Призвание

Роденбах Жорж

Часть вторая

 

 

Глава I

— Ганс, хочешь идти со мною?

— Куда ты идешь?

— К г-же Данэле; она нас ждет.

— Нет, прости. Я лучше останусь. Я работаю.

Г-жа Кадзан не настаивала, заперла за собою дверь, и шум ее медленных шагов вскоре затих на винтовой лестнице их дома. Это повторялось каждый раз, когда она предлагала своему сыну прогулку или какое-нибудь скромное развлечение. Он выходил с нею только утром, чтобы присутствовать у обедни в церкви Notre-Dame. Она, вера которой была не особенно горячей с минуты ее великого несчастья, заставившего ее почти усомниться в Боге, привыкла каждый день бывать у обедни, скорее с целью выходить с своим сыном, провести с ним лучшее время, так как сейчас же после возвращения он запирался на целый день в большой комнате первого этажа, где прежде устраивали майские празднества в честь Богородицы. Камин и теперь имел вид алтаря; цветы обновлялись пред статуей Богородицы, всегда свежие, точно на новой могиле. Здесь Ганс устроился для своей работы, перед большим столом, загроможденным книгами и рукописями.

В продолжение нескольких месяцев, протекших после окончания коллежа, он старался создать себе такие занятия и заботы, которые были бы одновременно плодами благочестия и эрудиции. Он готовил работу о фламандских бегинажах; он изучил историю их со времени их далекого основания св. Бегою, сестрой Пепина, учредительницей ордена, в особенности, прошлое бегинажа в Брюгге, который еще функционировал. Ганс иногда заходил туда, в те единственные дни, когда он решался выходить, направлялся в сторону зеленого предместья, где он стоит одиноко, проводил приятные минуты в мечтах под вязами на лужайке, смотрел, как мелькал в окнах какой-нибудь головной убор, точно белая птица в ледяном поле телескопа, молился в часовне, где имена прежних настоятельниц стирались вместе с далекими датами пятнадцатого и шестнадцатого века, на надгробных досках ее пола.

Дома он тоже молился в течение нескольких часов, читал каждый день служебник с пунктуальностью духовного лица. Его работы были только средством занять время, отблагодарить досуг, который он считал преходящим.

Г-жа Кадзан замечала, что он оставался твердым в своем намерении. Из послушания и сыновней нежности он откладывал свои проект, но только как она хотела, на несколько лет, самое большее до совершеннолетия. Он жил почти как монах; утренняя обедня, суровый пост, служебник, вечерня, частые исповеди и причащения. Он ни с кем не был дружен. Однако г-жа Кадзан еще надеялась. Время содействует очень таинственно разрушению всех планов. Оно производит над нашими самыми живыми, самыми глубокими идеями медленную работу обесцвечивания, когда наша душа усваивает их или отбрасывает их, точно ткань, на которой побледнели цветы. Каждый час уносит у нас что-нибудь и приносит нам что-нибудь новое. Вскоре нам будет только казаться, что мы остались такими же. Молекулы, из которых состоит наше тело, все были заменены новыми, в течение нескольких лет. Не то же ли самое происходит и с мозгом и мыслями, которые с ним связаны.

К тому же, разве это духовное призвание Ганса было таким сильным и непоправимым? Может быть, это была только юношеская экзальтация. Набожность является фор мою высшей чувствительности, известным способом дать выход избытку духовных сил. В этом случае религия имеет чудодейственную силу. Она дарит любовь без измены, удовольствия без угрызений совести. Благодаря ей бесконечность получила осязательную форму.

Сколько свежести для пальцев, лба, для пламенной души юноши в святой воде! Страсть к чему-то столь далекому, что оно точно совсем не существует. Пускай, этого достаточно, чтобы стремиться к этому, произносить слова, в которых есть любовь, как во всех молитвах. Но когда показывается другой идеал, происходит перемена. Раньше Бога представляли человеком; теперь человеческое существо получает божественные черты. Теперь женщина взойдет на алтарь, обожаемая, вызывающая мольбы, украшенная цветами, в одежде, точно расшитой слезами.

Г-жа Кадзан несколько успокоилась. Прежние слова Ганса приходили ей на ум: "Я люблю Богородицу, потому что она женщина!" Невольно и в силу инстинкта, он выдал, таким образом, свою тайну. Пусть появится женщина, взволнует его сердце, и она сейчас же заменит Богородицу и будет любима сильнее всего. Но появится ли она и откуда?

Мать думала об этом, и ей не надо было искать далеко, так как одна из ее самых старых подруг, г-жа Данэле, как раз взяла к себе свою единственную дочь, маленькую Вильгельмину, которая окончила свое воспитание в монастыре Посещения св. Елизаветы. Далеко осталось то время, когда г-жа Кадзан ревниво мечтала жить всегда со своим сыном, думала, что он не женится, отдастся всецело ей, будет верным товарищем ее старости. Это была эгоистическая мечта, за которую она была наказана. Теперь он хотел совсем ее покинуть ради монашеской жизни. По крайней мере, теперь могло представиться третье решение. Она уже могла не только свыкнуться с этим решением, но страстно желала этого, как удовлетворительного и приятного выхода. Да, пусть он женится! Она все же сохранит его отчасти. Она сохранит его, даже несмотря на раздел. Наоборот, Бог завладел бы им всецело. Это было хуже. Он оставался бы живым для всех и умершим для нее одной!

Вильгельмине только что исполнилось семнадцать лет; это была красивая брюнетка, что иногда встречается во Фландрии. Это остаток испанской крови. Белокурые красавицы являются главным типом в расе. Разве светлые волосы не зарождаются в течение дня? А разве черные волосы не зарождаются ночью? А Испания — это была ночь для Фландрии.

Дочь г-жи Данэле была очаровательна, очень нежна, несмотря на свои темные волосы и сходные с ними глаза, оттенка черного бархата. Она отличалась задумчивой томностью, прелестною застенчивостью; каждую минуту краска вспыхивала на ее матовом лице, получавшем оттенок неба в ту пору, когда заря обращается в день.

