Плечи и грудь Мари-Луизы четко вырисовывались на фоне Аквариума, где в холодном свете морских глубин плавали удивительные существа. Посетить Океанографический музей во время остановки в Монако, пока их мужья на борту слушают по радио курс акций на бирже, захотела Герда Хартман. Мари-Луиза надела желтую блузку, зеленые брюки и очень дорогие золотистые босоножки. Герда осталась в своем платье без рукавов, с плотно облегающим лифом и широкой расклешенной юбкой. Обычно Жорж чувствовал себя непринужденно в обществе женщин, но сейчас ему было явно не по себе. Покидая «Сен-Флоран», Мари-Луиза повелительным жестом протянула ему пляжную сумку, набитую всякой всячиной, как раз в ту минуту, когда он уже сам галантно собирался ее взять у нее из рук. У него сразу же испортилось настроение. Позднее он отнес эту свою реакцию на счет чрезмерной подозрительности. Но облокотившиеся на леер Даррас и Ранджоне видели разыгравшуюся сцену. И ему показалось, что в глазах у них промелькнула насмешка. Возможно, это не имело значения — «я сразу готов вообразить бог знает что!», — а может быть, слово «лакей», брошенное Ранджоне, уже закрепилось за ним? Во всяком случае, Жорж был недоволен собой. «А как бы они поступили на моем месте?» Да разве стала бы Мари-Луиза вести себя подобным образом с такими людьми, как они? Он долго еще не мог подавить свою досаду. Герде Хартман, попросившей его рассказать ей историю княжества Монако, он машинально выложил содержание специального путеводителя, которым его снабдило агентство, но по ошибке выдал дворец принца за генуэзскую крепость не XIII, а XVI века и, ничтоже сумняшеся, приписал казино своему другу Лонжеро, так как не помнил имя архитектора.

— Вы действительно хорошо говорите по-немецки. Как вы его выучили? — спросила Герда Хартман.

— В постели, мадам.

— Это наилучший способ, nicht wahr?

И Герда от души рассмеялась. А Мари-Луиза спросила:

— Почему она смеется?

— Она хотела узнать, как я изучал немецкий.

— Это хорошо, что вы ее развлекаете. Она полна оптимизма и избегает грустных людей, словно они заразные. Вы непременно покорите ее, если это уже не произошло.

— Что она говорит? — спросила Герда Хартман.

— Она думает, что я ухаживаю за вами, мадам.

— И что же вы ответили?

— Что я строго придерживаюсь своих обязанностей переводчика, а в эти обязанности, увы, не входит переводить свои собственные чувства на язык слов.

— Вы просто обворожительны, Жорж, но, может быть, ей хотелось бы, чтобы вы уделяли ей больше внимания, чем мне?

Разговаривая так, они втроем поднимались по поросшему соснами склону к эспланаде. В бухточках курилось море, а внизу, в порту, неподалеку от «Кристины» — яхты миллиардера Онассиса, — в зеленой воде стоял «Сен-Флоран».

— Я люблю деревья, — сказала Мари-Луиза и, без всякого перехода, предложила Жоржу стать управляющим большого поместья вблизи Руана, принадлежавшего ее мужу, заверив, что сумеет добиться для него очень хорошего жалованья.

— В вашем возрасте нельзя больше вести такую жизнь.

В голосе ее слышалось неподдельное участие. Жорж поблагодарил, сказав, что тронут ее добрыми намерениями, но выразил, однако, сомнение, что столь ответственный пост ему подойдет.

— А почему же он вам не подойдет?

— Из-за обязанности носить ваши пакеты, мадам.

Она посмотрела на него, удивленная, слегка покраснела, но выражения глаз не было видно за темными стеклами очков.

— А, понимаю, — проговорила она. — Отдайте-ка мне быстренько мою сумку!

