Часть первая
I
В понедельник вечером.
Один из этих гадов грубо втолкнул меня в комнату. Позади хлопнула дверь. Я вздрогнул и чуть не обернулся. Я остановился у двери, растирая запястья, но вот кто-то ударом кулака подтолкнул меня к столу. И тогда я увидел Альмаро. Облокотившись о массивный письменный прибор и зажав в пальцах ручку, он пристально смотрел на меня. Я сразу узнал его. Он растолстел. Свет лампы с зеленым абажуром придавал его лицу какой-то болезненный оттенок; на лбу и возле носа залегли тени, отчего лицо казалось застывшей маской, на которой, будто гипнотизируя, сверкали жесткие глаза. И в этом зеленоватом свете мне вдруг почудилось, что они живут сами по себе, вне связи с Альмаро, что они похожи на те стеклянные, выставленные в витрине аптекаря глаза, которые всегда вызывали во мне чувство тревожного любопытства.
Ему тоже видно было мое лицо, освещенное снизу, и он, должно быть, не узнал меня только потому, что губы мои были разбиты, а левый глаз заплыл. Здорово меня измордовали эти типы, захватившие меня врасплох, когда я сдирал их плакаты. Теперь они неподвижно стояли за моей спиной, и я слышал их хриплое дыхание.
Альмаро не сводил с меня глаз. Вот он поднес руку к губам, нахмурился: казалось, он роется в памяти, пытаясь вспомнить, где мог видеть меня раньше.
Я тяжело дышал, но старался взять себя в руки, сохранить спокойствие. Раз уж меня схватили, самое главное сейчас — стойко держаться перед врагами, тщательно взвешивать их вопросы и свои ответы. И хорошенько следить за своим голосом. Когда я волнуюсь, голос у меня срывается и становится вдруг каким-то гнусавым. И не усмехаться, ни за что не усмехаться! Впрочем, это и не так-то легко с моей распухшей физиономией. Особенно давала себя знать верхняя челюсть. Боль поднималась до самого мозга, пронизывая его тысячью иголок. Такое впечатление, будто под щекой огромная дыра, в которую врывается раскаленный воздух. Затылок нестерпимо ломило, словно и там открытая рана.
Я ждал.
В этой комнате с темными обоями, увешанной коврами и загроможденной поблескивающей полированной мебелью, до моего сознания, наконец, дошло, что я самый настоящий пленник, что я не принадлежу больше себе, что эти люди могут оскорбить меня, бросить в застенок, избить, что сопротивляться им бессмысленно. Совершенно бессмысленно! Мысль эта бесила меня. Я не боялся их кулаков, которые они, безусловно, пустят в ход, но я не мог, никак не мог безропотно покориться, окончательно признать свое поражение.
Молчание Альмаро становилось тревожным. Что он мне готовит? Какое наказание?
Ему, конечно, все рассказали. Он уже знал, что я «развлекался» — сдирал, со стен его плакаты, его красивые серо-голубые плакаты с огромными красными буквами. Они призывали алжирских рабочих вербоваться на работу во Францию, в Организацию Тодта.
Вспомнить противно, до чего же глупо я попался!
На углу остановилась машина. Из нее выскочили два каких-то типа и набросились на меня — я в эту минуту кромсал перочинным ножом плакат, только что наклеенный на стену. Удар был настолько неожидан, что я согнулся чуть не вдвое и упал на колени. Удар был тяжелый, мастерски направленный — словом, удар специалистов по таким делам. Мне показалось, что череп мой вот-вот треснет. Опомнился я только тогда, когда машина затормозила у виллы. Мысли в голове путались, во рту еще сохранялся какой-то противный, тошнотворный привкус. Не дав опомниться, меня сразу же поволокли сюда и поставили перед Альмаро. Перед плотным, откормленным, грозным Альмаро. Мне уже давно приходила в голову мысль, что в один прекрасный день я окажусь перед этой сволочью, работавшей на итало-германскую контрольную комиссию.
Вдруг раздался протяжный гудок парохода: долго слышался его заунывный, нагоняющий тоску зов. Что-то вывело Альмаро из задумчивости, может быть, этот гудок? Он откинулся назад. Лежавший перед ним листок бумаги вспыхнул вдруг ослепительной белизной, словно рефлектор.
— Как тебя зовут?
Бесстрастный тон.
Я опустил руки, которые до этого держал за спиной. Они мешали мне. Сунул их в карманы. И почувствовал себя лучше: так вид у меня был более непринужденный, более независимый. Я ответил:
— Смайл.
— Фамилия?
— Бен Лахдар.
— Сын того торговца москательными товарами, что умер два месяца назад?
— Да.
Итак, Альмаро узнал меня.
Он помолчал, закурил сигарету. В ярком свете лампы к потолку медленно поплыли серые завитки дыма. Я не видел пачки, но сразу же узнал табак по запаху. Английский табачок. Контрабанда через Танжер, Уджду, Тлемсен. Уж в этом-то я разбирался.
Странно, но этот запах неожиданно напомнил мне о лесе близ Лалла-Марниа, у границы с Марокко, о том самом лесе неподалеку от железной дороги, по которому нужно пробираться затерянными тропками, почти неизвестными таможенникам и полевой жандармерии. Я вновь отчетливо увидел перед собой деревья, пробковые дубы, россыпи красных ягод земляники…
— Что я слышу? Ты срываешь мои плакаты?
Тот же бесстрастный тон. Тот же медлительный и спокойный голос. Нет, он не торопится. В конце концов он наверняка спросит меня, на кого я работаю. И мне придется совсем не сладко, если я буду утверждать, что подрываю их пропаганду по своей собственной инициативе. И все же это была чистая правда.
Я чуть не засмеялся, услыхав его «Что я слышу?». Он напомнил моего прежнего школьного учителя. Тот тоже начинал допрос словами: «Что я слышу?»
«Что я слышу? Ты выбил стекла у матери Абдаллы?»
И каждый его допрос всегда завершался пощечиной…
Не отрываясь, смотрел я на Альмаро и молчал. Да и что можно ответить на подобный вопрос?
Он наблюдал за мной сквозь облачко дыма от сигареты. Время от времени он вяло отгонял его рукой от лица.
На пальце у него перстень с крупным бриллиантом, который играл при малейшем движении. Такие перстни — предмет мечтаний сутенеров из квартала Марин.
Может быть, он думал, что я молчу от смущения, как мальчишка, пойманный с поличным? Сделав строгое лицо, он добавил язвительным тоном классного наставника, который уже выбрал самое суровое наказание для провинившегося и учитывает его последствия:
— Ах, так ты развлекаешься тем, что срываешь мои плакаты?
Он сделал ударение на слове «мои». Видите ли, «его» плакаты. Значит, преступление мое чудовищно. Я ждал, что он скажет что-нибудь вроде:
«Ну что ж, старина, ты дорого мне заплатишь за это!», или:
«Сейчас узнаешь, во что обходятся подобные шуточки…»
Но он спросил:
— Ты все еще работаешь в гараже у Моретти?
Это было так неожиданно, что я машинально ответил:
— Все еще работаю…
Такую подробность он мог узнать только от моего отца. Но что он этим хотел сказать?
Альмаро взял перочинный ножик и принялся чистить ногти с тем отсутствующим видом, который начинал раздражать меня. Двое его молодчиков, стоявших позади меня, терпеливо ждали. Один из них зашевелился. Щелкнула зажигалка: я понял, что он тоже закурил. Альмаро сидел, слегка наклонив голову, за копной седеющих волос видна была плешь на макушке. Это розоватое, словно от дурной болезни, пятно вызывало у меня отвращение. Мне (вспомнились фотографии в главе о заболеваниях волосяных покровов в медицинском словаре Лярусса, который однажды попал мне в руки. Брр… экая мерзость! Но тут Альмаро поднял голову и внимательно посмотрел на меня, будто догадываясь о моих мыслях. Я чуть не опустил глаза. Он спросил:
— Сколько тебе лет?
— Девятнадцать.
Он, кажется, удивился. Я знал, что выгляжу моложе, из-за худобы, конечно.
Он опять принялся за ногти. Ненависть кипела во мне. Я стиснул зубы, чтоб сдержаться и не наговорить ему грубостей. Но про себя я клял его на чем свет стоит.
Это облегчало и удерживало от искушения прыгнуть вперед, схватить стол и опрокинуть его на Альмаро.
Впрочем, из этого ничего бы не вышло: меня слишком зорко стерегли.
Губы горели. Во рту все еще чувствовался сладковатый привкус крови. Хуже всего обстояло дело с глазом: веко распухло, мешало смотреть, вероятно, у меня был тот смешной, идиотский вид, с каким обычно глядят на нас с почтовых открыток собачьи морды с неизменным пятном вокруг глаза. У Альмаро — широкое лицо, толстогубый рот, обрамленный глубокими складками, четко проступающими на щеках. Вот уж у кого морда! Настоящая морда. Даже и не морда, а рыло. А я вот вынужден стоять перед ним и ждать его милости. Милости от этого толстобрюхого типа, от этой свиной хари!
Он был тщательно выбрит, но множество маленьких черных точек от пробивающихся волос образовали синеватую, словно грязную, полосу на щеках и на подбородке.
Ожидание становилось нестерпимым. Запах табака… Я вспомнил, что не курил с обеда. Взглянул на окурок сигареты Альмаро. Английская сигарета. Снова перед глазами замаячил лес Марниа. Однажды я побывал там с дядюшкой Идиром — помогал тайком перебросить контрабандные ткани из Уджды в Тлемсен. И в каждом рулоне ткани было запрятано немало пачек сигарет «Кэмел». Всю ночь, пока мы быстро шли по лесу, сгибаясь под тяжестью сорокакилограммовой ноши, я думал о сигаретах, об их аромате.
Вдруг Альмаро выпрямился. Отбросив ножик, он уперся руками в стол, вскинул голову, нахмурился (у него были огромные черные брови, почти сросшиеся на переносице) и спросил меня, на этот раз громко и слегка раздраженно:
— Кто тебе платит за такие делишки?
Я ответил не сразу. Заметив, что переминаюсь с ноги на ногу, я опустил руки, слегка расставил ноги и заставил себя стоять спокойно, не шевелясь. Помнится, в эту минуту меня больше всего волновало, как бы Альмаро не подумал, что я боюсь его. Вот потому-то меня разозлило и удивило это мое топтанье на месте. Еще бы! Я боялся, что у меня может вырваться невзначай какой-нибудь жест или слово, которые мой враг расценит как признак страха. Я твердо ответил:
— Никто.
И мне показалось, что голос мой звучит четко и внушительно.
Прищурившись, Альмаро испытующе посмотрел на меня. (И мне опять вспомнился старый школьный учитель: «Кто стянул книгу у Ферхата? Смотри мне в глаза!»)
Но в глазах у Альмаро, черных, жестких и властных, пробегали какие-то странные искорки, какой-то отблеск дикого животного бешенства. Он и в самом деле гипнотизировал меня. И когда он слегка повернул голову, отыскивая свой ножичек, я глянул на него, и мой отупевший взгляд уперся в его руку, попавшую в полосу света от лампы.
— Не надо упрямиться, малыш. Я ведь отлично знаю, что не ты тут виноват…
До меня долетал его густой, немного гнусавый голос, которому он пытался придать оттенок сочувствия и сердечности.
— …Настоящие виновники — это те, кто толкает тебя на подобные дела. Из-за них-то ты и рискуешь, верно? Ну, а те чувствуют себя преспокойненько. У них только и заботы, что расплачиваться своими грязными английскими деньгами. Держу пари, что все это еще и еврейские штучки, верно? Это они посылают смелых мальчишек — пусть себе свернут шею. А на мальчишек, которые толком даже и не знают, в чем тут дело, сыплются все шишки. Повторяю тебе: не ты виноват в этом. Ведь эти сволочи, которых нам нужно схватить, злоупотребили твоим… твоей доверчивостью, понял?
Еще бы не понять! Очевидно, он принимает меня за идиота. В его короткой, но красочной речи легко угадывалось то презрение, которое он испытывал ко мне. И презрение это выводило меня из себя.
Теперь он в упор смотрел на меня, и его толстое лицо, застывшее в зеленоватом свете лампы, походило на восковую маску. Резкая эмалевая белизна глаз, завораживающая неподвижность зрачков еще больше усиливали это сходство.
Я хотел было ответить, но в горле пересохло, да и мысли путались. Наконец мне удалось сказать:
— Я сделал это сам.
— Что?
Ну, конечно, я ответил слишком тихо, и он не расслышал как следует. Вытянув шею, вскинув брови, он ждал, что я повторю свои слова.
— Я сделал это сам.
— Так-таки сам?.. — усмехнулся он, скривив рот и как бы передразнивая меня. — Этот поганец сделал все, видите ли, сам, один… Совсем один!..
Он медленно цедил слова, призывая в свидетели обоих своих приспешников.
Я не смел пошевелиться, изо всех сил стараясь не моргать. Я знал, что, когда волнуюсь, кадык у меня судорожно ходит вверх-вниз. Чтобы избежать этого, нужно было дышать как можно спокойнее.
Резким движением Альмаро схватил сигарету, жадно затянулся, раздавил окурок в пепельнице, и сквозь дым я разглядел, как он судорожно разминает его большим пальцем.
Я подумал: «Сейчас они отдубасят меня, чтобы заставить говорить».
По улице неторопливо проехала повозка. Мерное цоканье лошадиных копыт медленно замирало, звонко отдаваясь в ночи, и, прислушиваясь к нему, я представил себе тихую улицу, зажженные фонари, зеленые ветки деревьев, нависшие над изгородями, и печаль пронзила мне сердце — печаль зверя, попавшего в западню.
И, когда смолк вдали шум колес, я с удивлением увидел перед собой бюро красного дерева и злое лицо Альмаро в ореоле желтоватого света лампочки.
— Ну-с, допустим, ты сделал это сам… Допустим, а? — Теперь он говорил уже ироническим, деланно любезным тоном. — Почему же ты это сделал?
Я промолчал. Он подумал, что я не хочу отвечать. На самом же деле я подбирал более точные слова для объяснения своего поступка. Но Альмаро вскипел:
— Ты почему срывал мои плакаты? Будешь отвечать?
Он буквально прорычал эти слова. Порывисто вскочил. Опрокинул стул. В комнате повисла зловещая, напряженная тишина. Теперь лицо Альмаро с выпученными глазами было освещено снизу. Казалось, голову его с бледным, одутловатым лицом, заштрихованным резкими тенями, отсекли от туловища и выставили, на фоне огромного светящегося шара.
Я с трудом выдавил из себя:
— Я не хочу… чтобы мои земляки… уезжали во Францию… работать на немцев…
— Ах, ты…
Он даже задохнулся. Это мое «я не хочу» подействовало на него словно оскорбление. Я посмел перечить ему! Я восстал, я осмелился восстать против него, против самого Альмаро!
Мне было известно, что в общем-то ему удалось набрать только самых забитых туземцев из глухих мест. Однажды в порту мне довелось увидеть, как грузили на пароход этих бедняг в грязных бурнусах.
— Куда ты суешься, а? Прохвост! Мерзавец!
Он сцепил руки. Его обвислые щеки дрожали. Ноздри раздувались, глаза совсем вылезли из орбит. Я невольно подумал, что он похож на рыбу.
Но больше, чем мой ответ, его, конечно, взбесило мое кажущееся спокойствие. Он вдруг обошел стол, запутался в проводе от лампы, яростно выругался, несколько раз пнул ногой воздух и оказался передо мной. От всей этой тяжело пыхтевшей туши несло бриллиантином, табаком и потом… Два человека, стоявшие позади, придвинулись вплотную, чтобы удержать меня, если я кинусь на него.
Альмаро выкрикнул срывающимся голосом:
— Куда ты суешься, гаденыш, куда?..
Я почувствовал, что сейчас он меня ударит. Я весь внутренне ощетинился, испытывая нелепое желание броситься на него первым, съездить его по морде.
Но Альмаро сдержался, сунул руки в карманы. Я слышал его хриплое, прерывистое дыхание, видел его огромные глаза.
Я подумал, что эта троица так разделается со мной, что уложит в постель по крайней мере недель на шесть. Живот у меня подвело, губы побелели, странная дрожь пробежала по затылку. Я инстинктивно боялся, как бы один из этих типов опять не ударил меня сзади по голове. Мне хотелось отодвинуться в сторону, прижаться к стене, чтобы хоть как-то избежать ударов.
Альмаро еще что-то говорил, но я плохо его слышал. К тому же теперь меня мало интересовало то, что он мог мне сказать. В воздухе пахло взбучкой, и я думал лишь о том, как бы подавить в себе зарождающийся страх. «Сейчас они мне все ребра переломают!» Будто сквозь плотную завесу доносился до меня голос — задыхающийся, грубый, немного медлительный голос Альмаро. Голос этот чего-то требовал, четко выговаривая слова, и в конце концов я услышал:
— …так как ты всего-навсего сопляк, на этот раз я тебя отпускаю!
И пока я жадно впитывал в себя эти слова, Альмаро изо всей силы залепил мне пару пощечин. Я как-то сразу отупел, голову обожгло огнем, на глаза навернулись слезы. Руки мгновенно вспотели, сознание помутилось. И не успел я опомниться, не успел подумать, чем «отплатить» Альмаро, как почувствовал, что меня толкают, хватают, волокут и вышвыривают вон из комнаты. У самой лестницы кто-то наотмашь ударил меня ногой в бедро.
На этот раз я чуть не закричал.
С трудом преодолел первые ступени. Я словно одурел, в ушах шумело. Сверху послышался голос Альмаро:
— Убирайся прочь! Вон!.. И чтоб я больше не слышал о тебе! Не то пожалеешь!..
Дверь захлопнулась.
Меня медленно обступала звенящая тишина. Послышался мерный бой часов. Я прислонился к стене.