Г-жа Кадзан очень любила молодую девушку; она любила и ее мать, одну из немногих ее подруг, с которой она поддерживала сношения в своем замкнутом и одиноком существовании после смерти мужа. Поэтому ей пришла в голову мысль, что это было бы спасение, лекарство, избавление от религиозных планов Ганса, если б он полюбил Вильгельмину. Идеальная чета! Брак их положил бы конец всей этой тревоге.

Вот почему она и сегодня предлагала сыну проводить ее к своей подруге. Он отказался. Но он был уже у них. Он пойдет еще. Г-жа Данэле, в свою очередь, часто заходила с Вильгельминой вечером в старинное жилище на улице L'Ane-Aveugle. Надо было всего ждать от очарования молодости, нежности глаз и волос, силы чувства, которое оказывает свое действие, наивного обещания уст, красный плод которых всегда напоминает плод с дерева познания в Раю.

Таким образом, когда обе матери бывали вместе, они думали одно и то же, но не говорили друг другу об этом.

 

Глава II

Ганс только что перенес болезнь, разумеется, из-за его слишком замкнутой жизни. Он похудел, немного изменился, тем более, что во время болезни он отпустил свои волосы, которые сделались пышными, с белокурыми локонами, точно жилками света.

Доктор прописал ему прогулки на свежем воздухе, развлечения. Он решил выходить немного чаще… Мать уводила его в далекие прогулки, с грустью видя его всегда таким задумчивым, мечтательным, размышляющим о том, известном ей, великом деле… Самое большее, если он отклонялся от своих мыслей, когда она шла с ним по направлению к бегинажу, переходила через мостик, покрытый зеленью, над водою озера Любви, проникала в мирное убежище, где даже легкий шум словно измерял безмолвие: жалоба листьев, отдаленный звон колокола, щебетание воробья, неясный возглас, напоминавший звук ножа, стачиваемого на камне.

Оттеняемое этими мелкими звуками безмолвие разливалось сильнее: таким бывает и море возле барок. Спокойствие мистического убежища, где Ганс двигался, точно на картине, как можно мысленно гулять среди пейзажа, нарисованного фламандским примитивистом. Ничто мирское не заявляло больше о себе. Однако человеческие существа жили позади этих окон, спасаясь от страстей, забот, борьбы, тщеславия и роскоши. Иногда проходила какая-нибудь монахиня, очень тихая, так мало похожая на человеческое существо, напоминавшая белого и черного лебедя — направляясь к часовне, где словно развертывались псалмы.

Ганс с завистью смотрел на нее, снова мысленно уносясь к Своей мечте.

— Вот счастье! — сказал он своей матери.

— Так только кажется, Ганс, потому что мы здесь временно. Здесь хорошо неодушевленным предметам. Но зна ешь ли, что думают эти женщины, скрытые в монашеских кельях?

— Они счастливы, — отвечал горячо Ганс.

Было понятно, что он думал о себе самом, защищал свое дело.

— Да, но счастье их холодно, как счастье умерших.

Мать и сын замолчали. В эту минуту они ощущали возле себя присутствие Бога.

 

Глава III

Часто также во время этих прогулок, необходимых для здоровья Ганса, они направлялись вдоль набережных, в приятном соседстве с водой. Г-жа Кадзан предпочитала эти прогулки по городу. Когда они ходили в окрестности, дома постепенно скрывались из вида, только одни колокольни Брюгге были еще видны и занимали горизонт. Казалось, что их присутствие было не только материальным, но они в то же время омрачали мысли Ганса, возобновляли свою власть.

В городе, напротив, в лабиринте извилистых улиц колокольни не отовсюду были видны, закрывались крышами и зданиями. Ганс, казалось, снова владеет собою, чувствовал себя более свободным, избавленным от их влияния и от напоминания об избранном им пути. Вот почему г-жа Кадзанд, впечатлительная к оттенкам, ко всему тому, что могло избавить ее сына от постоянного общения с Богом и хотя бы отчасти вернуть его ей, особенно охотно направлялась по юроду, иногда заканчивала свои вечерние прогулки заходом к подруге, г-же Данэле. Точно случайно, благодаря безмолвному содействию набережных и улиц в Брюгге, которые пересекаются, закругляются, поворачиваются, возвращаются друг к другу, точно шест на веретене, они всегда приходили после нескольких поворотов в quai du Miroir, где жили Данэле.

В этом состояла трогательная хитрость г-жи Кадзан, которая преследовала свой план. Она скоро заметила, что Вильгельмина чувствовала смущение в присутствии молодого человека. Он был так красив, ее Ганс, особенно с тех пор, как из-за болезни снова отпустил свои волосы… Точно волнистое пламя увенчивало его бледное чело!

Да, маленькая Вильгельмина была к нему неравнодушна! Полпути было сделано. Она шла навстречу. Пусть Ганс сделает шаг, и более ничто не будет разъединять их, кроме их будущего!

Когда г-жа Кадзан с сыном заходила в сумерки к Данэле, она каждый раз употребляла тот же прием: их принимали в гостиной, состоявшей из двух смежных комнат. Мать Ганса под каким-нибудь предлогом вскоре уводила свою подругу в соседнюю комнату. Молодые люди оставались одни. Нарочно не зажигали ламп, удлиняли грустную сладость спускающихся на землю сумерек, в ожидании наступления вечера… Это минута, когда душа страдает, чувствует себя одинокой, хочет довериться. Вильгельмина от природы была скромна; она быстро краснела. С некоторых пор она краснела каждый раз, как обращалась к молодому человеку. В сумерки она должна была чувствовать себя смелее и не стала бы краснеть, так как люди краснеют оттого, что на них смотрят.