Он отказался подчиниться, и Герду удивил резкий тон их реплик. Раскаленный воздух подлеска усиливал густой запах смолы. В просвете между соснами уже видна была наводненная туристами улица и склон отвесной скалы с вкраплениями кустарника. В Аквариуме Жорж, по-прежнему с сумкой в руках (на обратном пути он убедился, что эта злосчастная сумка так и не пригодилась!), не проявив большого интереса к зрелищу самых диковинных рыб, не переставал наблюдать за Мари-Луизой. Она стояла перед одним из аквариумов, освещенных слабее других, и фигура ее была хорошо видна на фоне зеленоватой воды, где сейчас не было заметно никаких признаков жизни. Однако она смотрела так внимательно, что он смог незаметно подойти к ней. В углублении скалы, за ветками кораллов, притаилось какое-то существо, виден был лишь один его глаз, большая черная точка, окруженная серой студенистой массой, но взгляд этого существа, словно острие длинной иглы, проник в сердце Жоржа.

Спустя час после ужина, когда уже стемнело, они вошли в бухту Сан-Ремо. Хартман и Жоннар на палубе курили сигары, Даррас стоял у штурвала, а обе дамы переодевались в своих каютах. По шоссе вдоль берега проносились машины с включенными фарами, а потом сливались со светящейся пылью города.

А немного позднее, в казино, Эрих Хартман, со своей физиономией старого седого пса, проигрывал в рулетку. Он был в белом смокинге, Жоннар и Жорж — в темных костюмах. Дамы — в вечерних туалетах. Герда и Мари-Луиза сделали несколько ставок, но игра им быстро наскучила, и в сопровождении Жоннара они направились в дансинг. Жорж задержался у рулетки, заинтересовавшись поведением некоторых игроков. Некий старый господин, похожий на озябшего джинна, с изрезанным морщинами лицом и хохолком седых волос, видимо, искренне развлекался, тогда как его соседка с мундштуком в длинных волчьих зубах выказывала все признаки глубочайшей скуки. В самом конце стола сидела державшаяся очень прямо старая дама, накрашенная так, как не красятся даже перед выходом на сцену: разрез глаз был до неприличия увеличен карандашом, на веки наложены синие с золотистыми блестками тени, помада на губах — кроваво-красного цвета. Ее совсем светлые, вне всякого сомнения, накладные волосы были уложены тремя ярусами, которые были четко разграничены рядами жемчуга, и все это замысловатое сооружение венчал черный эгрет. Чуть ли не до самых плеч доходили огромные подвески из мелких кабошонов в платине, выполненные в той же манере, что и колье, две или три нитки которого обвивали ее шею и затем спускались на грудь. Сильно декольтированное платье открывало костлявые плечи, обтянутые сухой, словно пергамент, кожей. Так восседала она за столом, худая, с плоской грудью, с руками как у скелета, с головой, сидящей на длинной шее, на которой отчетливо выступал каждый позвонок, с розовыми накрашенными щеками; эта огромная кукла почти не двигалась, лишь едва протягивала унизанную кольцами правую руку, похожую на инкрустированную золотом клешню из слоновой кости. Она постоянно выигрывала и закрывала глаза, как только крупье объявлял, что ставок больше нет. Она застывала в такой позе, пока слышалось щелканье прыгающего по лункам шарика, потом вновь открывала глаза, и взгляд ее словно возвращался откуда-то издалека, из густого глубокого мрака, пробиваясь, подобно свету звезд, сквозь бесконечные толщи тьмы. Она вдруг почувствовала, что за ней наблюдают, и медленно, с напряженным вниманием человека, отыскивающего кого-то в толпе, повернула голову. Взгляд ее остановился на Жорже, казалось, она изучала его, сначала с серьезным, а потом с порочно-торжествующим видом, и вдруг, о ужас, улыбнулась ему, да еще — в этом не было сомнения! — подмигнула ему и тут же вновь склонилась над столом, где были сделаны ставки.

Жорж перешел на другое место и оказался рядом с Хартманом, который играл стоя.

— Не можете ли вы одолжить мне немного денег? — спросил Хартман с чопорным достоинством. — У меня при себе оказалось меньше, чем я рассчитывал.

Жорж отдал ему содержимое своего бумажника, тысяч шестьдесят франков, все, что было у него с собой.