И тогда я заметил внизу женщину, которая смотрела на меня. Ей было лет сорок. Она была бледна и казалась чем-то встревоженной. Спустившись по лестнице, я молча обошел ее. Впрочем, я и не смог бы говорить. Она стояла, скрестив руки, словно ей было холодно. Не успел я добраться до двери, как до меня донеслись торопливые шаги — женщина поднималась по лестнице.
Я даже не подумал, кто это. На улице стояли ранние сумерки, пронизанные лунным светом. Я остановился. Я сгорал от ненависти… Отчаяние и слабость охватили меня, будто я только что встал после болезни.
В саду было спокойно и сумрачно; голубоватые пятна теней лежали под деревьями. К горлу подступала тошнота.
52… Это номер виллы. Черные цифры на белой эмалевой табличке.
52… Не забыть. Ничего не забыть. Я на проспекте Телемли. Я двинулся вперед мелкими шажками, волоча ногу, словно калека.
И яростно твердил про себя: не забуду, ничего не забуду. Никогда.
В закоулке шепталась запоздалая парочка — мужчина и женщина тесно прижались друг к другу. Когда я проходил мимо, они замолчали…
II
Войдя к себе, я пластом рухнул на кровать. Все тело было покрыто потом.
В соседней комнате шаркала туфлями моя старая хозяйка, и я слышал, как она ворчала на кошек.
Альмаро… Я не мог думать ни о чем другом. Я без конца твердил себе, что должен был вцепиться ему в горло. Почему я ничего не сделал? Почему не ударил его? Что пригвоздило меня к месту? Я метался по кровати, кусал, кулаки. Во мне не было ничего, кроме ненависти. Казалось, голова вот-вот треснет. «Наверное, у меня начинается лихорадка», — подумал я. То и дело я вскакивал с кровати и ополаскивал водой пылающее лицо. Только поздней ночью мне удалось, наконец, заснуть, но и во сне я видел Альмаро. Его огромные глаза неотступно преследовали меня.
Когда я проснулся, было уже совсем светло. Я забыл завести часы, а ведь в шесть часов надо быть на работе. У меня не было ни малейшего желания идти в гараж. Я никого не хотел видеть.
Бедро болело. Я высунул ногу из-под простыни. На ней расцвел фиолетовый синячище с желтыми краями. Я машинально ощупал ноющую, распухшую ногу. Потом подумал о фонаре под глазом, вскочил с кровати и кинулся к зеркалу. Да, не очень-то красиво… Вздувшееся веко было какого-то противного коричневого цвета. Губы разбиты… Все это придавало мне смешной и жалкий вид.
Я опять завалился в постель и подумал, что с такой физиономией просто невозможно показаться на работе. Значит, я смогу вернуться к Моретти только через несколько дней. Но на самом-то деле это был лишь предлог, чтобы не выходить из дому, а посидеть и поразмыслить над тем, как бы получше отомстить Альмаро. Потому что Альмаро должен заплатить мне за оскорбление. Рано или поздно, но должен заплатить. Руки у меня начинали дрожать, как только я вспоминал о том, что случилось накануне.
Впервые в жизни испытывал я такое сильное, такое до отчаяния болезненное чувство унижения. Больше чем когда-либо я чувствовал себя сейчас одиноким, жалким, беззащитным. Какое правосудие станет на мою сторону? Какая месть, какая радость, какая победа возместят мне то отвращение к жизни, которое в это утро приковало меня к постели и опустошило всю мою душу?
Но вот ухо мое уловило какой-то шорох. Сердце забилось сильнее. Я смутно догадывался, что шорох этот вызван чем-то знакомым, но мне вдруг померещилось, будто это приехал Альмаро, будто я сам завлек его сюда своими мыслями, будто он входит ко мне… И хоть разум всячески противился этим нелепостям, я все же ничего не мог с собой поделать.
Я затаил дыхание.
Дверь приоткрылась.
Ох, как медленно отворялась она, эта самая дверь, выходившая из моей комнаты в квартиру хозяйки!
Вонзив ногти в ладони, я приподнялся на локте.
Позвякивая связкой ключей, в комнату вошла сгорбленная старуха, одетая во все черное. В руках у нее пустое ведро и совок для мусора. Она пришла убрать мою комнату. Ну конечно, кроме нее, никто не может так входить. Я облегченно вздохнул и обозвал себя идиотом.
Увидев, что я дома, старуха застыла на месте, не сводя с меня глаз.
Ей было никак не меньше семидесяти. Тело ее казалось каким-то осевшим, шеи не было, голова ушла в плечи, юбка начиналась под самой грудью. Седые волосы в некоторых местах были желтоватого оттенка. Мне не нравилось ее серое, вытянутое лицо, ее костлявые руки.
Она спросила:
— Разве ты нынче не работаешь?
Мне был ненавистен этот ее недоброжелательный тон, которым она умудрялась говорить самые обычные вещи. Я сухо ответил:
— Нет.
Она прошла по комнате, поглядывая вокруг с брезгливым выражением, словно прикидывая, каких еще бед можно ожидать от меня. Потом принялась подметать, что-то бормоча себе под нос. Ее монотонное брюзжанье и шарканье щетки о каменный пол до того осточертели мне, что я готов был крикнуть ей, чтоб она бросила это дело и немедленно убиралась восвояси. Но я будто оцепенел, и мне казалось, что любое сказанное мною слово лишит меня последних сил.
Через несколько минут старуха, не оборачиваясь, вдруг спросила:
— Что с тобой? Заболел, что ли?
У нее был сильный итальянский акцент. Звали ее Флавией, и родом она была из Сицилии, из Сиракуз. Она переспросила:
— Ну? Заболел, что ли?
Конечно же, она боялась, как бы меня не вышвырнули из гаража. Она беспокоилась о плате за комнату. В Алжире с конца 1940 года росла безработица, и хоть старухе было известно, что я хороший механик, но, наверно, она не раз говорила себе, что у Моретти, как и в других местах, в случае надобности начнут увольнять прежде всего самых молодых. Я отрывисто бросил:
— Да, заболел…
Она перестала подметать и посмотрела на меня в зеркало. Глаза ее смущали меня. Они чем-то напоминали глаза Альмаро.
Старуха заметила, что я тоже смотрю на нее, и принялась с такой силой вытирать зеркало, словно хотела стереть с него свое собственное изображение. Солнечный луч подкрался к ней, осветил ее сбоку.
Я закрыл глаза. Потом услыхал легкий шорох тряпки по полированному шкафу. С улицы и из дома до меня долетали и другие шумы. Обычно я их не замечал: они сливались в какой-то неясный гул, не доходивший до сознания. Но сейчас я различал и крики детей, и песню, льющуюся из радиоприемника, и пронзительный голос женщины, зовущий кого-то. Я спрашивал себя: не сон ли это, действительно ли все эти звуки живут вне меня, или же это лишь одна из тех иллюзий, что рисуются больному воображению? Под окнами прогромыхала тяжело груженная машина. Задребезжали стекла.
Я опять открыл глаза, и то, что увидел, очень удивило меня. Старая Флавия, думая, что я заснул, приблизилась ко мне. Толстая, серая, словно сова, застыв в неподвижной позе, она разглядывала меня, опершись на ручку щетки. В ее взгляде сквозили и презрение, и любопытство, и насмешка. Казалось, она нимало не смутилась, когда я неожиданно посмотрел на нее. Она усмехнулась, обнажив свои почерневшие зубы, торчавшие из бледно-розовых десен, и сказала довольным голосом:
— Э, да ты, оказывается, вовсе не болен! Просто ты подрался и тебе хорошенько всыпали…
Кажется, она обрадовалась, уличив меня во лжи, а может быть, ей было приятно узнать, что меня основательно вздули.
Это привело меня в бешенство, и уж не знаю, как только мне удалось сдержаться. А Флавия все смотрела на мои разбитые губы, на заплывший глаз. Потом, не сказав ни слова, пожала плечами, и мне показалось, что в ее глазах заиграли хитрые огоньки.
В первый раз я прочел во взгляде постороннего человека, что ему известно о моем поражении. Волна гнева захлестнула меня. Согнувшись в три погибели, старуха подбирала сор совком. Ее неторопливые, спокойные движения еще больше разжигали мою ярость. Я крикнул:
— Ну да! Мне здорово всыпали! Но это еще не все! Нет! Не все! Я отомщу! Я еще отомщу за себя!..
Старуха выпрямилась и повернулась ко мне. На ее лице не было удивления, вовсе нет! Она была серьезна, строга. Перевалившись на бок, почти свешиваясь с кровати, я выдержал ее взгляд и вдруг почувствовал, как ненависть проникает во все, даже в самые далекие, клеточки моего тела. Я посмотрел на нее с такой ненавистью, словно передо мной стоял сам Альмаро. Я ненавидел ее так же, как и Альмаро!
Старуха не спеша взяла ведро, щетку, совок, тряпку и направилась к двери. Она и в самом деле походила на сову. Потом обернулась и, словно для себя, хрипло произнесла наставительным тоном:
— Скоро ты наворотишь таких дел, что и сам не рад будешь…
И захлопнула дверь.
Растянувшись на койке, я пробурчал:
— Вот подлюга!
Я был весь в поту. Над кроватью жужжали мухи.
III
Во вторник вечером.
Наступила ночь, и темнота, разлившаяся за окном, казалось, проникает в меня и вызывает озноб во всем теле. Я не мог больше сидеть в этой комнате и прыжком вскочил с кровати.
Еще раз полюбовался в зеркале своим глазом и губами. Подумал, что мое исчезновение, наверно, встревожило Монику. Но мне не хотелось появляться к ней с распухшим лицом. Уже больше недели мы не были вместе… Однако я больше чем нужно задержался у зеркала и начал уже испытывать то тревожное чувство, которое охватывало меня всякий раз, когда я слишком долго предавался этому занятию. Наконец я решился, набросил куртку и торопливо вышел. На лестнице никого не было. Выйдя на улицу, я двинулся вперед, слегка прихрамывая. Какая-то женщина, стоявшая на углу улицы, кивнула мне, улыбаясь, но я молча прошел мимо. Ночь была светлая. Преодолев несколько лестниц, я вскоре очутился у виллы.
Сердце колотилось от волнения и быстрой ходьбы. Прижавшись спиной к стене, я неподвижно замер напротив решетчатой ограды.
Дом 52!
Мимо прошел троллейбус. Слабо освещенные лица пассажиров, видневшиеся за стеклами троллейбуса, были какого-то мертвенно-землистого цвета.
Я сунул руки в карманы, нащупал нож. Дом как будто вымер. Нигде ни огонька. Листья пальм в саду, залитые светом поднимающейся луны, казались вырезанными из белой жести. Я поискал глазами окно кабинета на втором этаже. Так и есть, третье слева. Вчера, выходя из дома, я свернул на аллею справа и должен был пройти вон под тем развесистым фикусом. Сейчас я что-то не помнил этого фикуса. Но зато в память отчетливо врезалась вот та амфора, стоящая у входа в сад.
По улице, пригнувшись, промчался велосипедист. В темноте проплясал его маленький фонарик. Потом мимо прошла молоденькая девушка и украдкой взглянула на меня. Моя застывшая в ожидании фигура могла вызвать подозрение. Но я все-таки стоял и стоял, будто загипнотизированный этим белым фасадом, этими опущенными жалюзи.
Собаки в доме не было. Если бы кто-нибудь захотел проникнуть в виллу, ему достаточно было перелезть через решетку в конце ограды и, прячась за деревьями, добраться до угла здания. Оттуда можно вскарабкаться на балкон по водосточной трубе. Для этого нужны новые сандалии на добротной веревочной подошве. Широкую балконную дверь открыть, вероятно, не трудно. Для того чтобы отпереть замок снаружи, часто бывает достаточно простой отмычки из толстой проволоки.
Какой-то прохожий наткнулся на меня в темноте, от неожиданности отпрянул в сторону и ускорил шаг. Отойдя на приличное расстояние, он раза два обернулся. Я следил за ним до тех пор, пока его силуэт не растаял в темноте. Немного погодя из-за крыши выплыла луна. Она залила своим светом весь сад и мою одинокую фигуру… Я почувствовал себя голым, будто вдруг вся моя одежда соскользнула к ногам. Теперь меня легко заметить.
Сигналя, мимо пронесся еще один троллейбус; его круглые фары выбрасывали пучки голубоватого света. Пассажиры, цеплявшиеся за подвесные ремни, походили на вяленых рыбешек, подвешенных за жабры. Я все же заприметил одну мавританочку, поправлявшую чадру. Красивая девушка… беленькая такая…
Однако стоит ли проникать в дом? Можно ведь подождать, притаившись на балконе, и схватить того, кто откроет дверь!
Альмаро раскрывает створки двери, и я внезапно вырастаю перед ним!..
Придется изо всех сил ударить его, уложить на месте одним ударом, а потом бежать тем же путем. Я не двигался, но дрожь от этого почудившегося мне яростного движения пробежала по мускулам; волна дикого неистовства охватила меня. Смакуя, я представил себе эту сцену: удивленное лицо Альмаро, его вскинутые брови… Я бью его дубинкой прямо в лоб, опрокидываю на пол. И, конечно же, кидаюсь на него. Нужно оставить ему о себе долгую память… Я все так же неподвижно стоял у стены и чувствовал, что какая-то часть моей души так ожесточилась, что никогда уж больше не смягчится. Потом я машинально повернулся и увидел, как город сверкает множеством огней, свет которых пробивается сквозь листву деревьев. И мне показалось, что с той самой минуты, когда я снова пришел к дому Альмаро, я уже не был одинок в своем городе. Мне показалось, что теперь, когда я осознал свое решение, я могу бродить по улицам Алжира, как по своему собственному владению, где и люди и вещи мне подвластны.
— Я еще вернусь…
Я знал: в этой решимости заложена беспощадная угроза. Но сейчас было бы неосторожно околачиваться у самой виллы. Если здесь на меня наткнется какой-нибудь полицейский, то непременно начнет допрашивать, потому что мое пребывание в этом пустынном месте явно подозрительно. Итак, нужно уходить. Но этот дом, казалось, притягивал меня к себе. Я словно окаменел. Ночь пахла гвоздиками. Такая же ночь, что и вчера: те же тени, тот же сладковатый запах… На мгновенье мне представилось, как моя собственная жалкая тень движется по саду неровным шагом, и сердце мое дрогнуло. Мне пришлось сделать над собой усилие, чтобы уйти.
В это мгновенье из-за поворота, коротко просигналив, вынырнула машина. Большая черная машина. Она остановилась у виллы, и у меня хватило мужества не сбежать. Я прижался к стене, скрытой в этом месте густой тенью от свисавших вьюнков.
Мотор заглох, и мне вдруг показалось, что я один в пустыне, а кругом медленно разрастается бескрайная ночь.
Из машины вышли двое.
Один из них наклонился к шоферу — это был Альмаро. Я задержал дыхание и услышал несколько коротких слов. Машина тронулась. Меня не заметили, но тем не менее я ощущал огромную тяжесть, навалившуюся на меня.
Альмаро увидел меня только тогда, когда толкнул ногой калитку. Я весь напружинился, готовый тут же схватиться с ним. В кармане я раскрыл нож и теперь держал его лезвием вверх, чтобы скорее выхватить. Если Альмаро двинется ко мне, я выжду и пырну его ножом в живот!
Но он не двигался. Свет падал на него со спины, лицо было в тени. Эта черная маска, выражения которой я не мог различить, волновала меня как раз больше всего. Человек, сопровождавший Альмаро, остановился посреди аллеи. Он тоже ждал. Теперь сердце мое билось быстро и четко, я часто дышал. Все мускулы повиновались мне.
Между мной и удивленным человеком за решетчатой калиткой протянулась невидимая нить, которую я никак не мог разорвать. Я чего-то ждал, чего — сам не знаю. Я ждал и знал, что на этот раз ненависть утроит мои силы, если он бросится на меня. Я был уверен, что ударю его, ударю с бешенством, беспощадно и ничто не остановит меня! Но Альмаро не двигался. И я подумал: он тоже ждет, что я сделаю какое-нибудь угрожающее движение. У него, наверно, есть револьвер. И он выстрелит не раздумывая. Меня душила ярость — я задыхался. Я готов был ринуться вперед, наброситься на него. Выстрелит или нет? В его неподвижности было что-то зловещее. Он казался совсем маленьким. Ну да, он пригнулся, черт его побери! Конечно, он узнал меня и был начеку! Я не мог больше сдерживаться и выкрикнул по-арабски:
— Дерьмо! Свинья!
Мне показалось, что мой голос заполнил всю эту бескрайную ночь, что этот белесый свет, эта лунная спокойная тишь вот-вот взорвутся с ужасающим грохотом. Но и в этом горячечном состоянии я почувствовал, как тревога леденит мне грудь. Не сводя глаз с Альмаро, стоя все так же спиной к стене, я сделал шаг в сторону. Рук из карманов я не вытащил. Я был уверен, что при малейшем движении, которое покажется ему подозрительным, он ухлопает меня. Но не от этого бешено колотилось мое сердце, нет! Просто меня охватила злоба при мысли о том, что я могу еще раз очутиться в руках Альмаро, что вынужден удирать от него только потому, что у меня нет ничего, кроме жалкого ножа, что я должен снова признать себя побежденным. И на этот раз побежденным… И на этот раз униженным…
Я медленно пятился, отступал, не спуская глаз с силуэта за решеткой.
Альмаро не пошевелился, когда я оскорбил его. А он мог бы выстрелить. Почему же он не стрелял?
Я снова крикнул:
— Ты еще мне заплатишь!..
Но эта угроза тут же показалась мне такой пустой, такой смехотворной, что я, не оглядываясь, пошел по дороге. Меня снедали стыд, бессильная злоба, отвращение. Не все ли равно, если тот, другой, выстрелит мне в спину? Я был готов умереть. Я заслуживал смерти. Пусть я свалюсь на тротуар с пулей в животе!..
Я не оглянулся.
Валясь с ног от усталости, я вошел в свою комнату. Болело бедро. Резкая боль пронизывала всю ногу, засев где-то в самой мякоти.