Вильгельмина беседовала тогда с Гансом о тысяче приятных пустяков, о пансионе, о подруге, которая писала ей, о прочтенной книге, о предстоявшем путешествии.

— А вы, вы не хотели бы путешествовать, Ганс?

Она называла его без стеснения Гансом. Они так давно знали друг друга!

Они вместе росли детьми.

Вильгельмина, однако, чувствовала, что что-то изменилось. Когда она вернулась из пансиона и увидала Ганса, выросшего, очень изменившегося, с пушком над губами, он показался ей первый раз чужим человеком, который не был похож на ее товарища детства.

Он был красив, этот Ганс!

Когда он взглядывал на нее, она краснела. Она не знала, почему. Это было глупо. Однако она краснела. Когда его не было, она хотела его видеть, ей казалось, что она так много должна сказать ему; когда они были вместе, она ничего не помнила, она не смела. Он был так образован, он получил все награды, все венки. Теперь он станет ученым, как его отец; ведь он уже работал над книгой.

— Правда, Ганс, ты пишешь книгу?

Ганс ответил "да", ничего не прибавляя, говоря мало, обращаясь с ней, точно с молодой болтливой сестрой, которую слушаешь, думая о другом…

Вильгельмина говорила, говорила, точно сгущавшийся постепенно мрак делал ее серьезной, смелой. Она больше не боялась. Она больше не краснела. Но в этой беседе без лампы казалось, что мрак окутывает и самые слова. Ее голос затихал. Странное влияние тени, в которой есть что-то религиозное и которая заставляет говорить тихо, как в церкви…

Не говоря ничего интимного и конфиденциального, так как ей еще не в чем было признаваться и никакой любви не было, Вильгельмина вкладывала точно сурдинку в свой голос.

Когда люди говорят тихо, кажется, что они имеют секрет, — и вот почему влюбленные говорят тихо.

Г-жа Кадзан из другой комнаты наблюдала за беседой двух молодых людей, все больше и больше стихавшей, точно скрытой, вплоть да неожиданного пробуждения от зажженных ламп, не сомневаясь в этот вечер, что ее план удастся. Провожая их, г-жа Данэле в длинном коридоре поцеловала подругу, но была очень удивлена, найдя ее вуаль смоченным, а щеки влажными…

— Что с тобой? Ты плакала.

— Нет! Ничего!.. — Затем, признаваясь, она прибавила: — Это от радости! — И она обняла свою старую подругу, точно они должны были разделить большое счастье.

 

Глава IV

Г-жа Данэле, действительно, смотрела не без удовольствия на зарождавшуюся идиллию. Она еще не знала чувства Ганса. Ее подруга рассказала ей о своей печали, о своих опасениях. Но такие мечты о духовной жизни очень часто встречаются у молодых людей и молодых девушек, воспитанных священниками и монахинями. Будет ли Ганс упорствовать? Это было мало правдоподобно, хотя он еще ни в чем не проявлял своей любви к Вильгельмине. Что касается девушки, то она, по-видимому, была увлечена им… У матерей есть инстинкт, который их предупреждает. Точно у них внутри остается телесная связь с ребенком, которая никогда не прекращается совершенно. Когда только ребенок испытывает какое-нибудь потрясение, хотя бы даже отрадное потрясение любви, это передается посредством чувств — точно волна на поверхности возмущенной воды — чуткому челу матери.

Г-жа Данэле угадывала, чувствовала зарождавшуюся любовь Вильгельмины. Такие пустяки, как краска в лице, предпочтение, отдаваемое какой-нибудь книге, пристрастие к одиночеству, выбор романа, беспричинные слезы были определенными признаками… Ганс ни в чем не выказывал себя. Все равно! Г-жа Данэле временно не желала ничего лучшего. Ее дочь была еще очень молода. Разве можно выходить замуж в семнадцать лет? Она хотела бы, чтобы девушка выезжала в свет, хотя бы в течение одной зимы.

Празднества очень редки в Брюгге, но раз в год губернатор дает большой бал, на котором собираются официальные лица, высшее провинциальное общество. Древняя аристократия присутствует там, разукрашенная старинными кружевами, древними драгоценностями, относящимися к славной эпохе, когда одна французская королева жаловалась, увидя столько роскоши, что в Брюгге нашла только одних королев. Вильгельмина предпочла бы скорее не ехать на бал из-за Ганса. Но г-жа Данэле, происходившая из старинной фамилии, испытывала известную гордость при мысли, что она там может показать всем свою дочь. Она хотела, чтобы та была в этот вечер особенно красивой. Долго обсуждался ее туалет. Розовый цвет пошел бы к ней, так как она была брюнеткой. Но белый цвет был скорее оттенком чистоты и невинности. Разве плодовый сад не весь белый весной, когда деревья вступают в жизнь? Ей заказали белое декольтированное платье, открывавшее ее плечи, очаровательный затылок, с черным гнездом завитых волос, обнаженными, немного худыми руками, причем короткие рукава казались крыльями. Все платье было из тюля, воздушное, нежное, как бы невещественное — точно пристегнутое облачко! Настоящая одежда для семнадцатилетнего возраста! Единодушная белизна! На шею предполагалась нитка жемчуга; буфочки должны были быть из белого атласа, веер в руках — точно сложенная лилия.

Это было целое событие, когда наступил бал, и Вильгельмина увидела себя такой нарядной. Она была нежна, как колыбель, затянутая пологом; свежа, как белая азалия. Большое зеркало в стиле ампир в ее комнате точно озарилось светом, когда она посмотрелась в него, как будто лунный свет вошел туда.

Г-жа Кадзан просила Вильгельмину заехать на минутку к ней. Она хотела увидать ее в первом бальном платье, хотела, чтобы и Ганс увидел ее, так как он отказывался отправиться на бал, всегда замкнутый и лишенный светских вкусов.

