Уже больше недели кис в собственном соку мой кокон из уголовника Афанасьева, должного родить мне красивую бабочку-надежду для указания тропы. Общение с ним мне принесло настоящее удовольствие. Мой внутренний вампир получил тот заряд энергии, о котором скулил долгими голодными ночами в клетке с пыльным львом. И ещё радовало, что я успел обойти в вопросе покаяния и исповеди отца Сергия. Хоть он со мной и не соревновался. Одно дело делаем, в принципе, но зачем в мой огород поперёк батьки соваться? Я разделаю клиента, подготовлю, а уж потом — добро пожаловать! Как раз меньше напрягаться придётся, когда уже на всём готовом. А когда наоборот, мне никакого профита.
С утра стоял четверг, и пора было подводить итоги второго квартала. По этому поводу я собрал начальников всех служб и своих замов. В моём кабинете теперь было многолюдно. С обеих сторон сверкали большими и не очень звёздами мои сатрапы и вассалы. Весь цвет колонии.
Зам. по безопасности и охране, полковник Морозов Георгий Валерьевич. Худой и длинный, с измождённым коликой и язвой лицом сорокалетнего, уставшего от жизни спаниеля. Безобидный и тихий, дослуживающий и мечтающий только о покое. Работа утомила его давно и необратимо. Ведь всё на нём! Дежурная часть, «оружейка», вышки, периметр. И за всё несёт на своих согбенных плечах персональную ответственность лично товарищ Морозов. А его подопечные так и норовят сфилонить, смухлевать и всячески подорвать боевой дух и бдительность. И горе это печатью лежит на всём лице, придавая ему выражение стоического мученичества. Да я его и не трогаю без веских причин. Не песочу за мелкие недостатки, не компостирую мозги за «залёты» его «гвардейцев». Не заставляю стрелять в людей. Он и так Богом обижен и стулом придавлен. Не плетёт интриги, и ладушки.
Зам. по воспитательной работе, подполковник Калюжный. Этот ведает всей внутренней «кухней», под ним все начальники отрядов, контролёры и прочий младший состав. Эдакий кардинал Мазарини в серой мантии. Крепкий, спортивный, лысоватый к своим тридцати пяти, с быстрыми тёмными глазками, острым любопытным носиком и шаловливыми ручонками. Настырный, как гиена, с хищной акульей хваткой, умный, хитрожопый стратег. Смотрит в рот преданно, но курится над лысиной невидимый остальным дымок ненависти и сдерживаемого бешенства. Кипит в нём вулкан возмездия, копит лаву компромата, ждёт в смирении своего часа, чтобы грохнуть так, что мало мне не покажется. Свалит с ног и будет бить своего, чтоб остальные боялись. Не путались под ногами и даже не пикнули, когда придёт время дворцового переворота. А пока ломает мне тут комедию верноподданства и лизоблюдства, шут гороховый.
Зам. по тылу, подполковник Боря Павлов. Колобок одышливый. Большой друг блондинок с отдела кадров и связанных с ними девиаций. Французский наш щекотун. По данным разведки, сочувствующий чуждым нам элементам. Надо будет ему устроить проверку службы тыла, чтобы мыслей дурных не бродило в голове. А то он на почве недостатка полноценного секса совсем берега потерял. Или они там с Ланской разбежались уже? Надо уточнить. Прояснить для себя, какая моча или сперма ему там в голову бьёт. Ладно, этот пока безвреден, может подождать. Репрессии не мясо, на складе лёжа не протухнут.
Начальник отдела кадров, майор Полежаева Лариса Ивановна. Бальзаковская дама, похожая на лежалую селёдку. Интересно, она успела хоть в молодости с кем-то полежать? С таким отчаянным набором прелестей, как у неё, теперь это категорически противоестественно. Антигуманно. Да ей и не надо всего этого. Она всё время что-то строчит на компьютере, вся в делах и заботах, самовыдвинутый передовик труда. Полезное качество, с кадрами у нас в колонии всегда всё в порядке. А её личная жизнь охраняется государством и является тайной. Не наша это забота. Ну — её!