Я заглянул в зеркало, увидел свое растерянное лицо и отвел глаза в сторону.
IV
Окно было распахнуто настежь, но в комнате стояла жара. Лежа на кровати, я весь обливался потом.
Я пытался понять поведение Альмаро. Он, конечно, подумал о покушении. Чем иным мог он объяснить то, что я торчал у его дома, как не намерением отомстить ему? Заметив меня, он сразу же насторожился и вытащил револьвер. Правда, в темноте я не мог разглядеть оружия, но он, безусловно, держал его в руке.
Значит, Альмаро испугался! Значит, я внушил ему страх! Мысль об этом доставила мне удовольствие. Приятно было думать, что отныне он будет остерегаться меня и примет меры предосторожности. В любое время дня и ночи он будет бояться, как бы я не вынырнул из темноты, из-за угла, из-за машины и не убил его.
Я закурил, нервно разминая сигарету пальцами.
Зеркало умывальника висело как раз напротив моей кровати, и всякий раз, когда я затягивался сигаретой, в глубине его загорался розовый огонек. На несколько минут я весь ушел в эту игру и ни о чем не думал: при каждой вспышке огненной точки я различал только одно — свое лицо, похожее на какую-то красноватую маску, выглядывавшую из Зеленого омута. Продолговатую маску с черными провалами на месте глаз, будто у меня были пустые глазницы.
Вот такое лицо будет у меня после смерти. Да, я буду именно таким: высохшее лицо, прозрачная кожа, темные пятна на щеках, на лбу, на висках. Я не боялся смерти. Иногда, правда, я думал о ней, но это мало меня волновало. А в эту ночь игра с зеркалом вызвала во мне смутную тревогу. Я не хотел умирать, не отомстив Альмаро. И никак не мог отогнать от себя эту навязчивую мысль. Мне начали мерещиться всякие нелепости: то я заболеваю тяжелой болезнью, то становлюсь жертвой несчастного случая и меня выносят из больницы ногами вперед.
Я думал, что если со мной случится что-нибудь подобное, то я приду в отчаяние не от уверенности в близкой смерти, а от сознания того, что Альмаро останется в живых.
Я опять затянулся сигаретой: захотелось снова увидеть в зеркале свое лицо с огромным лбом и запавшими щеками. Но на этот раз под темными дугами бровей я уже разглядел свои глаза. Они сверкали в глубине глазниц, словно две белые жемчужины. И я сказал себе, что готов убить Альмаро, а уж потом мне будет не то что безразлично, но легче умирать.
В среду.
Около полудня ко мне притащилась старая Флавия; ей надо было убрать в комнате. Вошла она тихонько, украдкой, но я все же уловил позвякивание ключей, стук посуды и проснулся. Мне не хотелось разговаривать с ней, и я сделал вид, что сплю. Сквозь приоткрытые веки я видел ее черно-серую фигуру, залитую бьющим из окна солнцем.
Она подошла к кровати; я постарался дышать ровнее. До чего же неприятно лежать вот так, когда на тебя устремлен чей-то внимательный взгляд! Мне захотелось подшутить над старухой — сделать вид, будто я неожиданно проснулся. Я услышал, как она что-то пробурчала себе под нос, потом вышла из комнаты. Рывком я вскочил с кровати и начал торопливо бриться. В ту же минуту на лестничной клетке прошуршали шаги. Бритва замерла в воздухе, я весь превратился в слух. Кто-то остановился у самой двери. Я вдруг подумал, что, если это пришли за мной, у меня будет самый идиотский вид с этакой намыленной физиономией. Заторопившись, я вмиг вытер лицо полотенцем. В дверь постучали. Как знать, что кроется за этим стуком? Может быть, Альмаро встревожился и напустил на меня полицию? Я затянул пояс потуже и решил сопротивляться. За дверью говорили. Голос старухи:
— Дома он. Дрыхнет. Стучите сильнее.
(Вот стерва! Конечно, она всегда готова предать меня!)
— Уже стучал. Он не болен?
(Голос показался мне знакомым.)
— Сами увидите…
Снова постучали — на этот раз сильнее, пожалуй, даже с нетерпением. Я глянул в зеркало и увидел там свою пригнувшуюся фигуру, очень бледное лицо.
— Смайл!
Я ошибся. Это Фернандес. Я был так удивлен, что и не подумал пойти открыть дверь.
— Смайл! — опять крикнул Фернандес, барабаня в дверь.
Что ему от меня нужно? Я не пошевелился. И без него тошно — так зачем еще он приперся ко мне?
Наконец я открыл, усиленно моргая глазами, чтобы подумали, будто я только что проснулся.
Передо мной стоял, удивленно глядя на меня, Фернандес.
— Что случилось? Тебя избили?
— Входи. Пустяки…
Я нервничал. Меня раздражал его пристальный взгляд. Он, должно быть, думает, что мне просто-напросто съездили по физиономии. Я сказал:
— Садись. Сейчас вот только побреюсь.
Он уселся на край кровати, вынул пачку сигарет.
— Ну, ты чего зашел?
Наигранный беззаботный тон. Мне страшно хотелось, чтобы он не засиживался.
— Тебя ведь сегодня не было в гараже. Вот мне и захотелось узнать, что такое с тобой стряслось, — спокойно ответил Фернандес.
— Что новенького в гараже?
— Почти ничего. Но тебя скоро уволят… Кое-кого уже сокращают.
Я промолчал. Это меня не трогало. Фернандес спросил:
— Закуришь?
— Только что бросил.
Он старательно раскурил сигарету. Я понял, что он не торопится и пришел ко мне не только затем, чтобы, справиться о моих делах.
Бреясь, я рассматривал в зеркало его тонкую белесую мордочку с желтыми глазами. У него была очень бледная кожа, испещренная веснушками. Он был одет в синюю спецовку и брюки цвета хаки — память о 39–40 годах, которые он провел в Нанси в танковых войсках. Был взят в плен в июне. Сбежал в начале июля, как раз накануне отправки в Германию. Хороший товарищ, искренне любит меня, но пришел очень уж некстати. Сейчас мне во что бы то ни стало нужно побыть одному.
— Кто это тебя так разукрасил? — спросил он.
— Что? — вяло отозвался я.
Я-то прекрасно понимал, что речь идет о моем распухшем лице, но у меня не было желания поддерживать разговор.
Я взглянул на Фернандеса, и он, казалось, смутился. Сделав резкое движение рукой, в которой была зажата сигарета, он сказал, чуть усмехнувшись:
— Так. Подрался, что ли?
Я выбрил под подбородком ту, самую трудную, часть его, где волосы растут в разные стороны. Фернандеса, видимо, удивляло, что я медлю с ответом. А я подумал о том, какие лица будут у товарищей из гаража, когда он им скажет: «На малыша Смайла напали какие-то типы из машины, когда он сдирал плакаты Тодта!»
Фернандес ждал. Сидя на краю кровати и болтая ногами, он следил за движением бритвы под подбородком.
Наконец я выпалил:
— На меня наскочили два типа.
— Почему?
Нервы сдали у меня до того, что я чуть было не крикнул: «Ты мне осточертел! Кто тебе дал право задавать мне вопросы?»
Но я только сказал:
— Я как раз сдирал плакаты…
Это сообщение, как мне показалось, очень заинтересовало его. Он встал, совсем забыв о сигарете, торчавшей в углу рта, и сощурился от ее едкого дыма.
— Плакаты? Какие плакаты?
— С призывом ехать на строительство укреплений во Францию.
— А что это за типы?
— Понятия не имею. Они выскочили из машины.
— Они застали тебя врасплох?
— Да…
— Европейцы?
— Да.
Теперь он оставил меня в покое. Я не хотел ему рассказывать продолжение всей этой истории.
— Сволочи, — пробормотал Фернандес.
Он был искренне возмущен. Я знал, что он входит в одну из групп алжирского Сопротивления.
— А если бы они передали тебя в руки фликам, ты бы живо очутился в Мешерии, а то и в каком-нибудь другом концлагере еще почище.
Скупым, точным движением Фернандес зажег новую сигарету. В промежутках между затяжками он покачивал головой.
— А ты знаешь, какой мерзавец занимается вербовкой рабочих для бошей?
На мгновенье он замолчал и отвел взгляд. Я понял: сейчас он скажет мне об Альмаро, и ждал его слов почти со злорадным нетерпением.
— Бывший компаньон Моретти. С тех пор как он работает на итало-германскую комиссию, он загребает сумасшедшие деньги!
Все это мне было известно, и поэтому я молчал. Я как раз брил над верхней губой.
— Этот человек опасен, потому что он не глуп и ему не откажешь в храбрости, — продолжал Фернандес. — Ну и, кроме того, он превосходно говорит по-арабски. Он любит деньги и немало их зарабатывает на каждом бедолаге, которого ему удается зацапать для отправки во Францию. К тому же, мне кажется, у него какие-то делишки с интендантством Роммеля.
Фернандес вдруг оживился. Его бледное лицо порозовело, пошло пятнами по лбу, по щекам, будто его хватил солнечный удар.
— Мерзавец!.. Такого пристукнуть мало.
Внешне я был совершенно спокоен и все же чувствовал, как меня снова охватывает волнение. Фернандес встал и принялся ходить по комнате. Я заметил, что зеленоватые брюки немного коротки для его длинных ног и болтаются выше лодыжек. Тихо цедя слова, он повторил:
— Такого пристукнуть мало…
На этот раз от моего безразличия не осталось и следа. Я подумал, что он повторил эти слова специально для меня. Он как бы давал мне совет, исподволь подталкивал и ободрял меня. И я почувствовал, как внутри меня все вдруг потеплело, высохло, славно тело мое наполнили горячим пеплом. В зеркале было видно, что теперь Фернандес неподвижно стоит у окна. Я повернулся, чтобы лучше рассмотреть его и убедиться, не ошибся ли я. Но нет, он сказал это для себя. Казалось даже, он не обращает на меня ни малейшего внимания. Все зеркало было испещрено брызгами солнца, да и у меня на лице играли солнечные зайчики, щекоча кожу. «Такого пристукнуть мало!» Значит, и другие ненавидят его. А ведь тех, других, не избили, не оскорбили, не унизили, как меня! У тех, других, меньше прав на ненависть, чем у меня! Крапинки солнца двигались по лицу: я стал похож на человека, пораженного какой-то ужасной болезнью. Но вот Фернандес отошел от окна, и поток солнца залил каменный пол.
— Ты не запомнил номер машины?
Удивленный, я повернулся к нему. Я хотел было придать лицу насмешливое выражение, но вовремя вспомнил о своем подбитом глазе и распухших губах. (С насмешливой ухмылкой я выглядел бы еще безобразнее.)
Поэтому я лишь пожал плечами.
— Ну конечно же… — заметил Фернандес, словно спохватившись, что задал дурацкий вопрос.
Уйдет ли он наконец? Я добрился, смочил лицо водой и старательно высушивал его, прикладывая к коже полотенце. Мне страшно хотелось, чтобы он ушел, но Фернандес, казалось, совсем не торопился. Он работал у Моретти в утренней смене и уже отстукал свои восемь часов.
Я стал тщательно вытирать детали бритвы.
Фернандес, конечно, ждал, пока я кончу, чтобы заговорить о том главном, ради чего он и пришел. Ведь не явился же он только для того, чтобы справиться о моем здоровье. Он мне надоел. Мне до зарезу надо было побыть одному, и теперь вот приходилось делать усилие, чтобы скрыть свое плохое настроение. Тем не менее я спросил его:
— Ты видел Монику?
Он знал, что Моника моя подружка.
— Видел. У нее все в порядке. Вчера вечером она спрашивала о тебе. Я сказал, что зайду к тебе сегодня.
(Должно быть, мое неожиданное исчезновение удивило ее.)
— Славная девушка, — добавил Фернандес. — Похоже, что она здорово к тебе привязалась.
На сей раз он попал в точку. Его слова были мне приятны. И неожиданно я пожалел, что обошелся с ним так неприветливо.
Моника, ее отец и старший брат убежали из Рубэ в сентябре 1940 года и с того времени держали здесь маленький ресторанчик, где я обычно обедал вместе с товарищами по гаражу.
До меня Моника сошлась с неким Андре, который сразу же, как только узнал, что она беременна, куда-то уехал. Ребенок прожил всего две недели.
Я частенько думал об этом самом Андре, об этом незнакомом мне человеке, испытывая в такие минуты удивлявшее меня чувство гнева. Я спрашивал себя, действительно ли люблю Монику. Ну да, люблю ли я ее? Любовь, как и ненависть, как и любая другая глубокая страсть, должна захватывать человека целиком, входить в его плоть и кровь. А я и сам хорошенько не знал, как у меня с Моникой.
Однажды вечером, провожая Монику домой из ресторанчика, я обнял ее. Она жила одна в скромной и со вкусом обставленной комнатке на последнем этаже высокого меблированного дома. Ту ночь мы провели вместе… Мы лежали на кровати, и через открытое окно до нас доносилось звездное дыхание ночного неба…
Я закурил сигарету, которую предложил мне Фернандес. Казалось, настало время поговорить о серьезных вещах. Не знаю отчего, но меня вдруг охватило чувство острого любопытства.
— Я хотел у тебя спросить, — начал Фернандес, — как твой дядя Идир… Его ведь зовут Идир?
— Да.
— Так вот, по-прежнему ли твой дядя Идир время от времени бывает в Марокко?
Странно, что Фернандес заинтересовался контрабандой.
— Тебе нужен материал на пальто, что ли?
Мне хотелось произнести эти слова с улыбкой, но тут я вспомнил о своих распухших губах и затекшем глазе.
— Не шути. Дело важное…
Он понизил голос, как будто хотел придать оттенок большей интимности и даже таинственности нашему разговору.
— Твой дядя не собирается туда на днях?
— Я ничего не знаю об этом..
— Ты не пойдешь к нему?
— Нет.
Фернандес упорно тер маленькое жирное пятнышко на своих брюках, возле коленки. Когда же он уйдет? Мне казалось, он сидит здесь уже много часов. Я посмотрел на него недружелюбно. Он поднял голову, и я увидел его почти бесцветные глаза. Мать его была эльзаской. Я знал ее — видел однажды в Оране: крупная сухощавая женщина со светлыми волосами и такими же, как у сына, бесцветными глазами. Фернандес снова заговорил:
— Послушай. Это не то, что ты думаешь. Речь идет об одном человеке… одном товарище, который должен пробраться в Марокко в ближайшие дни. Тайком. О паспорте не может быть и речи. Его выследила полиция. За ним усилилась слежка. В районе между Тлемсеном и Марниа свирепствует тиф. Сейчас повсюду рыщут жандармы.
— И тебе хочется, чтоб его сопровождал Идир?
— Чтобы он провел его в Уджду. Пусть бы он довел его только до Уджды, а там ему помогут. Догадываешься, куда он пробирается?
Я ни о чем не догадывался. Можно было предположить все, что угодно, — ведь я точно не знал, кто этот человек и что ему нужно. Фернандес немного раздражал меня своей таинственностью. Он, должно быть, заметил мое недовольство и сказал:
— Ему нужно попасть в Англию.
— Через Казу и Гибралтар?
— Да.
Он не сразу решился мне ответить. Быть может, есть другой путь — через Арбауа и Танжер. Или на юге — через Агадир или Могадор. Не доверяет он мне, что ли? Я долго молча смотрел на него, потом откинулся назад.
— Мой дядя слишком стар для такого дела.
— Слишком стар? Что ты мне заливаешь?
Я почувствовал, как меня снова охватило враждебное чувство к Фернандесу. Почему он не скажет мне все, что знает? Наконец он, кажется, решился и нетерпеливым жестом отбросил сигарету.
— Слушай. Этот товарищ попал сюда из Марселя. Ему грозит серьезная опасность.
— Почему?
— Видишь ли… Он убил немца, офицера… Нужно, чтобы он как можно быстрее пробрался в Гибралтар.
— Понятно…
— Ему многое известно. А ведь самый отважный человек не может поручиться, что он не заговорит в руках специалистов по пыткам.
Он заметил, что говорит слишком громко, и замолчал, настороженно прислушиваясь. Я успокоил его:
— Никого нет. Старуха во дворе.
Мне льстило, что Фернандес решился, наконец, посвятить меня в это дело, а сама история показалась драматической и очень волнующей. Фернандес наклонился и доверительно добавил:
— Полиция знает его приметы.
— Но как же ему удалось бежать?..
— Ему помогли товарищи.
Он медленно почесал грудь. Я и так и этак прикидывал про себя слова: «специалисты по пыткам». На жандармских постах и даже в городских комиссариатах истязали арабов, из которых хотели вытянуть какие-либо сведения или признания: к палке, продетой под колени, привязывали кисти рук, стегали хлыстом, вливали воду через пищевод, забивали бутылку горлышком в задний проход. Я слышал разговоры об этом. Но можно представить себе, к каким изощренным пыткам прибегают там в случаях крайней необходимости. Я даже вздрогнул от отвращения, словно чья-то липкая, ледяная рука коснулась моего затылка.
— Известно, что он здесь. И в полиции такая суматоха поднялась, что дальше некуда. Его нужно срочно переправить.
— Мой дядя стар и болен…
— Но ведь совсем недавно он перешел границу в лесу и вернулся обратно с тюком в сорок килограммов на спине.
— Да, но это не одно и то же: провести… твоего товарища или пронести сорок килограммов контрабандного товара… В глазах судей это разные вещи. А ты ведь сам говоришь, что охрана усилена.
Фернандес понуро опустил голову. Я почувствовал, что он огорчился и приуныл, и добавил:
— Не знаю, согласится ли Идир. Он ведь и в самом деле болен. Теперь он занимается переброской масла. Это не так трудно. Правда, он зарабатывает меньше, чем на тканях, но зато меньше устает, да и не рискует так.
— Где он живет? Нельзя ли нам сходить к нему вместе?
— Когда твой товарищ сможет двинуться в путь?
