вам не выйти за эти рамки и на этот раз!

Он вдруг резко повернулся, верный своей тактике, позволяющей оставить ему за собой последнее слово.

— Дайте ему успокоиться, — сказал Хартман озабоченно, лоб у него был весь в поту.

Прежде чем уйти, присоединиться к Жоннару в кают-компании, он поднял палец, обращаясь к Жоржу:

— Как бы там ни было, я рассчитываю на вас.

И в свою очередь исчез.

— Не поддавайся, — бросил Жос, все еще стоявший у штурвала. — В конце концов, тебя-то наняли переводчиком немецкого и итальянского. Если уж ты согласишься, пусть тебе дополнительно платят.

Жорж махнул рукой, давая понять, что об этом не может быть и речи, но он почувствовал, как ненависть Жоннара когтистой лапой сжала ему сердце. Дарраса слишком беспокоил туман, и он не обратил особого внимания на этот инцидент. Что же касается Герды, лежавшей на своем надувном матрасе, она, казалось, заснула, утомленная жарой. Жара стала такой невыносимой, что на носу трое матросов: Сантелли, Макс и еще один, рыжий, которого звали Жоффруа, — скинув рубашки, весело окатывали друг друга водой, черпая ее парусиновыми ведрами в море. Глядя, как они резвятся, Жорж на время позабыл о своей тревоге и даже об искушавшей его мысли прервать путешествие в Палермо. От первого ведра, которым его окатили, он чуть было не задохнулся, но быстро оценил освежающую прохладу этого душа и, когда Макс, смеясь, приготовился выплеснуть на него новое ведро, присоединился к их группе и в свою очередь стал обливать других, счастливый этим чувством обретенного товарищества, свободы, радостной легкости, гармонировавшей с морскими и небесными просторами, до тех пор пока Ранджоне не высунулся наполовину из машинного отделения и не спросил:

— Вам еще не надоело валять дурака, всем четверым? Меня-то лично интересует Жоффруа, который должен был бы сейчас вкалывать рядом со мной.

Комично изобразив смущение, рыжий парень нырнул в машинное отделение, а остальные, не переставая шутить, продолжали обдавать друг друга водой.

Когда Жорж спустился в свою каюту переодеться, то услышал в кают-компании голоса Хартмана и Жоннара, смешивающиеся с гулом моторов. Оба продолжали готовиться к совещанию в Палермо. К черту! Этот совместный душ доставил ему огромное удовольствие, главным образом из-за выказанных ему доверия и дружеских чувств, хотя, само собой, освежиться тоже было приятно. Одаренный людской симпатией, он снова полон был оптимизма, и, поскольку он насвистывал, Мари-Луиза Жоннар осторожно приоткрыла дверь своей каюты. На ней была все та же зеленая пижама, и если что-то и изменилось в ней, так это выражение ее глаз, озаренных каким-то незнакомым ему светом, идущим из самой глубины ее существа. Не говоря ни слова, она положила руку ему на плечо, нежно привлекла к себе и, приподнявшись на цыпочки, поцеловала в губы. Рот у нее был теплый, чувственный, и этой умелой лаской она разожгла в нем кровь. Он хотел было удержать ее за талию, но она быстро отстранилась, скользнула в каюту, и он увидел на блузе ее пижамы мокрый отпечаток своего тела. Улыбнувшись, она обещающе прошептала: «Палермо», затем захлопнула дверь, закрыла ее на задвижку, но он был уверен, что, стоя за дверью, она прислушивается к его дыханию, что ее забавляет его волнение и она счастлива, думая, что окончательно сделала его своим сообщником.

 

8

В этот же самый день около двух часов, уже после обеда, все пассажиры собрались на палубе вокруг магнитофона Жоннара, угощавшего их за рюмкой ликера «Страстями по Матфею». Даррас из-за тумана не покидал рубки и ограничивался лишь сандвичем и чашкой кофе. Герда обмахивалась номером «Der Spiegel», а Мари-Луиза снова спрятала глаза за темными очками. На их дымчатых стеклах дрожали отблески, рожденные, казалось, ее мыслями. Молочно-белое свечение, излучаемое туманом, окружавшее их со всех сторон, причудливо освещало лица, лишая их теней, и они представали в своей абсолютной обнаженности, странно «прозрачные»: так отвесно падающие на поверхность пруда лучи солнца освещают его самые далекие глубины. И в Жоннаре, который, вытянув шею, слушал Баха, Жоржу открылись расчетливая энергия, а также грация крупных, хорошо упитанных хищников семейства кошачьих, чувствующих себя весьма привольно в охраняемых заповедниках Африки. Серж Лонжеро говорил ему, что в каждом человеке можно найти типические черты какого-нибудь животного, и в Хартмане он обнаружил сонливую грусть кайманов и свойственную им грозную настороженность, затаившуюся в складках лба. Он был, вне сомнения, умен, толстокож и, зарывшись в свой черный песок, держался в стороне от остального человечества. В делах он, должно быть, был еще более неуступчивым противником, чем Жоннар. Странно было, что жизнь соединила его с Гердой, такой подвижной, великодушной, непосредственной, порывистой! Жорж не решался внимательней взглянуть на Мари-Луизу; он не был ни настолько самодовольным, ни настолько тщеславным, чтобы радоваться случайному любовному приключению, к которому он вовсе не стремился, и, уж конечно, ни настолько циничным, чтобы увидеть в этом возможность, воспользовавшись обстоятельствами, отомстить Жоннару за его наглые выходки. Мари-Луиза со своей стороны разыгрывала полнейшее безразличие; изящным и точным движением руки она осторожно подносила чашечку кофе к губам; она сидела с обнаженными плечами, скрестив ноги, и там, где кончались шорты, виднелась нежная незагоревшая полоска кожи. Черные блестящие волосы, напоминавшие атласный берет, открывали маленькие розовые уши и гибкую шею, и Жорж почувствовал волнение при мысли, что у этой довольно легкомысленной женщины возникло желание побыть наедине с собой, замкнуться в себе, понять, что творится в ее сердце, и что она, возможно, была действительно влюблена.

«Сен-Флоран» продолжал осторожно скользить по воде, окруженный пластами тумана, от которого кожа становилась влажной и который уже в двух или трех метрах так искажал очертания предметов, словно глаза поразила непонятная болезнь. Сирена выла почти не умолкая, так что Жоннару пришлось остановить магнитофон в самом начале большой взволнованной арии «Erbarm’es Gott!»: «Сжалься, о Боже! О, бичевание! О, удары! О, раны!..» При последних словах: «О Schläge! О Wunden!» — магнитофон издал легкий треск, который обеспокоил Жоннара гораздо больше, чем та ватная, давящая пелена, под которой полз корабль.

— Стоп! — заорал вдруг Макс, который нес вахту на носу, и, размахивая руками, повернул обезумевшее лицо в сторону рубки.

Все сразу вскочили с мест, и не успела Герда прошептать: «Mein Gott», как неясная тень, возникшая у правого борта, уже исчезла, растаяла, проглоченная, поглощенная туманом. Слышался разъяренный голос Дарраса, приказания, пересыпанные проклятиями; «Сен-Флоран», заглушив моторы, еще двигался по инерции, а вся команда — Сантелли, Жоффруа, Ранджоне — выскочила на палубу.

Никто не смог бы описать это возникшее всего в нескольких метрах от яхты видение. Жорж, правда, заметил, что в одном месте, где-то в глубине, туман вдруг сгустился, но, если бы не крик Макса, он решил бы, что это оптический обман.

Другой корабль, находившийся в этом районе, преграждал им путь, он, казалось, не слышал сирену яхты и не отзывался на нее. Дарраса засыпали вопросами.

— В конце концов, капитан, мы бы хотели знать! — воскликнул Жоннар.

— Я тоже хотел бы знать, — ответил Даррас не без некоторого раздражения. — Этот идиот чуть было не разрезал нас пополам.

И он снова повел яхту вперед на малой скорости, не переставая подавать сиреной сигналы. Все с тревогой ждали, и Жорж обратил внимание на выражение лица Мари-Луизы, которая была очень бледна, вся косметика, наложенная на лицо, словно отклеилась и казалась слишком яркой маской. Где он уже видел нечто подобное? У своей матери! Да, его мать, болевшая раком — он был тогда еще совсем ребенком, — чрезмерно ярко красилась, чтобы скрыть разрушительные следы болезни и не очень печалить своих близких, но добивалась она весьма жалких результатов — это была ранящая душу пародия на молодость и здоровье! В этом белесоватом свете подобное раздвоение только резче подчеркивало возраст Мари-Луизы. И вдруг темный призрак предстал вновь, и со всех сторон раздались изумленные восклицания. И в самом деле, то была лишь тень, намек, словно плохо стертый след карандашного рисунка на листе бумаги! Герда инстинктивно схватилась за кинокамеру, намереваясь заснять осторожное сближение с этим необычным предметом, застывшим на мраморных плитах моря, бесплотным призраком с расплывшимися контурами, напоминающим неясные очертания за запотевшим стеклом. Пылающие виски Жоржа покрылись потом. Рыжий затылок Жоффруа, его волосы, торчащие как петушиный гребешок, закрывали от него часть этого видения. Смазанные линии мало-помалу затвердели, определились, и перед ними предстало мрачное и, как казалось, угрожающее черное грузовое судно с белой полосой на трубе, с еще плохо различимыми мачтами и снастями. Совершенно неподвижное. Метров пятидесяти-шестидесяти в длину, оно походило на уснувшего кита, который может стать опасным, если вдруг нарушить его покой. В этом мире, где море и небо слились воедино, оно точно повисло в воздухе, без всякой опоры, словно то была шутка, каприз тумана. На «Сен-Флоране» снова упрямо завыла сирена, и никакого отклика! Ни ответа, ни сигнала! Никто не появился на палубе. Она оставалась пустой. Если из-за какой-то аварии кораблю пришлось лечь в дрейф, как же можно было в густом, точно каша, тумане поступать столь неосторожно и не оставить вахтенного! Даррас выругался, но, увидев обращенные к морю шлюпбалки и висевшие вдоль корпуса пеньковые тросы, замолчал. Исчезновение спасательных шлюпок сразу навело всех на мысль о том, что судно потерпело бедствие.

АНАСТАСИС

Салоники

гласила надпись, сделанная греческими буквами на корме. Не было лодок и у триборта, а штормтрап спускался до ватерлинии. Даррас, маневрируя, подвел яхту к самому трапу, крикнул, сложив рупором руки, потом вдруг решился и с удивительной ловкостью вскарабкался на борт судна. Все ждали. Затем старший механик Ранджоне, отдав приказы Жосу и Жоффруа, в свою очередь исчез на судне. Воцарилось непрочное молчание, подобное тому, которое устанавливается после обвала. Жос уже готовил кранцы. Наконец, охваченные нетерпением и любопытством, Жорж, Макс и Герда тоже решились и взобрались на палубу таинственного корабля — пусто, ни Дарраса, ни Ранджоне. Внизу, на яхте, все лица были обращены к ним. Жорж сделал несколько шагов, чувствуя запах машинного масла и жженых снастей. Туман окутывал все предметы, висел ватными клочьями. Запах становился все гуще по мере того, как он приближался к трапу, ведущему к капитанскому мостику. Перед ним зияла дыра с рваными краями. Запах гари шел из этого черного колодца, и оттуда же доносились голоса Дарраса и Ранджоне, звучавшие так громко, словно они находились в специальной резонансной камере. Наклонившись над отверстием, Жорж, Герда и Макс увидели в уходящей вниз перспективе покореженные куски железа, листы жести, системы труб и, как ни странно, висевшую непонятно на чем металлическую дверь, выкрашенную в серый цвет с тремя красными греческими буквами; она висела как неопровержимое свидетельство катастрофы!

— Эй! Капитан! — крикнул Макс. И его крик, усиленный эхом, канул в этот мрак.

— Не спускайтесь сюда, — отозвался Ранджоне, которого все еще не было видно. — Оставайтесь там, где вы есть, черт возьми!

Вот оно что: произошел взрыв, и команда покинула судно. На капитанском мостике Герда снимала своим киноаппаратом покоробившиеся переборки, битые стекла, развороченный машинный телеграф рядом с почти нетронутым рулевым колесом. Корабль бросили, должно быть, в панике, потому что в некоторых каютах, не пострадавших от взрыва, они увидели аккуратно заправленные койки, нетронутые ящики, висевшую на вешалках одежду.

Как и на многих других греческих грузовых судах, на борту, по-видимому, была женщина, конечно, жена самого капитана. И в самом деле, на плечиках висели женские платья, а на узком столике умывальной комнаты еще лежали туалетные принадлежности: губная помада, пудреница. На ее крышке, украшенной идиотским лебедем, было написано «Леда».

Тем временем Даррас и Ранджоне успели подняться на палубу и что-то обсуждали, стоя у лебедки. Их обступили, все хотели знать, что же случилось. Да, это был старый пароход, у него взорвался котел, и находившийся прямо над кочегаркой радиопередатчик сразу вышел из строя. Потому они и не могли позвать на помощь. Непонятно каким образом, но огонь, который они верно не могли сбить, угас потом сам собой. На первый взгляд корпус судна не слишком пострадал: через несколько ненадежных заклепок кое-где просачивалась вода, но положение не было угрожающим. По предположению Дарраса, капитан, который не сумел справиться с пожаром, начавшимся после взрыва, уверенный в том, что корабль погиб, приказал команде немедленно его покинуть, однако головы он не потерял и захватил все судовые бумаги. Где сейчас находились эти несчастные? Катастрофа, вероятно, произошла накануне. Неужели в этот час они все еще плыли в тумане, надеясь достичь Липарских островов или даже берегов Сицилии? А может быть, их уже подобрали? Море было спокойное, и в этих водах, которые постоянно бороздят корабли, трагический конец казался немыслимым.

— А почему бы нам не отправиться на их поиски? — спросила Герда, и Жорж готов был расцеловать ее за эти слова, за тревогу, отразившуюся на ее лице.

Даррас грустно улыбнулся и широко повел рукой: что можно было увидеть в таком тумане? И в каком направлении искать? А Ранджоне добавил, что, скорее всего, одна из шлюпок, снабженная мотором, взяла на буксир остальные. Потерпевшие крушение находились в море уже около двадцати часов и даже при небольшой скорости, вероятно, далеко уплыли.

Сопровождаемые Сантелли, Хартман и Жоннар тоже взобрались на борт и теперь расспрашивали о случившемся, смотрели по сторонам, а в это время Даррас, собрав на «Сен-Флоране» команду, о чем-то говорил им с непривычным для него жаром и убежденностью, и все, казалось, были согласны с ним.

Немного спустя Жоннар вернулся на яхту и сказал Мари-Луизе:

— Ничего таинственного тут нет. Маленькое, видавшее виды грязное грузовое судно, у которого отдала богу душу машина. Спасаясь от пожара, команда, видимо, покинула его, чтобы не пойти вместе с ним ко дну, что, вероятно, довольно скоро и произойдет.

— В таком случае почему мы задерживаемся? — взволнованно-нежным голоском спросила Мари-Луиза и сделала нетерпеливое движение рукой, при котором ее тяжелые браслеты зазвенели.

— Действительно, теряем время.

И Жоннар подошел к Даррасу.

— Я полагаю, — сказал он ему, — что вы примете меры, чтобы эта посудина сейчас же пошла ко дну. Если она останется на воде в таком тумане, вы не хуже меня понимаете, какую она представляет опасность.

Лица всех матросов молча повернулись к нему, и это, видимо, несколько смутило его.

— Что тут происходит, капитан?

Даррас помолчал несколько секунд, прежде чем ответить.

— Это судно в том состоянии, в котором оно находится, с грузом сельскохозяйственных машин и удобрений, стоит около пятидесяти миллионов.

— Ну и что?

— По международному и морскому праву, спасатели получают значительные и первоочередные права на спасенное имущество.

— Послушайте! Уж не хотите ли вы сказать, что намереваетесь отбуксировать куда-то эту калошу?

Даррас ответил, что «Сен-Флоран» мог бы вполне отвести это грузовое судно в Палермо, от которого они к тому же были не так уж далеко.

— На какой же скорости?

— Узел-полтора в час.

Жоннар коротко рассмеялся и обернулся к Хартману, беря его в свидетели того, какую чушь ему приходится выслушивать.

— Да вы с ума сошли! Мы туда никогда не прибудем! На это понадобится два или три дня! Вы это говорите серьезно?

На задней палубе находились Мари-Луиза, Герда и Хартман, а около рубки стояли Жоффруа, Ранджоне, Сантелли и Жос. Между этими двумя группами — Жоннар и Даррас. У правого борта, прямо под черным боком «Анастасиса», опершись на леер, стояли Жорж и Макс.

— Вполне серьезно, — сказал Даррас.

Еще несколько минут гроза набирала силы. Жорж незаметно наблюдал за Мари-Луизой, видел ее неподвижный, странно внимательный взгляд. Какие чувства связывали ее с мужем? Что она в действительности думала о нем? Он представил ее обнаженной, в объятиях любовника, может быть, у нее был тот же взгляд, так же нетерпеливо подергивались губы, выдавая ее волнение и тревогу? Видимо, она тоже спешила в Палермо, навстречу ожидавшим ее там радостям! Но вот Жоннар снова возмущенно заговорил: он резко заявил, что у него есть определенные обязательства, что в Палермо его ждут завтра утром, что он не может согласиться на опоздание, не может допустить подобное сумасбродство.