Главный бухгалтер, подполковник Хворостова Людмила Даниловна. Я всегда ловлю себя на мысли, когда вижу это грандиозное нагромождение роскошных рубенсовских форм, что ей для завершения образа не хватает кружевного чепца. И тогда будет полное совпадение с известной всем черепахой Тортиллой. Был такой фильм в моём детстве, про приключения Буратино. Так он там на кувшинке поразительных размеров, которой можно было запросто похоронить Дуремара вместе с Карабасом одним махом, встретил ту самую черепаху в чепце. Вот только Тортилла была добрая и мудрая. А наш бухгалтер — само зло.
При старом начальнике отгрохала гараж и дачу, прикупила джип и моталась в отпуск в Чехию и Болгарию. И это ещё до повышения заработных плат. А когда я принял бразды, у нас с ней состоялся конфиденциальный разговор. В его ходе выяснилось, что делиться она со мной категорически не планирует и при моём несогласии с таким положением использует все имеющиеся у неё рычаги. То есть, подставит меня по полной программе. Я, в свою очередь, сообщил ей, что как пламенный «чекист» вижу себя только с чистыми руками и прошу её не примазывать меня к своим грязным схемам. Главное, чтобы дебет с кредитом сходились тютелька в тютельку, и любая комиссия видела только кристально чистые отчёты. Короче, пусть она себе и дальше ворует, но чтоб бухгалтерия была в порядке. На том и сошлись. И спорить с ней бесполезно. И профита не увидишь и геморрой огребёшь. И теперь у нас такое тонкое перемирие, как у кошки с собакой, вынужденных жить в одной комнате. С её улыбочки яд капает, полы прожигает, а моя преувеличенная вежливость сильно смахивает на стёб. Так и живём.
Начальник медицинской службы, майор Мантик. Слон в кителе. Сидит, щёки надувает, вспотеть уже успел где-то. Этот «кабан» майонезный из близкого круга. Как говорится, сволочь, но своя. С ним позже, после «дележа пирогов» разберусь.
Ну и несколько капитанов и лейтенантов из второстепенных служб и подразделений. Радисты, ИТСО-шники, девки из канцелярии. Так, для кворума и приданию сходке вида демократического вече. Статисты безмолвные, крепостные герасимы, со всем согласные. Мебель, массовка.
Я с умным видом шевелил бумажки на столе. Делал вид, что озабочен текущим положением. Время от времени отрывался и справлялся, готов ли отчёт за квартал, имеются ли не устранённые недостатки по всем службам и предложения по их устранению. Сообщил, что пора бы уже озаботить личный состав прохождением плановой диспансеризации. Пусть заранее начинают, а то вечно тянутся, как хрен по наждаку.
Они кашляли, ёрзали стульями, докладывали преувеличенно бодро и браво. Молодцевато. Пялили на меня зенки без стеснения, а мне было неуютно в этом змеином гнезде. Сочился гной по кителям, блестя капельками на значках, наносило острой ядовитой отравой притворного уважения, спрятанной, как шило в мешок с ненавистью, под столом натекла кислая лужа презрения. Пора было сворачивать это шапито.
— Я раскидал тут предварительный план по премиям, потом каждому скину на «мыло». Обсудим с несогласными в рабочем порядке. При адекватных аргументах пересмотрим и поправим.
Они повеселели разом, зашевелились, затопотали копытцами, засучили алчными грабками. Премия им нравилась. Она вознеслась из-за моего кресла, сияя золотым светом, как статуя тельца. Это было их материальным воплощением убогих желаний, корявых мечтаний и тёмных вожделений. Премию они любили и почитали больше меня. Золотой свет мирил их со мной, а скорее, просто скрывал меня от их глаз, радуя и делая счастливыми. И только немного портила торжество одна маленькая мысль, что между тельцом и ими есть одно досадное препятствие. Начальник колонии, полковник Глеб Игоревич Панфилов. Нигилист и извращенец. Тряпка и размазня. Охальник, спящий с маленькой ничтожной медичкой, и выскочка с палатой ума, пользы от которого нет никому, а одни неприятности и головная боль. Потерпите, грифы мои подчинённые, лев ещё жив, ещё не падаль. Немного осталось.