— Его спрятали на маленькой ферме. Он мог бы уйти на следующей неделе.
— Тогда мы вернемся к этому разговору в пятницу.
Фернандес заволновался.
— Но мне нужно знать как можно быстрее, согласится ли твой дядя! Если он откажется, я должен буду найти другого проводника. А это не так просто…
— Если дядя откажется, я могу пойти сам. Я три раза ходил с ним по этому пути и знаю все промежуточные пункты.
Фернандес встал. Моя, настойчивость смущала его.
— Это очень серьезно, — протянул он. — Очень серьезно…
— Я это прекрасно понимаю.
Я чувствовал, что он где-то далеко — весь во власти противоречивых и беспорядочных мыслей.
— Товарищ, о котором идет речь, многим рискует. Повторяю: если его схватят, то постараются всеми средствами вытянуть из него кое-какие сведения.
— Ты не доверяешь мне.
Он улыбнулся, взглянул на свои потрескавшиеся руки с черными ногтями.
— Если уж выбирать между твоим дядей и тобой, то мы предпочли бы дядю.
Он сказал это «мы» вместо «я», чтобы подчеркнуть, что выбор зависит не от него, а от какой-то таинственной власти, от мощной организации, которая знает, чего хочет. А как же я? Знал ли я точно, чего хочу? Может быть, в глубине души мне просто хотелось на некоторое время покинуть Алжир. Или пережить короткое и напряженное приключение. Или бежать от самого себя…
Расхаживая взад-вперед мимо шкафа, я каждый раз видел в зеркале свое застывшее лицо, полоску упрямо сдвинутых бровей.
— В четверг мы пойдем поговорить с Идиром. Если он откажется, вы возьмете меня.
Казалось, Фернандеса поразил мой решительный тон.
— Согласен. Если он скажет «нет», пойдешь ты. Я договорюсь об этом с другими.
Я почувствовал, что одержал легкую победу, отвернулся к окну и принялся рассматривать желтые крыши домов.
Сейчас, больше чем когда-либо, мне хотелось, чтобы Фернандес ушел. Он раздражал меня. За спиной я слышал его дыхание.
— Значит, до четверга?
— Ну да, до четверга, — ответил я, пытаясь подавить раздражение.
Он дружески хлопнул меня по плечу и протянул руку. Я спрашивал себя: почему я предложил свои услуги для этого дела? Почему оно могло меня интересовать? И как я мог забыть об Альмаро? Не хотелось ли мне покинуть город лишь для того, чтобы освободиться от навязчивых мыслей о мести? Не было ли это неосознанным бегством от самого себя? Машинально я ответил на рукопожатие Фернандеса и быстро отнял руку.
— Ты и в самом деле стал каким-то нервным, — заметил он удивленно.
V
Снова оказавшись в одиночестве, я почувствовал огромную усталость. С понедельника я почти ничего не ел. В изнеможении я повалился на кровать, скрестил на груди руки. В голове всплыли слова Фернандеса об Альмаро: «Умен, смел, но жаден до денег и нахален». Я усмехнулся. Многие из крупных алжирских колонистов подходили под это определение. Их отцы налетели сюда с берегов Европы как «стая воронья». Ну да, я ведь изучал Эредиа в школе! Сколько разных разностей узнал я в школе! И что люди рождаются свободными и равными!
И что нужно уважать чужую собственность! И что умереть за родину — самая прекрасная, самая завидная участь!..
Я повернулся, уткнулся носом в стенку. Наш учитель, человек, которого я очень любил, внушал нам, что иногда неплохо побыть наедине с собой. Тогда же я открыл: это увлекает меня в такие глубины, что, когда я выбираюсь оттуда, душа моя охвачена смятением, а на сердце будто кошки скребут. Мир, о котором рассказывал в школе учитель — родом он был из Марселя, и от него пахло чесноком и солнцем, — был тем сказочным миром, образы которого я никогда не мог совместить с действительностью. Вечно я улавливал какие-нибудь неточности на этих цветных фотографиях, один из цветов которых был слишком ярок и тем непоправимо портил весь снимок. «Республика — вот наша муза! Погибнуть или победить…» И эту песнь мы тоже когда-то выучили. Из всех школьных песен она была единственной, обладавшей для меня какой-то особой притягательной силой. Когда мы хором пели в классе припев, в груди словно поднималась огромная волна, вся в искрящихся клочьях пены. Признаться, я любил погружаться в воспоминания об этих юных годах, несмотря на некоторые омрачавшие их пятна. Ну как можно, например, забыть голос той женщины, матери одного из моих товарищей, которая, подзывая к себе сына, выкрикивала: «Не смей играть с арабом!»? Конечно, можно пересилить ту боль, которая вдруг вспыхивает в сердце. Легко сказать! Ведь существовал еще и Альмаро! И он бередил мою рану. Я представлял себе, как он вербует в дуарах рабочих. Вокруг него — молчаливые, подавленные феллахи… И он говорит им об их нищете, которая безмерна, — кто может это отрицать? И они слушают его, его, который презирает их, его, который наживается на их нищете!
Я снова заворочался на кровати и как раз в эту секунду услышал, как по коридору семенит старая Флавия. Вот она толкнула дверь, но на этот раз я уже не притворялся спящим.
Она вошла с тем язвительным видом, который мне так не нравился. Какого черта ей еще от меня нужно?
— Я тут приготовила кое-что подлечить тебе глаз, — сказала она.
Флавия остановилась у окна. Горшочек, который она прижимала к животу, поблескивал на солнце. Я хмуро заметил:
— Это не поможет.
Она буркнула:
— Что ты в этом понимаешь!
Потом с оттенком нетерпения в голосе:
— Ну-ка! И нечего строить такую рожу.
Что она вмешивается? Мне захотелось выставить ее за дверь. Но она отрывисто приказала;
— Вставай!
Чертыхаясь, я подошел к окну, и, когда снова посмотрел на Флавию, меня удивило напряженное, почти озабоченное выражение ее лица. В горшочке была какая-то фиолетовая масса, от которой пахло яйцом и вином. Да разве я позволю вымазать себе лицо этакой дрянью?
— Замечательное средство, — заметила старуха, словно догадываясь о моем отвращении. — Завтра ты уже сможешь пойти на работу.
Я чуть было не вскрикнул, тут только поняв, куда она клонит. Ну конечно же, она хотела, чтобы я как можно скорее вернулся к. Моретти! Наверно, боялась, что я не внесу квартплату в конце месяца! Но она уже окунула кусок ваты в горшок:
— Тебе надо подержать этот компресс по крайней мере полчаса.
С профессиональной сноровкой сиделки старуха приложила к моему веку ватный тампон, не переставая что-то бормотать, будто про себя. Сначала я не слушал ее. Как все очень одинокие люди, Флавия часто размышляла вслух. Но вот я услышал, как она говорит:
— …и все было бы хорошо, если бы все сидели смирно…
Так это же обычный совет полицейских комиссаров, жандармов, всяких начальников и управляющих крупными поместьями! «Сидите смирно! Примиритесь с тем порядком вещей, который мы вам навязываем. Вчера мы посылали вас сражаться с Гитлером. Сегодня отправляйтесь на него работать. Не пытайтесь что-либо понять. Сидите тихо — вот и все!»
Я резко отстранился от старухи.
— Ладно, хватит.
Она пробурчала что-то неодобрительное и поставила горшочек на стол.
— А коли вздумаешь выйти сегодня вечером, можешь снова приложить. Раз уж тебе так хочется получить еще одну взбучку…
Я молчал, испытывая чувство отвращения к старухе. Я даже не поблагодарил ее, когда она уходила, и снова бросился в постель.
В зеркале напротив, в развилке, образованной подошвами моих сандалий, я увидел свое бледное, пожелтевшее лицо и огромные синеватые провалы на месте глаз и носа. «Еще одну взбучку!» Старуха издевается надо мной! Наверно, ей что-то известно. Может, к ней заходили люди Альмаро и расспрашивали про меня? Вдруг на лестнице раздался детский голос. Сердце у меня замерло. Я чутко прислушивался. Из приемника на верхнем этаже неслась песенка:
Буду ждать тебя я день и ночь,
Буду ждать тебя,
Всегда любя!
Я закрыл глаза. «Еще одну взбучку». Почему бы и нет? Разве есть гарантия, что меня опять не схватят сегодня вечером? Я самым прекрасным образом могу угодить в ловушку, раз уж намереваюсь снова пойти на Телемли! Старушенция, конечно, догадалась об этом! Она все знает! И я, я тоже знаю! После нашей последней встречи Альмаро должен быть начеку. Может быть, он приготовил мне западню?
…Вместе с красноватым туманом опускается ночь. Я мчусь к Телемли. Вот я у виллы. Альмаро будто кто-то предупредил — он ждет меня, стоя в тени посреди газона. Но я отлично вижу его насмешливую улыбку. Он смотрит на меня и усмехается. Я боюсь, как бы на меня не напали сзади. Оборачиваюсь. Улица позади меня совершенно пустынна… Сад тоже купается в этом странном освещении: красные пальмы, словно охваченные пламенем, алые фикусы… И массивные амфоры, похожие на огромных подбоченившихся женщин… Вот она, западня! Я только что обнаружил ее! Если я двинусь к Альмаро, из амфор выскочат враги. А может, и сами амфоры превратятся во врагов. Но я осторожен.
Я сжимаю нож. Альмаро смеется. Он просто помирает со смеху и хлопает себя по бокам и по груди.
Я знаю: чтобы его убить, нужно ударить изо всей силы. Я вдруг чувствую, что слабею, мускулы становятся вялыми, ноги, кажется, не оторвешь от земли. Я не могу сделать ни шага. Старуха протягивает свой горшочек и говорит, что надо выпить. Я смотрю на нее. У нее на лице усмешка. Все же я пью ее напиток, густой, черный. Однако мне так и не удается сдвинуться с места.
«Скоро ты еще разок получишь взбучку!» — кричит мне старуха своим резким, пронзительным голосом.
Амфоры уже пришли в движение. А Альмаро все смеется… Тогда я прыгаю вперед и бью его изо всех сил! И тут же получаю удар прямо в лоб… Я открываю глаза. Альмаро исчез. Передо мной только огромная амфора. Я ударяю ножом, но на ней не появляется даже царапины. Лезвие ломается… Я безоружен… Голова раскалывается от боли. Я понимаю: теперь я пропал. Подпрыгивая, на меня надвигаются другие амфоры… Я слышу жирный смех Альмаро.
Я начинаю вопить, хочу бежать, но не могу пошевелиться — так было и до того, как я выпил снадобье старухи. И я зову ее что есть мочи. Она, только она может меня спасти! Меня уже окружили! Я зову старуху на помощь. А Альмаро все смеется. Ножа у меня больше нет…
Я услышал голос старухи:
— Да перестанешь ты наконец?
Она стояла в комнате с недовольным видом.
Я был весь в поту. Рубашка промокла насквозь. Отбиваясь во сне, я стукался головой об стену, возле которой стояла моя кровать. Я тяжело вздохнул, зевнул во весь рот, спросил, который час.
— Семь часов, — хмуро откликнулась Флавия. — Ты так орал, славно тебя резали.
— Кошмар замучил, — ответил я, чтобы хоть как-то извиниться.
— Да. И орал во всю глотку! Звал кого-то! Я уж подумала: что это могло с тобой приключиться?
Что я такое сболтнул во сне? Старуха смотрела на меня, облизывая языком десны. Она казалась и недовольной и в то же время озадаченной.
В страхе я спросил ее как можно равнодушнее:
— Что я там болтал во сне?
Она не спускала с меня своих серых колючих глаз и ответила не сразу. Казалось, она подыскивает слова, противно причмокивая языком. Наконец тряхнула головой и сказала:
— Ты кричал.
Она ничего не хотела говорить, но я был уверен: она слышала все, что я выпалил в кошмаре! С притворным безразличием я переспросил:
— Значит, сейчас семь часов?
— Сколько раз можно повторять.
Я прикинул, что со времени ухода Фернандеса прошло по крайней мере пять часов. Пять часов я спал! Потрясающе!..
Флавия ушла. Я вскочил с кровати, просунул руку под рубашку и прижал ее к сердцу. Оно еще вовсю колотилось. Хотелось есть.
Я выглянул в окно: на улице сгущалась голубизна. Голубые сумерки. Голубое небо. Голубые тени, а вдали — крыши, море и горы Блида. Вспомнились кровавые сумерки, привидевшиеся во сне, и я испытал смутный страх перед ними.
Поглядывая на улицу, я ждал, когда совсем стемнеет и можно будет выйти из дома. Мне хотелось сначала увидеть Монику, а потом подняться на холмы Алжира.
VI
В среду вечером.
Шагая по улице, я вспоминал Монику и вдруг почувствовал какое-то глупое умиление.
Когда я вошел в зал ресторана, то увидел, что все столики заняты. Я направился к Монике, которая улыбалась мне издалека. Мне пришлось идти под ярким светом лампочек, умноженных до бесконечности зеркалами, и многие посетители несколько удивленно вскидывали глаза на мою слишком уж приметную физиономию.
— Это ужасно! — воскликнула Моника, жалостливо и нежно глядя на меня. — Фернандес все нам рассказал. Какие скоты!
Ее красивый голос звучал взволнованно, взгляд был полон тревоги.
Этот милейший Фернандес не терял времени даром! Должно быть, он успел уже рассказать о моих злоключениях всем товарищам по гаражу.
— Ты лечишься? Что-нибудь прикладываешь?
Ее настойчивость начала вызывать у меня легкое раздражение. Моника так смотрела на меня, словно ее очень интересовал мой ответ. Я пожал плечами и равнодушно сказал:
— А у вас нынче порядком народа…
Она коротко кивнула головой, и отблески света пробежали по копне ее волос.
У сидевших в зале были серые, выцветшие лица. Здесь, как правило, собирались мелкие служащие, чиновники в потертых костюмах, несколько механиков из гаража Моретти. Те, кто сидел ближе, насмешливо поглядывали на нас поверх развернутых газет.
Мне было хорошо рядом с Моникой. Хотелось до бесконечности стоять вот так — молча, с комком нежности, подкатившим к горлу. Моника украдкой погладила мою руку, которую я положил на край стола, и попросила непременно прийти к одиннадцати часам. Тон, каким она это сказала, показался мне необычным.
— Что-нибудь случилось?
Она досадливо махнула рукой.
— Потом объясню…
Я был и заинтригован и в то же время немного обеспокоен.
— Ничего серьезного?
Она помедлила — с ответом.
— Мне хотелось бы знать твое мнение… — произнесла она, глядя в зал.
— О чем?
Казалось, ее вдруг охватила огромная усталость.
— Узнаешь… вечером…
Больше она не оказала ни слова, лицо ее стало замкнутым, пальцы нервно разминали шарик из бумаги.
В голове у меня отдавался гул голосов. Казалось, он перекликается с моим собственным беспокойством. Я взглянул на Монику и залюбовался ее округлой, обтянутой платьем грудью, которую не испортило материнство. В памяти всплыло одно из ее признаний. После смерти сына у нее продолжало выделяться молоко. Она лежала на кровати, и молоко заливало, буквально захлестывало ее. Ночью она просыпалась вся мокрая. Спала она урывками, но и во сне ее мучали кошмары: она захлебывалась, тонула в этом море молока, в бесконечных теплых потоках, хлеставших из нее.
Я повторил, что приду к одиннадцати, и направился к свободному столику.
«Знать мое мнение?..»
Я ломал голову над всякими догадками.
Мелькнула мысль, что, может быть, она решила уйти от семьи и подыскать другую работу. Раньше она несколько раз говорила со мной об этом. Может быть, она решилась, наконец, на такой шаг после новой ссоры с отцом?
Я услышал, что со мной здороваются. Это был Марсель, брат Моники. Он улыбался, глядя на мой подбитый глаз. У него бледное лицо и сморщенные веки. Дизентерия — память о голодовке в Габесе в 1940 году — продолжала разъедать ему внутренности. Мне захотелось спросить его о Монике, но я подумал, что она никогда не посвящает его в свои дела, и промолчал.
Он наклонился ко мне. От него несло камфарой. В те дни рекомендовали носить на себе мешочек с камфарой, чтобы уберечься от вшей.
— Фернандес говорил мне, что это прислужники бошей так тебя отделали…
— Верно.
— Не знал я, что ты занимаешься политикой…
Он говорил тихо. Ему хотелось придать себе проницательный вид, но его длинное лицо, похожее на морду больной лошади, никак не могло принять ироническое выражение, и, глядя на него, скорее можно было подумать, что он пытается улыбнуться, чтобы преодолеть страх перед внезапными коликами.
Я ответил ему с шутливой доброжелательностью:
— Ты же сам видишь, что нас этому учат каждый день!
— А… — протянул он и поднялся, не снимая руки с моего плеча.
Рука эта стесняла меня. Я не решался отодвинуться, но такая фамильярность была мне неприятна.
— Будь осторожен, — заметил Марсель, похлопывая меня по спине.
Чего он сует нос не в свое дело?
Я сказал:
— Ты бы лучше распорядился, чтобы меня побыстрее обслужили.
Он кивнул с понимающим видом.
Мне хотелось пораньше попасть на Телемли. В ожидании официанта я прислушался к разговору двух соседей, споривших о войне в России. Оба были на стороне немцев.
В одном из больших зеркал, висевших в зале, я видел Монику. Она наклонилась вперед, и я любовался изящной линией ее шеи и плеч. Лениво подумалось о наших свиданиях в ее комнате. Оттуда видна была часть города и порт. Ночью на море сверкали огни. Иногда Моника смотрела на них. Нагая, положив руки на грудь, она стояла у окна в задумчивой позе, которая казалась мне очаровательной.