Несмотря на длинные шорты и широкую рубашку из набивной ткани, в своем гневе он выглядел скорее опасным, чем комичным. Хартман, стоявший в нескольких шагах от них, одобрительно бормотал свое «ja», и, казалось, в его серых глазах стоял тот же туман, который подступал к ним со всех сторон.

— И потом, о чем речь? Вы у меня на службе! Вы же не отрицаете этого? — продолжал Жоннар вызывающим тоном.

Не выказывая волнения, Даррас стал объяснять, какую выгоду принесет его команде и ему лично эта не представляющая риска операция — ведь они разделят прибыль, даже в самом худшем случае весьма значительную, с судовладельцем.

— Весьма сожалею! — воскликнул Жоннар.

И снова Хартман с характерным для него выражением аллигатора, подстерегающего добычу, повторил «ja, ja!»; матросы, с упрямым видом стоявшие плечом к плечу, следили за их разговором.

— Мы небогаты, — сказал Даррас, — и для каждого из нас это неожиданная возможность улучшить свое положение.

Он излагал свои доводы отнюдь не смиренно, а спокойно и уверенно, чуть сдвинув на затылок фуражку, и Жорж, глядя на него и Жоннара, понимал, что дело было не в двух взаимоисключающих оценках сложившейся ситуации и даже не в антагонизме их интересов, а просто-напросто в столкновении двух моралей — морали аристократов и морали тружеников с ее крепкой мужской солидарностью. И сейчас, в споре Дарраса с Жоннаром, по одну сторону находился человек, по выражению Элио Витторини, «ущемленный обществом», а по другую — человек, чьи интересы выражает и охраняет это общество. Жорж восхищался Даррасом и горько сожалел, что не сумел раньше сблизиться с ним, однако Жоннар продолжал настаивать на необходимости немедленно отправиться в путь, говорил об ущербе, который он понесет, о честном выполнении обязательств, он все больше распалялся и даже дал понять, что сможет возбудить судебное дело против агентства; Даррас же, упершись руками в бока, глядя в пол, размышлял. Казалось, он хотел понять, видя бешенство Жоннара, истинные причины его поведения. В конце концов, он предложил без промедления отправиться в Палермо, куда они смогут прибыть сегодня же вечером. А затем, поскольку пассажиры собирались провести неделю в гостинице, «Сен-Флоран», доставив их туда, сможет вернуться за «Анастасисом». То, что им понадобится два или три дня, чтобы на буксире привести его в порт, уже не имело значения. Разве такое решение не улаживало все разногласия?

— Хорошо, — сказал наконец Жоннар. — Но за это время — меня, поверьте, это не трогает — другой капитан может увести у вас эту посудину, если только она сама раньше не пойдет ко дну.

— Нет, если мы оставим матроса. Согласно морскому праву, потерпевшим крушение считается судно, ставшее несамоходным и покинутое экипажем. Достаточно оставить на борту человека, который будет выполнять обязанности вахтенного.

Почему именно в эту минуту в памяти Жоржа возник танк, стоявший у Дамьяно, на броне которого с обеих сторон было выведено желтыми буквами «Народный мститель»? Он вспомнил ту ночь, ночь 1944 года, проведенную у танкистов, после целого дня безуспешных попыток взять приступом Кастельфорте. Вместе с другим офицером, алжирцем по имени Люсьен Коен, которого все звали Джо, они спели «Lied der Werktätigen», песню немецких профсоюзов, слова которой должны были достичь ушей тех, кто притаился по ту сторону рва, среди скал, под звездным дождем.

— Вы хотите сказать, капитан, — произнес Жоннар со сдержанной иронией, — что намереваетесь расстаться с одним из ваших людей?

— Это вполне возможно.

— В самом деле?

— Да.

— Тогда просветите меня. Во время заключения контракта, касающегося нашего путешествия, агентство определило состав экипажа, утверждая, что шесть человек — это тот минимум, который, согласно существующим правилам, необходим на судах подобного водоизмещения. Должен ли я заключить, слушая вас, что это не так, что мне можно было бы сэкономить на численности команды, а следовательно, и на цене?

Во время деловых переговоров у него, вероятно, было такое же насмешливое и хитрое выражение лица.

— Это действительно необходимо во время путешествия, но отсюда до берега…

— Вы хотите сказать, капитан, что берете на себя ответственность нарушить правила мореходства на пути к берегу?

— Не пойму, чего вы добиваетесь! — воскликнул Даррас.

— Отвечайте, капитан. Весьма сожалею, но это еще не ответ.

В голове Жоржа еще навязчиво звучала мелодия немецкой песни, которая тогда ночью, перелетев через усеянный обуглившимися, скрюченными трупами ров у Ривогранде, казалось, неслась навстречу еще возможному братству, а голос Жоннара разрывал эту черно-красную ленту печальных воспоминаний, тянувшуюся из самых глубин его памяти. «Отвечайте, капитан!» — и тогда Жорж, по-прежнему стоявший, облокотись на леер, рядом с Максом, который уже не смеялся, а казался озабоченным и краем глаза следил за Жоннаром, вдруг заявил, что готов остаться на грузовом судне до возвращения яхты, что его предложение должно быть принято и не может вызвать проблем. Тогда рука Макса скользнула по лееру навстречу его руке, но тут раздался голос Жоннара:

— Море, прошу вас, избавьте нас от этого вашего нового номера!

Насмешливый, а потому еще более оскорбительный тон, легкое пожатие плеч, чтобы показать, что на деле любое предложение этого наглеца оборачивается очередным фарсом.

— Мой номер, как вы это называете, менее отвратителен, чем ваш, — отпарировал Жорж.

Короткое молчание; капельки тумана оседали на лицах, отчего они блестели, как покрытые глазурью гончарные изделия; все напряженно ждали, кроме Герды, которая, ничего не понимая, просила мужа объяснить ей по-немецки, что происходит; их приблизившиеся друг к другу лица вырисовывались на фоне борта грузового судна и цепочки открытых иллюминаторов.

— Видите, каким неприятностям вы меня подвергаете, капитан? — произнес полный сарказма Жоннар.

Но по мнению Дарраса, все было улажено.

— Решено, Море! — сказал он. И, обратившись к команде: — За работу, ребята. Подготовьте поскорей нужное снаряжение. — Он хлопал в ладоши, отдавая каждому приказания, а Жоннар, с взбухшими на шее венами, с красными пятнами на щеках, снова подошел к Жоржу.

— Вы мне нужны в Палермо, я вам уже это говорил, Море. Я прошу вас пересмотреть свое решение!

На этот раз голос тихий и угрожающий. Он плохо владел собой, видимо, не привык, чтобы ему давали отпор, и был взбешен поведением Жоржа, которое находил возмутительным. Но Жорж выдержал его взгляд.

— Вы подписали контракт? Да или нет?

Жоннар говорил с ним, дыша ему прямо в лицо, в ярости сцепив за спиной руки.

— Мишель! — жалобно прошептала Мари-Луиза.

— Да или нет? — настаивал Жоннар, раздраженный еще больше вмешательством жены, лицо стало багровым, уши побелели, словно были из гипса.

— Подписал, — сказал Жорж.

— Так и уважайте его! Вот что называется честностью!

Он повернулся и подошел к Хартману, который ограничился тем, что сказал по-немецки:

— Подумайте хорошенько, Море.

Тон был примирительный.

— Оставьте его! Оставьте! Он еще меня узнает! — восклицал Жоннар и обернулся к Жоржу: — Уж в этом можете не сомневаться!

— Я в этом уверен, мсье.

— Вы мне заплатите за эту выходку! И очень дорого! Это вам так не пройдет! Ишь чего захотели!

Все, кто находился на палубе, прислушивались к их разговору, следили за тем, как они себя ведут.

— Почему, — спросил Жорж, — вы не хотите позволить людям подзаработать на этом потерпевшем крушение судне? Почему вы создаете столько трудностей? То, что достанется каждому, для них — целое состояние.

— Я завтра должен быть в Палермо и встретиться там частным образом с человеком, который послезавтра, и ни днем позже, возвращается в Нью-Йорк! Вам ясно? На карту поставлены интересы более значительные, чем ваши, гораздо более значительные!

— Ведь и речи нет о том, чтобы нанести вам ущерб, — сказал Жорж, — и если моя помощь вам необходима в Палермо, что я вполне допускаю, почему не пойти на то, чтобы оставить на судне матроса?

— Потому что я терпеть не могу, когда со мной не считаются! И достаточно!

— В таком случае наше предложение остается единственным выходом, ведь вы сами не допускаете других.

Было очевидно, что все эти приготовления только усиливали ярость Жоннара, представлялись ему вызовом его авторитету, чуть ли не настоящим оскорблением. Он злобно смотрел, как Сантелли вставлял в сигнальные фонари синие и желтые батарейки.

— Я повторяю вам, что не люблю, чтобы меня водили за нос, Море! Запомните это раз и навсегда! Я нанял эту яхту и ее команду, так же как и вас! По отношению к агентству я выполнил все пункты контракта, все свои обязательства! И самым неукоснительным образом! Команда из шести человек! Ни на одного меньше! Плюс переводчик!

— Это лишь буква контракта, мсье. Но ведь случай совершенно исключительный, и если бы вы постарались понять этих людей…

— Я не собираюсь с вами дискутировать! С меня хватит! Пусть каждый отвечает за свои поступки! Суд разберется!

И он спустился в свою каюту. Хартман был в затруднении. Он сказал, и опять по-немецки: «Решительно, это весьма неприятно», и в свою очередь исчез, присоединившись к своему компаньону.

Мари-Луиза словно застыла на фоне мерцающего тумана. Герда же заявила, что с удовольствием последовала бы примеру Жоржа и что она упускает возможность снять потрясающий фильм.

— Как вам повезло! Я завидую вам! И правильно сделали, что послали к черту Жоннара!

— Ты себя вел молодцом, — сказал Ранджоне, хлопнув Жоржа по плечу. Остальные поддержали его.

Жоржу знакомо было это опьяняющее чувство. Со времен войны он особенно дорожил дружбой товарищей, и сейчас их одобрение доставляло ему чистую и ясную радость, совершенно новую и свежую, такую же свежую, как чувство, которое затопило его сердце во время первого же вечера, проведенного с Мадлен.

Они торопились закончить свои приготовления при этом нелепом беловатом свете, который порой начинал колебаться, трепетать у самой поверхности моря. Герда перезаряжала свою камеру, а Мари-Луиза теперь курила, снова опустившись в кресло. Лицо ее было спокойно, она и впрямь напоминала прекрасный распустившийся цветок. В ту минуту, когда Жорж подошел к ней, он заметил, что что-то дрогнуло, промелькнуло в ее взгляде — так иногда в просветах между деревьями видишь, как всколыхнется темная поверхность воды. Он знал, что у нее упругая грудь, горячие губы, сладострастно прильнувшие к его губам, его рот еще помнил эту ласку, этот порыв, и в то же время, да, в то же время он чувствовал себя уже чужим этой женщине, он уже был весь во власти предстоящего, всем существом без остатка отдался своему решению, счастливый от сознания того, что крепкими узами связан с Даррасом, со всей командой; и Мари-Луиза, может быть, интуитивно почувствовала эту его радость, которая отвергала ее, отрицала ее силу, ее обольстительность, и потому она сказала тихим, но дрожащим от обиды голосом:

— Вы глупы, Жорж. Что за безумная мысль! Вы не сумели взять себя в руки! Вы еще пожалеете об этом. У вас будет масса неприятностей, а получите какую-нибудь ерунду.

Резким движением она вновь надела очки. Когда она опускала руку на подлокотник, Жорж перехватил ее и задержал в своей, но она быстро высвободила ладонь. И на этот раз устало добавила:

— В такого рода операции заинтересовано слишком много людей, чтобы вы сумели извлечь из этого существенную для себя выгоду. Выгоду, которой никак не компенсировать те опасности, которые вас подстерегают. Вы подумали, какими трудными будут для вас эти долгие часы ожидания?

— Я знавал и более тяжелые.

— Неужели вам так нужны деньги? Если дело только в деньгах…

Она собиралась сказать: вам легко было бы помочь, — но Жорж перебил ее, заверив, что решение свое принял отнюдь не из-за денег, что их у него, правда, никогда не было, но от их отсутствия он по-настоящему не страдал, что он, пожалуй, даже боялся бы слишком разбогатеть, да, вот именно, и таким образом погубить в себе что-то такое, что он хотел бы так или иначе сохранить!

— Нет, поверьте, мадам, совсем ради другого!

— Ах, страсть к приключениям? И кого собираетесь вы удивить своими подвигами? Если море разбушуется, вы камнем пойдете ко дну.

— Метеосводка не обещает никаких изменений погоды этой ночью.

Он отказывался объяснить ей истинную причину своего решения. Как приняла бы она ее, она, которая должна была чувствовать себя задетой?

— А эта ваша манера, ваша и капитана, разговаривать с моим мужем, противопоставлять себя ему, — недопустимая оплошность. Я бы могла помочь вам убедить его оставить на корабле одного из матросов, но что за глупость вести себя с ним так вызывающе! А капитан, за кого он себя принимает?

— За хозяина на борту, после господа бога! Знаете ли вы, что он вправе принять на корабле любое решение, ни у кого не спрашивая совета?

Она словно не обратила внимания на его слова и, подавленная, продолжала:

— А ведь я предостерегала вас, Жорж. Отношения между вами и мужем приняли несколько необычный, слишком личный характер. Вам бы следовало не забывать об этом, вести себя более гибко, особенно в присутствии свидетелей.

— Действительно, гибкости мне не хватает.

— Он мстителен, предупреждаю вас.

— Вы напрасно полагаете, что, прояви мы больше изворотливости, нам удалось бы его убедить. Он думает только о себе, о своей выгоде. Он так убежден в своем праве. К чему тешить себя иллюзией, что он мог бы в данном случае пойти навстречу другим, попытаться понять их проблемы, столь ничтожные в его глазах по сравнению с его собственными?

— Но вы-то, Жорж, вы? Зачем вы вмешались? Разве не могли вы, о боже, остаться нейтральным в этом споре? Разве у капитана, как вы только что сами сказали, не было достаточно прав, чтобы самому найти решение этого конфликта без вашего вмешательства? Что у вас общего с этими людьми, если то, что вы говорите, правда, если не из-за денег вы встали на их сторону?

Она продолжала бы говорить и говорила бы, наверное, все с той же горячностью, но тут Даррас окликнул Жоржа. Он поклонился Мари-Луизе (она отвернулась от него, сжав губы) и подошел к матросам, уже собравшим нужные ему вещи: лампы, сигнальные фонари, карабин (для чего, черт возьми, карабин?), ручную сирену, надувную лодку, спасательный пояс, кое-какие инструменты; Жорж выслушал указания Дарраса, которые по ходу дела комментировались Ранджоне, обращавшим его внимание на те или иные подробности.

Затем вся команда по очереди пожелала ему удачи, а Макс, самый экспансивный из всех, обнял его и сказал, что он великолепный парень, настоящий товарищ, и все вокруг ему улыбались очень тепло и сердечно. Жос и рыжий матрос отпускали шуточки, а Сантелли поклялся, что они достойным образом отпразднуют свой успех, и пообещал приготовить необыкновенный буйабес по своему рецепту. Даррас сам проводил Жоржа на корабль, и не только чтобы помочь ему перенести весь багаж — он хотел проверить, как тот усвоил его инструкции. Палуба вся была мокрая, какие-то неподвижные призраки вырисовывались между подъемными кранами и лебедками.

— Послушайте, Море. Я думаю, и я, и команда, мы вначале не совсем правильно отнеслись к вам.

— Такие недоразумения вещь довольно частая.

— Пусть так. И все-таки я хочу сказать: все мы, еще до того, как вы вызвались остаться на корабле, признали в вас товарища.

— Я прекрасно это заметил, капитан.

Они стояли друг против друга, одни на этой палубе (Жорж в накинутой на плечи полотняной куртке), им предстояло расстаться, и потому эти последние минуты исполнены были особого волнения, глубокие истоки которого были понятны Жоржу.

Даррас медленно направился к трапу. Старательно поправил фуражку, и вышитый золотом якорь сверкнул на мгновение, когда он оглянулся.

— Да, еще одно слово: если операция удастся, каждый из вас будет волен сделать со своими деньгами все, что ему заблагорассудится. Но есть у меня одна давняя идея…

— Какая идея?

— Создать маленькую верфь на кооперативных началах. Только текущий и капитальный ремонт яхт… Но мы еще успеем вернуться к этому разговору.

Он протянул ему руку, снова поправил фуражку и добавил:

— Мы возвратимся около полуночи. Будьте начеку!

Жорж помог ему опустить трап, чтобы сойти на яхту. Все лица внизу были обращены к ним.

Даррас сразу же приказал запустить моторы, затем дал сиреной несколько коротких прощальных сигналов, а Герда и вся команда, за исключением Ранджоне, находившегося в машинном отделении, махали ему руками. Одна Мари-Луиза так и не встала со своего кресла, и глаза ее по-прежнему были скрыты темными очками. Чтобы ответить на их приветствия, Жорж пустил в ход свою ручную сирену, но туман с невероятной быстротой поглотил «Сен-Флоран», и вокруг воцарилась непроницаемая, как над снежными просторами, тишина. Жорж — стрелки его часов показывали три — закурил сигарету и несколько секунд задумчиво оглядывал свои владения.