Интересно, а им совесть является пред светлы очи? И если является, то в виде кого? Хотя, очи их давно заплыли жиром равнодушия, бельмами заносчивости, коростой чёрствости и эгоизма. Гноятся они двуличием и приспособленчеством, запорошило их мусором дрязг, ссор, нервной усталости и недовольства жизнью. Они не видят не только совесть, им даже не разглядеть мотоциклиста, что стал для меня символом нелепости обмена местами. Они всегда хотят встать на другое место, предварительно выпихнув с него бывшего счастливца. Не понимают, что попадут впросак. Никогда чужое место лучше не будет. Это оно со стороны только кажется более привлекательным, а на деле — раз, и всё меняется к худшему. Это закон.
Но бесполезно надрываться и что-то объяснять, доказывать, убеждать. В ушах пробки из серы раздутого самомнения. В глазах даже не щепки и сучки — брёвна. И брёвна эти уже давно дали корни. Доползли до мозга, проткнули мягкую податливую массу серого вещества, и оно одеревенело. И сочатся теперь по капиллярам и корням желчь недовольства, сукровица злобы, смола ненависти.
Тщета всё и суета сует.
— Георгий Валерьевич, — позвал я зам. по БОРу. — Там сегодня опять нам смертника привезут, я слышал?
— Так точно. Уже телефонограмма пришла.
— Как оформите его, звякни, я схожу, прошение надо ему дать написать.
— Есть, товарищ полковник!
— Тогда всё. Не задерживаю! Всем спасибо!
Они загрохотали, будто лавина стульная с горы пошла. Бабы захмыкали визгливо, бормоча что-то друг другу, не удержались до коридора. Мужики тоже закудахтали басовито. Я взглянул на толстый афедрон меда и вспомнил:
— Сергей! Задержись на минуту!!
Он развернулся, с лица сползала шкурка убитой улыбки.
Когда дверь за последним закрылась, я сказал ему:
— Нарезал я тебе премию от души. Не обидел. На опережение, считай, сработал. Доверяю. Твоя очередь меня порадовать. Есть что?
— Да как сказать, — плюхнулся он на стул обратно. — Ничего конкретного, но имеется несколько интересных моментов.
— Не томи.
— Согласно недавнего приказа из ГУФСИН Министерство озадачило нас установкой дополнительных камер видеонаблюдения. Вчера Борюсик получил партию. Мы с ним пивка после работы попили, и он мне рассказал интересную вещь. К нему сразу же, как он товар разгрузил, наведался Колюжный и обрадовал. Сказал, что знает одного хорошего грамотного подрядчика, который эти камеры быстро и качественно установит. Павлов и рад, не морочить голову с технарями нашими. А Колюжный был так любезен, что обещал все вопросы по режимности и секретности утрясти. Мол, сам их всех оформит и проведёт. Прислугой подсобит. Такие дела.
— Угу. Молодец. Заслужил печеньку. Скоро Афанасьева «исполнять» будем, имей в виду.
— В эту субботу?
— Посмотрим. Может, в следующую. Я завтра решу.
— Ты не тяни, Игоревич. Я знаю, что Калюжный в курсе, что ты Афанасьеву про отказ сообщил. У него ж везде свои люди. Все контролёры прикормлены. Кого за яйца держит, кому крошки со стола скидывает…
— Кто? Андрей свет Евгеньевич? Да он скорее из воздуха геморрой придумает и в задницу контролёру вставит, чем крошкой поделится. У тебя всё?
— Не совсем. Я не думаю, что Евгенич просто так у Афони битый час сидел.
— О как! Откуда ты это знаешь-то? Засекал что ли?
— Я к нашему ботанику, ну, взяточнику депутату на осмотр ходил. Чего-то ему там поплохело. Так вот, когда в блок пришёл, вижу, Калюжный в камеру к Афоне заходит. Меня он не видел. Я — к Иванову. Ничего там у него серьёзного. Просто давление скачет от жары и стресса. Но провозился я с ним минут сорок. Починил его, укольчик поставил, таблеточек отсыпал и собрался сваливать. Слышу — дверь в камере Афони хлопает. Я переждал, пока Евгенич уйдёт. Незачем мне с ним там пересекаться. Вот и думай, что он там у него так долго зависал. Не за жизнь же они базарили по душам? — всё-таки поддел меня в конце Мантик.
Я задумался.