Оба моих соседа, пожилые, хорошо одетые люди, оживлялись все больше, говорили все громче. Я прислушался к ним внимательнее. Они возбужденно, будто обсуждая партию в карты, толковали об огромной бойне на Восточном фронте. Они были мне противны. Я думал о толпах солдат, таких маленьких и хрупких на бескрайной равнине, которых разметало в разные стороны, словно осколки разбитой бутылки, а их кровь, их липкая алая кровь, растекаясь, медленно заливала равнину…
У каждого человека шесть литров крови…
— Немцам хватило бы восьми свежих дивизий, чтобы выиграть это дело… — твердил один из моих соседей.
Я подумал об Альмаро. У него те же шесть литров крови, что и у всех. Я усмехнулся. Как раз в этот момент подошел официант с тарелкой жареной репы. Он понял меня по-своему и тоже усмехнулся.
— Что поделаешь… Ничего другого нет!
На мгновенье я представил себе, что убил Альмаро ударом ножа. Я увидел его на земле. Он лежал, словно мешок, а рядом на каменных плитах поблескивала огромная лужа густой, пурпурной крови, в которой мягко отражалась мебель и несколько шаров, похожих на рыбьи глаза. И сразу же я проникся отвращением к этой картине, напомнившей мне скотобойню…
— Тогда они пересекут Волгу и погонят русских к Москве, а там захватят ее в клещи, — бубнил один из стариков.
Я пришел к выводу, что нож — дело не всегда надежное. Разве что захватить противника врасплох: — например, в то время, когда он спит. Альмаро спал на втором этаже. Но у него ведь есть жена. Надо узнать, спят они в одной комнате или нет. Но кто может знать?
Альмаро спит один… Темная комната… Тяжелое дыхание… Сандалии… Не забыть купить новые сандалии.
— …и они только что понесли огромные потери на Украине: шестьсот тысяч убитых, как передает штутгартское радио. И если вы…
Мне придется откинуть занавеску… Выбрать теплую ночь — тогда он оставит окно открытым. Бить в живот. В ребра не стоит: тут никогда нельзя быть уверенным. Или в шею… А если он проснется…
— Хочешь сладкое? — спросил официант.
— Да. Только побыстрей.
В моем ответе слышалась злоба. Этот болван оборвал нить моих размышлений. Мне не удавалось ее восстановить. Кровь сильно стучала в висках. Острая боль пронизала лоб и вонзилась рыбьей костью в затылок, стоило только представить себе комнату, погруженную в темноту, и громаду кровати, на которой спал Альмаро. Залпом я выпил большой стакан воды, и это подействовало так, словно я разом проглотил весь ресторанный шум.
— Добрый вечер, мсье Лахдар, — раздался хриплый голос. — Можно присесть за ваш столик?
Я машинально ответил:
— Прошу вас.
Это был Мишель Сориа, бывший бухгалтер Моретти. По правде говоря, я предпочел бы остаться один, но он уже сел напротив. Я испытал ту неловкость, которая охватывала меня всякий раз, когда я видел это страшное, обожженное лицо.
Я уже поел, но не решался уйти из страха, как бы он не истолковал по-своему мой уход. Он и в самом деле был хорошим человеком, и мне не хотелось бы огорчить его. В 1937 году, во время пожара, он бросился в огонь, пытаясь спасти старого паралитика. Он вынес из огня лишь труп. Результат: восемь месяцев больницы и это безобразное лицо, по которому, казалось, прошлись железными граблями.
И все же меня так и подмывало удрать.
Я спешил попасть на Телемли. Но несколько минут я решил потерпеть. Особенно неприятно действовали на меня глаза Сориа. Век у него не было. Глазные яблоки прикрывала сухая, серая, словно лягушачья, перемычка. В двух маленьких круглых дырочках виднелась голубая блестящая радужная оболочка глаза. И это все, что смогли сделать хирурги!
Я подумал: «Бедняге, должно быть, приходится нелегко с женщинами. Какая женщина с нежностью взглянет на это уродливое лицо? Какая женщина решится поцеловать без отвращения эти созданные хирургом губы, такие толстые и беловатые?»
— У вас что-то озабоченный вид, мсье Лахдар!
Голос его звучал сердечно. Я вяло ответил:
— Так, пустяки.
За своей полумертвой кожей он словно за каменной стеной. Казалось, он наблюдает за мной в щелочки плотной маски из розового картона.
— Вы все еще у Моретти? — спросил он.
— Нет.
Он навевал на меня скуку. Больше всего я боялся, что и он начнет расспрашивать меня о подбитом глазе.
Но он попросил разрешения снять очки. Они служили ему не только для защиты от слишком яркого света. Скрепя сердце я согласился. Под наростами мертвой кожи резко сверкали зрачки. Они невольно навели меня на мысль о двух маленьких злых зверьках, забившихся в свои норы. Два маленьких зверька, которые метались из стороны в сторону, выслеживая меня.
Сориа, конечно, догадался о моем смущении, потому что медленно заговорил своим скрипучим голосом робота. Он сообщил мне кое-какие новости о войне в Ливии. Его тоже возмущали торговые сделки некоторых алжирских европейцев с интендантством Роммеля. Он упомянул имя Альмаро. Я перебил его:
— Вы все еще бываете у него?
Он запротестовал. Нет, нет, все отношения между ними кончены с тех пор, как Альмаро начал работать на итало-германскую комиссию!
— Он все время торчит в салоне отеля «Алетти» с их офицерами.
— Обогатиться любой ценой — вот что для него самое главное…
Кажется, мой саркастический тон встревожил его. Чтобы дым не ел глаза, он пользовался длинным мундштуком из слоновой кости, украшенным змейкой, тянувшейся в сторону рта.
— Да, стать богатым, стать сильным… — заметил он. — Богатство нужно ему потому, что оно дает власть, силу, могущество.
— Чтобы властвовать над кем? Над арабами, конечно.
— И над французской администрацией. Люди вроде него — нахальные, смелые, жестокие и лишенные совести — вгоняют в дрожь даже генерал-губернаторов. Никто не осмеливается посягнуть на те привилегии, которые эти люди присваивают себе.
— Недавно он купил себе новое поместье.
— Около Афлу. И не маленькое…
Наступила тишина. Я взглянул на Монику. Она только что переделала свою прическу, и теперь волосы рассыпались у нее по плечам. Как я любил погружать лицо в ее волосы, вдыхать их аромат свежего цветка! А она? Любила ли меня она? О, я не раз спрашивал у нее об этом в самые горячечные часы, когда у меня пропадала стыдливость и неловкими словами я мог говорить о своих чувствах. Она всегда отвечала, что да, она любит меня, и в ее нежном голосе слышалась легкая ирония. В неистовстве любви я каждый раз удовлетворялся этим ответом! Впрочем, как можно быть уверенным в чувствах других людей? Ведь даже в своих собственных я был так мало уверен, ведь даже самого себя я так мало знал. Я резко повернулся к Сориа.
— А не думаете ли вы, что человека вроде Альмаро, ставящего свои личные интересы превыше всего, даже выше интересов родной страны, даже выше интересов общества, — не думаете ли вы, что такого человека нужно уничтожить, как вредное животное?
Он долго дымил сигаретой. Из-за розовой картонной маски меня буравил его неподвижный взгляд. Потом глаза его два-три раза метнулись в сторону, словно стеклянные шарики, в смазанном желобке. Я знал: это признак того, что Сориа волнуется. Ведь мы были знакомы с ним не первый день, и я научился понимать, что значат эти изменения на его изуродованном лице.
— Видите ли, я — христианин, мсье Лахдар, и поэтому я категорически против насилия.
Ага, вот мы и добрались до сути. Не хватало еще, чтобы он заговорил о Ганди, которого обожал, или о добродетелях евангельского братства. Попробуй проповедовать непротивление злу крестьянам оккупированной Украины! Или англичанам, ожидающим на своих берегах гитлеровского нашествия! Я возразил:
— Ну, а я с закрытыми глазами одобрил бы человека, у которого хватило бы смелости прикончить Альмаро.
Сориа мягко спросил:
— Значит, вы сами могли бы стать таким человеком?..
Опершись о стол обеими руками, я встал и кивком попрощался с Сориа. Не вставая со стула, он на секунду вынул изо рта мундштук, сказал мне просто: «До свиданья, мсье Лахдар», — и опять сунул сигарету в рот. Я подошел к Монике, отдал ей талоны за обед и снова увидел в ее глазах ту же тревогу, которую заметил сразу после прихода. Спрашивать ее здесь невозможно. Все завсегдатаи ресторана сразу заметят, что я слишком часто околачиваюсь возле Моники.
— До скорого, — сказала она. — Не опаздывай…
— Ну, конечно.
Мы обменялись вполголоса этими несколькими словами, и опять я смутно уловил в ее напутствии какое-то смятение. Может быть, она хотела оказать мне, что ее отец, этот тупой и ворчливый старик, узнал о наших встречах. К черту отца!
Сумерки спускались на дома казбы, еще расцвеченной сушившимся бельем. Я направился к площади Правительства. За высокой мечетью Джеммы-эль-Джелида расстилалась темная гладь бескрайного моря. Я не знал, чем бы заняться. — До встречи с Моникой оставалось три часа. Я решил побродить у порта. Из головы у меня все не выходили слова Сориа: «Значит, вы сами могли бы стать таким человеком?..» Показался величавый контур теплохода, огибавшего мол. Пока он был виден, я рассматривал его темную, пронизанную огнями громаду и мечтательно вглядывался в серебристый бурун за кормой.
Потом поднялся на площадь, где мальчишки играли вокруг конной статуи герцога Орлеанского. Однажды, когда мы проходили мимо этой статуи вместе с Идиром, дядя сказал без улыбки, но тем ледяным, полным сарказма тоном, который так нравился мне:
«Во имя святой справедливости было бы уместнее поставить здесь статую Абд-эль-Кадера. Правда, французы знают, что наша религия запрещает воспроизводить изображение человека».
Мальчишки с криком гонялись друг за другом. Это были чистильщики сапог, веселые и подвижные. На плечах у них болтались ящики. Все они были бледные, оборванные, но удивительно жизнерадостные. Когда-то и я был похож на одного из этих мальчишек… Впрочем, я не был таким несчастным и таким заброшенным…
Я снова пошел куда глаза глядят. Огромная красная луна поднималась над горизонтом, как-то театрально разбухая все больше и больше подобно тем японским рыбкам, которые в ярости раздуваются, словно шар… «Не опаздывай», — сказала Моника. А у меня было такое ощущение, будто я уже опаздываю, будто я уже давно и непоправимо опаздываю и не могу догнать…
VII
Когда я подошел к вилле Альмаро, в окнах не было видно света. Столовая, должно быть, выходила на ту сторону дома, что обращена к морю. Все было спокойно, но я держался настороже — ведь Альмаро мог припрятать одного из своих людей в саду. Луны еще не было, и в сумерках вырисовывались темные округлые силуэты деревьев. Я вспомнил о своем сне, об оживших амфорах. Невозможно разглядеть, скрывается ли кто-нибудь под листвой, тогда как я, освещенный хоть и слабой, но достаточно яркой лампочкой, хорошо виден на фоне белой стены. Это встревожило меня. Я стал размышлять о том, куда бежать, если на меня нападут. К городу бежать не стоит: в этот час там слишком много народа. Лучше уж добраться до холмов, укрыться среди сосен Форта императора. (Я знал, что я довольно ловок, и к тому же я был обут в сандалии.) Эти места мало кто посещал, и они были мне хорошо знакомы. Я открыл нож. Надо рассчитывать на самое худшее…
Ждать здесь было небезопасно, и это раздражало меня. Я стоял на краю тротуара, сунув руки в карманы. Если бы появился Альмаро, он сразу же увидел бы мою темную и неподвижную фигуру.
На вилле — ни звука. Прошло немного времени, и мне стало не по себе, по спине холодным ручейком пробежал страх. Я вздрогнул.
Трудно стоять здесь вот так на виду, словно мишень. Мне показалось, что гораздо легче столкнуться лицом к лицу с реальной, вполне определенной опасностью, чем маячить перед темными окнами в качестве заманчивой цели для стрелка. Для этого нужно большее мужество.
Промелькнула машина. Шины ее прошелестели по шоссе, и звук этот напоминал треск разрываемой бумаги. Какое-то мгновенье красный огонек машины танцевал в темноте, потом исчез за поворотом.
Было, наверно, часов девять.
Девять часов. Пустынная улица.
Вдруг я решился и пересек шоссе. Взглянул направо, налево. Я чувствовал себя невесомым, ноги — упругие, гибкие. Калитка приоткрыта. Я остановился. За садовой решеткой лежал молчаливый, погруженный во тьму парк. Нигде — ни малейшего движения. Я слышал, как в груди бешено колотится сердце. У края аллеи я различил амфору… В глубине сада, между деревьями, виднелся высокий голубой фасад. А может быть, все это только ловушка? Стоит мне двинуться к вилле, как из-за деревьев выскочат люди, окружат меня… Я представил себе всю картину так ясно, что нетерпение вдруг бросило меня вперед. Я толкнул калитку. Петли заскрипели… Их скрип был похож на чью-то долгую, пронзительную жалобу. Я остановился, прислушался. Готовый вот-вот убежать, я слегка присел, мускулы напряглись, руки, стиснутые в кулаки, прижались к животу. Но ничего не произошло.
Я заметил балкон Альмаро, широкую дверь его кабинета. Подумал о его зеленой лампе. Ни одна живая душа не отозвалась на скрип петель. Я добрался до фикусов. Гравий на аллее легонько поскрипывал под моими сандалиями. Я был уверен, что легко взберусь на балкон. А там мне останется только притаиться…
Но вдруг я остановился.
Прерывисто дыша, с пылающими щеками я в ужасе замер на месте, на полдороге от калитки к веранде. В одном из окон вспыхнул свет! Мне пришлось сделать над собой усилие, чтобы вырваться из сковавшего меня оцепенения. Медленно я стал отступать к улице. Бешеное желание бежать, укрыться под деревьями охватило меня, но я овладел собой. Кто-то поднял жалюзи — у меня было такое ощущение, словно мне вскрыли грудь. Я снова остановился, наклонившись вперед, прижав руки к бокам. Я не хотел бежать. Нервы напряглись до предела, но я заставил себя стоять на месте. Только с такой силой сжал рукоятку ножа, что кулак задрожал. Жена Альмаро раздвинула ставни, и на фоне светлого пятна появился ее темный силуэт. Я не мог различить ее лица. Увидела ли она меня? Если смотреть на сад сверху, то он должен походить на темный бассейн. Я не двигался. Мне казалось, что удары моего сердца слышны очень далеко. Я не смел пошевелиться. Голова работала четко (меня не оставляла мысль, что могут напасть сзади), и один за другим передо мной мелькали вопросы: зачем она вышла на балкон? Подышать свежим воздухом? Или ее встревожил скрип петель? Видела ли она меня? Одна ли она? Почему она не двигается?
У меня возникло какое-то глупое чувство: будто я плыву в открытом море, а на меня сверху, с палубы корабля, смотрит женщина.
Вдруг она откинулась назад и исчезла в комнате. Я метнулся к калитке. Добравшись до нее, оглянулся. Теперь они уже вдвоем склонились над железными перилами. Два темных силуэта, залитых потоками света. Альмаро крикнул:
— Стой, каналья!..
В его хриплом голосе звучал гнев.
Мне хотелось выбежать на улицу. Однако я сдержался. Я хотел бросить ему вызов. Близость улицы ободряла меня. Вдруг я увидел, как он вытягивает руку. Я подумал: «Конец!..» Бросился на землю, и в ту же секунду прогремел выстрел. Я волчком выкатился на тротуар, прижался к низкому фундаменту ограды и полз до тех пор, пока совсем не скрылся из глаз Альмаро. Меня слегка знобило. Я потер руки, потом начал спускаться по первой же улице, ведущей к городу. Шел быстро. Очень хотелось пить, но все кафе были уже закрыты. Жгучая ненависть разгоралась во мне, словно пламя в стоге сена, раздуваемое ветром.
Он стрелял в меня! Он, не колеблясь, стрелял в меня сверху. От гнева я почувствовал во рту привкус крови. Убить в саду!.. Негодяй! Он всегда сумеет оправдаться, чего же еще!.. Подлюга! Будь у меня револьвер, я бы тоже выстрелил в него! От отчаяния, что у меня нет револьвера, я даже сбавил шаг. С яростью откашлялся — пересохшее горло словно покрылось налетом соли. Револьвер! Любой пеной я должен добыть себе револьвер!
Он чуть-чуть промазал. Его наемники засвидетельствовали бы, что я был врагом существующего режима, что я сдирал плакаты немецкой пропаганды! И Альмаро еще поздравили бы! Я уже видел газеты! Их крупные заголовки! И мучительно думал: «Куда бы он попал? Пуля ударила в столб позади меня. Как раз на уровне головы. Или груди. Значит, он хотел убить меня! Это ясно! Но придет и мой черед! Он промахнулся. Уж я-то не промажу! Это так же верно, как бешеный стук сердца в моей груди, как обжигающий поток крови, разливающийся по всему телу!»
VIII
В среду, в полночь.
Прежде чем идти к Монике, я долго бродил по улицам, чтобы хоть немного успокоиться. В конце концов я поднялся к ней, постоял с минуту перед дверью, чтобы придать лицу по возможности более спокойное выражение, и осторожно вошел. Моника еще не спала. Одетая в голубую пижаму, она сидела у окна, возле лампы, и читала. Она стала было подниматься мне навстречу, но я коротко бросил:
— Не вставай. Я приму душ. Это займет ровно две минуты.
