Она провела ночь в розовой детской кроватке. Пришлось свернуться в тесный кружочек так, как иногда на земле, особенно после дождя, лежат розовые червяки. Ноги слегка болели, но спать было приятно.

В доме уже хлопали двери, кто-то кому-то кричал, кого-то звал, кастрюльки ударялись друг о друга, в распахнутых окнах гремел трамвай. Оля представила себе, что потянулась, потом подняла одну ногу из кроватки вверх, аккуратно выпрямила ее, подняла вторую, громко пискнула, зевнув.

Воды не оказалось ни в раковине, ни в унитазе, это привело Олю в замешательство, она растерянно оглядывалась, потом бросила в туалет какую-то старую толстую книгу, повесила на шею барабан и вышла на лестничную клетку.

Пахло картошкой и жареными грибами, помидорами с солью и горячим хлебом.

В нескольких одинаковых красненьких тазиках была налита вода, люди черпали ее кружками, пили, умывались и чистили зубы.

Оля попросила картошку на добавку и съела огромный сочный помидор уже тогда, когда абсолютно наелась.

– Телевидение приехало! – закричала девушка, которая сидела на подоконнике, и все вскочили со своих мест, загалдели, зашелестели разноцветные знамена и бумажные транспаранты.

– До-лой про-из-вол! – Слаженный хор быстро переместился из дома на улицу, и Оля тоже некоторое время декламировала вместе со всеми:

– До-лой про-из-вол! – Причем на каждом слоге она с силой била по барабану.

– Давно голодаете? – Мужчина с острой жиденькой бородкой протянул Оле микрофон.

– Мы не голодаем, – сказала Оля. – У нас на завтрак была картошка и помидоры.

– Камера! Звук! – закричал мужчина куда-то в сторону. – Девушка, а где вы брали эту картошку, можете показать?

– Могу, – сказала Оля. – Пойдемте.

– Ты куда их? – шепнула Оле на ухо женщина, размахивающая плакатом «Третий день без еды, шестой год без справедливости».

– В дом, – сказала Оля, и женщина кивнула.

Оля доставала кастрюли из-под наваленной на них одежды и демонстрировала остатки завтрака бородатому журналисту.

Он причмокивал от удовольствия, прямо в камеру откусил помидор и довольно улыбнулся.

– Вот так, с картошечкой и помидорчиками голодают жители нашего города. Давайте их поддержим!

Оля ушла.

Она шла по улице, а барабан гулко отбивал ритм ее шагов.

Она думала, что к завтрашнему дню, когда снова захочется есть, она может пожалеть о том, что ушла.

Но она снова бежала.

А раз она снова бежала, значит, она бежала не от голода.

Она бежала, потому что только когда от всех бежишь, чувствуешь себя свободной.

А разве не о свободе она мечтала все эти годы?

В ее крошечной комнате с радио и душной щелью окна под потолком. Настолько маленькой, что даже комары не могли подумать, что это ее комната. И не залетали.

Она по-прежнему читала названия улиц, рассматривала прохожих.

Иногда доставала из кармана телефон. Ей хотелось, чтобы позвонил его хозяин, и она бы отдала его.

Телефон был холодный и пустой. Он молчал.

Огромный дом за решетчатым забором без адреса.

Оля рассматривала завитушки на фасаде, а молодой человек с этюдником на плече и в джинсах, заляпанных краской, рассматривал ее барабан.

– Хочешь пройти? – спросил он. Оля пожала плечами.

– У тебя студенческий?

Оля неуверенно качнула головой.

– Хочешь по моему пройти, только недолго, я все равно вот там, вон там еще буду, – он кивнул куда-то напротив, через дорогу, и протянул ей небольшую коричневую книжечку.

Оля посмотрела на молодого человека, на здание, неуверенно взяла книжечку, поправила барабан, пошла вперед.

Табличка на дверях сообщала о том, что этот музей был основан Иваном Цветаевым.

Сложный проход из дверей, черный пучок на голове женщины, дружелюбно взглянувшей на коричневую книжечку, огромные потолки, и она одна. Одна, но не одинока.

Одна, но не хочется кричать. Одна, но себя совсем не жалко. Одна потому, что больше никого нет в целом мире. Потому что этот мир – это ты сама.

Пожилая толстушка в старомодных туфлях заглянула в зал и сразу вышла.

А Оля стояла, не шевелясь.

А перед ней стоял Давид. Огромный, обнаженный, величественный. Застывший в камне и поглядывающий на нее не сверху, нет, а просто с потолка.

И она, такая маленькая, смотрела на него тоже не снизу вверх. А прямо, глаза в глаза. Просто немного задрав голову.

Он возвышался над ней, такой большой, но, удивительное чувство, Оля от этого не казалась себе незначительной. А просто трогательно маленькой. И так приятно было вновь почувствовать себя маленькой. Или – может быть – впервые?

Она стояла и наслаждалась. Не Давидом. Собой.

У него на шее была явственно видна толстая, изогнутая вена. Она делала его настоящим, она делала его человеком. Оля не могла глаз отвести от этой вены, ее хотелось трогать пальцем, чувствовать, как она проваливается под нажимом, пульсирует, трепещет, волнуется.

Она дотронулась до своей шеи, поискала пальцами подобную у себя. Не обнаружила. Посмотрела в глаза Давида с нескрываемым уважением. Это одно и то же, что любовь?

Дедушка говорил, что «любовь – это когда весь мир умещается в одном человеке. Но поверить в это может только ребенок».

Оля всматривалась в лицо Давида. Он ведь стоял совершенно голый. Она пыталась найти в его лице тень стыда или… какой-нибудь неловкости.

Его молодое лицо было безмятежным.

Смогла бы она стоять голой вот так же, с упоительным ощущением собственной правоты?

А что бы вообще она могла делать с этим ощущением? Вчера попробовала поголодать… Оказалось, вранье. Потому что голодать – это не естественно.

Надо не стесняться того, что естественно.

Любить?..

Она мысленно попрощалась с Давидом.

Медленно и гулко прошла по залу.

На квадратном постаменте застыла невысокая, в бесформенной длинной одежде фигура. С тонким лицом, которое могло принадлежать и мужчине, и женщине. И тому, кто чаще зол, и тому, кто чаще добр. Лицо казалось застывшим, но не потому, что оно было каменным.

Оля прочитала табличку: «Жан Барбе. Ангел».

Оля никогда раньше не видела ангелов и теперь удивилась тому, как он выглядел.

Ей всегда казалось, что ангел моложе, веселее и почему-то в коротких шортах.

Он чем-то должен был напоминать ее, восьмилетнюю.

Оля долго смотрела на ангела настоящего.

С ним ей было спокойно. И не потому, что он добрый. А потому, что он все про нее знал. Он указывал на нее пальцем, и Оля точно знала, что это не просто вперед вытянутая рука, а именно палец, указывающий на нее.

Он все про нее знал и все понимал.

И он так ее понимал, что все ее мысли и ее поступки стали казаться ей хорошими и правильными.

И Оля решила, что правильно – это не тогда, когда ты делаешь то, что от тебя ждут другие. Правильно – это когда ты понимаешь, почему это ты делаешь.

А ангел – это совсем не тот, кто делает добрые дела. Ангел – это тот, кому не стыдно рассказать про себя.

Она почти до самого вечера стояла перед его вытянутым пальцем и рассказывала про себя. Все-все-все.