Можно будет напрямую уточнить у Калюжного, но тот отвертится. А если у Афанасьева? Тоже плохой, ненадёжный вариант. Скорее всего, Евгенич пытал Афоню по поводу моего с ним вольного обращения. Морального терроризма. Ладно, информация — великая сила. Ещё поиграем на опережение!
— Спасибо за службу, товарищ Маузер! Родина вас не забудет! — поблагодарил я начмеда.
Он вскочил, поняв, что аудиенция закончена, лихо, по-пионерски приставил руку ко лбу:
— Всегда!
— Это ваше жизненное кредо? — улыбнулся я.
— Да! Ведь я — гусар-одиночка с пламенным мотором!
— Иди уже!
— Честь имею! — резвясь, повеселевший Мантик выпорхнул из кабинета.
Вот так. У меня чистые руки, у него — горячее сердце. Нам бы ещё кого-то с холодным умом и будет непобедимая команда. У меня от ума горе, у него — радость от отсутствия ума. Кого б найти с холодным разумом? Разве что пройтись по своим «угодьям»? Там, в народе поискать? Но нет пророков в моём отечестве, пустые надежды…
Я вышел из кабинета и прошёл мимо секретарши в предбаннике, звучно клацающей пальчиками по клавиатуре, выбивая сложное аллегро. В коридоре я заметил, как мелькнул вдалеке подол чёрной юбки нашего бортового священника, отца Сергия. Вот и попался, живчик! Походу, с поиском в народ — отмена, есть несколько назревших непраздных насущных вопросов к представителю духовенства. А то уже третью неделю с ним никак не могу пересечься. Бегает он от меня что ли?
Я помчался вперёд, надеясь захватить его в следующем повороте коридора, пока он не свернул куда-нибудь по своим поповским делам. И таки успел. Он как раз застыл перед дверью в наш буфет. Ещё издалека я крикнул, когда он обернулся посмотреть, кто там топает:
— Христос воскрес, святой отец!!
— Акстись, безбожник! Пасха когда была? И не след называть меня на католический манер, не отец я, а батюшка! — задудел полубасом он.
— Тогда, здравствуй, батюшка!
— Здравствуй, неразумное чадо!
— А я к тебе.
— Дело пытаешь, аль от дела лытаешь? — Отец Сергий был явно настроен перекусить, но не мог послать меня прочь открыто. Положение не позволяло. Поэтому хитрыми обводами старался выяснить степень моего интереса.
— Поговорить хочу. Посоветоваться. Вернее, прояснить для себя некоторые вопросы. Да ты проходи, не стесняйся. В буфете нам никто не помешает! — успокоил его я, и первый толкнул дверь, откуда пахнуло свежими беляшами и ароматом кофе.
— Пошли, раб божий Глеб, пожуём, что Бог послал, — подобрел Сергий.
Он подошёл к стойке, за которой маячила раздатчица, немолодая тётя, которая арендовала у нас в колонии помещение по схеме хозрасчета. Новые веяния. Самоокупаемость, помощь малому бизнесу и решение проблем питания личного состава. Крутимся, как можем, потому что полноценную столовую с укомплектованными сменами не позволяет держать бюджет. Выкинули из него такую статью на волне перемен, так хлеставших в борт пенитенциарной системы, что выпихнули её из-под крыла МВД под крыло МинЮста. А уж штатные повара потонули в шторме, как котята.
В стеклянном холодильничке-витрине стыли салатики, тряслось мелкой дрожью заливное, охлаждался компот. В мармитах томились какие-то гуляши «по коридору» в оранжевой подливе, месиво витых спиралей макарон, похожая на гравий гречка. На разносе блестели маслом пахучие беляши и блестящие глянцем расстегаи. Курился пар над кастрюльками и чайником позади раздатчицы на бытовой электроплите. Она вытерла руки о фиалковый фартук и натянуто улыбнулась батюшке:
— Чего желаете, святой отец? — и ко мне: — Здравствуйте, Глеб Игоревич!
— Привет, Марин! Мне компотика продай. А Сергию, чего он сам пожелает.
— Ты ещё «падре» меня покличь, безбожница! — пробурчал отец Сергий. — В церкви, небось, забыла, когда была?
— Да что вы, батюшка! — вскинулась Марина. — Каждое воскресенье хожу!