 

9

Сперва он принялся чинить заслонку наполовину сорванного с вантов сигнального фонаря на правом борту, доски которого расшатало взрывом. Следуя наставлениям Дарраса, он через определенные промежутки давал предупредительные сигналы сиреной, но мглистое покрывало глушило их. Временами Жорж настороженно вслушивался в тишину. Никакого отклика. Безжизненная планета, жертва геологической катастрофы, вся затопленная водой, с ушедшими на дно континентами, окруженная плотным слоем испарений! Его охватила бесконечная грусть, но он пытался преодолеть ее, весь отдаваясь работе. Он любил физический труд, знал, что в руках у него всякая работа спорится. Но думал он о другом. «Анастасис» — это значит обновление, воскрешение! «Забавно! Ведь оказался я здесь только из-за упрямства Жоннара, из-за того, что он слишком высокого мнения о себе!» Жорж не мог простить ему даже не его дерзкие выходки, а полную отгороженность от надежд, желаний, стремлений других людей!

Следуя опять же наставлениям Дарраса, он начал обходить каюты, чтобы собрать личные вещи команды. В каюте капитана он увидел итальянский иллюстрированный журнал: «Un documento sconvolgente: Il diario segreto die piloti di Hiroshima».

«Sconvolgente!» Как же иначе. Он не любил военных летчиков с той поры, как «Летающие крепости», направляясь бомбить аббатство в Монте-Кассино, по ошибке сбросили свои бомбы на позиции, обороняемые индусами и французами близ Венафро. Летчики, уничтожившие Хиросиму, интересовали его постольку, поскольку, как утверждали, их терзали угрызения совести. Некоторое время он изучал фотографию, изображавшую сожженный город, затем перешел в следующую каюту, ту, которую, видимо, занимала женщина: в одном из ящиков он обнаружил женское белье, и ему было приятно дотронуться до него. Он вспомнил, что в детстве испытывал непреодолимое смущение, когда случайно дома ему попадалось белье, принадлежавшее его матери. Мать, впрочем, всегда стирала свое белье отдельно и сушила тайком, вероятно, эта таинственность и материнская стыдливость и были причиной его ребяческого смятения. Мать его была женщиной бесхитростной и терпеливой. Тяжело больная, она никогда не жаловалась, всегда следила за своим внешним видом, и о ее страданиях можно было догадываться лишь по тому, что она вдруг бросала работу и застывала на месте, прижав руку к животу, словно ей нанесли удар кинжалом. Иногда она тяжело опускалась в кресло, зрачки у нее расширялись, и под глазами появлялись коричневые круги. Она сама чистила замасленные спецовки мужа — работа эта была изнуряющей, но она никому не хотела ее уступать. Случалось, что она вместе с Жоржем ходила в гараж и с галереи, расположенной над мастерской, рассматривала внизу какую-нибудь пострадавшую машину, которую муж незадолго до этого притащил сюда на буксире, расспрашивала о подробностях аварии и искренне сокрушалась, если бывали жертвы.

В той же каюте, в другом ящике, среди всяких мелочей лежали лак для ногтей, пульверизатор, щипчики для выдергивания волос, тюбики с разными кремами — свидетельствовавшие, как и тонкое белье, о кокетливости и заботе о своей внешности, вызывающие в мыслях образ молодой, ухоженной женщины. Чтобы окончательно в этом удостовериться, он поднял перед собой, держа его за плечи, одно из платьев незнакомки, и так велика была сила его воображения, да к тому же ткань в своих складках еще хранила аромат хозяйки, что его вдруг охватило волнение, и он прижал это платье к себе, словно и правда держал в объятиях живую и желанную женщину. Да, она, вероятно, была маленькой и стройной, с выразительными, как у Мадлен, глазами, с такой же точно улыбкой и таким же голосом все понимающей и обо всем догадывающейся женщины. И тут он сразу вспомнил о письме, полученном им в Неаполе, и на этот раз уже не колеблясь побежал к капитанскому мостику, где оставил свою полотняную куртку. Над морем по-прежнему стоял густой туман, но теперь он казался голубоватым, и создавалось впечатление, что корабль покоится на самом дне, под толщами мутной воды, в мрачной тишине морской пучины. Жорж достал конверт, надорвал его, поискал местечко, подходящее для совершения этого небольшого святотатства, на которое сейчас он шел совершенно сознательно, уселся возле рулевого колеса и внезапно увидел перед собой в этом сероватом мареве задумчиво стоявших двух странных монахинь, в черных одеяниях и белых чепцах, но нет — то были две повернутые к морю вентиляционные трубы! Он успел подумать: «Не следует давать волю воображению», а сам в это время уже разворачивал легкие листочки, на которых обычно пишут письма, посылаемые авиапочтой, и узнавал изящный округлый почерк и высокие линии букв…

Жорж, письмо ваше, посланное из Канн, привело меня в смятение, и с тех пор я несколько раз писала вам, но тут же рвала написанное. А сейчас я осталась совсем одна, моя мать уехала в Тарб, где проживет с месяц у моего старшего брата. И каждый вечер, возвращаясь домой, я замыкаюсь в своем счастье, хотя порой на меня накатывает тоска, непонятный и беспричинный страх. Я собираюсь недели на три закрыть магазин. Поэтому я могла бы сесть в самолет и прилететь к вам в Сицилию. Не слишком ли это смело с моей стороны? Что вы обо мне подумаете? По правде говоря, мне довольно боязно. Согласно вашей программе, вы проведете около недели в Неаполитанском заливе, а затем на неделю остановитесь в Палермо. Если вы дадите мне телеграмму, если сообщите, что одобряете мой план, я успею подготовиться к этому путешествию. Поймите меня правильно, умоляю вас! Я вовсе не восторженная легкомысленная особа, я просто влюблена, если только это слово как раз не означает ту легкость и ту восторженность, от которых я только что открещивалась. Я еще никогда не испытывала ничего подобного; это властное беспокойно-нежное чувство привело меня в такое смятение, что я дошла до самых банальных выражений страсти, я имею в виду такие дурацкие и условные проявления влюбленности, как то, что я, например, целую бумагу, на которой написано ваше письмо, или ночью, повернувшись лицом к югу, смотрю на небо в тот час, когда вы тоже, может быть, смотрите на звезды. Не смейтесь над моей наивностью, Жорж. Вместе с этим немного безумным письмом вы держите в руках мое трепещущее сердце.

Читая это письмо совсем один на палубе искореженного судна, он испытал радость, к которой примешивалось и сожаление. Почему в Риме он не ослушался той злополучной телеграммы? К счастью, он не подчинился, не разорвал письмо — просто был не в состоянии так вот взять и уничтожить какие-то ее мысли! Где-то над пластами густой мглы, наверное, сияло солнце, и ему страстно захотелось его увидеть. Какое решение принял бы он в Неаполе после подобного потрясения? Конечно же, он бы стал умолять Мадлен немедленно приехать в Палермо! Он попытался составить текст полной горячей любви телеграммы, и его охватило волнение, когда он вообразил себе Мадлен на набережной, такую хрупкую, в ярких солнечных лучах! Вообразил себе те звездные часы, которые последовали бы за их встречей! Но разве испытал бы он тогда внезапный душевный порыв, вызвался ли бы остаться на борту этого судна и тем самым отложить по меньшей мере на три долгих дня их свидание? Согласился бы он так жестоко сократить эти столь желанные «медовые» дни и оставить растерянную Мадлен одну в Палермо? «Впрочем, к чему теперь об этом думать? — сказал он себе. — Ставок больше нет». И сразу же у него в памяти возникла старая дама из Сан-Ремо за рулеткой, ее блестящие глаза, которые она закрывала всякий раз, когда крупье произносил эту фразу, ее кокетливые, странно порочные ужимки, что усугублялось ее возрастом и нелепым нарядом — нарядом молодой красивой женщины!

К черту эту сумасшедшую старуху! Он спрятал письмо в бумажник, решив ответить Мадлен не откладывая, но старая дама из Сан-Ремо по-прежнему вызывающе смотрела на него с покоробившейся от огня переборки, с больших злобно ощетинившихся осколков стекла, и глаза ее среди мерцающих бликов насмешливо улыбались. Он устроился в каюте капитана; «documento sconvolgente» — по-прежнему оповещал заголовок журнала, идущий поверх снятой с самолета фотографии далекой дельты — жалкой царапины на теле земли; такой, должно быть, увидели ее с огромной высоты американские летчики и подумали о тех жизнях, которые им предстояло уничтожить! И американских летчиков к черту! Он нашел бумагу и конверты, на которых стояло имя судовладельца из Салоник, и сначала поведал Мадлен, при каких странных обстоятельствах получил ее любовное послание, описал состояние судна, сообщил о планах Дарраса и команды, но не счел нужным упоминать о реакции пассажиров, он так спешил сказать ей о том, каким светом она озарила его душу. Когда он вернется в Париж, он изменит всю свою жизнь: все для него теперь стало возможным, самые недостижимые мечты смогут осуществиться благодаря ей, если она будет рядом! Почему бы им не пожениться в конце сентября?

Он писал об этом плане с легкой и нежной иронией, и каждая новая фраза словно бы прокладывала путь к Мадлен, долгий, усыпанный цветами путь. Под конец он перечел эти два листка, положил их в конверт, наклеил марки, купленные им в Анцио, надписал адрес, добавил слово «авиа», которое заключил в жирный прямоугольник, совсем позабыв о том, где он находится, словно стоило ему переступить порог каюты — и он увидел бы почтовый ящик.

Туман сразу облепил его лицо, едва он вышел на палубу. И он вспомнил об одной из прогулок с Мадлен в Версальском парке после дождя, когда между деревьями еще висела легкая пелена капель. Он с восхищением обнаруживал у своей спутницы ту же сопричастность с природой, то же тесное и тайное согласие с ней. А какая у нее была улыбка, когда она заметила лужайку шелковистого мха! Он вспоминал минуты умиротворенного молчания рядом с ней, когда он чувствовал, как сердце его очищается от яда, становится беспечным, доверчивым, как оно расцветает, воспринимая всю гармонию мира! Не без удивления обнаруживал он свою власть над другим человеком и то, как Мадлен преобразилась после их знакомства!

Он обходил капитанский мостик, как вдруг до него донеслись голоса с другого конца палубы. Нет, это не была слуховая галлюцинация! Он бросился туда и остолбенел! Он увидел команду «Анастасиса», поднимающуюся по шторм-трапу! Трое незнакомцев, широко расставив ноги, смотрели на него не менее напуганные, чем он сам. Четвертый собирался перелезть через леер. Нет, конечно, это были не моряки с «Анастасиса»! Уж слишком они были элегантно одеты, в шелковых трикотажных рубашках, полотняных шортах, к тому же судно их теперь уже было видно — дрейфовавшая совсем рядом одномачтовая яхта, и, хотя она была окутана туманом, ее можно было все-таки разглядеть, и того, кто стоял в кокпите за штурвалом, и девушку на корме, в брюках и блузке, подстриженную так же коротко, как и эти парни. У старшего из четверки, внимательно рассматривавшей Жоржа, по всей вероятности, главного среди них, были серые глаза и мускулистое тело. Слева на груди у него были вышиты две буквы: Ж. Л.

Не здороваясь, он спросил:

— Вы говорите по-итальянски?

— Немного, — ответил Жорж.

Один из яхтсменов начал беззастенчиво, в упор, его фотографировать, двое других повернулись к нему спиной и куда-то направились вместе, словно собирались обследовать завоеванную территорию. Их поведение сразу же убило чувство симпатии, которое толкнуло было Жоржа им навстречу.

— Что у вас произошло? — спросил Ж. Л. тоном, который окончательно настроил Жоржа против него.

— Взорвался котел.

— Вы капитан?

— Нет.

Он понял, что после такого ответа пал еще ниже в глазах этих парней, которые, оправившись от испуга, становились все более и более самоуверенными, рыскали повсюду, перекликались из одного конца палубы на другой, будто Жоржа и не существовало. В их поведении была наглость избалованных молодых людей, что побудило Жоржа в качестве ответной меры скрыть от них истинное свое положение.

Но Ж. Л. снова заговорил надменным тоном:

— А где же твой капитан?

— В Палермо.

— Ты один?

— Как видишь.

— Ты хочешь сказать, что все остальные уехали?

— Точно. Они отправились на берег, чтобы утопить свою печаль в вине.

— Так что ты остался один.

— А ты сообразительный.

Ж. Л. смотрел на него свысока, но с некоторым удивлением.

— А можно спросить, что ты здесь делаешь? Чего ждешь?

— Жду, когда меня возьмут на буксир.

— А скоро это произойдет?

— Надеюсь.

— А кто возьмет? Сицилийцы?

— Сколько вопросов! Ты случайно не полицейский на отдыхе?

Остальные трое, насторожившись, подошли к Ж. Л., черные от загара, с одинаково светлыми глазами. В них не чувствовалось настоящей враждебности, но взгляд был жестким. Должно быть, они принадлежали к богатой римской буржуазии. Этакие спесивые папенькины сынки.

— А чем это тебе полицейские не угодили? — спросил вдруг один из них, в зеленой рубашке.

— Всегда на стороне богатых, — ответил Жорж.

Движением руки Ж Л. отослал своих товарищей и неторопливо закурил, не предложив при этом сигарету Жоржу, который, засунув руки в карманы, наблюдал за ним. Теперь пропасть, разделявшая их, стала еще более глубокой, непроходимой. Жорж подумал, что совершил оплошность и Даррас вправе будет упрекнуть его в невнимательности. Ему следовало в первую очередь убрать трап и тем самым сделать невозможным подобное вторжение. Каким бы неприятным ни было появление этой группы, особой опасности оно не представляло. Однако, по словам Дарраса, каждый, кто помогает спасению потерпевшего кораблекрушение судна, получает на него право. Нередко достаточно бывает просто обосноваться на борту судна, чтобы утвердить этим свои права. «Не допускайте никаких посторонних на корабль, не позволяйте никому на него подниматься», — уточнил Даррас. И вот на тебе! Молодые люди ходили взад и вперед мимо Жоржа, делая вид, что не замечают его. Это пренебрежение, эта напускная непринужденность не только не рассердили его, но даже позабавили. «Интересно, что они обо мне думают?» Возможно, они станут вести себя еще более дерзко. Но уж тогда он сумеет их осадить. Конечно, он немного сожалел, что дело приняло такой оборот, но он докажет им, что ни унизить, ни запугать его они не смогут.

Теперь и девушка перебралась на борт, Ж. Л. галантно помог ей перелезть через леер. С минуту она внимательно смотрела на Жоржа своими бесцветными глазами, потом, наклонившись к своему спутнику, прошептала ему несколько слов на ухо. Казалось, она рождена была этим туманом, такая же невесомая и бледная, как он.

— Джина сомневается, что ты моряк.

Тон насмешливый и снисходительный.

— Почему же это?

— Она говорит, что у тебя недостаточно грубые руки.

— Скажи Джине, что я пользуюсь специальным кремом.

Она пожала плечами и отвернулась. Теперь Жорж закурил сигарету, но тут увидел, что «зеленая рубашка» выходит из камбуза, неся две корзины с бутылками минеральной воды.

— Тут у них целый склад. Надеюсь, тебя не смутит тот факт, что мы позаимствуем несколько бутылок.

— Тебя-то, я вижу, это совсем не смущает.

Сказано это было без всякой язвительности, но Ж.Л. отреагировал неожиданно резко:

— А тебе-то какое дело?

— Действительно, какое, — по-прежнему улыбаясь, проговорил Жорж.

Он бодрился, понимая, что они могут забрать все, что им заблагорассудится, даже личные вещи команды, а он не сможет им помешать. Не считая даже девушки и рулевого, оставшегося на яхте, их было четверо, сильных, широкоплечих. «Они запросто могут выбросить меня за борт, эти молодчики!» Он вспомнил о карабине. Полно, не следует ничего драматизировать. Пока что надо ждать, сохранять спокойствие и быть настороже…

С сигаретой в зубах он сделал несколько шагов по палубе и тут заметил, что туман теперь уже не такой плотный, что кое-где его серый цвет словно размыло, как на акварельных рисунках. Обернувшись, он заметил, что парень с фотоаппаратом спускается с капитанского мостика, держа в руках какой-то предмет. Огнетушитель.

— Чего уж тут! — посмеиваясь, сказал Жоржу Ж. Л. — Эта старая калоша наверняка пойдет ко дну, прежде чем ее дотащат до берега. Лучше уж мы разживемся.

— Разживетесь за чужой счет, — отозвался Жорж.

— Не строй из себя сторожевого пса, — бросил Ж. Л. — Получишь свою тысячу лир, чтобы промочить горло.

— Не пойдет, — улыбнулся Жорж.

— Черт побери, — сказал Ж. Л., — ты не хозяин, даже не капитан. По-твоему, лучше, чтобы все это пошло ко дну?

Один из парней направился к лееру и передал своему товарищу на яхте спасательный пояс и бинокль. Значит, они нашли место, где были сложены личные вещи команды и инструменты, оставленные Даррасом. Словно желая предупредить вмешательство Жоржа, Ж. Л. подошел к нему, в глазах его вспыхивали насмешливые искорки. Не вынимая рук из карманов, не двигаясь, Жорж смотрел на него. Он не мог помешать этому грабежу, который не так уж его волновал, хоть он понимал, что это означает.

— Как думаешь, — спросил он, — твои друзья оставят мне хоть доску, чтобы удержаться на воде?

— Пусть тебя это не беспокоит, — ответил Ж. Л., — главное — помалкивай.

Да, казалось, мир принадлежит им. Они считали, что все должно подчиняться их воле. Покориться им.