Я торопливо поцеловал ее. От ее губ пахло зубным порошком. Тяжелая усталость, словно стальная плита, навалилась мне на голову, на плечи. В ванной я разделся. В зеркале увидел свое тело и нашел, что я совсем тощий, грудь у меня узкая, ребра выступают. Я подумал, что пуля Альмаро могла бы угодить прямо в грудь. Представил себе и рану — этакую обыкновенную маленькую круглую дырочку с фиолетовыми краями… И кровь, которая бьет из пробитого легкого! Все эти детали я, безусловно, позаимствовал из какого-то плохого детективного фильма, смутное воспоминание о котором всплыло во мне в этот час. Оно-то и питало тот внутренний огонь, который сжигал меня. Под душем мое возбуждение немного улеглось. Пока я растирал тело губкой, самолет пересек квадрат неба, выхваченный окошком ванной. Слышался его сдержанный гул, но самого самолета не было видно — только светился один из его бортовых огней. Я охотно бороздил бы небо этой ночью, скользил бы в этом холодном и чистом мире. Но арабов в пилоты не брали. Никогда я не познаю высшую радость — вести в воздухе стальную машину. Уже ребенком я знал, что рассказы в картинках, восхваляющие подвиги летчиков, — не для меня, что я не смогу подражать им. Героизм в Алжире — занятие для привилегированных. Я бросил полотенце, не одеваясь вышел из ванны, и увидел, что Моника сидит на краю кровати. Лампа с кружевным абажуром, стоявшая на ночном столике, освещала ее сбоку и придавала ей вид хрупкой и изящной молоденькой девчонки. Замерев на месте, я несколько секунд любовался ею. Она читала и перечитывала какое-то письмо. Мне нравилась та недовольная гримаска, которая изредка появлялась у нее на лице. Мне нравилась и эта гибкая, похожая на стебель цветка талия, продолжавшая округлую линию полных бедер.
Вдруг Моника почувствовала, что я в комнате. Она сложила письмо, бросила его, быть может слишком поспешно, в ящик и повернулась ко мне с безразличным видом. Как можно было придавать какое-то значение ее поведению? Я сел рядом, привлек ее к себе. Моника обняла меня за плечи — и вот мы уже лежим рядом…
Как только Моника ушла в ванную, я, не колеблясь, протянул руку, отыскал письмо, прочитал только часть слова: «Военноплен…», — и снова растянулся на кровати. Простыня, казалось, обжигала меня. Я догадывался, от кого письмо. Я стал ждать Монику. Быстрыми, мелкими шажками она вошла в комнату, набросила на себя пижаму.
— Ты получила какое-то письмо? — спросил я неестественно равнодушным тоном.
— Это письмо от Андре.
Она надела куртку. Верхней пуговицы не хватало, и ее шея, нежная, молочно-белого цвета, осталась открытой. Эту шею ласкал Андре. Эта мысль наполняла меня злобой.
— Готов поспорить, что он требует от тебя посылки!
На этот раз Моника повернулась ко мне, приглаживая волосы. Они, казалось, вобрали в себя весь свет лампы и теперь блестели, будто покрытые золотой сеткой.
— Ну, и что же он хочет от тебя?
Ее молчание и стесняло и в то же время беспокоило меня. Но не из-за этого же письма показалась она мне такой печальной и чужой в ресторане? Я заторопился и опередил ее признание:
— Ты просила меня прийти сегодня вечером, чтобы поговорить со мной именно об этом письме? Так ведь? — спросил я совершенно иным тоном.
Она утвердительно кивнула головой. Прислонившись к стене у окна, она ждала, что последует дальше. Я всегда считал ее слишком непосредственной; разум ее мгновенно реагировал на происходящее, ее ничего не стоило взволновать. Но если уж она решилась заговорить со мной об этом письме, я должен сохранить доверие к ней, подавить в себе пробуждающуюся враждебность.
Мы долго молчали. Каждый ушел в свои мысли. Я твердил себе, что и в минуты нашей близости она чувствует незримое присутствие Андре; образ его живет в ней и заслоняет меня. Что это? Только ревность? Длинная, вонзившаяся в меня игла, нащупывающая сердце, — это ревность? Эта женщина принадлежит мне, она моя! Но все же какая-то очень важная частица ее существа скрыта от меня — я это чувствовал, я был уверен в этом…
Порывисто вскочив, — я надел купальный халат, затянул его поясом и принялся возбужденно ходить вдоль стены напротив кровати. Я, конечно, выглядел смешным, но совсем не думал об этом. И неожиданно мысли перескочили совсем на другое… Заметив и узнав меня, жена Альмаро сразу же бросилась за своим мужем. Может быть, несколько секунд ушло у него на то, чтобы выхватить из ящика револьвер, и эти секунды помогли мне добраться до калитки в сад. Но нет! Он, вероятно, никогда не расстается с оружием.
Я услышал удрученный голос Моники:
— Не знаю, что мне теперь делать…
Сунув большие пальцы за пояс, я подошел к ней.
— Напиши ему, чтоб он оставил тебя в покое!
Мое раздражение, кажется, испугало ее. Она подошла к кровати и села на краешек, понурившись. Она злила меня. Разве не должно ее радовать несчастье этого дурака? Разве она не должна радоваться тому, что он заживо погребен в концлагере, в самой глубине Германии?
Я опять зашагал по комнате. Я говорил себе: мне посчастливилось, что я вовремя отступил к решетке. Альмаро промахнулся самую малость. Останься я в саду, он, безусловно, попал бы в меня. Но он правильно сделал, стреляя в меня сверху. Я снова и снова твердил себе, что он правильно сделал. На его месте я действовал бы так же, с той лишь разницей, что уж я-то постарался бы взять себя в руки и не промахнуться. А может, он стрелял второпях, потому что я был уже у калитки? Ему некогда было как следует прицелиться… К тому же всем известно: на большое расстояние револьвер бьет неточно.
— Он пишет, что очень несчастен… Он раскаивается, что слушался дурных советов, — добавила Моника.
Я плохо слышал ее — широкая полоса света как бы скрадывала звуки. Я чуть было не съязвил. Однако я понимал: сейчас на моем отношении к Монике сказывается гнев, вызванный воспоминанием о происшествии у Альмаро. «Ах, несчастненький! Он раскаивается! Голубчик мой! Он-то отлично знал, что оставляет свою подружку беременной, и все же не испытывал никаких угрызений совести из-за того, что бросил ее! Пусть, мол, выпутывается сама! Никакой ответственности! Никаких неприятностей! А сегодня в своем концлагере он, видите ли, размышляет! Размышляет и пишет ей со слезами на глазах! Черт подери! Ему, бедняжке, дали дурной совет! Как все просто! И он даже мысли не допускает, что его девчонка, быть может, уже связала свою жизнь с другим! Разве может закрасться такая мысль в его телячьи мозги! Он хнычет! Он несчастен! Он хочет разжалобить малютку…»
Меня вдруг охватило беспокойство. Этот Андре даже не поинтересовался, а не живет ли Моника с другим. Значит, он и не сомневается в ее верности, в силе ее привязанности. А волнение Моники?.. Эх, опять эта игла с дьявольской точностью безжалостно колет то туда, то сюда.
Я ступил в пространство, освещенное лампой, и спросил:
— Ты все еще любишь его?
Моника выпрямилась и посмотрела на меня с оскорбленным видом.
— Ты с ума сошел! Что ты еще выдумал?
Глаза ее округлились, брови взметнулись вверх и так застыли на несколько секунд. Я заметил, что зрачки у нее потемнели, стали того блестящего сероватого оттенка, который образуется при свежем изломе свинца. Ответ ее не успокоил меня. Да и какой ответ, какие слова могли бы хоть немного унять мое волнение? Это ее возмущенное: «Ты с ума сошел!» — не прозвучало слишком искренне… Неужели я открыл тайну Моники? Неужели интуиция не обманула меня? Неужели Моника все еще любит Андре?.. Я уже не доверял себе. Я знал, что в минуты сильных потрясений не могу здраво мыслить.
Моника не двигалась. Она выглядела очень усталой. Лоб ее слабо поблескивал под светом лампы. У жены Альмаро был такой же гладкий выпуклый лоб, белый и резко очерченный. Я вспомнил ее такой, какой впервые увидел у лестницы, когда ее муж выбросил, выгнал меня пинками из комнаты! Что ж, она поступила вполне естественно, позвав в тот вечер мужа, и я еще раз сказал себе, что Альмаро правильно сделал, выстрелив в меня с балкона. В этой мысли я черпал какое-то злобное удовлетворение. Моя ненависть, — и я хорошо понимал это, — отдаляла меня от Моники, разделяла нас, словно завеса огня. Какое мне дело до Андре! Какое мне дело до всего мира, раз Альмаро может спокойно разгуливать по городу! Раз его шаги отдаются у меня в голове! Ему нечего было бы опасаться правосудия, если бы он убил меня. Ведь в кармане у убитого нашли бы открытый нож! «Ну-с, а почему же он открыт?» — спросил бы с хитринкой полицейский комиссар. И подмигнул бы с понимающим видом. А люди Альмаро могли бы засвидетельствовать, что они захватили меня врасплох в ту самую минуту, когда я сдирал официальные — или почти официальные — плакаты, и что если они тогда и не доставили меня в полицию, то сделали это только из снисходительности ко мне. Только из снисходительности!.. Как бы не так! Я усмехнулся, и Моника, вероятно, поняла это по-своему, потому что спросила немного обеспокоенно:
— Уж не думаешь ли ты, что я его все еще люблю? Это нелепо!
— Нет, ничего я не думаю… Просто вижу, что это письмо очень тебя взволновало.
Ей надо бы встать, прижаться ко мне, и я бы поверил ее возмущенным словам. Мне так хотелось верить ей, мне просто необходимо было верить ей! Я вернулся на середину комнаты и, проходя мимо окна, взглянул на ночное небо, на темную линию холмов, утыканных точками огней. Мысли бешено метались из стороны в сторону и никак не могли остановиться на чем-нибудь одном. Неожиданно для самого себя я сказал:
— Ну хорошо, если в письме только эти банальности, забудь о нем!
Я снова придвинулся к Монике. Щемящая боль в сердце ни на секунду не давала забыть о себе.
— И он действительно написал тебе только ради того, чтобы высказать свои сожаления?
Я знал, что настаивать не следовало. Ясно было, что я вторгаюсь в область, полную ловушек, которые опасны для меня.
— Он узнал о смерти ребенка, — ответила Моника. — Он хочет знать, соглашусь ли я встретиться с ним после войны, когда он вернется…
Воспоминания о сыне всегда сильно волновали ее. Я молчал. Ее волнение не могло заглушить куда более жестокую страсть, завладевшую всем моим существом.
— Лучше всего не отвечать. Он все поймет!
Я опять отошел от Моники, но когда повернулся, увидел, что она плачет. Слезы катились по ее щекам, оставляя равные блестящие дорожки. Она судорожно вздрагивала от сдерживаемых рыданий.
Горе ее не смягчило меня. Совсем наоборот, оно как бы подтвердило мою уверенность в том, что Андре еще живет в сердце Моники. До моего столкновения с Альмаро одна эта мысль вывела бы меня из себя. Теперь же она лишь огорчала, но не приводила в отчаяние. Я с удивлением заметил, что ненависть к Альмаро заглушила во мне все другие чувства. Моника лежала уже на кровати, и я услышал, как она сказала:
— В конце концов ты прав. Не буду отвечать…
Я машинально подтвердил:
— Да, так будет лучше.
Я знал, что если бы Альмаро выстрелил несколько раз, он попал бы в меня. Почему же он не разрядил всю обойму? Тогда он, несомненно, попал бы в меня. Почему же он не сделал этого? Мне потребовалось по крайней мере пять-шесть секунд, чтобы броситься под укрытие низкого фундамента ограды. И ночь была не такой уж темной! Я был неплохой мишенью! Почему же? Почему?..
В эту минуту Моника взяла меня за руку, легонько потянула к себе и заставила сесть рядом. Волосы ее разметались по подушке, словно переливающая золотом ткань. Она улыбнулась мне вымученной улыбкой, от которой у нее сощурились глаза, а выступающие скулы обозначились еще резче. Теперь лицо ее не напоминало больше лицо девочки-подростка. Эта улыбка сквозь слезы старила ее, но вместе с тем придавала ее взгляду необычную глубину и зрелость.
— Не мучайся так, — заметила она. — Видишь, я ничего от тебя не скрываю. Я решила поговорить с тобой о письме и сделала это… Верь мне, дорогой…
Казалось, мои «мучения» не только вызывали у нее тревогу, но и доставляли ей удовольствие. Я лег, и она прижалась ко мне в каком-то, как мне показалось, неискреннем порыве. Я сомневался во всем, даже в себе, и эта ночь вызывала в моем воображении бесчисленный поток мрачных воспоминаний.
IX
Проснувшись на следующее утро, я увидел, что Моника уже ушла. Разговор с нею оставил в моем сознании какой-то след, которого не рассеял недавний сон. Я пошарил рукой, заглянул в ящик и увидел только разные безделушки, маникюрные ножницы, трубочку с аспирином… Очевидно, Моника уничтожила письмо.
Я встал, не одеваясь, подошел к окну и посмотрел на высоты Алжира, на его холмы, где среди зелени знать строила себе красивые виллы. С уже раскаленного добела неба медленно сыпалась меловая пыль. Она покрывала террасы, купола Главного почтамта, листву Ботанического сада, раскинувшегося возле дремлющего моря. «Я одобрил бы человека, который убил бы Альмаро». Вчера я сказал эту фразу другому человеку, в самом деле сказал. Я умылся, торопливо оделся. Простыня, залитая потоком солнца, врывающимся в окно, ослепительно белела в том самом месте, где еще совсем недавно лежала Моника.
Потом я добрался до своего дома, воспользовавшись одним из тех трамваев с автоматически закрывающимися дверями, в которые не прыгнешь и с которых не соскочишь на ходу. Я их терпеть не мог. В этих трамваях, особенно если не удавалось сесть у окна, я всегда испытывал какое-то гнетущее чувство, будто попал в ловушку.
Догадавшись, что я дома, Флавия не замедлила явиться. Ее горшочек все еще стоял на столе, и от него несло кислятиной.
— Хе, да ты нынче не ночевал дома! — заметила старуха.
— Разве это впервой?
— Я хочу сказать, что ты не прикладывал сегодня ночью мазь.
— Да, не прикладывал. Впрочем, мне уже лучше.
И, слегка оттянув щеку, я потрогал кожу пальцем.
— А ты не вернешься на работу?
— Вам нечего об этом беспокоиться.
Она стояла рядом и в упор разглядывала меня. Ее тусклые, запавшие глаза смотрели на меня из глубины коричневатых орбит с таким выражением, что я был уверен: старуха разгадала мой замысел. Она знала: я хочу разделаться с Альмаро. Так мы стояли несколько секунд, внимательно глядя друг на друга. Потом я сказал себе, что становлюсь настоящим идиотом и что с возрастом у Флавии появляются странности.
Пока я снимал куртку, она направилась к двери, сохраняя на лице то хитроватое выражение всезнайки, которое всегда возмущало меня. Я растянулся на кровати. Голова горела. В окно заглядывало солнце, отчаянно жужжали мухи, колотясь о стекла.
В дверь постучали. Я подумал, что это опять Фернандес, и, не торопясь, открыл.
Передо мной стояла дама.
Она спросила, действительно ли я Смайл бен Лахдар, сын старого торговца с улицы Тролар. Я попросил ее войти. Я был очень заинтригован. Мне показалось, что я знаю эту даму. Но где я мог встречать ее? И почему она пришла ко мне?
Она села и начала снимать перчатки. Это заняло немало времени. С любопытством, нимало не смущаясь, она осмотрела мою комнату. Это была женщина лет сорока, довольно красивая, в темном костюме, в блузке с белым кружевным воротничком, образующим жабо, на котором сверкала громоздкая и, как мне показалось, золотая брошь. Из-под полей маленькой круглой шляпки виднелось худое лицо со слегка горбатым носом и прекрасными, умело подведенными черными глазами.
Я не сел и, стоя напротив нее, ждал, пока она соизволит объяснить, чего хочет от меня. Я не отличался большим терпением, но старался быть спокойным. Я взглянул на ее руки. Они были очень тонкие и очень белые, с ярко-розовым лаком на ногтях.
— Я узнала ваш адрес, позвонив по телефону в гараж Моретти, — сказала она, заложив ногу за ногу и глядя на меня без улыбки.
Мне нравился ее немного певучий голос.
Я упорно рылся в памяти, стараясь припомнить, где я мог видеть эту женщину. И вдруг спохватился, что волосы у меня растрепанны, а рубашка на груди расстегнута. Смутившись, я торопливо застегнулся и подобрал пряди волос, падавших мне на щеки.
Чего она хочет? Может быть, это приходящая сестра или дама из какой-нибудь благотворительной организации? Они довольно частые гости в домах бедняков. Но мне нечего у них просить. Мне не нужно милостыни. К черту благодеяния! Ничего не нужно. Никогда! Она также говорила о гараже Моретти. Может быть, ей нужен шофер?
— Я — мадам Альмаро, — многозначительно произнесла она, впиваясь в меня взглядом.
Она, бесспорно, ожидала, что я буду изумлен. Должно быть, у меня было растерянное лицо, потому что она покачала головой, словно говоря: «Да, да, ты не ошибся. Ты правильно расслышал». Мне захотелось избежать ее взгляда, я отошел к окну и, сунув руки в карманы, щурясь от нестерпимо яркого света, льющегося со знойного неба, попытался успокоиться. Я твердил: «Это он послал ее! Какая хитрость кроется за всем этим?» Понемногу удивление сменилось у меня раздражением. Нужно выставить ее отсюда! Вышвырнуть вон! Но мне вовсе не хотелось, чтобы она ушла, так и не сказав, для чего приходила.
Она заговорила у меня за спиной. Не оборачиваясь, я жадно ловил каждое ее слово.
— После того, что произошло вчера вечером, я почла за благо предупредить тебя на будущее… Я пришла, чтобы дать тебе совет…
Вот как! Она бесцеремонно называет меня на «ты». Я чуть было не рассмеялся.
Что таит в себе эта угроза?
Мадам Альмаро продолжала:
— Я с большим уважением относилась к твоей матери. Ты был еще малышом и не помнишь этого… Я часто встречала тебя с ней в лавке твоего отца…
Я ничего не ответил. Меня ничуть не взволновало это упоминание о моей матери, которая умерла, когда мне было едва четыре года. Ведь я совсем ее не знал.