— Без веры и смирения проку в том чуть! Ладно, не время сейчас для проповеди. Каждой вещи своё место. Так! Сейчас Петров пост, сегодня четверг. Рыба есть у тебя? Или грибы?
— Грибов нет, откуда? Рыба? Вот, расстегаи со скумбрией.
— На растительном масле?
— Да-а, — неуверенно, будто вспоминая, не клала ли она в тесто или пережарку сливочное, протянула буфетчица. — Заливное ещё есть на бульоне из леща.
— Давай. Его и пару расстегаев. И компот!
Я усмехнулся невольно, на ум пришёл эпизод из «нетленки» Гайдая, где суточник-нарушитель жрал шашлык и так же кричал Басову: «А компот!». Мамон отца Сергия не уступал «трудовому мозолю» игравшего суточника артиста.
Сергий степенно перегрузил поданные ему тарелки и стакан на свой поднос, залез под рясу, вынул оттуда большой кожаный «лопатник». Рассчитался, терпеливо дождался сдачи и аккуратно свалил её в кармашек для мелочи. Я тоже сунул ей пару жёлтых кругляшей «червонцев» и ухватил за талию гранёный стакан с компотом, по цвету идентичным моче больного гепатитом.
— Благослови тебя Господь! — бросил, ухватив поднос за бока, отец Сергий.
— Спасибо, кормилица! — улыбнулся, отходя к столикам я.
Буфет занимал бывшую ленинскую комнату, известную раньше, как «красный уголок». Красного тут со времён свержения коммунистов демократами ничего не осталось, а вот нелепый идол вождя мирового пролетариата стоял надолбой в правом углу. В пику отцу Сергию, вместо иконостаса. Наверное, потому, что, во-первых, был тяжеленным, а во-вторых, представлял хоть какую-то художественную ценность. Этакий анахронизм, винтажное напоминание из прошлой утраченной жизни, где точно знали, что коммунизм не за горами, где остались первомайские демонстрации и прочий лютый «вин». От названия программы «WinRAR», архивирующей данные. А в этом случае, от искажения английского выражения «ты победитель!», превратившегося в компиляцию таких понятий, как: превосходный, отличный, восхитительный. «Совок» с высоты прожитых в сравнении и воспоминаниях лет, казался теперь недостижимым, восхитительным и отменным. Кое-какие его тёмные стороны, вроде привычки расстреливать преступников, тем не менее, невозбранно перекочевали и в новую демократическую формацию.
Теперь вместо лавочек и парт тут установили пластиковые наборы столов и стульев, и сотрудники бегали в обед сюда не краткий курс зубрить, а покушать беляшей, салатиков и чего посерьёзней, попутно перемывая косточки ближним и нижним. Такая вот метаморфоза. Святыни втёрты в прах, в храмах культ еды, и на коммунистических капищах теперь пляшут варвары, едва стоящие взгляда.
Впрочем, опять я замечтался.
Кроме нас в зале больше не было никого, а Марина начала бренчать утварью на кухоньке, отгороженной гипсокартонном. Мы сели в дальнем углу, прямо напротив слепо уставившегося в пространство циклопического черепа создателя РСДРП (б). Сергий недобро взглянул на «идолище поганое», но слова не молвил. Наверное, предпочитал иметь олицетворение зла в прямой видимости и прямо, без страха, смотреть ему в очи. А может, он следил за ним так? Чтобы тот за спиной в лютом бессилии что-то теперь изменить, хоть не плюнул ему ненароком на чёрную рясу. У меня — лев, у него — Ленин. Каждому по потребностям, от каждого по способностям…
— Молви, Глеб Игоревич, не томи душу. С Божьей помощью осилим твои сомнения, — развалил вилкой холодец надвое батюшка.
— Ты какими судьбами у нас? — решил я немного внутренне подготовиться и собраться.
— Хочу помочь спасти души грешные ваших узников. Слово божие несу, по мере своих слабых сил наставляю на путь истинный заблудших овец.
— Да у нас тут волки в основном. В овечьих шкурах.
— Любая тварь богу угодна. И волк, покаяние приняв, искупление получает и агнцем обращается.
— И к кому конкретно сегодня заглянешь?