Карета остановилась на улице L'Ane-Aveugle. Через минуту Вильгельмина с матерью прошла в столовую древнего дома, где обыкновенно находилась г-жа Кадзан. Последняя воскликнула от восторга…

— Вильгельмина, ты чудесна! Как хорошо, что ты а белом. Какая чудная прическа! Кто причесал тебя?

Г-жа Кадзан хотела все знать, все видеть, поворачивала молодую девушку, чтобы налюбоваться на нее сзади, сбоку, затем снова повернула ее лицом к себе, рассматривала фасон лифа и эту чудную пышную юбку, которая двигалась вокруг нее, образовывала складки, точно разбивалась у ее ног…

— Подожди, я забыла, — заметила г-жа Кадзан, — ~ я хотела тоже содействовать красоте твоего наряда.

Она подала ветку белой сирени, заказанную ею в одном цветочном магазине.

— Ее выписали из Ниццы…

Вильгельмина взяла в руки бледную веточку, очень довольная и обрадованная. Она поцеловала г-жу Кадзан, приколола к своему поясу хрупкие цветы, которые так подходили к нежной материи.

— Надо, чтобы Ганс увидел тебя такою!

Г-жа Кадзан позвонила для этого прислуге; они пришли в восторг, в особенности старая кухарка Барбара, которая жила двадцать лет в доме и которой прощались некоторые фамильярности. Она всплеснула руками и восторгалась, точно эта была принцесса из принцесс.

Послышались шаги в безмолвии лестницы. Ганс спускал ся из своей комнаты. Он вошел.

— Ну? Нравится она тебе? спросила г-жа Данэле. Ганс посмотрел, казался смущенным, сконфуженным. Он ответил "да" из вежливости. Затем он удалился в более темный угол комнаты. Он молчал. Г-жа Кадзан снова начала восторгаться. Она переколола сиреневую ветку, дурно пристегнутую, маленькие, белые лепестки которой казались хлопьями, слетавшими с неподвижного снега ее тюлевого платья. Вильгельмина повернула глаза в сторону Ганса, грустная от его молчания. Она почувствовала себя менее счастливой, менее белой, точно Ганс, войдя, наложил темную тень на ее столь светлое платье, как бы погасил одну из ламп, войдя в комнату.

Г-жа Данэле спросила, который час.

— Как, уже десять часов! Поскорее поедем!

Они уехали, оставив г-жу Кадзан опечаленной, совсем недовольной тем опытом, который она считала пригодным для отрадного будущего, к которому она стремилась. Неужели Ганс, увидя Вильгельмину разодетой и прекрасной, не нашел ее красивой, не начал ее любить? Девственный белый туалет мог навести его на мысль о другом белом платье, которое она наденет когда-нибудь, чтобы отправиться к алтарю, в день бракосочетания. Иногда подобная ассоциация идей открывает человеку вдруг то, о чем он и не подозревал и своей душе. Увы, белое очарование ничего не сделало. Ганс скорее испытал чувство отчуждения от Вильгельмины, не приятное чувство, видя ее такой пустой, считая ее отныне светской и суетной девушкой. Но случилось еще нечто худшее: в действительности, когда он вошел в столовую, он был смущен, видя Вильгельмину в таком платье и чувствуя, что его позвали, чтобы смотреть на нее. Молодая девушка доводит свое бесстыдство до такой степени, и две матери участвуют в этом! Ганс никогда не желал отправиться на бал. Он не мог себе представить, чтобы женщина, открывая свое тело, могла так много показывать посторонним: плечи, спину, руки и, в особенности, это приводящее в трепет закругление груди, тайны которого он не смел касаться даже в мыслях и которое заставляло его опускать глаза даже перед статуями и картинами. Сегодня он почти увидел скрытую черту, тепловатую долину груди. Вильгельмина, державшаяся прямо, казалось, готова была устремиться, нагая, из своего тюля. Женское тело — ствол дерева искушения с зрелыми плодами, вокруг которого вечный змей скрывался, обвертывался. Ганс отошел в темный угол, охваченный страхом, точно перед опасностью для своей души. Долгое время он оставался, охваченный этим видением, подробностями, след которых он хотел потопить в своей душе…

 

Глава V

Однажды г-жа Данэле нашла Вильгельмину всю в слезах. Она бросилась в постель и плакала, спрятав голову в подушку. Ее распущенные волосы падали черными потоками…

— Что с тобой?

— Ничего… Оставь меня….

Слова, полные душевного горя, точно физических страданий, слова людей, боящихся приближения чужих лиц к их печали, прикосновения к их ране, даже с целью излечить ее. Но руки матерей умеют излечивать, точно они из прежних пеленок сделали корпию, с помощью которой они затем всю жизнь излечивают в тишине своих детей.

Вильгельмина была чувствительной, горячей натурой. Под влиянием этих бесед и встреч с Гансом, которым покровительствовали матери, было естественно, что молодая девушка волновалась, увлекалась им. У него было благородное, очень красивое лицо, которое замечали все женщины. Вильгельмина страдала от его холодности. Вначале она хотела только быть с ним. Она краснела, но ей было приятно краснеть, когда приближался вечер, и благодаря тени он ничего не замечал. Она испытывала какую-то теплую ласку роз, точно неожиданно нагнулась лицом над букетом. Когда он был с нею, она чувствовала себя иной, точно она находила себя, после того как была потеряна, или вернулась домой после длинного путешествия. А этот голос Ганса, серьезный и густой! Она чувствовала, точно он подходил, спускался к ней, пробуждал в ее душе то, что двигалось, растягивалось, выходило, уходило, в свою очередь, к нему; получался унисон, взаимный обмен, доброе соседство двух кровлей, смешавших свой дым. Первая любовь! Трепет всего существа! Непонятное волнение! Зарождение в сердце таинственного, розового куста, который надо поливать слезами!