Девушка снова наклонилась к уху Ж. Л.

— Джина спрашивает, правда ли, что ты грек.

— Скажи Джине, — ответил Жорж, не переставая улыбаться, — что я с удовольствием отвечу ей, если она станет смотреть на меня как на человека.

— Ишь ты! — воскликнул Ж. Л. — До чего обидчивый!

Джина пожала плечами, отвернулась. Из сероватого тумана вынырнула «зеленая рубашка». Он нес малый якорь, который неизвестно где откопал.

— Ничего не позабыл? — крикнул ему Жорж.

— Надеюсь, что нет.

— А то смотри, потом жалко будет!

— Ты там не строй из себя умника, — сказал «зеленая рубашка». Довольно озлобленным тоном сказал. Лицо у него было квадратное, губ совсем не видно, и это придавало ему скучающее выражение.

— Моим воспитанием никто не занимался, — сказал Жорж. — Мне не так повезло, как вам.

— Тебе повезет, если ты заткнешься раз и навсегда.

— Ты уверен?

— Я же советовал тебе помолчать, — сказал Ж. Л. — Чего ты добиваешься?

Не отвечая, Жорж закурил еще одну сигарету и облокотился о леер. Он увидел, что девушка наклонилась над дырой, образованной взрывом, и что-то внимательно рассматривает внизу, в кочегарке. Ее длинные ноги, узкие плечи и бедра и коротко подстриженные волосы делали ее похожей на паренька. На хмурого паренька, потому что она совсем не улыбалась, а глаза ее вызывали мысль о снеге: у них был тот светло-голубой оттенок, который бывает у плотного, слежавшегося крупнозернистого снега на тенистых склонах гор. Застенчивой, правда, она не была. И диковатой тоже. В ней, вероятно, была сдержанность молодой аристократки, не способной заговорить с незнакомцем без всех этих китайских церемоний, которые приняты в ее кругу.

— Когда сила не на твоей стороне, — продолжал Ж. Л., — разумнее помолчать.

— Не всегда, — отозвался Жорж, выпуская клубы дыма. — Это доказывают многочисленные исторические примеры.

— Да заткнись ты! — воскликнул «зеленая рубашка». — До чего же надоел!

Губы его напоминали шрам, оставшийся после пореза бритвой. Он успел передать якорь на яхту и теперь смотрел на Жоржа вызывающе. Два других парня бесшумно приближались к их группе.

— Не следует волноваться, — сказал Ж. Л., опасавшийся, вероятно, что обстановка может слишком накалиться.

Девушку, стоявшую в десяти шагах от них, сцена эта, видимо, совсем не интересовала.

— К тому же нам пора сматываться! — добавил Ж. Л. Одной рукой он уже подталкивал «зеленую рубашку» к трапу. — Ладно, не связывайся!

Но теперь внимание Жоржа привлекло поведение девушки. С невозмутимым видом (хотя за его спиной все еще громко говорили что-то) он подошел к ней и проследил за ее взглядом. В глубоком колодце вначале он увидел лишь хаотическое нагромождение железного лома. Что же заметила там она? Он был и заинтригован, и в то же время немного обеспокоен.

— Джина! — позвали ее.

Парни один за другим покидали корабль, перелезая через леер. Девушка явно колебалась, словно ей хотелось заговорить с ним. Красивой она, конечно, не была, уж слишком «тощая козочка» на вкус Жоржа, но в ней чувствовалось что-то затаенное, своя индивидуальность, и обращаться с ней следовало очень осторожно, подобно тому, как осторожно разворачиваешь хрупкий пергамент, исписанный непонятными знаками.

— Вы все-таки могли бы его оттуда вытащить, — произнесла она.

Сумасшедшая. Она смотрела на него своими ледяными глазами, и ему становилось явно не по себе. А она добавила тем же усталым тоном:

— Разве у вас нет уважения к мертвым?

И только тогда он разглядел сквозь решетку металлического настила, в самой глубине, в ощетинившемся обломками полумраке, придавленное балкой человеческое тело со странно вывернутыми руками. Значит, ни Даррас, ни Ранджоне не заметили трупа, обследуя трюм! Боже, как у него ломило в висках! А может быть, есть еще и другие несчастные, погибшие во время взрыва и оставшиеся там, внизу! Жорж попытался скрыть свое волнение. (Разве бы мог он, если принадлежал к команде судна, не знать, что один из матросов убит?) Он спокойно сказал:

— Вы правы. Я постараюсь это сделать.

Совсем близко он видел ее гладкое, не умеющее улыбаться лицо. Ее снова позвали:

— Пошли, Джина!

На этот раз она послушалась.

Жорж последовал за ней, чтобы помочь перелезть через леер; затем яхта удалилась под оглушительный треск мотора. «Как это я мог их не услышать?» Видимо, всеми мыслями он был тогда с Мадлен.

НОРА

Чивитавеккья

Медные буквы были привинчены полукругом на корме. Ни один из парней не взглянул на него, когда он убирал трап. Только девушка повернула голову в его сторону, и тут ему показалось, что он ее уже видел прежде, что ему было знакомо это лицо, только теперь оно помолодело, словно время двигалось вспять! Очень скоро туман поглотил и яхту, и шум мотора; белое безмолвие вновь завладело кораблем и властно напомнило Жоржу о мертвом помощнике кочегара.

 

10

Чем ниже спускался он в эту страшную бездну, тем невыносимее становился этот запах горелого масла, мокрого угля, запах катастрофы. Когда же он наконец, совершая чудеса акробатики, добрался по покореженным железным трапам и случайно уцелевшим балкам до самого низа, то услышал какие-то странные резкие звуки. Крысы! Лучи его электрического фонаря выхватили из темноты огромную, величиной с кролика, крысу с закрученным кольцами, неправдоподобно длинным хвостом. Вид ее не вызвал у Жоржа отвращения. Он с детства привык к животным, одно время у него даже жил уж. С трудом протиснулся он к груде листового железа, помешавшей Даррасу и его товарищу обнаружить мертвеца. Дальше шла совершенно непроходимая полоса, вся ощетинившаяся острыми обломками, железными прутьями. Однако взрывная волна произвела весьма странное действие в утробе судна: некоторые предметы были полностью изуродованы, другие же почти не пострадали, как, например, диск машинного телеграфа, отброшенный на кучу угля, и медный рупор мегафона. Среди всего этого хаоса поблескивали застывшие в трагической неподвижности рукоятки и шатуны, напоминавшие части какого-то огромного скелета. Фонарь осветил ряд железных бочек со сделанными по трафарету надписями. Жорж искал, каким путем ему пробраться к мертвецу. Свет, проникавший в кочегарку через пролом, не доходил до самых глубин. И вдруг, за искореженным листом железа, перед топкой с сорванными дверцами, он увидел тело помощника кочегара! Железная балка перебила ему поясницу. Это был человек лет тридцати, с бескровным лицом и следами въевшейся угольной пыли вокруг глаз. Его, должно быть, сразу же убило взрывом, еще до того, как эта железная громадина придавила его. Он был без рубашки, в одних синих шортах, на шее повязан платок. На груди и бедрах — глубокие ожоги. Жорж не чувствовал уже ни ужаса, ни жалости, он просто был подавлен сознанием непоправимости свершившегося, но к этому примешивалось уже испытанное им некогда в Италии ощущение нелепости капризов судьбы и неисповедимости ее путей; делаешь невозможное, чтобы раздобыть билет на специальный самолет в Фодже для получивших увольнительную, опаздываешь на него, клянешь все на свете! А при приземлении самолет разбивается, его охватывает пламя, и от него ничего не остается. Вся жизнь зависит от миллиона случайностей! Может быть, этому кочегару достаточно было бы оказаться на три шага правее или левее!.. Жорж задыхался. От жары у него стоял комок в горле. Осторожно пятясь, он выбрался отсюда, но в душе продолжал оплакивать и этого придавленного мертвеца — «бедный, бедный парень», — и свою собственную беспомощность. С болью в сердце вернулся он к пролому, чтобы осмотреть все закоулки и убедиться, что других жертв нет.

Каждый его шаг вызывал какой-то странный хлюпающий звук, и потому он внимательнее посмотрел на тонкий слой воды под ногами. Луч фонаря осветил нижнюю уже затопленную часть шпангоутов, пробежал по судовым переборкам, зажигая то тут, то там короткие огоньки. Сказанное Даррасом слово «просачивание» пробудило в нем воспоминание о бывшей прачечной на террасе, превращенной в комнату. Стены там были сложены из пустотелого кирпича, а потому во время сильных дождей на незащищенной внешней стене выступала сырость, сначала причудливыми океанами и материками, а затем появлялись тонкие струйки воды. Ему пришлось прожить в этой комнате долгие месяцы без отопления. Не самое тяжелое испытание. А здесь такие же струйки в местах, где разошлись заклепки, превращались на его глазах в реальную угрозу, настоящую опасность. Может быть, яхтсмены и были правы. Да и Жоннар! Жоннар, саркастически предрекавший, что эта старая посудина очень скоро пойдет ко дну! Какая для него это будет радость, какой неиссякаемый источник для шуток появится у него, если он узнает, что его гид-переводчик плавал по Средиземному морю в нелепой надувной лодке. Черт возьми, а вдруг Даррас ошибся в расчетах! При одной этой мысли его охватило такое мучительное нетерпение, что у него пересохло во рту. Но нет, нет! Он должен взять себя в руки, должен сохранять хладнокровие, способность рассуждать! Убедившись, что он по-прежнему может совладать со своим волнением, как в те времена, когда он командовал другими, он успокоился и продолжал тщательно осматривать все вокруг, стараясь не пораниться о железки. Круглое пятно фонаря вырывало из мрака куски этого обезумевшего мира: вот оно по пути выхватило диск машинного телеграфа, похожий на циферблат башенных часов, где отверстие для стрелки (исчезнувшей) напоминало зрачок широко раскрытого глаза, огромного эмалированного глаза, который он когда-то, в другой жизни, уже видел, он был в этом уверен! Груда угля! Под этой кучей в обшивке корпуса и образовались трещины. Через них, можно было в этом не сомневаться, проникала вода. Не теряя времени, он стянул с себя рубашку и, вооружившись лопатой, принялся расчищать это место. Большие куски угля он иногда отбрасывал в сторону руками. При свете втиснутого между двумя балками фонаря уголь слабо мерцал. Удары лопаты отдавались гулко, как в глубокой пещере. Он думал о помощнике кочегара, о тех, кто ждал его, для кого он был еще жив и кто, возможно, считал оставшиеся до его возвращения дни. Какое несчастье! Он читал когда-то работу советского ученого о телепатии, о предчувствиях. Как знать, не пересекла ли уже какая-то волна море, не коснулась ли она сердца друга или женщины, которые, еще ничего не зная, вдруг замкнулись в себе, встревоженные этим таинственным сигналом? Однажды он и сам наблюдал нечто подобное, в Германии, когда проходил ночью по вестибюлю обувной фабрики, где он расположился вместе со своими людьми. Все спали, зарывшись в солому, кроме одного солдата, который, сцепив на затылке руки, уставившись взглядом в темноту, курил у окна сигарету, ее огонек освещал кончик носа и скулы. Жорж хотел было призвать его к порядку, но тут же передумал, странно взволнованный непривычной серьезностью солдата, его обращенным в себя взглядом. Издалека он какое-то время смотрел на освещенную часть его лица, словно выступавшую из темной воды, и уснул с чувством неясной тревоги. На следующий день вечером этот солдат погиб на подступах к деревне, осколок снаряда попал ему в затылок.

Жорж работал, не давая себе ни минуты отдыха, пот градом струился по его телу. Порой воображение его рисовало бездонную пучину, здесь, прямо под корпусом корабля, но разве все в этом мире не было пучиной, пропастью, головокружением, одним словом, беспредельной пустотой? Наконец на самом дне вырытой им траншеи он обнаружил железные листы, покрытые слоем зловонной жижи. И вскоре нащупал руками то место, где взрывом сорвало заклепки, ощутил холод морской воды. Он быстро поднялся наверх, в каюты, притащил оттуда два матраса, с такой поспешностью пробежав по решетчатому настилу, что поцарапал железкой ногу, заложил матрасами пробоины и, не переводя дыхания, быстро орудуя лопатой, забросал их сверху углем. Когда с этим было покончено, он подумал, что Даррас и все остальные одобрят его поступок. «Молодец — следует выпить по этому поводу!» Как бы то ни было, они убедятся, что не ошиблись, положившись на него. Свернув рубашку, он вытер покрывавший его тело едкий пот, остановил кровь, которая все еще текла из царапины, и вновь поднялся на палубу. Карабкаться по железным трапам, особенно там, где не за что было зацепиться, показалось ему теперь, когда он так устал, упражнением куда более мучительным, чем раньше. А где-то там, за кораблем, раздавался сдержанный и иронический смех Мари-Луизы: «Вы сами того захотели, Жорж, вы сами того захотели!»

Он зашел на камбуз, жадно пил большими глотками минеральную воду, затем принял душ, стараясь по мере сил смыть с себя слой угля и масла, потом прошел в каюту капитана и бросился на койку.

Корабль был неподвижен, будто сидел на скале. И по-прежнему окутан туманом, запахом пожарища и тишиной! Прежде чем приняться за якорные фонари, Жорж позволил себе выкурить сигарету. Он лежал, вытянувшись на койке, и ему казалось, что усталость мало-помалу отступает. Может, ему прочитать наконец итальянский журнал, где помещен рассказ летчиков? Слишком много забот сейчас одолевало его, и, по правде говоря, эти тексты и эти фотографии, при всей их драматичности, понемногу теряли свою силу воздействия. В этот час «Сен-Флоран», должно быть, подходил к Палермо, и Мари-Луиза смотрела на приближающийся берег, и Жоннар тоже; Жорж вспоминал смену выражений на его лице, его взгляды, полные иронии и ненависти, — человек, для которого другие люди были либо орудием, либо препятствием! Он отогнал мысль о Жоннаре и стал думать о «Сен-Флоране». Даррас не станет задерживаться, он сразу же отправится в путь, возьмет курс на солнце. «Лишь бы они не слишком мешкали!» А Мадлен в эти часы в окутанном сумерками Париже будет возвращаться домой по летним бульварам, гудящим от шума, доносящегося из широко распахнутых в это время года окон; и он следовал за ней по яркому полю воспоминаний, видел, как она идет в летнем платье, постукивая босоножками, такая хрупкая на вид и, однако, такая сильная, с трогательно-гордым взглядом, бесхитростная, ясная, великодушная, благородная, чувствительная, очаровательная, пылкая! Он снова оживился, восторженно думая, что благодаря Мадлен, ее вере в него, ее неистощимой нежности жизнь его станет прекрасней, что она засверкает новыми красками! И вот, когда он докуривал сигарету, а в его бесконечных мечтаниях вновь и вновь возникала Мадлен с ее легкой, словно танцующей походкой, корабль начал еле заметно покачиваться, на что Жорж почти не обратил внимания, привлеченный совсем другим явлением: свет стал каким-то рассеянным, и это сопровождалось легким шумом, как бы шелестом материи, или журчанием бегущего по камням ручья; и тогда, несмотря на усталость, на то, что тело еще плохо повиновалось ему, он поднялся, заинтригованный, осторожно вышел в коридор, и у него перехватило дыхание, когда он обнаружил, что коридор стал длиннее, гораздо длиннее, чем он думал. Ни минуты не колеблясь, он открыл дверь первой же каюты, но зрелище, представшее перед ним, заставило его тут же ее захлопнуть! Пот выступил у него на лбу, он бросился к соседней каюте, заранее зная, что там его ждет, но не в силах противиться этому, и действительно, он не ошибся! Смутное предчувствие не обмануло его! Та же самая женщина в длинном вечернем платье, с обнаженными, очень худыми руками, украшенными тяжелыми браслетами, и плоской грудью, усыпанной драгоценными камнями, причесывалась перед зеркалом. Он со стоном поспешил к следующей каюте и там снова увидел ее — все так же медленно, спокойно, слегка наклонив голову, она расчесывала свои длинные волосы. Он не мог собраться с духом и убежать, да и как бежать? Он был преисполнен решимости все увидеть, все проверить, узнать, чем кончится эта невероятная история; и он все быстрее и быстрее с каким-то холодным отчаянием открывал одну за другой двери и всякий раз видел ее с гребешком в руке, чуть склонившую голову набок, озаренную своими драгоценностями, все в той же позе, однако — о ужас! — уже чуть изменившуюся: в ней проступало еле уловимое, но неоспоримое отличие, в каждой следующей каюте незнакомка все больше и больше поворачивалась к двери, и если в первой каюте он видел ее только в профиль, то теперь лицо ее было повернуто к нему уже на три четверти, она вращалась на своем стуле, хотя зеркало и не отражало этой перемены; в конце концов Жорж узнал это лицо цвета тусклого серебра, сильно подкрашенные глаза, острый взгляд, колье в несколько рядов из жемчуга и брильянтов, сливавшихся в одну сверкающую манишку! Несмотря на свой страх, несмотря на то что сердце его готово было разорваться, он все открывал и открывал эти бесчисленные двери, расположенные по одну сторону коридора, как это бывает в пустынных и тихих коридорах отелей или, вернее, в огромных клиниках, где тревога окрашивается в белый цвет. И хотя каждый раз он прекрасно знал, что его ждет, он не мог противиться любопытству — оно было сильнее его; и скоро незнакомка предстала перед ним анфас, улыбаясь, склонив на плечо увядшую голову, придерживая одной рукой свои длинные волосы, а другой, очень медленно, с немного старомодной грацией, гребнем расчесывая их. Во взгляде ее промелькнула какая-то неясная ирония, эта незнакомка наверняка знала многое из того, что было неведомо Жоржу: пугающие тайны, истины, погребенные в веках! И опять эти двери, и за каждой из них все та же черно-белая, высохшая кукла с глазницами, как у мертвеца, с насмешливыми, глубоко сидящими глазами, с пальцами, унизанными кольцами, что придавало ее рукам сходство с чудовищными крабами, клешни которых обилие золота делало еще более опасными! И вот наступила минута, когда старуха опустила гребень и с отвратительным кокетством, с бесстыдством, еще более усугублявшимся возрастом, подмигнула, да, подмигнула Жоржу. Что за омерзительная комедия! Он бросился бежать, оскорбленный, полный отвращения, добрался до маленькой, совершенно пустой гостиной, освещенной люстрами с хрустальными подвесками в стиле барокко, с огромным зеркалом, в глубине которого при его появлении сразу же что-то задрожало, словно в водоеме с темной водой, и со дна на поверхность стало медленно подниматься какое-то тело, и вот оно появилось, согнувшееся вдвое, усыпанное звездами; и Жорж на койке закричал не своим голосом, а уши его раздирал зловещий вой сирены.