— Но вы сами, по крайней мере, не собираетесь играть? — спросил Хартман, сейчас особенно похожий на седого пса.

— Нет, не собираюсь.

И Жорж отошел в сторонку, чтобы наблюдать за старой дамой, укрывшись за спинами людей, стоящих за стульями. Однако она, видимо угадав, где он прячется, издалека улыбнулась ему улыбкой молодой кокетливой женщины, которая хочет подбодрить слишком робкого обожателя. Ее живые, насмешливые глаза, страшные в чехле синих век, растревожили его, словно они определяли его судьбу, утверждали, что он не в силах будет ничего изменить. Хартман уже успел поставить свои жетоны на два номера. Шелковые лацканы его смокинга переливались в свете люстр, а рулетка тем временем скрипела, и какой-то толстый господин, вдалеке от них, запутавшись в алых драпировках, громко святотатственно смеялся, угрожая нарушить непрочное равновесие. Шарик подпрыгивал, старая дама, закрыв глаза, казалось, твердила про себя: «Господи, хлеб наш насущный даждь нам днесь», джинн с хохолком седых волос улыбался, несмотря на холод, который леденил ему кости, а женщина с зубами волчицы пускала дым через нос, затягиваясь сигаретой.

Крупье что-то произнес, его лопатка сгребла монеты с сукна, и вдали победоносно взлетел вверх эгрет старой дамы.

— Пойдемте, — сказал Хартман.

И он увлек Жоржа к дансингу.

— Много проиграли, мсье?

— О нет, не больше двух тысяч долларов.

Казалось, проигрыш не слишком его огорчал, но, направляясь к дансингу, он все время вытирал щеки и лоб платком. «Что это за человек?» — думал Жорж, который не любил игроков, презирал их страсть, слишком ребяческую, по его мнению. Но любая страсть способна раскрыть самые глубинные тайники человеческой натуры, и теперь Хартман, несмотря на привычную маску, представлялся ему менее сильным, менее «монолитным». Пожалуй, более… хрупким, чем можно было предположить по его манерам старого немецкого юнкера. Они миновали сверкающие залы и тихие коридоры.

— А, вот и вы! — воскликнула Герда в ту минуту, когда они спускались по ступенькам в дансинг.

Она была немного пьяна, беспрестанно болтала и смеялась, открывая свой розовый влажный рот.

— Пригласите меня танцевать, Жорж, пожалуйста.

Оркестр — шесть музыкантов в черных брюках и голубых атласных рубашках с пышными рукавами — исполнял медленную экзотическую мелодию.

Жорж любил танцевать и многими своими победами был обязан знакомствам, которые так легко завязываются на танцах, устраиваемых по праздничным дням в предместьях.

— Не правда ли, чудесно? — лепетала Герда в его объятьях, чуть откинув голову назад, чтобы смотреть ему прямо в глаза.

— Ну конечно, — отвечал он.

В просветах между парами, которые вместе с ними кружились на площадке, он видел время от времени столик Жоннара, ведерко с бутылкой шампанского и над ее горлышком голову Хартмана, на которую бутылка, казалось, указывала своим золотым концом. И, глядя, как Мари-Луиза, закрыв глаза, подносит своими длинными тонкими пальцами бокал к губам, он вспомнил старую даму с эгретом в игорном зале.

— Ах, — пролепетала Герда, — будь я на пятнадцать или шестнадцать лет моложе, вы были бы ко мне куда внимательней, мой милый Жорж, и мне не надо было бы вас ни о чем просить.

У нее было упругое тело спортсменки, крепкие ноги, и под рукой он чувствовал ее мускулистую спину. Время от времени она бессознательно прижималась к груди Жоржа, который шутливо расточал ей любезности. Она весело выслушивала их, приоткрыв розовый рот, и видно было, как между зубами подрагивает влажный язык.