— Да есть у вас тут один… — напрягся почему-то Сергий. Потом всё же добавил туманно: — Просили за него.
— Кто? Или я тайну исповеди нарушаю?
— Зачем? Ты ж свечу не держишь, когда я, недостойный подтверждать буду, что Господь ему грехи отпускает, если кается он от сердца. Томится у вас раб божий Илья.
— Это, — я вспоминал, — Дубинин что ли? Насильник малолетней?
— Он, окаянный. Ты что, Глеб Игоревич, никак после государевой службы на духовную собираешься?
— Это ещё зачем? — опешил я.
— Да те, с кем беседы я веду, рассказывают, что ты почище меня их испытываешь. Тебе это зачем?
— Понять их хочу. Причины их поступков. Докопаться до истины.
— Во многих знаниях многие печали. Отступись. Тебе и так тяжело.
— Так именно поэтому я и стараюсь для себя уяснить, за что я им воздаяние за их лиходейство выписываю! — я поймал себя на мысли, что при общении со священником подсознательно начинаю вворачивать его же фразочки. Некоторые позы собеседника копируют для более искреннего разговора, а я вот их речь перенимаю. Новый уровень НЛП. — После моих процедур они уже больше ничего мне не расскажут. А мне хочется быть уверенным, что оппонент правильно понял, за что я с ним так.
— Это, с одной стороны, правильно, хоть и не твоё это дело. Это гордыня твоя тебя жжёт, покоя лишает, требует добить ещё и морально и так поверженного врага. Не суди и не судим будешь. Суд за тебя их уже осудил. А то, что ты исполняешь приговор, так это, хоть и грех, такой, что тебя на время от Причастия отлучать надо, но не то, что ты себе возомнил. Поумнел ты с прошлой нашей беседы. Смирение в тебе появилось, хоть и не достаточно. В церковь надо чаще ходить. Молиться Святой Троице и апостолу Фоме, когда неверие беспокоит душу. За души убиенных — Матери Божьей, за себя — Георгию Победоносцу и, конечно, Господу нашему, Иисусу Христу. Только с верою молиться, словами, идущими от сердца. Когда молишься святому, молитва твоя будет по него, а помощь по его молитве получишь от Бога…
— Вот как раз я и хотел спросить прямо, — пока отец не увлёк меня в дебри своих сложных умозаключений, перебил его я. — Те, кто на войне врагов бил, они тоже грешники?
— На войне ты не врага бьёшь. На войне ты зло бьёшь, что не только на тебя, на весь народ твой, на землю твою идёт, на Родину. Ты не ближнего своего на войне убиваешь, а носителя этого зла. И Осябля, и Пересвет убивали нечисть, а не конкретные личности татар и монголов, когда их Преподобный Сергий благословил и послал. Понимаешь разницу?
Я кивнул. Он продолжал:
— А на войне не убивать эту нечисть — грех. Начинать раздумывать над обоснованностью своего действия — грех. Преступление землю свою не защищать. И, к сожалению, придётся убивать. Без этого никак. Убийство — грех, но в этом случае, не равно тому, как если ближнего своего жизни лишить. Я понял, ты не видишь разницы между собой и теми, кого на тот свет отправляешь, кроме того, что с тебя спроса нет. Ты чуешь спрос Господень. Так молись. Кайся и молись, и будет душа твоя спасена.
— А вот ещё такой тонкий момент, — успел вставить я в чуть ослабший поток велеречивости. — Есть мнение, что все грехи убитого перекладываются на убийцу.
— Тут тоже не всё так однозначно, — отец Сергий управился с заливным и откусил от первого расстегая, распространив одуряющий рыбно-луковый аромат. — Например, тот, кто убил человека, не дал тому, кого убили, покаяться в своих преступлениях и прегрешениях перед Богом. Он, допустим, желал облегчить душу исповедью, но убийца не дал ему такой возможности. Возможно, Господь отпустит грехи убитому, если тот действительно имел намерение каяться. А убийца кроме своих всех грехов, кроме этого греха убийства, понесёт ещё ту ответственность, что меряется в невозможности покаяться убитому. Он станет ответственен в грехах, которые не дал искупить убитому. Вот я и хожу к вашим узникам в надежде помочь им покаяться, снять грех с души. Да и ты сам подспудно к этому их склоняешь в меру своих сил. Только нет у тебя этих полномочий, а без должного знания и подготовки скатишься ты в гнев и гордыню, как пить дать. И только навредишь и им, и себе. Отступись, не лезь поперёд батьки в пекло!