 

11

На мокрой, как зимний тротуар, палубе ни души, но сквозь серую пелену проступала призрачная труба. Жорж, еще не сбросивший с себя оцепенение — «да я проспал бог знает сколько часов!», — не сразу понял, что это за гигантская летучая мышь висит в тумане над гладкой поверхностью моря рядом с бортом корабля. Рыболовецкое судно, очертания которого, смазанные туманом, неясно отражались в воде, неподвижно застыло перед ним с болтавшимися на мачте сетями. Черноволосые, смуглые, с волосатой грудью, бородатые матросы смотрели на Жоржа. У самого старшего руки были сплошь покрыты татуировкой и напоминали каких-то синих рыб. Он крикнул довольно холодно: «Привет!» Может быть, он надеялся, что никто не откликнется на его зов, не появится на палубе?

— Привет, — ответил Жорж, но как-то неуверенно, он все еще был под впечатлением недавнего кошмара.

— Спусти трап! Мы поднимемся!

— Что-что?

— Трап, я говорю!

— Ну нет!

И он отрицательно помахал рукой перед лицом, чтобы подкрепить свое «нет», что произвело на рыбаков впечатление разорвавшегося снаряда.

— Это почему?

— Таков приказ.

— Сходи, передай капитану, что мы здесь.

— Вы за него не тревожьтесь!

Старик сплюнул в море, посовещался с одним из своих товарищей, наклонив голову, чтобы лучше слышать.

— Что у вас случилось? Неприятности?

— Неполадки с машиной.

— А куда делись лодки?

— Рыбачат!

— Что все это означает?

Молчание. Сети, крылья летучей мыши, местами казались коричневыми. На крыше рулевой рубки поблескивал, весь стекло и никель, прожектор с красным верхом. Вся палуба была заставлена ящиками.

— Мы могли бы вам помочь! — снова крикнул старик, явно раздосадованный уклончивыми ответами Жоржа.

— Спасибо!

— У нас на борту лучший механик Палермо! Пойди, скажи это капитану!

— Не стоит. Наш тоже не промах.

Незаметно рыбаков чуть отнесло в сторону, но они снова приблизились. Теперь лучше были видны заплаты, вмятины, ржавая железная обшивка корпуса, грязная палуба и на покрытой эмалированной краской швартовой бочке название судна — «Милаццо» — и порт, к которому оно было приписано. Один матрос был в военной фуражке с большим полотняным козырьком. Он прилаживал к якорной цепи кошку. Уж не собирается ли он зацепить ее за леер, чтобы перебраться на корабль? Жорж тут же сбегал за карабином, который лежал вместе с другими вещами, оставленными Даррасом, тем самым, из которого стрелял Хартман.

Он твердо запомнил все указания Дарраса, и в частности: не принимать никакой, даже самой незначительной помощи, которая при случае могла бы дать оказавшим ее право на «Анастасиса», позволить им тоже выступить в качестве спасателей. Сицилийцы смотрели на него горящими глазами. Они, конечно, догадывались об истинном положении дел, и это разжигало в них алчность! В Жорже вновь ожил юный курсант из Шершеля, не только воспитанный в духе строжайшей дисциплины, но и преисполненный непреклонности образцового солдата, волонтера, по зову сердца вступившего в армию, душой и телом преданного общему делу, связанного со своими товарищами чувством братства, опьяняющим сильнее вина. Он смутно сознавал, что война все еще живет в нем, словно осложнение после болезни, от которой он никак не может оправиться. Он прекрасно видел, что перед ним жалкие бедняки, работающие на корыстного судовладельца, который нещадно эксплуатирует их. Он знал, каково их положение, и все-таки даже сознание того, что они тоже страдают от несправедливости, не могло поколебать его решимости оказать им сопротивление.

— Мы бы могли вам помочь! — снова крикнул старик.

— Нам ничего не надо! — ответил Жорж очень спокойно и положил ствол карабина на сгиб левой руки.

— Зачем ты взял это ружье? Ты что, нас боишься?

— Я крыс боюсь. И стреляю по ним, чтобы убить время.

— Значит, ты один?

— Нет.

Старого пирата не так-то легко было провести. Он посовещался со своими матросами, и Жорж уже жалел, что солгал ему, поддавшись защитному инстинкту, к тому же карабин мешал ему.

— Сколько вас осталось на борту?

— Немного, но все молодцы, как на подбор!

Голоса их, приглушенные туманом, преодолевали это небольшое пространство, словно усталые птицы. Блестевшие от пота лица были освещены снизу идущим от моря отраженным светом, отблески которого играли также и на двух люках рыболовного судна.

— А ведь ты неаполитанец! — сказал старик, которому это показалось забавным.

— Нечего мне льстить, — ответил Жорж. — И не пытайтесь сыграть на моем тщеславии.

Все рассмеялись при этом удачном ответе.

— Пожалуй, ты из Генуи, — заметил другой.

— Для грека ты слишком хорошо говоришь по-итальянски. И все-таки ты мог бы позволить нам подняться на борт. Что в этом плохого?

Говорили они теперь все разом, перегнувшись через леер судна, и один из них, разыгрывая негодование, широко развел руками, как бы в подтверждение чистоты своих помыслов.

— Ты похож на Иисуса Христа, выставляющего напоказ свои раны, — добродушно заметил Жорж.

— Поручили бы нам починку, — сказал старик. — Мы бы немножко подзаработали. Жить-то всем надо.

— Кому ты это говоришь?

Да, они тоже были бедны, и Жорж с горечью сознавал, что этот мир, где царит несправедливость, способен уничтожить даже чувство солидарности между теми, кто страдает.

— Почему бы тебе не позвать капитана? Он что, злой?

— Хуже. Он калабриец!

Снова все засмеялись, но Жорж внимательно следил за ними, за тем, как блестят их глаза. Одной иронией их долго не удержишь на расстоянии. Он чувствовал, что заинтригованы они до крайности.

— Угости нас хотя бы сигаретами, — сказал «Иисус», пытаясь, видимо, найти общий язык и притворно изображая сердечность.

Жорж бросил им пачку, которая была при нем, и хозяин ловко поймал ее на лету. Его синяя рука быстро и плавно метнулась вперед, напоминая выпрыгнувшего из воды дельфина.

— А что же у вас там приключилось с машиной? — коротко поблагодарив, спросил старик.

— Крыса в трубу попала.

— Ладно, ладно!.. Дай лучше моему механику взглянуть.

Механик, одобряюще помахав рукой, поддерживал это предложение. У него была впалая грудь, вытянутый грушевидный подбородок, лошадиные зубы.

— Не выйдет.

— Но почему?

— У него дурной глаз!

На этот раз шутка была встречена сдержанно и скорее даже враждебно. Старик, держа зажженную спичку в руках, давал своим товарищам прикурить.

— И в самом деле ничего нельзя сделать? — спросил он.

— Весьма сожалею.

— Тогда хотя бы спустись сюда, выпей с нами стаканчик марсалы!

Все напряженно ждали, что ответит Жорж, кое-кто от волнения даже приоткрыл рот, словно Жорж должен был произнести волшебное слово. Жорж с улыбкой отрицательно покачал головой.

— Капитан сказал мне: «Сынок, если однажды туманным вечером, когда ты будешь стоять на вахте, какой-нибудь симпатичный сицилиец пригласит тебя на свой траулер распить с ним стаканчик и ты скажешь „да“, ты совершишь смертный грех. Подумай, прежде чем соглашаться, о спасении своей души!»

Рыбаки на судне все яснее чувствовали присутствие какой-то тайны, и недоверие Жоржа, его манера говорить, его уклончивые ответы еще больше убеждали их в этом. Все они были в залатанных брюках и поношенных рубашках или фуфайках, только старший механик с его цыплячьей грудью был голым по пояс. Жоржу так и хотелось сказать им: «Ладно, вы уже поняли, в чем тут дело. Мы с вами можем поделиться. Никто из нас не станет после дележа богачом, но разве это самое главное?» Мысль эта возникла в его мозгу, но он еще не уступил ей и в ту же минуту машинально так передвинул ствол своего карабина, направленного на рыбацкое суденышко, что тот теперь был нацелен прямо на мачту. Решили ли они, что он угрожает им? Что хочет их запугать? Лица у них посуровели. Кто-то с нескрываемым отвращением сплюнул в море.

— Ладно, ладно… — сказал старик, ни к кому в частности не обращаясь.

Туман по-прежнему огромным погребальным покрывалом окутывал их, и это как нельзя лучше соответствовало теперь уже непоправимому разрыву, расколу.

— В путь, — сказал старик.

Первым повиновался механик, спустившийся через люк в машинное отделение. Остальные тоже нехотя разошлись.

— Привет! — крикнул Жорж, но никто ему не ответил.

«До чего же все это мерзко!» — подумал он. А лопасти винта уже рассекали забурлившую воду, оставляя за собой бледно-зеленую ленту в тонком кружеве пены. Затем судно вошло в полосу серой мглы и исчезло, но все еще слышны были глухие, равномерные удары, такие же таинственные и тревожные, как удары тамтама ночью, в африканских джунглях. Свет менялся, теперь он уже не так слепил глаза, стал чуть голубоватым. Солнце, должно быть, стояло низко над горизонтом, потому что по поверхности моря пробегали искорки — это причудливо отражались косые лучи, проскальзывая через прорывы в тумане. Пора было позаботиться о сигнальных огнях, и Жорж, не откладывая больше, занялся фонарями. Затем он взобрался на фок-мачту, чтобы установить там красный аварийный фонарь, сообщавший о том, что корабль потерял маневренность. Сверху казалось, что палуба утонула в серой пелене, как будто корабль и в самом деле лежал на дне в мрачных глубинах океана. Сигнальные фонари, особенно зеленый, усиливали впечатление происшедшей недавно, но полной и окончательной катастрофы. Пролома, скрытого капитанским мостиком, не было видно, но труба, находившаяся совсем рядом, сохраняла свой призрачный вид, а на ее красной полосе местами выступали коричневые язвы. Жорж снова спустился по скользкому мокрому трапу, все еще думая об этой истории с рыбаками, недовольный собой, особенно из-за проклятого карабина. «Что за идиотская реакция!» Неужели он так никогда и не избавится от войны, от затаившейся в нем агрессивности, от рефлекса охотника на людей? «Серж здорово посмеется надо мной. Что за дурацкая мысль поиграть в ковбоя!» И ему захотелось написать письмо своему другу Лонжеро.

Он вернулся на капитанский мостик, поискал сигареты и среди личных вещей команды наткнулся на пачку «Macedonia», затем в каюте капитана принялся за письмо. Знаешь, Серж, тебя, вероятно, позабавило бы то положение, в которое я попал, тебе известно, как крепко я привязан к земле. Без всякой рисовки он изложил самую суть своего приключения, ему становилось легче, оттого что он поверял свои мысли и чувства бумаге. И вот теперь я на этом разбитом корабле, под ногами у меня бездонная бездна, кишащая бесчисленным множеством животных, которые даже в кошмарном сне не привидятся. Приближается ночь, а внизу лежит тело несчастного помощника кочегара, которое я один, без посторонней помощи, не могу высвободить, и это мучит меня! Я стараюсь отогнать от себя эту мысль и думать о том, что в этот самый час тысячи славных парней, вроде тебя, гуляют по добрым старым, улицам или наслаждаются вечерней свежестью на террасах пивных баров, за столиками, уставленными прохладительными напитками. Но ты только не заблуждайся, Серж, сейчас я живу в полном согласии с самим собой, несмотря на все, что я тебе тут порассказал. Впрочем, мне уже не раз приходилось чувствовать, что я совершил глупость, но к этому примешивалась высшая радость от сознания, что совершил я это потому, что мне мой поступок представлялся вполне разумным. (Я давно уже привык к мысли, что вся моя жизнь — это цепь бумажных колец, через которые я прыгаю ради забавы!) Как бы то ни было, я потерял свою новую работу, но я о ней не жалею. Как и о предыдущей, хотя раздобыл мне ее ты и я могу показаться тебе неблагодарным и легкомысленным. Станешь ли ты упрекать меня за это? Мне бы не хотелось тебе об этом писать, но знай, что Джимми Лорни обворовывает своих авторов и что однажды мне случайно довелось присутствовать при таком спектакле, после которого у меня исчезли все сомнения и я решил порвать с ним. Автор, о котором идет речь, оказался более внимательным, чем его собратья, и обнаружил массу подлогов в своих счетах. Он стал грозить Джимми судом. И вот тогда я услышал, как отец Джимми, старый Филипп, тоже настоящая акула, буквально бросившись на колени перед обворованным автором, молил: «Нет, Марсель, ты не засадишь Джимми в тюрьму. Нет, Марсель! Ты не засадишь моего сына в тюрьму!» Трогательно, но с меня было достаточно! А сама работа мне нравилась. По вечерам, когда мне хотелось, я мог пойти в театр. Встречался с артистами, режиссерами, писателями. Работа относительно легкая, живая, лучшее из всего того, что я перепробовал! Короче, я расстался с Джимми. Как секретарь, я обязан был хранить его секреты, а они представлялись мне все более и более грязными, и все это стекалось ко мне, словно в какую-то сточную яму. В его способе подделывать счета не было даже ничего гениального. Я же был настолько неискушен, что ничего не замечал. А он, этот паразит, купил себе дом в Монфоре, виллу в Ментоне и тому подобное! Первое глубокомысленное заключение: честным путем не разбогатеешь. Второе глубокомысленное заключение: мы все в какой-то степени соучастники всех творящихся в этом мире несправедливостей! (Есть над чем посмеяться!)

С наступлением сумерек туман словно бы угас, хотя то тут, то там пробегали странные скользящие тени. Отложив перо, Жорж через иллюминатор наблюдал за этим необычным явлением. Должно быть, где-то там, наверху, порыв ветра медленно приводил в движение пласты этой бесформенной массы, и, перемещаясь, они образовывали глубокие воронки, которые сразу же исчезали, порой обнажая гладкую, молочно-белую поверхность моря. Далеко-далеко, в мире, населенном людьми, солнце уже спускалось к холмам, вытягивая и удлиняя тени на еще затопленных зноем улицах. А здесь вечер — лишь давящий серый туман, словно пронизанный трепетом крыльев. Знаешь, Серж, время для меня тянется удивительно медленно на этом чертовом корабле, среди этого тумана, напомнившего мне, как однажды, в Италии, близ Сессы-Аурунки, в таком же вот мареве, разыскивая место расположения своей части, я, ничего не подозревая, направил свой джип по минному полю. Вот ужас-то был! И еще одно, Серж. Пусть тебе это и покажется слишком сумасбродным, но у меня, ко всему прочему, было назначено два свидания в Палермо, с двумя женщинами, на выбор! По правде говоря, только первое имело для меня значение. И оба эти свидания я прозевал, может быть, этим и объясняется то, что я помимо своей воли так грустно заканчиваю письмо. Он добавил несколько сердечных слов, сложил листок, вложил его в конверт и вышел на палубу.

С наступлением ночи произошли некоторые изменения: прежде всего, просветы расширялись кверху, и местами видно было уже лиловое небо; кроме того, огни начали слегка покачиваться, особенно те, что были зажжены на мачте, в шапках загустевшего тумана, прорезаемых кроваво-красными отсветами. И потом, шум, которого Жорж так опасался. Он перегнулся через борт. Да, это плеск воды, ударявшей о корпус судна; море подрагивало, покрывалось серебристой чешуей. Жорж чувствовал, как палуба начинает колебаться у него под ногами, правда, она лишь слегка покачивается, но тем бдительнее ему следует быть. Он пока что не думал ни о какой реальной опасности, но Ранджоне и Даррас наказывали ему постоянно держаться настороже, все время следить, как поведет себя эта старая посудина. Вспомнив их наставления, Жорж решил, вооружившись электрическим фонарем, спуститься в трюм, посмотреть, что там творится.

Уже на середине трапа при свете фонаря он обнаружил, что слой воды внизу стал значительно толще, чем днем!