— О, мне хорошо знакома эта песенка, Жорж. Через две минуты вы преподнесете те же ласковые слова мадам Жоннар. Но знайте, я женщина простая, а вот она благосклонно принимает знаки внимания лишь от принцев крови или в крайнем случае от американских миллиардеров. Verstehen Sie mich? Вы меня понимаете?

— Иллюстрации к вашим словам излишни, — ответил он.

До полуночи Жоннары протанцевали вместе два или три танца, тогда как Хартман, который никогда не танцевал, пил не пьянея и курил сигару. Глядя на него, Жорж вспоминал свой короткий отпуск в Париже весной 1945 года и стычку с консьержкой одного из домов, возмущенно ему кричавшей: «Вы настоящий хулиган! Немцы и те были повежливее! Ни один из них никогда не разговаривал со мной так, как вы!» На что он спокойно ответил: «Вероятно, они не обладали достаточным запасом слов, мадам!»

Потом оркестр доиграл вальс, и вот тогда Мари-Луиза, державшаяся очень прямо, слегка качнула головой в сторону Жоржа, бросила на него быстрый взгляд незаметно для мужа и чуть улыбнулась ему (эта мимолетная улыбка, едва коснувшаяся ее губ, тем не менее вызвала в памяти Жоржа — что за нелепое наваждение! — старую даму за рулеткой). Жорж послушно склонился перед Мари-Луизой и Мишелем Жоннар, приглашая ее на танец. Держа микрофон у самого рта, один из музыкантов пел по-французски: «Вена, Вена, о милый город», и Мари-Луиза в объятьях Жоржа вся отдалась наслаждению танца, не обращая внимания на сообщнические знаки Герды, которую неподалеку от них кружил в вальсе Жоннар, а Хартман, сидя в одиночестве за белым столиком, закуривал новую сигару; и потому ли, что волосы Мари-Луизы пахли гвоздикой, или потому, что тело ее было послушно ему, словно бы предлагало себя, или потому, что она продолжала счастливо улыбаться и все существо ее выражало чувственную радость, он сильнее прижал ее к себе, и рука его тяжелее легла на эту тонкую, гибкую и нервную талию, которая поддалась, почти не сопротивляясь.

Сержу Лонжеро. Париж. Через открытый иллюминатор в его каюту на «Сен-Флоране» вползала ночь, пропитанная запахом йода и соли. Жорж вновь принялся за письмо, которое начал сразу же по возвращении из казино. В последний раз я виделся с отцом три года тому назад. Он держал гараж-мастерскую на одной из дорог Прованса. Он все еще выплачивал деньги за этот гараж и жил тогда с женщиной гораздо моложе его, которая, как раз когда я приехал, своими мощными дланями отжимала груды белья, — казалось, она невозмутимо сворачивает шею каким-то белоснежным птицам. Кто-то ходил по палубе, прямо над его головой. На остановках Даррас всегда назначал дежурного. Однажды вечером моего отца позвали чинить попавшую в аварию машину, и я, само собой разумеется, вызвался поехать вместе с ним на его автокране. В действительности речь шла о несчастном случае: машина разбилась, наскочив на платан. На траве лежало два трупа, мужчины и девочки. Вокруг жандармы, зеваки. Отец стал высвобождать обломки. И вот появляется другой механик, его тоже известили о случившемся, и заявляет, что именно он должен выполнить эту работу, что его мастерская ближе к месту происшествия, и в двух шагах от погибших разгорается яростный спор. Отца моего невозможно успокоить. Ведь он столько денег должен был за свой гараж. Поэтому близость покойников, которые, казалось, удивленно слушали этот спор, уж не имела для него значения. Слишком много было у него забот, чтобы разыгрывать комедию уважения, которое мы должны выказывать мертвым. Во время войны мы оба с тобой испытали подобный «сдвиг», но, когда я обнаружил этот бесчеловечный «сдвиг» у отца, меня охватил ужас. Почему я рассказываю тебе об этом? Я и сам задаюсь этим вопросом.