Когда Ганс уходил в сопровождении своей матери, Вильгельмина чувствовала себя огорченной. Часы тянулись бесконечно. Безмолвие жилища наводило тоску. Ей хотелось снова услыхать голос Ганса, представить себе его лицо, и она огорчалась, что у нее в душе беспрестанно терялся его образ. Хрупкость человеческой памяти, в которой показывается только настоящее и которое, однако, мало помогает в разлуке и сохраняет только то, что хранит в своей глубине зеркало. Она помнила немного светлые волосы Ганса, острый профиль, всю его фигуру, но где оставался неуловимый оттенок его глаз, линия рта, заканчивавшаяся немного презрительной складкой? Вильгельмина искала, старалась; она нуждалась в дорогом лице. Ей хотелось бы иметь его портрет, чтобы помогать себе…

Но она не смела спросить его об этом, она не смела ничего сказать. Он был всегда так серьезен и холоден, говорил с ней как с чужой или как с младшей сестрой, с которой не о чем говорить! Разумеется, он слишком хорошо знал ее ребенком, чтобы теперь обращаться с ней, как с взрослой, как с молодой девушкой, в которую она превратилась.

Никогда ему не приходила в голову мысль любить ее иначе, чем любят подругу детства, жениться на ней. Вильгельмина отчаивалась.

Г-жа Данэле, когда находила ее в слезах, не сомневалась ни на минуту относительно причины ее горя. Слезы молодой девушки, слезы любви!

Она вызвала свою дочь на откровенность… Затем нежно стала успокаивать ее, давать советы. Она рассказала ей о том, чего Вильгельмина не знала: о необыкновенном благочестии Ганса, о его прежних планах, о его духовном призвании, о его желании поступить в орден, на которое г-жа Кадзан не давала своего согласия, заставив его обещать немного подождать, до совершеннолетия. Но подобного рода решения не исполняются, исчезают бесследно, если человек проводит несколько лет в свете.

— Ах, да, — сказала Вильгельмина, — когда я была в монастыре, я тоже хотела стать монахиней.

— Не огорчайся. Надейся. Я сама и г-жа Кадзан, мы понимаем твою любовь и были бы рады, если бы ты вышла замуж за Ганса. Он достоин твоей любви! Не плачь, Вильгельмина!

Молодая девушка бросилась на шею к своей матери, горячо поцеловала ее, и ее глазки засверкали, осушенные от всякого горя, вызывающего слезы. Затем, успокоившись, она сказала:

— Да, но если он будет упорствовать и захочет быть священником?

— Это твое дело, Вильгельмина. Заставь себя любить. Ты его любишь, это главное. Устрой так, чтобы он узнал об этом, угадал… Мужчины любят, в особенности, когда знают, что их любят…

 

Глава VI

Г-жа Данэле рассказала г-же Кадзан сцену огорчения Вильгельмины. Трогательный заговор двух матерей, имевших одну и ту же цель — излечить двух больных детей. Действительно, их болезнь, казавшаяся столь разною, была одинакова. Один из них страдал от веры, другой — от любви. Но разве вера и любовь не являются двумя ликами Бесконечности? Они оба страдали от одиночества и избытка чувств, необходимости сблизиться с кем-нибудь и обменяться мыслями. У нас только одно сердце для всякого рода любви. Ганс, разумеется, молился Богу нежными словами, Вильгельмина любила Ганса с порывами, дышавшими поклонением. Излечение болезни также было одинаково; надо было их вылечить при помощи друг друга; но как их убедить в этом? Обе женщины находились в нерешительности и тосковали, так как они ждали этого великого события, свадьбы, чтобы чувствовать себя еще ближе друг к другу после стольких лет верной дружбы, точно они отныне составляли одну семью…

Им казалось, что в день свадьбы они сделаются сестрами. Г-жа Данэле советовала своей старой подруге поговорить об этом с Гансом, искусно разузнать обо всем… Но та колебалась относительно тактики. Не надо было, чтобы ее сын подозревал об их намеченном плане, проекте. Он еще менее поддался бы ее уговору, если бы ему показали, что она хочет влиять на него, распоряжаться его будущим, снова затрагивать вопрос об его призвании, относительно которого было установлено условие между ними. Разумеется, все устроится само собой! Лучше предоставить все судьбе! Молодые сердца лучше понимают друг друга с полуслова. Когда-нибудь, с помощью оттенка времени дня или оттенка своего голоса, Вильгельмина может сделать больше каким нибудь словом, чем они обе длинными разговорами и стратегическим искусством.

Г-жа Кадзан думала, что надо всего ждать от нее, от ее красоты и влияния заразительно действующей любви. В глубине души она сама, не доверяя этого своей подруге, надеялась только на чудо. Она изучила своего сына; она видела, что его благочестие непреодолимо, что он ведет уже монастырскую жизнь и уступил ей с трудом, отложив временно свой план только из сыновней любви и ради данного им обещания. Но он продолжал находиться в миру, как в изгнании, проводил однообразно свои дни, наполнял их некоторыми исследованиями и работами, исполнявшимися без особенного усердия, весь обратившись к Богу и показывая немного удовольствия на своем меланхолическом лице только тогда, когда они ходили в церковь, где играл орган и совершалось богослужение. Остальное время он, казалось, выжидал.

Что касается Вильгельмины, он испытывал скорее ощущение беспокойства, неприятного чувства, точно от общения с слишком греховной личностью, в особенности, с того вечера, когда она заезжала в бальном платье.

Г-жа Кадзан замечала все это, но она все же надеялась. Разве люди не надеются до конца дней на то, чего они желают?