 

12

Босиком, закатав повыше штанины, он зашлепал по черной жиже, разыскивая единственный неповрежденный насос, о котором говорил ему Ранджоне. Раз вода продолжала прибывать, ее следовало либо откачать, либо не дать ей собраться в одном месте. Вернувшись, ребята сами решат, как поступать дальше. Луч фонаря пробегал по хаотическому нагромождению железного лома, зажигал молнии на медных частях, на изгибах маховиков и шатунов. От жары еще нестерпимее стал едкий запах машинного масла и угля, а непонятный, едва уловимый шум подтачивал тишину. Казалось, звук этот доносится из вентиляционных труб, но стоило Жоржу приблизиться к отдушине, как шум затихал. Когда он смотрел снизу вверх, машинное отделение напоминало ему разрушенный до самых сводов языческий храм, и чудилось, что в этой грозной темноте кучка растерявшихся верующих упрямо, едва слышно шепчет молитвы своему божеству.

Наконец Жорж отыскал насос и принялся за работу. Фонарь он закрепил на причудливо изогнутом патрубке, чья диковинная тень вырисовывалась теперь на одной из переборок. Увидел он еще, ну конечно же, крыс! Крысы сидели съежившись, прижавшись друг к другу на поверженном пиллерсе; время от времени одна из крыс делала судорожное движение и перепрыгивала через своих товарок. Выгнув спины, опустив веревки хвостов, повернув к нему острые мордочки с дрожащими усиками, они внимательно следили за ним своими красными глазками. Это их писк вызывал тот легкий и неясный шум, который усиливала хорошая акустика трюма. «Настоящий греческий хор!» — подумал Жорж, преодолев минутный испуг. Он знал, что они слывут умными животными. Может быть, они догадывались, что, в общем-то, работает он и на них, чтобы не дать им утонуть! Подумать только, он испытывал к ним жалость или что-то весьма похожее на жалость! А ведь он, как-никак, еще недавно угрожал карабином простым рыбакам! Мрачно поскрипывая поршнем, работал насос, и звук этот отражался железными переборками. Плотная вереница крыс терялась в полумраке по правую и левую стороны от освещенного фонарем пространства, оттуда доносилось постоянное шевеление, звуки коротких стычек: это толкались все прибывавшие и прибывавшие крысы! Вода под ногами у Жоржа расходилась кругами в темноту, и они, должно быть, докатывались до кочегара, лежавшего по другую сторону груды железного лома, и от этой мысли Жоржу стало не по себе. Он продолжал работать насосом, экономя силы, но при первой же передышке, которую он себе позволил, взяв фонарь и отбросив крыс в темноту, направился в тот угол, где лежал мертвец, — это было сильнее его. Старый корпус судна был во многих местах заделан цементом. Он обошел груду лома со странным чувством, что находится не в трюме потерпевшего крушение корабля, а затерялся в глубине пещеры с мокрыми стенами, расположенной под огромным скалистым щитом. Пещера — это слово запало ему в голову, и у него возникло нелепое опасение, что труп вдруг исчез или окажется в другом месте. Но нет, он был там, на том же месте; голова теперь находилась под водой, в ней мало что оставалось человеческого, она вся блестела от масла, но ухо, а также часть заросшей щетиной щеки (борода у мертвецов продолжает расти — эта всем известная истина производит тем не менее впечатление таинственности), угол рта, кость нижней челюсти были хорошо различимы; лицо, пожалуй, грубое, тяжелое, которое когда-то ласкали женские руки и губы. Вообразить себе, что кто-то ласкает этот черный шар, бывший еще недавно головой человека! Нет, он не должен давать волю своему воображению. К чему это? К чему? И все-таки он продолжал стоять, охваченный состраданием, которое было сильнее ледяной волны, захлестнувшей его сердце. Он с трудом оттащил несколько деревянных обломков, кусков железа, листов черной жести с неровно обрезанными краями, которые ранили руки, и протиснулся через этот проход поближе к телу. Высвободить его было действительно невозможно. Он протянул руку, коснулся мускулистого плеча и с грустью, по-дружески похлопал его, увидел остекленевший глаз, подрисованный угольной пылью, концы шейного платка, выступающие из воды. Ему слишком хорошо была знакома жизнь рабочего человека, чтобы он не почувствовал весь ужас такого конца: будто зверя задавили в его берлоге!

На обратном пути Жорж нос к носу столкнулся с крысой, которая с отвратительно-торжествующим видом, шевеля усами, наблюдала за ним. Луч фонаря осветил кончик мокрой мордочки, рубцы на ушах и шее. В этом животном, замершем в настороженной позе, казалось, жила неистребимая сила. Жорж схватил лопату, поднял ее. Крыса смотрела на него угрожающе-напряженным взглядом, будто в ней сосредоточились вдруг все тайные силы пещеры, позволяющие ей с дьявольским бесстыдством бросить вызов Жоржу. «Быстрей улепетывай, старина!» — сказал себе Жорж, а крыса, застывшая напротив него, казалось, готова была прыгнуть ему в лицо. Да и зачем было ее убивать? Эта жизнь тут, рядом с его собственной жизнью, в какой-то степени даже придавала ему сил. Он отбросил лопату. «Знаешь, Серж. Сегодня вечером мой лучший друг — огромная крыса, которой наверняка известно куда больше, чем нам с тобой, вместе взятым. Крыса — боец, настоящий ландскнехт с покрытым шрамами телом! Я чуть было не пристукнул ее лопатой, но мне, надо думать, легче убить человека, чем крысу! Черт возьми, старина, если бы ты только знал, как мне хотелось бы оказаться сейчас с тобой в одном из маленьких кафе на улице Бонапарта, ты, вероятно, стал бы со мной говорить о политике, литературе, или о кино, или просто о женщинах, тогда как эта крыса, заговори она, поведала бы мне о вещах — я в этом твердо уверен, — которых мы не знаем и которые страшимся узнать. Понимаешь, Серж, я, кажется, помню, с каких пор начал с уважением относиться к крысам. Мне было тогда семь или восемь лет, и отец брал меня с собой на профсоюзные собрания, где ораторы под красным полотнищем, на котором белыми буквами был начертан призыв к трудящимся всех стран объединиться, что в моем представлении тогда мало что значило, говорили о непонятных для меня вещах. Это было треугольное помещение, где всегда пахло дезинфекцией и мочой, потому что к нему примыкали уборные, двери которых не закрывались. Там всегда можно было встретить одни и те же лица: рабочие и ремесленники этого рабочего квартала. Скамеек было так мало, что большинство слушателей вынуждено было стоять — синяя масса в глубине треугольника, на фоне побеленной известкой стены. Как-то вечером, запыхавшись, прибежал один из рабочих и сообщил, что какие-то типы, вооруженные дубинками и палками со свинчаткой, направляются сюда. Я помню, как оратор приказал пожилым людям и тем, кто привел с собой детей, тут же уйти. Когда мы шли по двору, я увидел, что вдоль канавы бежит крыса. Еще одна крыса с тем же бесстрашием выбежала из уборной. Шум на другом конце улицы все нарастал. Отец сказал мне: „Ты не бойся“. Я и не боялся. Я спросил у него: „Они идут сюда из-за крыс?“ Вопрос мой, кажется, очень его позабавил. „Нет, они идут из-за нас“. Помнится, смех его заставил меня подумать, что куда проще бороться с людьми, чем с крысами. И если выбирать между теми и другими, осторожность должна подсказать, что предпочтительнее напасть на бедных людей, которые, в общем-то, хуже защищены и, уж во всяком случае, не обладают дьявольской способностью исчезать сквозь стены».

Море плескалось о борт корабля, как бы вторя всхлипыванию шпигата. Жорж взглянул на часы. Он даже не заметил, что проработал больше двух часов. Вокруг него поблескивал, переливаясь, уголь. Над головой сквозь решетку металлического настила, перерезающего пространство, сквозь переплетение обломков железа (дверь висела под косым углом, словно бумажный змей!) он увидел усеянное звездами небо, свет которых освещал лишь края дыры. Даррас скоро вернется. Он представил себя в окружении товарищей, слушающих, как он рассказывает им о вторжении яхтсменов, о своем разговоре с рыбаками, но он умолчит о карабине, потому что вспоминать о нем было ему неприятно.

Насос скрипел, карикатурная тень Жоржа прыгала по переборке то направо, то налево, а крысы, тесно прижавшись друг к другу на своем насесте, и в самом деле походили на «греческий хор» на сцене театра, уставившийся на огни рампы, внимательно следивший за трагедией, которая, подобно трагедии Орфея, разыгрывалась в глубинах подземного царства.

Девять часов!

Жорж прервал работу, чтобы проверить уровень воды. Крысиные глаза внимательно следили за ним. Раздался резкий писк, шум прыжков, потом снова установилось спокойствие, но обманчивое, непрочное. Все усилия потрачены напрасно! Насос ничего не дал. Вода все поднималась.

Он не то чтобы пал духом, а был скорее раздосадован. Неужели эта прогнившая посудина подведет его! Пот, скапливаясь на лбу над бровями, обжигающими струйками стекал по щекам. Ему казалось, будто он один уцелел после всемирного потопа, последний боец, сражающийся против нелепой судьбы. Он взял себя в руки. Прежде всего надо определить, откуда поступает вода. Держа перед собой фонарь, лучи которого напоминали усики огромного насекомого, он продвигался вперед среди тишины, лишь изредка нарушаемой писком крыс. Шаг за шагом, не переставая следить за изменением водной поверхности, за легкими кругами, которые разбегались по ней, он осмотрел переборки, прошел мимо диска машинного телеграфа, на котором тень одной из труб переместилась с отметки «медленный» к отметке «самый», натолкнулся на сплющенный, вроде лемеха плуга, шпангоут, выругался и вдруг уловил журчание ручейка. Там, за рядами металлических бочек с машинным маслом, с насмешливым мурлыканьем прорывалось море. «Ку-ку, Жорж! Ты думал, что я за бортом, что я неопасно, а вот где я!»

Ну, живо за работу. Он подвесил фонарь к разбитому вентилятору. Бочки украшал рисунок и надпись, сделанные по трафарету: Акционерное общество Леонид, и изображение воина, потрясавшего копьем, в тяжелых доспехах, в шлеме с гребнем. То, что для марки смазочного масла был избран герой Фермопил, позабавило Жоржа. «Путник, пойди возвести ты гражданам Лакедемона…» А Жоннар использовал для рекламы красавицу римлянку, с лукавой улыбкой заливавшей масло в мотор. От Жоннара мысли его обратились к Мари-Луизе, которая, вероятно, в этот час готовилась провести первый вечер в Палермо, надеясь получить массу удовольствий, забыв уже о Жорже, оправившись от своего разочарования, излечившись от легкой раны, нанесенной ее самолюбию («Ну и хам этот Море!»), но какое это имело значение? Шлепая по маслянистой воде, доходившей ему уже до икр, он откатывал бочки, чтобы освободить переборку. По одному из выступов с писком пронеслась крыса. Наконец-то он добрался до листов железа! И под слоем воды нащупал двухметровую трещину: заклепки были сорваны! Так, значит, лишь до смешного тонкий слой железа отделял его от врага. Он прислушался к шуму моря, и ему вспомнился фильм, в котором убийца и его жертва стоят по разные стороны двери и, прижавшись к ней ухом, разделенные столь непрочным препятствием, настороженно следят друг за другом; вспомнилось лицо затравленной жертвы, его блуждающий взгляд, и он подумал, что у него самого, вероятно, сейчас такое же выражение лица.

Когда он вновь поднялся на палубу, ночь разгоняла последние, перерезанные траншеями пласты тумана. Море было пустынно. В каюте капитана ему снова попался на глаза итальянский журнал («Определенно, у меня так никогда и не хватит времени его прочитать! А этот volo infernale, должно быть, весьма поучителен!»). Потом, держа под мышкой свернутый матрас, он поспешно покинул каюту. Однако, прежде чем спуститься в трюм, Жорж побежал на корму, желая определить, как глубоко осело судно. Луч фонаря нырнул в зеленую воду, осветив перо руля и одну из лопастей винта, и привлек несколько рыб. Да, корпус опустился. И все-таки ничего серьезного. Сейчас он заделает трещину, и это чертово судно еще долго продержится на воде. Настроение у Жоржа улучшилось, он почти избавился от того страха, который до этого сжимал его сердце.

Ах, если бы только они приехали пораньше! Но Даррас сказал, что они будут здесь в полночь, а уж он все рассчитал. Конечно, день пролетел быстро. Ему пришлось немало поработать, потом оба эти посещения. Не говоря уже о том страшном сне (ему и сейчас еще было не по себе после этого кошмара). Но теперь, с наступлением темноты, время тянулось бесконечно долго, и Жорж все чаще и чаще смотрел на часы.

Половина десятого.

В трюме он заложил трещину матрасом, придавил его бочками и железным ломом и снова взялся за насос; он долго работал, не проверяя, уменьшился ли уровень воды. Сидя на своих местах, крысы по-прежнему следили за ним. «Ты же видишь, болван! Ты же видишь, что нельзя останавливаться!» Да, но руки уже плохо слушались его, ноги в промасленных, сковывавших его, точно доспехи, брюках болели. Несколько мгновений, подняв голову, он наблюдал через пролом за медленным кружением звезд. Потом перевел взгляд на часы: десять часов двадцать минут. «До чего же тянется время!» Но мысль, что Даррас уже близко, приободрила его. Он представил себе матросов на «Сен-Флоране»: должно быть, они уже с тревогой ждут, когда появится судно, всматриваются, не видны ли огни. Хотя нет, еще слишком рано! Все равно. Ведь эта посудина так много значила для них. Они убедятся, что он, Жорж, сделал все, чтобы ее отстоять, что он здорово «пошевеливался», как любил говорить Ранджоне! А может быть, Даррас уже рассказал им о своем плане создания верфи на кооперативных началах? Что решат они? Там видно будет. Он вспомнил, как они прощались с Даррасом на палубе «Анастасиса», и у него стало тепло на сердце. Он снова взялся за насос, решив не давать себе больше передышки до одиннадцати часов ровно! Когда он работал насосом, вода вокруг него приходила в движение. Она булькала. Отсветы фонаря змейками пробегали по ее поверхности. Десять часов тридцать пять минут. Крысы вдруг отчаянно запищали («Тише вы, греческий хор!») и как безумные куда-то все разом устремились… Он измерил уровень воды. Вот проклятие! Видно, еще одна трещина, и не маленькая, существовала где-то за этими горами железа и стали. Или же какой-то лист обшивки так расшатало, что он был уже не в силах сдержать страшный натиск моря. Один этот насос не мог больше помочь. Ему казалось теперь, что слово «опасность» начертано на конце доски, служившей ему лотом. Вода побеждала. После только что пережитых минут надежды его захлестнула волна горечи. К тому же он смертельно устал, мускулы совсем одеревенели. Он натянул прямо на тело полотняную куртку, взял фонарь и решил подняться на минуту на палубу, взглянуть на море. «Анна, сестрица Анна, не едет ли там кто?»… Полчища крыс пребывали в непонятном возбуждении! Некоторые крысы перепрыгивали через светлое пятно фонаря, и он отражал тогда их мятущиеся тени. «В жизни не видел таких огромных крыс! Чем только они питаются?» Жорж стоял у нижней ступеньки металлического трапа, напротив развороченной кочегарки, прислушиваясь к крысиной возне там, где лежали упавшие балки, в том месте, за которым… Ах, вот оно что! Сомнений быть не могло, он окаменел от отвращения. Его чуть не вырвало, когда он представил себе их омерзительное кишение. Должен ли он был вмешаться? Он взял лопату, поднял ее, не в силах принять решение, сознавая свою бесконечную усталость и всю тщетность подобного сражения. «Какая мерзость!» Он изо всех сил швырнул лопату на груду железного лома, и гул от удара прокатился по всем отсекам трюма. В эту минуту Жорж сознавал, что во время войны больше всего его мучило обнаженное лицо смерти, смерти, лишенной того уважения и ритуалов, которыми обычно окружают ее живые, смерти без прикрас, в ее страшной, нечеловеческой реальности, реальности пустынь, океанов, ледников, межпланетных пространств! Он машинально закурил сигарету. Но после первой же затяжки отбросил ее, убежденный («Ведь правда вы одобряете меня, Джина?»), что должен был хоть этим, хоть этой сдержанностью почтить память несчастного помощника кочегара, но убежденный также и в том, что эта его щепетильность ничего не значит, что она совершенно бессмысленна.

В конце концов, взбешенный этой возней и писком, напоминавшими об отвратительном пиршестве, желая вдохнуть хоть немного свежего воздуха, он вылез на палубу, но с трудом, все мышцы у него болели. Море было пустынным. Туман растаял, и небо сверкало звездами. Ночная прохлада ласково коснулась его лба, его горящих щек, груди. Нигде не было видно ни огонька. Ему стало тревожно. «Только бы их ничего не задержало!» Но нет, где-то в этой ночи уже спешили к нему друзья, «вот и мы, старина, мы уже близко, еще немного терпения!», и Ранджоне следил за работой дизелей, запущенных на всю катушку, и Макс стоял у штурвала, и Даррас, прижавшись лбом к стеклу, вглядывался в темноту, да, все это скоро закончится шумной и радостной встречей!

Он направился к камбузу, нашел там пачку галет, коробку сардин, вино, сушеные фиги, перекусил на скорую руку около бывшей радиорубки (все аппараты были разрушены, повсюду валялись куски фанеры, одна из переборок покоробилась во время пожара), не переставая всматриваться в даль.

Одиннадцать часов семнадцать минут.