Может быть, это была не осознанная им самим реакция на посещение казино? Круглое пятно света от лампы выхватывало из темноты лежавший на столике лист бумаги, море с глухим шепотом ударялось о борт, из далекой дали, пробираясь сквозь уснувшие области его памяти, торопились, надвигались воспоминания. Он был еще очень мал, когда умерла его мать, и воспитывала его бабушка, которой зять присылал деньги. В этой старой ардешской деревушке прямо за площадью и главной улицей тянулась полоса развалившихся домов. Он недавно побывал в этих местах — никаких перемен. Нет, никаких коренных перемен не произошло с тех пор, когда он пробегал тут среди рухнувших стен и заброшенных садов и карабкался на вершину холма, увенчанную руинами старого замка. Он вновь взобрался к этим старым полуразрушенным стенам, где провел в детстве столько часов, созерцая равнину с сердцем, полным неясных желаний и надежд.

Он отложил письмо, мысли его обратились к Герде, потом к Мари-Луизе, которые спали в своих каютах совсем рядом, в нескольких метрах от него, отделенные тонкой деревянной перегородкой, подумал об этих женских телах, потом он вспомнил старую даму из казино, которая закрывала глаза, когда ставки были уже сделаны, и, поскольку ему не спалось, поднялся на палубу.

В ночной тишине город с яркими полосами света, перерезаемыми ребрами стен и гребнями крыш, казалось, стал добычей какой-то непонятной эпидемии. Лодки покачивались на воде у причала среди переплетения отражавшихся огней и кровавого света бакена. Дежурившего в рулевой рубке матроса звали Жос. Через стекло Жорж дружески помахал ему рукой. Матрос в ответ просто кивнул; он читал при свете верхней лампы и не хотел отрываться от книги. В этом беспредельном ночном безмолвии дома, колокольни, холмы, казалось, застыли в неподвижном времени, утратив всякую связь с людьми. Матрос читал роман Горького: имя писателя было напечатано на обложке крупным шрифтом разноцветными буквами. Этому Жосу было, должно быть, года двадцать три — двадцать четыре. Его обнаженный торс поблескивал, словно одетый в панцирь. Время от времени взгляд его отрывался от книги и исподтишка наблюдал за Жоржем. Опасался ли он по-прежнему, что тот ему помешает читать? По ту сторону фарватера луна заливала живой чешуей огромную и мутную трясину моря, и из его глубин поднималась какая-то древняя тревога. Жорж закурил, облокотившись о леер на корме. Здесь, в порту, казалось, вода течет, как в реке, и Жорж вновь подумал о четырех пассажирах, спавших в своих каютах, о Герде, которая так устала, что оперлась на его руку, выходя из такси; устала и была немного пьяна; они все четверо так привыкли к своему богатству, что даже не замечали тех сказочных благ, которые оно им доставляло; им, по-видимому, были чужды тревоги, сомнения, все то, что подобными ночами может вдруг коснуться человеческого сердца. Почему вызывали они в его воображении сочные травы, которыми зарастают берега озера, поднимаясь над его поверхностью? Матрос в рубке вытянул ноги, вероятно успокоенный сдержанностью Жоржа: он читал, нахмурив брови, порой рассеянно почесывая грудь. На набережной появилась кошка, на мгновение она остановилась, наблюдая бог знает за чем, потом, все так же крадучись, побежала и исчезла. В дансинге казино Жорж, оставшись на минуту наедине с Хартманом, спросил его:

— Правда ли, что среди испытаний, которым подвергались будущие эсэсовцы, было и такое: вырвать голыми руками глаза у живой кошки?

Хартман странно улыбнулся:

— Об эсэсовцах рассказывают много глупостей. Но если уж вы хотите знать, такое испытание действительно существовало.

Он отхлебнул глоток шампанского.

— Это были верные люди. Эсэсовская Европа была бы куда лучше, чем вся эта… неразбериха!

— А вы полагаете, что и кошки придерживаются того же мнения?

— Я не люблю кошек, — ответил Хартман все с той же странной улыбкой.

Близился рассвет. Шел, вероятно, четвертый час ночи. Крыши Сан-Ремо, его колокольня на холме напоминали сугробы голубоватого снега…