 

Глава VII

Однажды зимою, в воскресенье, после обеда, г-жа Кадзан и г-жа Данэле условились предпринять экскурсию в Дамме со своими детьми. Ганс, несмотря на свою замкнутость, должен был принять участие, так как его здоровье все еще было слабым и доктор снова предписал прогулки на свежем воздухе. Все предыдущие дни был мороз, в особенности в последнюю ночь. Вот почему они устроили эту прогулку вдоль канала, ведущего к маленькому мертвому городу. Они знали живописность его берегов во время мороза. На льду устраивается целая ярмарка; стоят лавочки, где продаются пунш, молочные блины; дети танцуют, взявшись за руки, распевают: "Рыбкам тепло под белым ледяным полом; а нам тепло, когда мы бегаем над ними"; конькобежцы, приехавшие из соседней Голландии, выделяются известным ритмом, чередованием такта, гармоническим раскачиванием, искусством изгибать свое тело, держаться на одной ноге или изменять шаг точно лодка, склоняющаяся то на одну, то на другую сторону волны, в зависимости от прилива и отлива. Бег на коньках для голландцев все равно, что танцы.

Обе семьи, собравшиеся на quai du Miroir, у г-жи Данэле, отправились в сторону Дамме вдоль набережных. Солнце ярко светило. Было холодно, и эта свежесть воздуха, заста вившая работать кровь, делала людей веселыми и оживленными. Обе матери болтали. Вильгельмина тоже говорила. Ганс интересовался уличными сценами.

Даже на каналах, покрытых толстым льдом, показывались некоторые отдельные конькобежцы. Получалась странная картина: с обеих сторон воды находится здесь набережная, но, так как канал замерз, получалось как бы три параллельных улицы, точно триптих.

Здесь и там конькобежцы разрезали лед очень близко к прохожим. Можно было бы сказать, что в центре находилось высшее человечество, более подвижное, воздушное, награжденное как бы лишним чувством, наполовину люди и наполовину ангелы, которые на уровне льда пытались летать.

Гуляющие дошли до ворот Дамме. Они обернулись, чтобы взглянуть лишний раз на город, освещенный солнцем. Ах, это солнечное освещение в Брюгге вечером, во время мороза — оттенка свечей на катафалке. Девушки — эти лучи на зимнем пейзаже, как бы потускневший рыжеватый цвет на льду, что-то сходное с медною окисью на старых картинах, придававшее воздуху, каналам, улицам колорит и атмосферу музея! Когда они вышли за город, достигли деревни, следуя вдоль канала, обрамленного деревьями, Вильгельмине захотелось спуститься немного на лед. Матери перепугались…

Но Ганс, сегодня почему-то особенно радостно настроенный, согласился, он держал молодую девушку за руку, желая помочь ей спуститься с поросшего травой берега; из-за покатости спуска они принуждены были бежать. Вильгельмина забавлялась, удивлялась: лед был неодинаков в разных местах. Разве это зависело от какой-нибудь химии воздуха, который изменяет вместе и смешивает в одну белую краску быстро сменяющиеся тона, слюду от растопленного свинца, голубоватый цвет вен? Или это вина отражения неба в воде, когда-то поглощенного ею и преобразившегося в ней?

Дальше неожиданно лед совсем потемнел. Кто-то пробежал на коньках.

— Точно мелом провели по аспидной доске! — заметила Вильгельмина.

Ганс улыбнулся; ему понравился такой верный образ. Он похвалил за это молодую девушку.

Вильгельмина почувствовала какое-то внутреннее волнение. Она не узнавала Ганса в этот день: он казался менее замкнутым и менее мрачным; в первый раз он говорил с ней таким образом. Неужели она начинала ему нравиться?

Так давно она стремилась к этому! Даже сегодня она обдумала свой туалет ради него. Она была очаровательна в своей бархатной шляпе с большим темным мехом, с которым смешивались ее волосы того же оттенка. А ее губки, румяные от холода, очень красные, производили рядом с мехом впечатление храбрости, охоты и крови, как будто поранение уст относилось также к звериной шкурке.

Вильгельмина шла красивым шагом воительницы, став смелее под влиянием мороза, который облегает наше тело, налагает доспехи, призывает к героизму. Она сама казалась себе иною. Неужели это происходило от времени года, которое оказывает на нас такое влияние: расслабляет нас жарою, поддерживает холодом, приводит в уныние дождем?

Может быть, это случилось и благодаря Гансу, его приятным словам, столь неожиданным, придавшим ей сразу силу, горячность, точно она была способна завоевать мир! Между тем на льду было очень холодно ногам, — и Ганс захотел подняться на берег; он помог Вильгельмине вскарабкаться на крутой берег, травы которого скользили от инея, — поддерживая ее, крепко держа за руку, в то время как обе матери улыбались, смотря на них.

Вильгельмина вздрогнула, чувствуя свою руку сжатой в руке Ганса, действительно, очень крепкой, доказывавшей, что его здоровье было слабо только по его вине и вследствие его жизни.

Ах! Как это пожатие, которое с его стороны, было только машинальным, причем ничего из его души не передалось пальцам, взволновало Вильгельмину, было для нее как бы сладостным соприкосновением, распространившимся по всему ее существу, точно он раздавил в своей руке ароматный плод, осушил сосуд и ароматный сок достиг всех ее членов, распространился во всей крови.

Ей хотелось бы остаться так, держа руку в его руке все остальное время прогулки, всю жизнь.

Но Ганс взял ее руку только для того, чтобы помочь ей подняться на гору, теперь они догнали обеих матерей н шли группою по направлению к Дамме, высокая башня которого уже поднималась, точно черный офорт на бледном экране неба.

Вильгельмина стала молчаливой и задумчивой; ей казалось, что что-то новое произошло между нею и Гансом и, что-то решительное должно было случиться. Никогда она не любила его так, как в эту минуту, и никогда она еще так не надеялась, что он полюбит ее в свою очередь. Она ощущала предчувствие, ей казалось, что решительный час должен вскоре наступить. Вдруг она вспомнила — почему в эту минуту? — что ее мать сказала ей однажды, когда нашла ее в слезах: "мужчины любят, в особенности, когда знают, что их любят!"