Он решил, что вернется в трюм и уже не отойдет от насоса до прихода «Сен-Флорана». А тогда уж Даррас и Ранджоне обсудят сложившуюся ситуацию и возьмут все в свои руки! С той минуты решать будут они, а он, Жорж, лишь исполнять приказания. Он разрешил себе одну сигарету, выкурил ее около капитанского мостика, подавленный беспредельностью ночи, среди которой вспыхивало и гасло короткое свечение. На мачте печально горели красные фонари. Что же, пора было спускаться, так как, по правде говоря, мысль об этой воде, которая неудержимо просачивалась в трюм, тревожила его.

Уже осталось позади первое перекрытие решетчатого настила над машинным отделением, теперь он должен был спуститься по железному трапу, некоторые ступеньки которого покорежило во время взрыва. В этом месте звуки, доносившиеся из трюма, сливались с шорохом, проникавшим сверху через провал, словно шепот далеких звезд. Отяжелевший от усталости, поглощенный мыслью о том, откуда просачивается вода (почему бы ему еще раз не попытаться определить это место?), он не сумел обойти какую-то торчащую балку, ноги его, покрытые слоем масла, соскользнули, он закричал, раскачиваясь в пустоте (выпущенный из рук фонарь упал вперед, прорезав темноту), и рухнул рядом с фонарем на помост в пролете между балками, и бок ему, точно железной шпагой, пропорол один из прутьев решетчатого настила или лестничного ограждения, развороченных взрывом; голова у него раскалывалась от глухого рокота волн, доносившегося через обшивку корабля из самых глубин той бездны, куда он, медленно кружась, погружался.

 

13

Это монотонное пение, эти сетования раздавались все громче и громче, по мере того как кающиеся грешники, минуя разрушенные дома деревни, приближались к вершине холма, к церкви с развороченной папертью и расколотой надвое колокольней; эта бесконечно грустная литания звучала среди развалин, в этой пустыне, куда ветер приносил чудовищный запах трупов, лежавших на противоположном склоне! И эти люди в белых монашеских рясах с капюшонами, со свечами и распятиями в руках, с темными, глядевшими сквозь прорези глазами, шагали плечом к плечу, слегка раскачиваясь, словно стараясь усыпить какую-то очень древнюю, извечную боль. От их пения, казалось, вздымались на пути тучи огромных черных мух; а он, Жорж, со своими солдатами в касках, замаскировавшись ветками, с ружьями в руках, с патронташами на животе, смотрел на проходящую процессию в честь сердца Иисусова, с хоругвями, с бумажными лилиями и розами, а там, на другом берегу реки, другие солдаты в касках, только в зеленых мундирах, должно быть, тоже слышали этот однообразный гул, эти молитвы, возносимые под белым январским небом высоко в горах Абруцци; ему, Жоржу, шел двадцать второй год, и он совсем недавно узнал, что смерть существует, что это не абстрактное понятие, а… Боже, до чего он страдает! А пение все продолжается, отдается толчками в его крови, а глаза в прорезях капюшонов почти неподвижны, равнодушны, о, как мне больно; чудом уцелевший фонарь, лежавший рядом на поперечном брусе, отвергал это воспоминание, эти утешающие голоса! Нестерпимая боль, огненными искрами пронзившая все его тело и отозвавшаяся в мозгу, теперь сконцентрировалась в одном месте и жестоко терзала его. Лежа на спине, упираясь затылком в какой-то невидимый ему предмет, он стал осторожно ощупывать пальцами кожу вокруг раны, но каждое прикосновение вызывало новую волну острой боли, подкатывавшей к горлу, отдававшейся в пояснице. Его прошибал холодный пот. Он сказал себе, что должен отодвинуться, отползти от края. Одно неловкое движение, и он провалится в эту пропасть. Прут, о который он поранился, находился слева и был снова нацелен на него, фонарь лежал чуть дальше, свет его был обращен в сторону трюма. Он инстинктивно протянул к нему руку, но в то же мгновение железные когти снова вонзились в его внутренности. Побежденный, он замер в неподвижности, прислушиваясь к чему-то, что томилось и страдало в глубине его существа. Не отчаиваться. Скоро его товарищи будут здесь. Значит, надо сохранять силы и волю. Ничего еще не было потеряно. Лонжеро тоже был ранен в пах, выкарабкался и живет. Жорж не сомневался в том, что тоже выживет. Он чувствовал, как эти мысли приносят успокоение его израненному телу, да и сами эти мысли теперь, когда он немного оправился от удара и прекратилось страшное головокружение, теснились в его мозгу, по-прежнему ясные и быстрые, вселяя в него уверенность, что подобная ясность и трезвость ума никогда не смогут исчезнуть. Больше всего сейчас его мучила жажда. Он открыл рот, чтобы вдохнуть хоть немного этого сырого воздуха, проникавшего через пролом с промытого неба. В поле его зрения пробоина была чуть скошена, и сквозь нее, как трагический знак, на фоне холодных созвездий — зеленый фонарь на вантах, и этот медленно покачивающийся фонарь напоминал о бесконечной пульсации Вселенной, заставляя тоскливо сжиматься сердце. Теперь, когда он лежал неподвижно, сосредоточившись, замкнувшись в себе, осторожно дыша, он, казалось, получил блаженную передышку, несмотря на эту тяжесть, на эту жадную пасть, присосавшуюся к его поясу. Он всегда больше всего опасался именно этого: гнусной раны в живот. И вот на тебе! В конце концов это с ним и случилось! «Надо же быть таким неловким!» Он испытывал чувство, знакомое проигравшему игроку, который вновь азартно переживает минуты, предшествовавшие катастрофе, уверенный в том, что никогда больше не повторит роковой ошибки. Но кто сможет повторить все сначала? Как всегда, ставок больше нет! При этих словах Жорж закрыл глаза и погрузился в воспоминания о Мадлен, которая ждала его, потому что она, конечно же, ждала его, быть может, она приедет к нему; о ее приближении он узнает по ее серебристому смеху, который он так любил; и этот ее смех уже летел к нему, его нес морской ветерок, он бился о железные переборки, его птица счастья! Но может быть, уже слишком поздно, может быть, он потерял слишком много времени на этом долгом, — не таком уж, в сущности, долгом — и все-таки изнурительном пути. О Мадлен, ее сердце, смех, поцелуи, вся ее нежность! Широкое, расклешенное платье Мадлен заслонило знойное небо над его головой — «чего бы я только не отдал за один-единственный стакан воды!», — и ее глаза смотрели на него, глаза Мадлен, сияющие добротой, любовным пылом, безграничным великодушием. «Но значит, вы ничего не понимаете, Жорж!» Да, теперь он наконец понимал, а она подсмеивалась над ним, покусывая губу, лукавая, с искрящимися глазами. «Вы, значит, не понимаете, что я вас люблю!» Да, вы любите меня, и это удивительная история, Мадлен, хотя моя песенка — нет, нет, это не так! — спета, но нет у меня другого желания, как сделать вас счастливой, посвятить вам свою жизнь — или то, что от нее осталось! Боже, как хочется пить!.. Прижать вас к своей груди, вас, улыбающуюся, молодую, нежную, любящую! Хоть бы они наконец приехали! Который сейчас может быть час? Даррас сказал: в полночь! Но как поднять руку, взглянуть на часы — циферблат как далекая звезда! Они будут довольны мной! Я выстоял, несмотря ни на что. Пока на борту потерпевшего кораблекрушение судна остается хоть один человек, его нельзя считать покинутым! Пока остается хоть один живой человек, само собой разумеется! Но я жив, я жив, будьте справедливы! Признайте это, я жив, меня держит сердце, оно по-прежнему бьется, прислушайтесь к его биению! Совсем еще новый мотор! Совсем еще новое сердце! Уж не тускнеет ли свет фонаря? Он с опаской посмотрел на него, словно от того, сядет или нет батарейка, зависела его собственная жизнь. В лихорадке, горячившей ему кровь, он больше не чувствовал боли, ее сменил какой-то внутренний холод, холод темных сырых коридоров, полных шепота, шорохов, криков, вздохов! У него снова начался бред, ведь только в бреду перед ним мог возникнуть такой элегантный Жоннар, в смокинге, с сияющим лицом. «Но взгляните же! Взгляните же, вы просто слепы! Имейте мужество хоть раз, хотя бы один раз по-настоящему взглянуть на нее!» — и он указывал на Мари-Луизу, которая тоже улыбалась ему. «До чего же вы глупы, Море! Разве вы не поняли? У вас нет ни честолюбия, ни жестокости, ничего того, что позволяет добиться успеха в жизни!» А Жорж пытался вырваться, кричал: «Оставьте меня, черт возьми! Оставьте меня!», но Жоннар его не отпускал: «Идемте, вы сами увидите!» — и притянул к нему Мари-Луизу, поднес руку к ее лицу, сорвал покрывавшую его пелену, и теперь, когда исчезли все румяна, перед ним предстало другое лицо, бледное, гладкое, словно выточенное из слоновой кости, но Жоннар снова принялся расчищать это лицо, словно срывал шелуху с гигантской луковицы, — и уже появилась другая Мари-Луиза, еще более бледная, с нездоровой кожей, посиневшими губами, потом еще одна — с морщинистыми веками, и еще одна: «Взгляните же, глупец! Так, значит, вы ни о чем не догадывались, Море? Разве я не предупреждал вас, что вы в конце концов за все мне заплатите?» И вот появилась еще одна Мари-Луиза, с дряблым подбородком, впалыми щеками, но рот ее продолжал улыбаться, и глаза блестели из глубины высохших орбит. «Итак, дорогой Море, итак, молодой безумец! Вы поняли теперь? Вы поняли?» И он включил магнитофон, и зазвучала медленная, торжественная музыка, а Жорж все умолял: «Оставьте меня!», а Мари-Луиза, или эта женщина, или эта глубокая старуха, как зловещая птица, подмигивала ему, протягивала к нему свои высохшие, белые руки, а он кричал, звал Дарраса, но ни один звук не сорвался с его губ, язык распух и, словно огромная губка, залепил ему рот. Он потерял сознание.

Потом, когда он снова пришел в себя, мягкий свет струился вокруг него. Шел ли он от наполовину угасшего фонаря, от слабо красневших нитей накала? Нет, нет! Свет этот проникал через пробоину, и постепенно как бы короткими толчками мысли Жоржа воссоздали картину того бессмысленного мира, который его окружал. Дневной свет! Наступал день, и этот кусок неба, ясного и прохладного, как вода в роднике, привел его в отчаяние. Особенно угнетал его вид умирающего фонаря; он суеверно связывал с ним свою жизнь — так ожидающие исполнения приговора смертники считают плиты в своей камере: чет — значит спасен! — или следят за скользящей по стене тенью: если дойдет до этого угла, я погиб! Он смог разобрать на часах — свет теперь косо падал на циферблат, — что было уже пять часов. Пять часов утра! Значит, Даррас… Предмет, на котором покоилась его голова, впивался в затылок. Он попытался изменить положение, невзвидел света от боли и снова замер. «Господи, сжалься надо мной, я больше не буду!» Дышал он тяжело, прерывисто, лицо его покрылось потом. Самой раны он больше не чувствовал, лишь жжение в боку, словно что-то грызло его, и липкие струйки крови. Ждать! Выстоять! Даррас обещал. Надо верить его обещанию. Какое-то непредвиденное обстоятельство задержало его. Он скоро явится. И скажет: вот и мы! И этому кошмару наступит конец! А пока что… Никогда еще не проявлял он столь пристального внимания к собственной жизни, никогда не заглядывал так далеко в свое прошлое, плутая в лабиринте, где над деревянными скамьями, над кроваво-красным полотнищем взмывался страстный голос: «Товарищи, мы сможем построить тот, более справедливый мир, о котором мечтаем, если сумеем сохранить солидарность!» А в другом коридоре слышался чарующий смех Мадлен: «Значит, вы ничего не понимаете, Жорж?» Но нет, он понимал, он бежал навстречу ей из далекого далека, из своего трудного, нищего детства, озаренного улыбкой склонявшегося над ним лица. «О мама, мамочка! Как не позвать мне тебя, ведь это ты открыла мне чудесную, неповторимую красоту любви?» Из далекого далека, по извилистым переходам, бесчисленным, неожиданным и непостижимым, он дошел наконец, его окружил хор немецких синдикалистов, чье пение отражалось от стен, как в ту ночь в Ривогранде перед Кастельфорте, когда они ожидали наступления новой зари, яростной и кровавой, когда трупный запах на склонах смешивался с запахом обуглившихся тел и сожженных машин, а слова, полные неистребимой надежды и страстной убежденности — «Brüder, es ist Zeit!», «Братья, настало время!», — неслись через разделявшую их ночь! И сейчас они все так же кружились в этом железном ящике, в этой камере, тюрьме, склепе! Они были сильнее неотступной мысли о смерти, о полном и неотвратимом уничтожении! Они захватили его целиком, увлекли за собой, он был, как и тогда, да, как и тогда — «боже, как хочется пить!» — во власти пьянящего чувства братства, страстного желания жить, желания лучезарного, пламенеющего, как солнце!

 

14

Яркий отраженный свет нестерпимо резал глаза. Жорж устало опустил веки и вдруг совсем рядом услышал голоса; тогда он посмотрел вокруг, хотя от ослепительных лучей у него навернулись слезы, увидел в ускользающей перспективе — снизу вверх — Дарраса, голова которого вырисовывалась на фоне пылающего неба, державшего в руке стеклянную палочку, или какую-то блестящую ампулу, или… Да, это был Даррас, и в руке он держал шприц! Да, это был он, озабоченный, хмуривший брови.

— Привет, — прошептал Жорж.

— Как вы себя чувствуете?

Жорж попытался улыбнуться, чтобы показать, что сейчас ему уже лучше, что он благодарит его. Слышались другие тихие голоса, другие лица склонились над ним, невероятное видение! Но нет, это был не сон, он отчетливо различал лица Макса, Сантелли, Ранджоне… Слева — уходящий вверх на головокружительную высоту борт «Анастасиса», и прямо над ним — шлюпбалки. Значит, он находится на палубе «Сен-Флорана». Его спустили на импровизированных носилках, когда он был еще в беспамятстве. Все эти рассуждения стройно выстроились в его мозгу, обретавшем свою прежнюю ясность. Даррас сделал ему укол — что-то поддерживающее сердце, неважно что, — он испытывал светлую радость, хотя его чувства были еще заторможены и не могли прорваться наружу.

— Главное, не двигайтесь.

Даррас говорил, присев теперь возле него на корточки, на переднем плане — его сильная рука, опирающаяся на бедро, его выдвинутое вперед плечо слегка защищало Жоржа от ослепляющего, добела раскаленного неба. Грусть и жалость, написанные на лице капитана, удивили Жоржа.

— Вы меня слышите?

— Да.

— Мы отвезем вас в Палермо, в больницу.

Что это значит? Боль его больше не мучила. Возможность попасть в больницу не понравилась ему, но он перевел взгляд на одеяло, которым его прикрыли, и увидел бурое пятно, по форме напоминавшее рыбу. Да, благоразумие требовало не слишком медлить с лечением, и он снова слабо улыбнулся в знак благодарности и дружеской признательности. Но тут мысли его, которые вновь обрели ясность, сделали удивительный скачок, и он понял, почему так озабочен Даррас.

— Готовите буксир?

Даррас спрятал шприц в никелированную коробочку.

— Не думайте больше об этом!

— Ты поскользнулся, — сказал Ранджоне, в свою очередь склонившись над ним.

— Это было не так уж высоко, но ты напоролся на эту чертову железку!

— Да.

— Не расстраивайся. Уж будь уверен, тебя поставят на ноги!

Пробиваясь сквозь ватный кокон, который, казалось, плотно окутывал его, Жорж, не видя лиц говорящих, старался понять значение этих обрывочных фраз, внимательно прислушиваясь к тону, каким они были сказаны, к еле уловимым модуляциям голоса. Последняя фраза Ранджоне могла означать как раз обратное: ни в чем нельзя было быть уверенным, над ним нависла опасность. Кстати, почему никто не занимается «Анастасисом»? Почему «Сен-Флоран» так поспешно отходит и Макс, стоя на корме, навалившись на шлюпочный крюк, уже отталкивает яхту от борта корабля? Неужели они действительно собираются бросить эту посудину? Отказаться из-за него от своих планов? Это чистое безумие!.. Он с тревогой взглянул на Дарраса и Ранджоне:

— Мы уже отплываем?

— Ну да! — ответил Даррас, стараясь говорить бодрым, веселым тоном.

— Почему?

— Надо, чтобы вы как можно скорее попали в больницу и чтобы вас прооперировали!

Двое моряков молчаливо занимались своим делом: Жоффруа и Жос. Он не сразу узнал их, солнце словно растопило его память.

— Вы не должны этого делать, — сказал Жорж.

Даррас продолжал улыбаться.

— Бросьте, не думаете же вы всерьез, что мы оставим вас в таком положении?

Сказано сердечным голосом, чуть хриплым от табака, но в нем слышалась тревога. И все равно он был для Жоржа как освежающий дождь.

— Жаль, — проговорил он, не в силах выразить всю глубину своего разочарования.

— Лежи спокойно, — сказал Ранджоне. — Мы дали полный ход и еще до полудня будем в Палермо.

— А еще через двадцать минут вы будете на операционном столе — и дело сделано! Вас заштопают в два счета!

Жорж с усилием, очень медленно, повернул голову направо и налево, слезы отчаяния обжигали ему глаза.

— Не надо этого делать!

Он хотел сказать: бросать судно. Сидя по-прежнему перед ним на корточках (он лежал на двух положенных друг на друга матрасах), оба моряка внимательно смотрели на него.