Я и в самом деле ждал совета, ради которого мадам Альмаро пришла ко мне домой.
Наконец она сказала:
— Мой муж очень снисходительно обошелся с тобой, когда ты попался с этими плакатами. Он учел, что ты еще очень молод. А знаешь, чем ты рисковал, если бы тебя передали полиции? Несколько месяцев тюрьмы или концлагеря на юге, а там свирепствует дизентерия, воды нет…
Она говорила теперь более возбужденно, более настойчиво. Но меня так и подмывало обернуться и нагрубить ей. Снисходительность Альмаро? Ах ты, гадина! А этот намек на лагеря…
Я сдержался. Ведь не остановится же она на этом! Интересно, что она еще скажет? Я стиснул зубы. Это помогало мне держать себя в руках. Чтобы не вспылить, я заставил себя внимательно следить за тем, что происходит на улице. Я увидел старого господина, который прогуливал свою собаку. Собака тянула поводок, обнюхивала стены и газовые фонари… Старичок останавливался, ждал, потом зигзагами опять устремлялся за собакой.
Я очень хотел посмотреть, как выглядит сейчас моя гостья, но не хотел оборачиваться. Снисходительный Альмаро? Этот работорговец? И эта женщина еще пользуется его нечисто нажитым богатством! Сообщница! Она — его сообщница!
На тротуаре ребятишки играли в «классики». Вслед за маленькой брюнеткой прошел какой-то молодой человек. Брюнетка, должно быть, студентка. У нее под мышкой — пачка книг и тетрадей. Она знает, что он идет за ней…
Снова послышался голос мадам Альмаро. На сей раз в нем прозвучала некоторая враждебность:
— Что ты делаешь каждый вечер у моей виллы? И почему тебе вздумалось войти в сад? Это сумасбродство. Тебя могли убить. Ну что? Отвечай, зачем это тебе нужно?
Молодой человек догнал брюнетку. Она улыбнулась ему. Теперь они шли рядом. И вместе уходили все дальше и дальше…
— Ты ничего не хочешь отвечать? Уверяю тебя, меня никто сюда не посылал. Муж ничего не знает об этом. Он пришел бы в бешенство, если б узнал… Но я… я видела тебя в тот вечер. И вчера… — Она немного помолчала. — В сущности, мой муж не плохой человек. Но он вспыльчив. И несдержан. Вчера вечером ты сам убедился в этом… — Короткая пауза, словно она надеялась, что я отвечу. — Боюсь, как бы ты не вывел его из себя и не случилось бы беды…
Она боялась!.. Она боялась!.. Шалишь! Я пожал плечами, но не повернулся. Я все так же стоял у окна, весь подобравшись, сунув руки в карманы, стараясь оставаться спокойным.
— Конечно, ты молод, ты не сознаешь всей опасности. И поступаешь необдуманно.
В небе стремительно носились ласточки. Я притворился, будто их полет меня очень заинтересовал. Потом, слегка повернув голову, я спросил:
— Вы узнали меня вчера вечером?
— Да.
— Вас насторожил скрип калитки?
— Да.
— Вы боялись, что я приду?
— Муж говорил мне о тебе. Я знаю, он встретил тебя однажды, когда ты бродил вокруг нашего дома.
Она отвечала твердо, без колебаний, без замешательства.
— Вы ему сказали, что я в саду?
— Да, сказала.
— Он был уже в кабинете?
— Да, он как раз входил туда.
Я замолчал, и она стала оживленно объяснять:
— Я не ожидала, что он так поступит. Он выхватил револьвер, выбежал на балкон… Ты был уже у ограды…
Я помолчал еще несколько секунд. Я колебался — задать ли ей этот вопрос? — но в конце концов спросил, снова повернув к ней голову, чтоб она лучше расслышала:
— Вы чем-нибудь помешали ему стрелять?
Она запротестовала:
— Но я же не знала, что он выстрелит. Мне это и в голову не пришло.
И вот тут-то я повернулся и посмотрел ей прямо в глаза:
— Вот как! Вы знаете, что ваш муж вспыльчив, несдержан. Вы видите, как он бросается вперед с револьвером в руке и после этого заявляете, будто вам и в голову не пришло, что он выстрелит?
Это немного озадачило мадам Альмаро. Она выпрямилась, ресницы у нее дрожали. Потом возбужденно заговорила:
— Но это же вполне естественно! Я увидела тень в саду. Потом узнала тебя. После того, что мне рассказал муж, я была убеждена, что ты придешь, чтобы напасть на него. Я и сейчас в этом убеждена.
Я принялся расхаживать по комнате. Всякий раз, приближаясь к ней, я чувствовал, как от нее пахнет гвоздиками. Я люблю запах гвоздик. Не останавливаясь и не глядя на нее, я спросил:
— Почему он выстрелил только один раз?
— Не знаю.
— Осечка, да?
— Не думаю.
Я был разочарован.
— Что он сказал потом?
Она колебалась. Я остановился перед этой женщиной и с любопытством посмотрел на нее. Руки я все время держал в карманах. Она подыскивала ответ. Не слишком компрометирующий ответ. Наконец она решилась:
— Он сказал, что он тебя… что надо положить конец этим ребяческим штучкам… Я хочу сказать… Ну, ты же хорошо понимаешь…
Она пожала плечами и откинулась назад. Удачное выражение: «ребяческие штучки». Я почувствовал, что весь дрожу от сдерживаемого язвительного смеха.
Я стоял как раз перед зеркалом. Пригладил волосы. Мне видна была и мадам Альмаро — она покусывала губы. Улыбнувшись, я спросил:
— А он не сказал, что спустит с меня шкуру?
— Ну что ты!
Можно было подумать, что я сказал что-то неприличное. Тогда я спросил преувеличенно вежливым тоном:
— Однако он, кажется, намерен прекратить эти «ребяческие штучки», как вы изволите выражаться, пустив в ход револьвер?
Она с негодованием резко дернула головой, словно сочла мой вопрос слишком дурацким.
Хотелось курить. Я догадывался, что моя гостья скоро уйдет, а главное еще не сказано. В голову пришла мысль, доставившая мне жгучее и глубокое удовлетворение: я был уверен — Альмаро боится меня, я внушаю ему страх, он опасается мести. Не подослал ли он ко мне свою жену, чтобы выведать мои намерения? А может быть, она искренна и предприняла этот шаг без ведома мужа? Впрочем, все это неважно. Я понял: Альмаро, зная о грозившей ему опасности, во что бы то ни стало постарается избавиться от меня. И для него это не составит труда. Ему ничего не стоит упрятать кого-нибудь в тюрьму или в концлагерь. Достаточно обвинить человека в том, что тот слушает радиопередачи из Лондона.
Однако я слегка наклонился к мадам Альмаро и сказал (на этот раз без улыбки):
— И вас послал ко мне не муж? Нет? И это правда?
Она не возмутилась и утомленно ответила:
— Ну, конечно, правда. Ты что, с ума сошел? О, ты его не знаешь! И откуда ты взял, что он послал меня? Ты же сам прекрасно понимаешь: если ему понадобится, он отправит тебя в лагерь. И поверь мне, он это мигом устроит.
— Верю, верю, — торопливо и иронически подтвердил я.
Эта верная супруга боится за своего мужа! Поэтому-то она и пришла припугнуть меня.
Но мой тон уколол ее. Разозлившись, она тоже подалась вперед, черты ее лица стали жестче.
— Я пришла потому, что ты еще сопляк. И в память твоей матери! И потому, что хочу предостеречь тебя. Поубавь свой пыл! Те, что платят тебе, подвергают тебя большому риску.
В комнате повисло напряженное, сковывающее молчание.
(Какая-то вещица на костюме мадам Альмаро все время притягивала мой взгляд. Это была золотая брошь. Она поблескивала.)
Молчание становилось нестерпимым. С усилием пытаясь придать больше весу своим словам, я выговорил:
— Мне никто не платит.
— Однако тебя поймали, когда ты сдирал плакаты моего мужа! — живо возразила она (и ее красивая грудь всколыхнулась).
— А я не хочу, чтобы мои земляки работали на немцев!
Вдруг я вспомнил, что именно эта фраза так возмутила Альмаро. И я повторил, отчеканивая каждый слог, будто бросая ему вызов, будто это он стоял здесь, передо мной:
— Я не хо-чу.
Она возмутилась.
— Но ведь не об этом речь! Этих рабочих используют в самой Франции! Их же не отправляют в Германию! Тебе это хорошо известно. Все они пишут, что им там совсем неплохо! Они вовсе не несчастны!
Все это она выпалила так убежденно и с таким жаром, что черты ее лица невольно исказились. Вокруг рта, в уголках глаз появились морщинки.
Я опять отошел к окну. Эта женщина выводила меня из терпения. Я тряхнул головой, как бы говоря: «Да она сумасшедшая!» — взглянул на крыши, на далекое море…
Потом повернулся к ней. И удивился, увидев, что она встала. Она натягивала перчатки, поддерживая сумочку левой рукой.
— Ты еще совсем ребенок, — устало произнесла она.
Одна ее рука была уже в перчатке.
На улице кого-то позвали. Я прислушался, как если бы это звали меня.
И вдруг запальчиво сказал:
— Я не ребенок. И тем более не низшее существо. Я — человек!
Она тяжело вздохнула, надела вторую перчатку.
— Какой ты, однако, гордец, мальчик!
Я возразил:
— Вы не любите гордых. Вам больше по нутру люди, которые ползают на брюхе перед таким мерзавцем, как ваш Альмаро.
Она сделала такое движение («Ах, как ты можешь!»), словно я предложил ей по меньшей мере переспать со мной.
Она даже порозовела от негодования и принялась нервно теребить отвороты своего жакета.
Потом, казалось, снова взяла себя в руки.
— Послушай, мальчик, я ухожу. Напрасно я потеряла время. Я ведь пришла к тебе ради твоего же блага. — Говоря, она жестикулировала правой рукой, соединив указательный и большой пальцы на манер буквы «о», словно показывая этим, что речь идет о последней точке над «i». — Повторяю тебе еще раз: если ты будешь и впредь раздражать моего мужа, ты дорого поплатишься за это. Он очень зол на тебя. И ты еще пожалеешь об этом! Вот увидишь!
Она была уже у двери. Я стоял посреди комнаты, отделенный от нее барьером солнечных лучей. Мне были хорошо видны ее черные, по-настоящему красивые глаза, подведенные брови, нахмуренный лоб, затененный полями шляпки, и разбегающиеся морщинки у рта…
Сейчас она уйдет, вернется к Альмаро. Через несколько минут она будет рядом с ним. Может быть, расскажет ему обо мне. Может быть, попросит его не преследовать, оставить меня в покое. Она ведь прониклась убеждением, что запугала меня. А может быть, и наоборот…
Я шагнул вперед. Казалось, ноги мои налились свинцом. Слепило солнце. Мадам Альмаро вырисовывалась серо-белым пятном на фоне темной двери. Мне хотелось, чтобы она не думала, будто ей удалось запугать меня. Но больше всего мне хотелось, чтобы она поняла, как велика и неутолима моя ненависть. Я сказал, внезапно почувствовав, как эта самая ненависть намертво сдавила мне горло.
— Альмаро мне заплатит… дорого заплатит… за свои оскорбления и пощечины в ту ночь…
Меня удивил мой голос, хриплый и срывающийся, словно у меня был ларингит.
Я догадался, что мадам Альмаро нажала плечом на дверь. Сумочку она держала у груди. Мне стало легче дышать.
— Болван! Да если ты хоть что-нибудь сделаешь, тебя тут же схватят. Тебя осудят. И очень жестоко…
Я не пошевелился. Мне страстно хотелось, чтобы она ушла. Пусть убирается! И опять я услышал, как она торопливо выговаривает мне:
— Ты ребенок! Ты сам не знаешь, что говоришь. Это же безрассудно. Ну и мысли! Тебе бы лучше уехать из Алжира! Уезжай подальше! Послушай моего совета…
Я не мог вымолвить ни слова. Мне больше нечего было сказать. Я услышал, как яростно хлопнула дверь. Стало удивительно тихо. Мне показалось, что в комнате жарко. Хотелось курить, горло будто забили песком. Я было закурил сигарету, но, затянувшись два-три раза, отбросил ее и придавил каблуком.
X
Когда город окутали первые вечерние тени, я вышел из дому и направился к ресторану. В этот час мне с необычайной остротой вспомнился наш первый поцелуй с Моникой. Нет, во мне ничего не было от кавалера из предместья, и это знакомство значило для меня немало. В ту ночь мы забрели на пустынную улицу. Посмеиваясь, вспоминали мы причуды некоторых завсегдатаев ресторана, и между нами росло то странное сообщничество, когда каждое слово, каким бы банальным оно ни было, подогревает ожидание и жажду близости. На Монике было легкое пальто в талию и туфли на низком каблуке, отчего походка ее была легкой и стремительной. Я взял Монику за руку. Она остановилась, не переставая улыбаться и не выказывая никакого удивления. Я вспомнил, как мимо нас пронеслась машина, как в ночкой тьме горел маяк Адмиралтейства, каким умиротворенным я чувствовал себя тогда. Я вспомнил также, как с нами нос к носу столкнулась какая-то старая дама-европейка и как меня нисколько не смутил ее осуждающий взгляд. Подумать только! Француженка с арабом! Нет, нет, даже этот взгляд не омрачил того зарождавшегося счастья, которое казалось мне тогда прочным и искрящимся, как кристалл!
Но сегодня вечером в меня будто опять вонзилась тысяча ножей. Мне казалось, что никто не считает меня за человека! Бесцеремонность, с которой меня выбросили из гаража Моретти, еще больше разжигала мою злобу. «Верно, я в любое время мог уехать на строительство оборонительных сооружений на берегу Атлантики! У меня всегда в запасе Альмаро, который может завербовать меня. Н-да, не очень-то я был вежлив с его женой. Интересно, скажет ли она ему? А не все ли равно, скажет или нет? Разве я не решил уничтожить его?» Иногда мысль об этом решении настойчиво, словно удары маятника, билась во мне. Да, я убью его! Убью!.. Я отбросил сигарету. Вспоминалось, каким тоном мадам Альмаро сказала мне: «Когда ему понадобится, он отправит тебя в лагерь».
Злой, раздраженный, пробирался я сквозь толпу. Толкал прохожих. Ох, как я их всех ненавидел! «Да, я скоро убью человека!» И я считал себя выше их. Да, я выше их! Я презирал их, я их ненавидел. Я чувствовал, как они проходят мимо, задевают меня — и я их ненавидел. Их, этих людей, которые не убивали и никогда не убьют. Этих людей, которые терпеливо ждут смерти и час за часом растрачивают свою жизнь на бесценные занятия, этих людей с их серенькими заботами, ничтожными и надоедливыми, словно вши. Они, эти люди, смирились со всяким насилием, со всеми унижениями. Я шел широким шагом в медленном потоке гуляющих, расталкивая их плечами и не извиняясь.
Какой-то незнакомец, которого я тоже задел плечом, схватил меня за руку, остановил мой бег, и я увидел его разъяренные глаза, его перекошенный рот с лоснящимися губами. Он осыпал меня бранью. Он требовал, чтобы я объяснил ему, почему я так бесцеремонен. Это был араб лет сорока. Он был возмущен. Тюрбан съехал ему на лоб. С надменным видом я оттолкнул его. А он кричал и никак не унимался. Несколько прохожих остановились возле нас — взглянуть, что здесь происходит. Не говоря ни слова, я двинулся дальше.
Во мне сидел какой-то огромный слепой змей, распускавший свои кольца.
Я должен достать себе револьвер. И не подумаю убегать из Алжира. Пусть потом меня схватят. Я крикнул бы в лицо всем, что презираю их, что правильно поступил, что я до безумия счастлив, убив эту гадину; что все они трусы, и только у меня, у одного меня, хватило смелости на это!..
Я замедлил шах. Все тело горело. Маленькая спокойная улочка. Кроме меня, на ней никого не было. Навстречу попалась собака, она обежала меня стороной.
Войдя в ресторан, я увидел, что народу в нем мало, и направился прямо к Монике. Она встретила меня без улыбки, с унылым видом.
— Добрый вечер, Моника!
— Добрый вечер…
Робкий, покорный голос. Раз она жалела Андре, я считал ее немного виноватой передо мной.
Я спросил с недоброй иронией:
— Ты не очень сожалеешь об Андре?
— О!.. — тихо вскрикнула она.
Она готова была расплакаться.
Я обернулся и посмотрел в зал: никого из знакомых, многие столики пусты. Я поискал глазами Марселя. (Может быть, он, не задавая лишних вопросов, одолжит мне револьвер?) Голова у Моники опущена. Белокурые волосы золотистыми волнами падали на шею. И мне вдруг захотелось погрузить в них свои руки. В вырезе платья виднелась розоватая кожа. Я угадывал очертания груди. Несколько раздраженно я спросил:
— Ты не находишь, что слишком оголилась, а? Этак скоро ты всю себя выставишь напоказ.
Казалось, она скорее удивилась, чем сконфузилась. Потом покорно застегнула воротник платья.
А я подумал: «Андре ласкал эту шею, он прижимался губами к этой упругой и нежной коже».
— Ты ведь ответила на его письмо?
— На какое письмо?.. Кто? Я? Да что ты!
На глаза ее навернулись слезы. Мне все-таки не следовало доводить ее до слез перед ресторанной публикой. А может быть, она и не писала Андре? Впрочем, все равно!
Глазами я поискал пустой столик, хотел присесть. Услышал, как Моника с горечью говорит мне:
— Это письмо выбило меня из колеи. Но ты ошибаешься, если думаешь… Ты не должен…
Она украдкой шмыгнула носом.
От нее пахло вербеной. (Я невольно подумал о запахе гвоздик, исходившем от мадам Альмаро. Он мне нравился больше: не такой неопределенный. Более пьянящий.)