Но ни до этого, ни теперь она никогда не осмелилась бы сказать Гансу, что она его любит. Теперь ей казалось, что ей ничего не стоило признаться даже сейчас же. Всегда рано или поздно наступает та минута, которая должна наступить. События осуществляются сами по себе, в особенности в любви. Белый розовый куст первой любви! Цветок должен осыпаться, и мы думаем, что мы его срываем, пока его лепестки сами опадают…

Таким образом, Вильгельмина могла быть одновременно очень спокойной и очень взволнованной и владеть собой среди общего беспокойства. Что было спокойно и несомненно это ее неумолимая судьба, которая должна была разрешиться в ней, помимо нее.

Все должно произойти согласно логике тайны; иначе, почему она искала случая остаться одна с Гансом — на несколько минут, чтобы сказать ему о своей любви?

Прежде ей представлялось, что она способна открыться всему миру, только не самому Гансу. Теперь она чувствовала, что она могла бы сказать об этом только ему, ему одному, даже не своей матери, которая, однако, знала все, советовала ей, как поступить… Час свершения ее судьбы наступил, а в таких случаях не воля, а судьба управляет всем.

Вильгельмина знала, что она сейчас поговорит с Гансом и что решится ее судьба. Она была готова, она ждала.

Вдруг на льду канала показались сани, приехавшие из Голландии, запряженные одной лошадью, которая бежала рысью, точно по дороге. Они приближались, быстрые, кра сивые, обгоняя ветер, нарушая безмолвие небольшим позвякиванием медных колокольчиков.

Г-жа Кадзан, г-жа Данэле и молодые люди остановились, чтобы посмотреть красивую запряжку. На скамеечке сидела молодая красивая женщина с розовым лицом, в одном из тех чепчиков с крыльями, которые носят в пограничных деревнях и на которых пристегиваются драгоценности: брошки и кружева с тканями. Позади нее стоял крестьянин, державший длинные вожжи, он имел благородную осанку, у него было гладкое и смуглое лицо, он нагибал к ней шею, согревая ее своим дыханием. Красивая парочка, может быть, только что поженившаяся, совершала свое свадебное путешествие в раскрашенных санях, как на лодке!

Обе матери продолжали идти, Ганс остановился и Вильгельмина с ним вместе, чтобы еще раз взглянуть на нарядное видение, легкие сани, уносившиеся по льду…

Таким образом молодые люди очутились одни. Вильгельмина сказала:

— Наверное, это новобрачные.

— Почему?

— Потому что у них счастливый вид!

Ганс ничего не ответил. Произошла пауза. Но Вильгельмина решилась, точно какой-то голос заставлял ее говорить, и наступила минута, которая должна была наступить.

Она прибавила:

— Я хотела бы быть на их месте, ехать так с кем-нибудь…

Затем, сделав над собой усилие, она произнесла:

— С тобой, да, Ганс, с тобой, уехать очень далеко, мы принадлежали бы только друг другу…

Молодой человек посмотрел на нее, очень удивленны ничего не понимая…

— Ах, да! Ганс! Так, значит, ты не отгадал? Так давно я люблю тебя… А ты?

Ганс, был смущен. Он прошептал неясные слова:

— Но это невозможно!

Вильгельмине стало тогда страшно; неужели правда он упорствовал в своем призвании, сохранил неизменным свое решение сделаться монахом? В подобном случае зачем была эта кажущаяся перемена, эти приятные слова, это облегчение, которое она только что испытала и которое дало ей силы осмелиться?..

Она хотела узнать, выяснить все.

— Невозможно… но почему? Знаешь ли ты, что даже наши матери были бы счастливы?

— Так они знают об этом?

Ганс понял сразу это долгое и трогательное лукавство. Ах, на этот раз это было самое сильное искушение, самая жестокая жертва, которую требовал от него Бог! Конечно, он не колебался; он не сомневался в своем призвании, которое для Бога было определенным и неизменным. Он отдал себя Богу и не хотел отступить. Но он принужден был огорчить эти добрые сердца! Он понимал теперь сближение матери с г-жой Данэле, частые посещения, прогулки. И эта бедная Вильгельмина, которая любила его, такая красивая и грустная в эту минуту!.. Ганс ничего не мог сказать… Они оставались молчаливыми один перед другим, точно между ними был умерший.

Ганс, однако, с той быстротой мысли, которая бывает в такие минуты, подумал, что она была для него искушением, нежными сетями Евы, которая всегда является сообщницей Демона. Ужасное соглашение, поставившее себе целью столкнуть его с пути. Разве она не была уже таковой, когда явилась в вечер первого бала в этом туалете, который так оскорбил его? Он снова увидел плечи, линию спины, обнаженные руки, в особенности пагубные плоды груди, запрещенные плоды, скрытые под тюлем…

Тогда, собравшись с силами, он заговорил, желая смягчить очень грустным и нежным оттенком голоса все то, что должен был сказать.

Да, он никогда не женится; он сделается монахом, и отложил на некоторое время исполнение своего намерения, чтобы пощадить свою мать. Пусть Вильгельмина забудет его, она была для него сестра в годы детства, и останется ему сестрой в святой матери Церкви…

Вильгельмина плакала… Внезапно увидав, что обе матери вернулись, ожидая их, она сделала усилие, удержала слезы.

Они подошли. Наступил уже вечер, скорее, чем можно было думать. Черная колокольня Дамме, которая казалась близкой из-за прозрачной чистоты воздуха, еще была далеко к пространстве. Было слишком поздно, чтобы идти туда. Они вернулись, шли теперь молча, группою. Обе женщины были немного утомлены от острого ветра и ходьбы, Вильгельмина из-за того, что случилось непоправимого в ее сердце, где она точно укачивала мертворожденного ребенка… Ганс, устремив взгляд к потемневшим равнинам, молился про себя.

В них и вокруг них царила меланхолия всего того, что оканчивается, — конца надежды и упадка дня. Г-жа Кадзан, видя замешательство молодых людей, догадалась, что произошло что-то грустное. Она смотрела беспокойная и мрачная, как умирало солнце в их глазах. Туман поднимался, густел, доходил от земли вплоть до небесного светила, которое бледнело, исчезало под прозрачным тюлем, тусклым газом.