— Мы знаем все, что вы сделали, Море. Но сейчас об этом не время думать.

— Ты полагаешь, это теперь имеет значение?

— Поймите, вы серьезно ранены, и в первую очередь следует думать о вас. А все остальное…

— А потом, понимаешь, в трюм набралось много воды, после того как тебя нокаутировало.

Яхта уже разрезала воду, и небо, казалось, кружилось над ним.

— Это моя вина, — через силу произнес Жорж, пересохшее и ставшее каким-то шершавым горло с трудом пропускало слова.

— Это совсем не ваша вина, — возразил Даррас. — Не из-за вас произошла эта проклятая задержка. Если бы мы вернулись в назначенный час и судно было бы примерно в том же состоянии, в каком мы на него наскочили, его вполне можно было бы дотащить до Палермо.

— …Следовало бы попытаться, — прошептал Жорж.

— Полно, Море. В теперешних условиях эта операция уже неосуществима.

— Другого наблюдателя…

— Вы хотите сказать: оставить другого вахтенного, отвезти вас в Палермо и потом вернуться?

— Да.

— Но как уехать и оставить товарища на этой дырявой посудине, она и так уже сильно осела? Прежде чем отправиться в путь, надо было бы сначала, и притом всей командой, откачать воду из трюмов, найти и хорошенько заделать все пробоины.

— Нелегкая работа, — сказал Ранджоне, — даже если бы мы взялись за нее всей командой.

— Это, конечно, возможно, но это значило бы отложить на многие часы вашу госпитализацию. А мы, старина, на это не согласны. Ясно?

— Да.

— Судно так осело, что еще прежде, чем стемнеет, пойдет ко дну. И не думайте вы больше о нем.

— А ты сам, как бы ты поступил? — спросил Ранджоне. — Ты что, согласился бы, чтобы твой товарищ лежал вот так, с продырявленным животом, без помощи, ради… Без шуток! Жизнь человеческая тоже чего-то стоит, разве не так?

Тон на этот раз был полушутливый-полусердитый, но братский, и у Жоржа потеплело на сердце. Он вздохнул, прикрыл в знак благодарности веки, немного успокоенный этими возражениями, понимая, однако, что свидетельствовали они об исключительной серьезности его ранения. «Жизнь человеческая!» А его жизнь сейчас протекала в полном согласии с колебаниями света, с журчанием воды, струившейся за кормой, точно щедрый, полноводный родник, с тем праздничным, солнечным возбуждением, которое царило вокруг, рядом с его наболевшим телом!

Широкая пенистая полоса тянулась за «Сен-Флораном», а там, далеко в море, неподвижно стоял «Анастасис», словно похоронный фургон, словно брошенный на произвол судьбы массивный катафалк, но все-таки и на его уходящих ввысь трубах и мачтах вспыхивало солнце; и Жорж все яснее понимал то, что узнал за долгие часы одиночества: существует единственное властное чувство, из-за которого только и стоит любить этот мир! Нет, он ни о чем не жалел! Он правильно поступил, когда нарушил молчание и вызвался остаться на корабле; так же как и тогда, в этом окопе в Италии, где царили отчаяние и жестокость, а он запел гимн немецких рабочих — это был смешной поступок среди бесконечного мрака, смешной и столь же знаменательный, как первый огонь, зажженный человеком во тьме веков! Он ни о чем не жалел, но дышал тяжело и прерывисто в этой раскаленной топке, ослепленный этим ярким небом, по которому пробегали какие-то отблески, которое прорезали какие-то вспышки. И кто-то полотенцем вытер его лоб и щеки, по которым струился пот, и он поблагодарил, не открывая глаз, а веки изнутри были розовыми, наподобие розовых раковин.

— А как пассажиры? — прошептал он.

— В гостинице, где же, — ответил голос Сантелли, решивший было, что он бредит.

— Не очень довольны, конечно?

— Ну эти-то! Такой скандал учинили, мы из-за них уйму времени потеряли!

Какой это был скандал — Жорж не поинтересовался, так как у его постели Сантелли сменил Даррас, а потом Ранджоне. И уже то, что его не оставляли одного, говорило об их внимании к нему, и оно трогало его.

Однако Сантелли непременно хотелось рассказать ему историю, происшедшую в Палермо. В шикарном отеле неподалеку от порта, где должны были остановиться четверо путешественников, решили, что уже поздно и они не приедут, и отдали другим их комнаты. Правда, такое решение можно было оправдать невероятным наплывом туристов в это время года. И тогда Жоннар начал кричать: «Вот видите, капитан? Если бы вы не потеряли столько времени с этой проржавевшей посудиной, мы бы не опоздали!»

Погруженный в свое оцепенение, Жорж, слушая рассказ Сантелли, представлял себе эту сцену: Жоннар, стоя среди своих чемоданов, упрямо отказывается от комнат, которые ему предлагают в другой, менее престижной, по его мнению, гостинице, расположенной слишком далеко от того места, где должно было состояться их драгоценное совещание. Хотя вопрос шел об одной только ночи, он никак не желал соглашаться, решив остаться ночевать на яхте, на что он действительно имел право, поскольку нанял ее. «Да, — добавил Сантелли, — уж такого рода выскочки, разбогатевшие на войне, досконально знают свои права, они из принципа ни от чего не отступятся! С ними не поспоришь!» Сантелли рассказывал, как в порту, в уже надвигавшихся сумерках, Даррас пытался возражать: Жоржа нельзя было оставлять так долго одного на «Анастасисе» — это представляло серьезную опасность. «Но он ведь сам пошел на это! И вы тоже, капитан! — отрезал Жоннар. — Пусть помается там! Поймет, какую совершил глупость!»

Более чем когда-либо похожий на аллигатора Эрих Хартман не вмешивался в разговор, но, видимо, разделял мнение своего компаньона. (Комментарий Сантелли: «Франко-немецкое сотрудничество среди дельцов не заставило себя ждать. Видно, деньги объединяют быстрее, чем сердца. Во всяком случае, по ту и по эту сторону фронта, пока одни умирали на передовой, другие держали наготове свои сейфы!») Команда явно теряла терпение и всячески это демонстрировала; Мари-Луиза тоже поддержала Герду и Дарраса. Жорж представил себе, как Жоннар с ядовитой улыбкой говорит ей: «Твоя забота об этом молодом человеке поистине трогательна, дорогая моя, но я отказываюсь ради него отдать себя на съедение клопам!» (Еще один комментарий Сантелли: «Честное слово, нам здорово хотелось скинуть его с яхты на набережную со всей его горой чемоданов и отправиться в путь!») В конце концов он не устоял перед аргументами Дарраса и Мари-Луизы. И вот они так бессмысленно потеряли драгоценное время. Нетрудно было догадаться, о чем думал Сантелли: если для него, Жоржа, дело кончится плохо, вся команда будет считать, что в этом виноват Жоннар. Он закрыл глаза, и перед ним возникли лица четверых пассажиров, застывшие, как фигуры карточной колоды: Мари-Луиза была дамой пик, единственной дамой, у которой в руках нет цветка, самой печальной из всех. Он спросил:

— А путешествие будет продолжаться?

— Как знать? — ответил Сантелли. — Может быть, и нет.

— Здорово же я вас подвел, — сказал Жорж.

— Что ты там несешь? Ты что, спятил?

Такая грубость тоже была приятна.

— Ты поправишься, а это куда важнее, чем если бы мы сорвали крупный куш!

Сантелли курил, и запах табака, хотя его относило встречным ветром, иногда касался лица Жоржа и слегка одурманивал его.

— Мои письма…

— Будь спок. Я сам отправлю их, как только бросим якорь.

Проследив за взглядом Жоржа, он пошарил в кармане куртки и достал оттуда оба конверта. Как только он спрятал их в карман своей блузы, Жорж снова закрыл глаза. Свежий воздух, легкая качка, яркий солнечный свет, окружавший его со всех сторон, усиливали благотворное действие от присутствия Сантелли, притупляя в нем смутное чувство опасности. Он видел во время войны людей, умирающих от раны в живот, — у него, должно быть, было такое же землистое лицо, такой же заострившийся нос, такие же расширившиеся зрачки, как у этих несчастных, чьи лица вставали теперь в его памяти. Но ведь многие из них выжили, и почему бы ему тоже, в конце концов, не выжить, почему? Где-то в бодрствующих еще уголках его мозга надежда, подобно дикому растению, пускала корни.

Он позвал Сантелли, попросил пить.

— Нет, старина. Капитан запретил.

— Пусть он подойдет!

— Он стоит у штурвала.

— Скажи ему.

— Как хочешь.

И сразу же с порога рубки раздался голос Дарраса:

— Будьте благоразумны, Море.

Он подошел ближе.

— Один только стакан, — умоляюще проговорил Жорж.

— Полно, вы же воевали. Вы сами знаете: тем, кто ранен в живот, никогда не дают воды.

Да, он это знал! Он знал даже, что сейчас участвует в сцене, за которой не раз наблюдал в качестве зрителя! Он отчетливо помнил, как однажды не разрешил дать немного вина молодому парню из Маскары, у которого были обнажены совершенно посиневшие кишки. Значит, незачем было просить. Даррас отошел. «Анастасис» исчез, растаял вдали в легкой дымке. Боль притупилась, но этому нельзя было доверяться. Временами его захлестывала холодная волна, от которой леденело тело, и резкая боль вгрызалась в его внутренности, с исступлением электрической пилы надвое перепиливала ему голову! «Если меня вовремя не прооперируют, я погиб». И снова ему вспомнились юноша из Маскары, полевой госпиталь, заснеженные холмы, осторожно приподнятое, пропитавшееся кровью одеяло и лицо парня, похожее в мягком свете лампы на очень древнюю маску, которую только что извлекли из земли, где она пролежала многие тысячелетия, и которую еще связывало с ней выражение глубокого удивления, неожиданного открытия. Жажда мучила его все сильнее, но он твердо решил не просить больше воды. Слегка покачиваясь на волнах, яхта мчалась на предельной скорости, и, может быть, ей еще удастся выйти победительницей в этих гонках с судьбой! Кровь стучала у него в висках, клокотала в горле, и это биение смешивалось с шумом дизелей. Он смотрел на вскипавшую за кормой пенистую струю и вдруг увидел иссиня-черную птицу, чуть больше ласточки, с такими же, как у нее, крыльями в форме косы, с такими же живыми бусинками глаз. Какое-то время в свободном парении следовала она за кораблем, и видно было, что маховые перья у нее на концах светло-серые; и Жоржу мучительно захотелось свободы, такого же полного слияния с этим лучезарным небом! Время от времени кто-нибудь из матросов появлялся на палубе, дружески наклонялся над ним, но, следуя указаниям Сантелли, не разговаривал с раненым, а лишь молча улыбался ему, порой поднимая кулак, чтобы подбодрить его, напомнить, что сдаваться нельзя. Спланировав, птица исчезла, и небо показалось еще огромнее: какая-то безжалостная бесплодная пустыня.

— Палермо, — сказал Даррас, повернувшись к Жоржу.

От этой новости, вызвавшей ликование Сантелли, должно было бы радостно забиться и его сердце.

— Ты слышишь? Палермо, старина! Уже видно!

Но Жорж не мог представить себе, как рождается на горизонте эта чудесная полоска земли, этот зелено-золотистый берег; его рассудок был изнурен мучительной жаждой, сжимавшей ему горло пылающим огнем, который проникал в самые его легкие и который он теперь уже узнавал; все это отделяло его от Сантелли, увлеченно рассказывающего ему, что они уже приближаются к городу, что видны уже дымки пароходов в порту! Такой нестерпимый жар палил перед тем, как появилась магма на склонах Везувия и лава повела свое наступление во время сильного извержения вулкана в марте тысяча девятьсот сорок четвертого года, которое ему пришлось наблюдать; жаркий воздух стелился по земле, опережая неспешное и недоброе движение потока, усеянного глазками серы и раскаленного угля. Жар был такой сильный, что уже в пятидесяти метрах деревья внезапно вспыхивали, словно подожженные изнутри, трещали, охваченные пламенем, набросившимися на них, непонятно откуда взявшимися языками огня, который пожирал их заживо, оставляя один лишь скелет — трагический черный символ. И лишь потом неторопливо подступила к ним эта извергнутая из земли раскаленная масса и поглотила их. И он тоже чувствовал ее приближение, он чувствовал, что оказался во власти этого страшного иссушения — предвестника смерти. Он крикнул, потребовал воды, убежденный в том, что одним стаканом можно будет погасить пожар, предотвратить катастрофу! Но этот безмолвный крик услышал только он сам, крик затерялся в этом пекле!

Эту женщину, опустившуюся на стул у его изголовья, он видеть не мог — он не в силах был взглянуть в ее сторону. Однако он понимал, где он находится, видел выкрашенные в белый больничный цвет стены, покрытую эмалевой краской дверь, нижнюю перекладину кровати, там, где кончалась простыня, и на заднем плане, ну конечно, Дарраса и Ранджоне, стоявших рядом. Они, эти верные друзья, и сейчас были с ним, они не дадут ему погибнуть, — о братья мои, братья! — и эта короткая вспышка радости придала ему уверенности, убедила его в том, что он скоро встанет с постели и сможет снова гулять прохладными зимними утрами, когда так легко дышится и ровно бьется сердце; и он уже видел себя в этой будущей жизни, и безуспешно попытался приподняться, и своим обострившимся слухом постарался уловить, что шепчет сиделка. На французском, но с сильным акцентом она говорила, что таково распоряжение хирурга, что она может разрешить свидание лишь на несколько минут и что запрещено разговаривать, всего лишь несколько минут, самое большее — пять, и она вышла из комнаты, и крылья ее белого чепца покачивались во время ходьбы, а посетительница, прошептав: «Спасибо, сестра», осторожно взяла руку Жоржа в свою, а эту ее руку — маленькую, прохладную, нежную, дрожащую, — как ему было ее не узнать? Жорж надеялся прочитать на лице Дарраса подтверждение тому, что уже не вызывало у него сомнений. Даррас по-прежнему стоял напротив него на светлом фоне стены и печально, бесконечно печально — но почему это так? — смотрел на него, а свет падал сбоку на его лицо меланезийского воина.

— Вы приехали, — с трудом прошептал Жорж.

— Лежи спокойно, — сказал Ранджоне.

— Наконец-то вы приехали.

Маленькая рука вновь сжала его руку.

— Я знал, что вы приедете.

Ему пришлось замолчать, он задыхался, огромная перина тяжело придавила его тело, хотя и не могла согреть. И все-таки ему удалось добавить, потому что ему во что бы то ни стало надо было это сказать:

— Я счастлив.

Ему хотелось бы также улыбнуться, но, к несчастью, все мускулы его лица — от лба и до рта — были стянуты.

— Не разговаривайте, — посоветовал голос Дарраса, доносившийся до него со сцены какого-то театра, где было множество занавесей, но какое это имело значение? Приехала Мадлен, и с ее помощью он выберется из этого ледяного болота, теперь уже не увязнет в нем.

— Вы… на «Эр-Франс»? — спросил он.

То, что она смогла прилететь самолетом «Эр-Франс», заинтересовало его. Разве самолеты этой компании летают в Сицилию? Но «Альиталия», конечно! И в ту самую секунду, когда слово «Альиталия» складывалось в его мозгу, неожиданный холод сковал его ноги.

— Вы хорошо долетели?

Она ничего не ответила, не желая нарушать указания монахини, и Жорж согласился с ее решением, но все-таки захотел узнать кое-какие подробности.

— Вам пришлось сделать пересадку в Неаполе?

Фраза была слишком длинной, и от этого по всему телу его растеклись ледяные струи, но — о счастье! — Мадлен заговорила или, вернее, зашептала, не переставая гладить его руку, а может, это была не Мадлен, но кто же тогда, о боже, кто, кроме Мадлен, способен был произнести эти слова, полные надежды и нежности, у кого еще могли быть такие чудодейственные интонации, убаюкивающие и утешающие? Он увидел, как Даррас, лицо которого теперь было окутано белой бумагой, подает осторожно знак, поднося палец к губам, и, поскольку Мадлен замолчала (Но была ли это Мадлен? Конечно, это она, она сидела чуть поодаль, но ее можно было узнать по теплой, мягкой руке, по ее благотворному действию!), он попытался удержать в памяти слова, которые она только что ему прошептала, но слова эти разбегались, терялись в той живущей в нем ледяной глыбе, освещенной светом заиндевелой зари, и он даже удивился, что исчезают они при таком свете, но, по правде говоря, и не удивлялся этому, и все-таки, когда мрак уже затопил его, лицо сохранило выражение сильного изумления.

Сиделка в мягких туфлях бесшумно вошла в палату, отстранила Мари-Луизу, которая в светлом платье, без единого украшения, плакала, стоя в изголовье постели, закрыла глаза Жоржу, потом плавным движением набегающей на песок волны натянула ему на лицо простыню. Затем она попросила всех трех посетителей пройти с ней в какой-то кабинет и повела их по длинным коридорам.

За окном синие сумерки уже опускались на улицу, где на деревьях пели птицы.

Ссылки

[1] Музыкальный автомат (англ.).

[2] Не правда ли? (нем.)

[3] Каким оно было раньше… (итал.)

[4] Или которого уже нет (итал.).

[5] Просим указать свое имя и сумму пожертвования в приложенном списке! (итал.)

[6] Да здравствует богатство! (лат.)

[7] Волнующий документ: Секретный журнал летчиков Хиросимы (итал.).

[8] Адский полет (итал.).