«Кто тут ещё главнее батька — вопрос» — подумал я, но вслух сказал другое:
— А мне тогда как жить с этим? Я ж не для того, чтобы их унизить и растоптать это делаю! Я ж себя спасти хочу! Найти в них тот корень зла, увидеть самому, чтобы понимать, что не человека я казню, а зло в нём! Пусть для этого только такой способ и есть, чтобы зло уничтожить, надо и человека угробить вместе с ним!
Тут я намеренно слукавил, ибо если бы признался, что получаю я от общения с казнимыми и некое тёмное удовольствие, ту самую вампирскую энергию, то наш диалог резко бы свернул совсем в другое русло. А мне надо именно сейчас некоторые мутные детали прояснить. Вроде начали пробиваться признаки смутной альтернативной тропы, по которой я смогу обойти своего недрёмного льва. Одну тропу мне может указать бабочка-надежда, что зреет сейчас в Афоне, а вторая только что нарисовалась. И надо её осветить светочем познания и прояснения, надо рассыпать по ней вешки наводящих вопросов, застолбить памятью чужого знания.
Марина за отгородкой включила радио погромче, наша беседа на повышенных тонах мешала ей наслаждаться музыкой. Сергий кивнул на неё, мол, не лишние ли это уши, раз уж пошёл такой откровенный разговор. Я махнул рукой. Марина была бывшей нашей сотрудницей, потом подавшейся на ниву индивидуального предпринимательства, но хорошие отношения с нами сохранила, отчего её и пустили на режимный объект со своей лавкой. Она и так была в курсе, кто тут и чем занимается, и сливать информацию никому постороннему не имела привычки.
— Считай, что это и есть твоя война, — попытался помочь мне Сергий неформально, от души, по-дружески, но тут же добавил положенное по сану: — И молись! Только молитва, как прямое общение с Господом, спасти может душу грешную.
Да не верю я в эти молитвы! Не знаю ни одной, кроме «Отче наш». Не впечатляет меня всё это песнопение, коленопреклонение и челобитие. Нет, прийти, упасть на колени и стучать головой в пол я могу, только облегчения от такого перформанса не испытаю, а время потрачу зря. Материалист я, хоть и верю в Бога. Прогрессивный православный христианин. Только сомнения гложут и страх неизвестности. Как принца датского. «Когда бы неизвестность после смерти, боязнь страны, откуда ни один не возвращался, не склоняла б воли мириться лучше со знакомым злом, чем бегством к незнакомому стремиться…». Он это по поводу суицида там размышлял, но основная суть та же. И понимаю, что я так считаю только потому, что это гордыня мне не даёт проникнуться, а сделать с собой ничего не могу. Слаб я ещё в коленках, чтоб себя об колено ломать.
Вот такой дуализм мышления.
С одной стороны страшит грех убийства, пусть и минимизированный обстоятельствами, осознание, что за него придётся ответить, с другой — не даёт искупить этот грех гордыня. И понимаю, что молитвой и воздержанием от всех её проявлений можно вот так, тупо на одной вере в Рай въехать, а с другой стороны, очень уж ненадёжная это штука, чистая вера. Нам, материалистам необходимо хоть косвенное, но материальное подтверждение. Не вера, а хоть капелька уверенности. Только на том вся игра и построена, чтобы вера в уверенность не превратилась. Иначе — смысл пропадает. Но я тщетно пытаюсь обойти все эти догмы по призрачной тропе. Щупаю в полной темноте, ножками по болотцу хлюпаю. Пока не провалился, слегу тыкаю наугад, авось повезёт.
А вдруг?!
— Так всё равно меня страх берёт и совесть мучает за то, что я сам убиваю эту нечисть!
— Так это хорошо! — удивился Сергий. — Не закоснел ты душой, раз совесть не спит!
— Чего хорошего? Я спать не могу!
— А вот страх твой понятен. Но я повторяю тебе, не такой это грех, чтоб за него сон терять. Молись, общайся с Богом, обретай покой и уверенность в себе. А то так и будешь страдать.