Когда они подошли к городу, сумерки одержали победу. Мельницы, на краю склонов откосов неподвижные, наполовину скрывшиеся, показывали свои кресты, точно на могилах.

Солнце скрылось, как бы ушло зимовать куда-то, в глубину неба… Вильгельмина в наступившем мраке не сдержи вала больше своих слез. А Ганс молился, благословляя Бога за то, что Он поддержал его в этом испытании и дал ему свыше знамение, каким было для него последнее появление бледного солнца среди тумана, напоминавшее дискос, облатку, тонзуру и как бы снова указывавшее ему на его призвание.

 

Глава VIII

Часто у очень молодых девушек самолюбие сильнее любви. Вильгельмина страдала от утраты своей чудной мечты, узнав, что Ганс ее не любит и никогда не полюбит. Она создала себе в мечтах столь нежное будущее! Она посвятила ему столь страстный культ! Кто узнает когда-нибудь то, что она ему говорила, когда беседовала с тем образом, который таился в ее душе? Какими глазами она смотрела на него, когда никто не видит, каждый раз, когда они оставались вместе?! Как он сам не чувствовал этих взглядов, которые должны были бы проникнуть в его сердце, нанести рану? Сколько раз она мечтала о нем ночью! Как хороши были ее мечты! Она воображала себя с ним в незнакомой стране; на ней было надето ее белое платье, оставшееся от первого бала; он целовал ее, и она его. Божественное чувство было так сильно, что она пробуждалась, удивленная и огорченная тем, что находилась теперь одна в своей комнате, среди темноты. Луна светила через тюлевые занавески… Может быть, по ее вине она представляла себя в белом платье… Ах!., чудные месяцы, когда эта любовь захватила ее всецело! Никогда больше она не будет так любить. Разумеется, она огорчалась от сознания, что ее любовь окончена; но она страдала столько же и от того, что ею пренебрегли.

Она не рисовала себе больше этого лучезарного лица! Ганса, которое она старалась вспомнить в точности каждый вечер, засыпая, чтобы унести его с собой в глубину сна; но скорей теперь ей представлялось его холодное, спокойное лицо, немного жестокое, равнодушное, в тот решительный день, когда она осмелилась признаться ему.

Подумать, что он не был взволнован ни минуты! Неужели слишком суровая вера иссушила это сердце? Если так, пусть он сделается священником; это лучший исход для них обоих. Она была бы несчастна с ним.

Вильгельмина во всем призналась матери. Она прибавила, что отныне она не может больше встречаться с Гансом. Она сердилась на него за то, что он оттолкнул ее. Затем она была бы слишком смущена в его присутствии. Г-жа Данэле посещала теперь очень редко свою подругу и ходила всегда одна.

Дом в улице L'Ane-Aveugle впал в еще большее безмолвие. Ганс стал замкнутым, еще более набожным, чем когда-либо. Каждое утро, как всегда, он ходил к обедне, но часто он снова возвращался в церковь, вечером, чтобы проделать крестный путь или поставить свечку. Каждую неделю он исповедовался и приобщался.

Остальное время он запирался в своей большой комнате в первом этаже. Он не продолжал своих работ; начатую статью о Бегинаже Брюгге и его истории, которую он считал теперь слишком светской. Он был занят только своим при званием и подготовкою к монашеской жизни. Однажды г-жа Кадзан увидала в его бумагах переписку с Доминиканским монастырем в Генте, куда он решил поступить со времени проповедей в коллеже, произнесенных монахом из этого ордена. Теперь настоятель отвечал объяснительным письмом на письмо Ганса, который обратился к нему с вопросами. Там были все подробности насчет поступления, послушничества, занятий, обязанностей, правил, которые являются надежным перилами, на которые опираются монахи для тоте. чтобы не упасть, поднимаясь по лестнице времени… Обдумывая все это, г-жа Кадзан заметила, что Ганс почти уже подошел к этой жизни и жил так, как он будет жить позднее в монастыре. Он был уже наполовину монахом, точно наполовину умер для нее.

Однако она будет противиться, будет бороться до конца! Что станется с ней, если Ганс ее покинет? Она будет влачить жизнь, ища его во всех комнатах. Она будет находиться в пустом доме, как если бы она блуждала среди развалин. Ганс! Ганс! Неужели для этого она родила его, воспитывала, ласкала, заботилась о нем, пеленала в те ткани, которые шили только ее пальцы? Теперь он хочет уехать, оставить се одну. Быть одинокой! Разве не этого боятся умирающие, и не в этом ли состоит весь ужас могилы?

Она поняла, что ей оставалась очень слабая надежда, замечая новый, более суровый образ жизни Ганса со времени получения известей от настоятеля Доминиканского монастыря.

Даже очаровательная красота Вильгельмины, являвшаяся как бы ее нежной сообщницей, оказалась бессильной. Сердце Ганса не откликнулось и никогда не откликнется.

Даже по отношению к ней самой он оказался холодным, далеким. Он сопровождал ее только к обедне в церковь Notre-Dame каждое утро. Остальное время дня, исключая обед, она его не видала. Он уединялся для размышлений, для чтения благочестивых книг, в особенности проповедей Лакордэра и других доминиканцев. Он готовился на должность проповедника, которая является занятием и славою этих монахов. Он писал речи, поучения. Иногда он говорил громко в своей комнате. Однажды, войдя к нему, г-жа Кадзан испугалась, когда увидала его стоявшим, жестикулировавшим, проповедовавшим перед открытым окном… Как св. Франциск Ассизский обращался с благочестивою речью к птицам и рыбам, так Ганс проповедовал лебедям далеких каналов Брюгге, деревьям на набережных, дымке, колоколам — всему, что проходит, наполняет образами туман, таится в безмолвии…