Я взял Монику за руку, выше локтя. Она, вероятно, восприняла это как ласку. А мне до смерти хотелось спросить ее: «У Марселя есть револьвер? Как ты думаешь, не одолжит он мне его?»
В зал вошли двое мужчин, задержались у вешалки. Если бы Марсель согласился дать мне револьвер, я бы начал действовать сегодня же ночью. Моника сказала, растягивая слова:
— Я ненавижу его больше, чем ты думаешь.
— Кого это?
Вопрос вырвался совсем неожиданно для меня самого. Я ведь думал об Альмаро. Моника серьезно посмотрела на меня. С понимающим видом я кивнул: «Ну да, конечно», — и наклонил голову. Не очень-то я уверен в том, что она ненавидит Андре. Интересно, думала ли она когда-нибудь о том, чтобы отомстить ему? Женщина. Она только женщина! Я вдруг почувствовал снисходительное презрение ко всем женщинам. Моника сказала:
— Скоро придет Фернандес. Он хочет поговорить с тобой.
Ну конечно, она довольна, что перевела разговор на другое. Я откликнулся:
— Что ж, пусть приходит!
Он, конечно, хотел переговорить со мной о том человеке, которого мой дядя должен будет переправить в Марокко.
В ресторан, громко перекидываясь словами, входили новые посетители. В ответ на их приветствия Моника улыбалась им рассеянной улыбкой. Потом спросила меня:
— Придешь ко мне вечером?
Вскинув брови, она ждала ответа. Я залюбовался ее серыми глазами. Они были цвета свинцового моря, по которому рассыпались золотистые искорки — это придавало ее взгляду блеск и какую-то обманчивую наивность.
— Конечно, приду.
Я вдруг почувствовал прилив нежности. Я понял: она хочет, чтобы я помог ей отогнать тени прошлого.
Зал постепенно наполнялся. У кухонной двери показался Марсель. Издали он дружески кивнул мне. Я отошел от Моники и уселся за столик. Меня охватила такая усталость, будто я без отдыха трудился весь день.
Поглощая ужин, я думал, что в этот час Альмаро и его жена тоже, наверно, ужинают. Я представил себе, как они сидят за столом друг против друга. Альмаро наклонил свою морду над тарелкой и с хрустом работает челюстями. Мадам Альмаро выпрямилась; она держится напряженно. Я слышал, как она говорит. Я слышал ее звучный голос: «Этот мальчишка Смайл опасен. Он молод и взбалмошен. Он ненавидит тебя. Рано или поздно он выкинет с тобой какую-нибудь скверную штуку. Почему бы тебе не поостеречься? Зачем он забрался к нам в сад? И что за манера все время слоняться вокруг нашего дома! Разве это не значит, что он хочет отплатить тебе за то, что ты тогда избил и оскорбил его? Он гордец! Нужно остерегаться молодых людей, которые страдают излишней гордостью. Берегись! Ты бы прекрасно поступил, если бы заранее обезопасил его, отправил, например, в какой-нибудь лагерь. Это его охладит и заставит призадуматься. Тебе ведь нетрудно это сделать. Ты ни за что не должен оставлять его на свободе. Иначе он доставит тебе немало неприятностей. Вот увидишь… Я боюсь за тебя».
Я словно наяву видел ее взволнованное лицо, ее красивую волнующуюся грудь. Может быть, она даже прижала руку к горлу, как бы унимая мучительную тревогу.
Заботливая супруга! Как она боится за жизнь своего мужа!.. И как это днем я сдержался и выслушал ее до конца? Выслушал все, даже сказочку о рабочих, уезжавших на работы во Францию! Об их радостных письмах!
В эту минуту передо мной вырос Фернандес.
— Привет! — бросил он.
Улыбаясь, он сел за мой столик, и от улыбки на его впалых щеках появились две глубокие, похожие на скобки, морщины.
— Как дела?
Я вяло ответил:
— Помаленьку.
— Лицо у тебя поджило. А глаз еще того… Но это скоро пройдет…
Он был сердечен, приветлив, и его желтые блестящие глаза изучали меня доброжелательно и с еле заметной насмешкой.
— Ну как, ничего не разузнал новенького о тех, кто напал на тебя?
Мне захотелось ответить ему, что их хозяин недавно стрелял в меня из револьвера. Но я только усмехнулся и отрицательно мотнул головой.
— Дядюшку своего еще не видел?
— Времени не было.
— Давай сейчас сходим к нему вместе! Согласен?
— Согласен.
Фернандес наклонился к тарелке и с отвращением посмотрел на рагу, которое мне только что подали.
— Не слишком шикарно, а?
— Наплевать.
— Больше ничего нет. Все идет Роммелю: картошка, мясо, помидоры… Отправляют целыми машинами. Через Тебессу и Габес, это мне известно. А свежие овощи перебрасывают на самолетах… на трехмоторных «юнкерсах» из дюраля.
Я утвердительно кивнул головой. Фернандес говорил оживленно. Вся эта история возмущала его.
— А финики? У нас уж и фиников не осталось, так ведь? Здесь… Все идет этой шпане из Африканского корпуса да плюмажным хлюстам Муссолини…
Я не прерывал его. Все это мне было отлично известно и без него. Но ему просто не хотелось начинать в ресторане тот разговор, ради которого он встретился со мной.
Стоило мне поднять глаза, и в зеркале напротив я мог видеть Монику. Мне показалось, что она выглядит еще печальнее, чем обычно, но я уже этому не удивлялся. Мне захотелось посоветовать ей подкрасить губы и слегка — щеки. Самую малость, чтобы не выглядеть бледной и, больной.
Фернандес все говорил и говорил… Наступление Роммеля беспокоило его.
— Если они возьмут Александрию, каналу капут! А потом, старина…
Он широко развел руками, чтобы показать необъятность катастрофы.
— Подумать только, а? Стоило бы Вейгану двинуться…
Я снова взглянул на Монику. Может быть, с моей стороны было ошибкой не ответить на ее доверие, не помочь ей. Но как Андре мог узнать ее алжирский адрес? Этот вопрос неожиданно возник передо мной, впился в меня, словно этакая тонкая змейка с маленькими колючими глазками и острым жалом.
— Если ты поел, идем, — заторопился Фернандес.
Он был уже на ногах и нетерпеливо разминал в тарелке окурок сигареты. Чтобы подбодрить его, я сказал:
— Дядя поздно засиживается в лавке.
Прежде чем уйти, я подошел к Монике и отдал ей талоны за ужин.
— До скорого, — кивнула Моника.
— Угу.
Я присоединился к Фернандесу, который нетерпеливо топтался на тротуаре. Я чувствовал себя таким усталым, словно все мои кости были налиты свинцом. Чтобы окончательно успокоить моего спутника, я сказал:
— Идир всегда закрывает лавку около десяти или одиннадцати. Так что не бойся, мы застанем его на месте.
— А как ты думаешь, он согласится?
— Откуда мне знать.
И торопливо добавил:
— Мне бы хотелось, чтоб он согласился.
Фернандес быстро взглянул на меня.
Но мне и в самом деле хотелось, чтоб Идир согласился. Я вспомнил, что сам предложил свои услуги в качестве проводника, если дядя откажется. И теперь это огорчало меня. Я не хотел покидать Алжир, не хотел уезжать из Алжира, уезжать от Альмаро…
XI
Четверг, девять часов вечера.
Мой дядя всегда упрекал меня за то, что я плохой мусульманин, что я совсем не верующий. Сам он был очень набожным человеком и в 1935 году даже совершил паломничество.
Когда мы вошли в лавку, дядя сидел на прилавке и готовил чай на мангале, огонек в котором блестел, словно большой налившийся кровью глаз.
Дядя мой — очень худой, загорелый, с лицом, сплошь изрезанным морщинами, с большим горбатым носом и колючими глазами — носил полукруглую бородку на марокканский манер. Его иссохшие руки казались кусками дерева.
Он не знал французского, а Фернандес почти не говорил по-арабски, и поэтому мне пришлось быть переводчиком.
Я не виделся с дядей уже несколько недель. Мне показалось, что он постарел; щеки и виски запали еще глубже, его часто одолевали короткие приступы мучительного кашля. Должно быть, у него туберкулез. Я вспомнил, как во время нашего последнего перехода через границу он вынужден был часто останавливать нас. Он быстро утомлялся: здоровье его сильно пошатнулось.
Он стал расставлять на медном подносе белые и голубые чашки для чая. Фернандес курил. Я разглядывал крохотную лавчонку. Лавчонка эта с множеством полок, забитых ящиками и кусками материи, которые скрадывали шумы, всегда нравилась мне. Сотни платков («Продажа без карточек», — гласила надпись) ярких расцветок, словно флаги свисали с веревок, протянутых под потолочными балками: ярко-малиновые, зеленые, желто-лимонные. Эта радостная игра цветов действовала на меня успокаивающе. Не хотелось ни двигаться, ни говорить… В отсветах керосиновой лампы, стоящей на этажерке, мягко переливались шелка, тюль, блестки на свадебных платьях…
Фернандес все дымил сигаретой. В это мгновение Идир взглянул на меня, и мне показалось, что в его улыбке проскользнула насмешка. Раздувая огонь маленькими детскими мехами, он спросил:
— Чем могу служить?
Меня раздражала эта его непринужденная вежливость торговца.
— Мой товарищ хочет поговорить с тобой об одном деле, об одной услуге.
Идир ждал. Моя фраза ничего не объясняла ему. Может быть, он думал, что речь пойдет о какой-нибудь небезынтересной для него покупке английской ткани. Лампа иногда потрескивала.
— Ему хотелось бы знать, не согласился бы ты провести в Уджду одного из его друзей…
Дядя, казалось, удивился этому предложению. Он выпрямился, опустил веки. Он размышлял. Мне вдруг подумалось, что из чувства порядочности я должен уточнить, кто этот человек, чтобы дядя мог точно определить всю важность и всю опасность поручения.
— Речь идет об одном французе. Он убил в Марселе немецкого офицера. Его теперь преследуют…
Идир впился в меня горящим взглядом. Мне стоило большого труда не отвести глаза. Потом улыбнулся и повернулся к печке.
— Немного чаю?
— Хочешь чаю? — спросил я Фернандеса.
— Да… Ты ему объяснил?
— Конечно.
— У него такой вид, будто он колеблется.
— Он обдумывает предложение.
Идир протянул нам по чашке дымящегося чая. У входа в лавчонку остановился какой-то прохожий, пощупал один из платков, висевших у двери, — этакий ядовито-зеленый платок с желтым рисунком, невольно напомнивший мне бразильский флаг. С царственной небрежностью Идир назвал цену. Покупатель отрицательно мотнул головой и ушел.
Фернандес пил чай, громко прихлебывая. По мостовой протарахтели колеса тележки.
Дядя снова закрыл глаза. Теперь у него был важный и безмятежный вид слепца. Раздумывает ли он?
А может быть, ему больно? Мне казалось, что челюсти у него стиснуты. Наконец он повернулся ко мне и мягко сказал:
— Нет.
— Ты не хочешь?
— Если бы я даже был здоров, — а сейчас я очень устал, — и то я не пошел бы.
— Что он говорит? — нетерпеливо спросил Фернандес.
— Погоди.
Медленно и глуховато, так, что мне пришлось напряженно вслушиваться, Идир добавил:
— Границу хорошо охраняют… и не только из-за контрабанды, но и из-за французов, которые бегут в Марокко, а также из-за эпидемии тифа, свирепствующей между Тлемсеном и Марниа. Риск слишком велик. Араба, который поможет французу перейти в Марокко, накажут более жестоко, чем самого беглеца…
Он отхлебнул глоток чая.
— Что он говорит? — не удержался Фернандес.
Прежде всего я собирался сказать ему, что дядя стар и болен и поэтому не может принять его предложение.
— Он отказывается, — ответил я, — потому что если его схватят, то жестоко накажут.
— Он преувеличивает…
Я живо отозвался:
— Нет. Он не преувеличивает!
В наступившей тишине послышались звуки патефона — исполняли песенку Махиддина.
Потом заговорил Фернандес:
— Скажи ему: речь идет о жизни человека… Что это даже важнее, чем…
— Не стоит.
Фернандес казался удивленным и раздосадованным. Он осмелился вставить:
— А ты не думаешь, что если бы я предложил ему значительную сумму…
— Нет, не думаю.
— Что же делать?
Фернандес был недоволен. Он нервничал. Вот он бросил сигарету, тщательно растер ее каблуком. Потом, не вставая с табуретки, наклонился вперед и стал потирать руки, похрустывая пальцами…
Я ждал, что он напомнит о моем предложении быть проводником, если дядя откажется. Это приключение показалось мне вдруг заманчивым. Я говорил себе, что отсутствовать придется недолго. И еще одна выгода была во всем этом деле: мадам Альмаро подумает, что хорошенько припугнула меня! Она решит, что я последовал ее совету и дал тягу…
— Ты говорил, — начал Фернандес, — что заменишь своего дядю…
— Да, я помню.
— Товарищ не может оставаться здесь. Отъезд намечен на завтрашний вечер. Он во что бы то ни стало должен быть в Казе в понедельник.
— Что он говорит? — спросил дядя.
Я обещал ему заменить тебя, если ты не согласишься.
Идир поставил на поднос свою чашку, вытер губы тыльной стороной большого пальца, потом долго рассматривал Фернандеса.
— Несколько недель назад, — проговорил он, — одному из моих друзей захотелось отговорить от поездки во Францию рабочих, которые находились уже в порту и готовились к погрузке на судно. Его схватили. Позавчера я узнал, что его приговорили к пятнадцати годам каторги. Его зовут Ассаном. У него пятеро ребятишек.
Он сказал это, отчеканивая каждое слово.
Безусловно, он предупреждал меня. Но эта история вызвала во мне сильнейшее негодование. Пятнадцать лет! Пятнадцать лет каторги за такое, с позволения сказать, «преступление»! Я весь дрожал, лицо покрылось гусиной кожей. Я порывисто вскочил.
— Что случилось? В чем дело? — забеспокоился Фернандес.
Я не ответил. И спросил у дяди:
— Это работа Альмаро? Это он? Отвечай… Это он?
Идир поправил тюрбан на голове (я увидел, Как его длинные пальцы, темные и худые, лихорадочно теребят складки материи) и откашлялся.
Потом он опустил веки и снова замер в позе слепого: застывшая маска, покрытая легкой испариной.
В тишине слышалось лишь потрескивание лампы, похожее на всплеск камешков, падающих в пруд.
— Альмаро — недостойный человек… — прошептал, наконец, дядя с презрением и отвращением.
Он помолчал… Все та же поза слепого… Ничего не понимающий Фернандес смотрел то на одного, то на другого.
Я затаив дыхание вслушивался в дядин голос, который наливался злобой — так ветер, раздувающий пламя, взметает вдруг в своем порыве целый сноп искр.
— Он посмел утверждать, что бог призывает арабов объединиться с немцами, помогать им, работать на них. Он осмелился так говорить о боге, прикрыться его именем!..
Он все время сидел на прилавке, выпрямившись, закрыв глаза, и ненависть придавала его лицу то жестокое и злое выражение, которое встречается у старых мавританских разбойников. Я разгадал эту ненависть — ненависть еще более ожесточенную, еще более глубокую, чем моя. Неутомимую ненависть фанатика… Я восхищался дядей! Я любил его! Меня охватил какой-то странный восторг…
Он открыл глаза, посмотрел на меня. Я увидел его пламенеющие зрачки и понял, что, если в один прекрасный день убью Альмаро, Идир одобрит мой поступок, Идир будет доволен мною… И дикая радость захлестнула меня…
Но Фернандес тянул меня за куртку, торопил перевести то, что сказал дядя. Я ответил ему:
— Он отказывается. Но я… я согласен… при двух условиях.
— Каких?
— Я хочу иметь оружие. Мне нужен револьвер..
— Это нетрудно сделать.
— Хороший револьвер.
— Само собой разумеется.
Я долго смотрел на Фернандеса.
— А второе? — спросил он недоверчиво.
— Что второе?
— Ты же сказал, что у тебя два условия. Револьвер — это пустяки.
Ах, второе? Да какое это имеет значение. Я совсем забыл о нем. Я сказал о двух условиях из инстинктивного, неосознанного желания не слишком выпячивать свою просьбу о револьвере. Я сказал:
— Ну конечно же! Я хочу, чтоб мою поездку оплатили.
— Иначе и быть не может.
— Я хочу сказать: и обратный путь.
— У тебя не все дома, парень. И это ты называешь условиями?
— В чем дело? — спросил Идир.
— Я согласился! — воскликнул я, повернувшись к нему.
Он посмотрел на меня, слегка прищурившись.
— Ты не одобряешь?
Он ответил мне со своей невыносимо иронической усмешкой:
— Судьба каждого предопределена свыше.
Я чуть было не пожал плечами и с трудом удержался, чтобы не улыбнуться. Я совсем не верил в судьбу. Сейчас речь шла о том, чтобы я покончил с этим делом в самый короткий срок, и я верил в успех.
Идир налил себе еще чашку. Когда он вытянул руку, на стене возникла тень, похожая на гигантскую птицу. Он отпил глоток и сказал:
— Будь осторожен.
Я огрызнулся:
— Сам знаю.
Фернандес, кажется, удивился такому тону. Он с любопытством посмотрел на нас обоих. Потом сказал:
— Кстати, об Альмаро… Завтра он устраивает сходку, будет там набирать рабочих…
Я торопливо шагнул к нему.
— А где?
— На Рыбном рынке.
— В котором часу?
— Кажется, в четыре.
Но мне показалось, что он пожалел, заговорив со мной об этом собрании, и с напускной шутливостью торопливо добавил:
— Послушай, отъезд завтра. Не попадись раньше…
Идир, не обращая внимания на наш диалог, принялся скручивать папироску.
Он опять посоветовал мне быть осторожным, но на этот раз говорил он уже без настойчивости, каким-то отрешенным, почти безразличным тоном…