— Хорошая попытка. Вот только не даст мне покоя совесть, пока не уверую я в свою праведность.
И отец Сергий, прикончив первый расстегай, будто понял или прочитал мои недавние скрытые мысли.
— Червии сомнений тебя едят. Грех уныния, что порождён корнем всех грехов — гордыней. Молись, сын мой, молись и веруй. Сомнения прочь.
— Что ты заладил, батюшка? А есть некий убедительный факт, чтобы мне не сомневаться в своей правоте? — спросил я в лоб.
— Есть такой анекдот, — лукаво, но с добрым видом, будто и вправду собирается мне помочь и открыть тайну, сообщил Сергий. — Еврей полез на гору, сорвался и повис на руках над пропастью. И кричит: «Помогите! Есть тут кто-нибудь?». Ему голос отвечает: «Есть!». Он: «А ты кто?». Голос: «Я — Господь!». «И что надо делать?». «Отпусти руки!». Еврей подумал, подумал, и кричит: «А есть тут ещё кто-нибудь?!».
— Так надо совершить «прыжок веры»? — кисло улыбнулся я. — И что там потом с тем евреем было, интересно. Жаль, это анекдот, а не реальный случай.
— Так тебе реальных случаев — пруд пруди. Посмотри новости. Там всегда говорят, что кто-то где-то чудом спасся. Понимаешь? То, что люди считают чудом, есть совокупность разных мелочей, приводящих в итоге к положительному результату. Иногда они настолько невероятны и так далеки друг от друга, что и аналогию сразу не проведёшь. Но поразмыслив, понимаешь, что не связанные с собою напрямую обстоятельства, в итоге сложились в ту мозаику, что спасла кому-то жизнь. Это и есть чудо. И Всевышний, таким образом, посвящённым даёт инкогнито, не впрямую, понять, что он существует, не показываясь открыто. А те, кто не хочет это признавать, называют такое чудо счастливым случаем. Игрой судьбы. Стечением обстоятельств. Так ведь ещё Булгаков писал о том, что кирпич просто так никому на голову не падает.
— Так он о Дьяволе писал.
— Пути Господни неисповедимы, а Дьявол суть есть обезьяна Бога. Этот мир злой, тут Сатана правит бал, но мы сами можем ему противостоять своими слабыми силами. Главное — вера должна быть. Все мы на этой земле грешными родились. И только от нас самих зависит, кем дальше быть, грешным или грешником. Разница в том, что грешники грешат осознано, они в грехе живут аки свиньи в луже. А грешные понимают свою греховность и веруют в Христа. Порядочность отличает их и скромность, благочестие и вера. И чем она крепче, тем труднее лукавому нас смутить. И тогда мученики с радостью идут на костёр, а грешники извиваются от простой мысли, что за их попустительство к лукавому гореть им в Геенне огненной.
— И как мне справиться со своей гордыней? Если я тебя правильно понял, уняв в себе её, мне откроются новые горизонты познания благодати?
— Вот ты, Глеб Игоревич, местами умный человек, правильные мысли излагаешь, а таких простых, очевидных истин, как смирение, понять и принять не хочешь. Я тебе помогу.
И он надкусил второй расстегай. А я пригубил компот. Хоть мне сейчас остро хотелось выпить, чтобы прочистить мозги, потому что замотал батюшка своими кружевами церковными меня с ног до головы. Но тропу я нащупал, вот-вот и получу лазейку мимо арены с совестью. А то и открыто с ней договорюсь. Щёлкну арапником святой праведности, усмирю её хищный норов, погашу оба жёлтых глаза одним ударом. Ляжет она спокойно на коврик и будет дремать вполглаза, довольная и сытая благодатью. И настанут в душе мир и спокойствие.
Хоть высплюсь нормально.
— Гордыня есть грех самого Сатаны. Он первый возгордился, за что и был низвергнут в Ад. А гордыня, хоть и походит на гордость, но с ней антиподы. Гордиться можно чем-то. А гордыня, горделивость обращена сама на себя. Так же гордость не может быть направлена против кого-то, а в гордыне человек всегда найдёт виноватого, за счёт кого и будет питать сию страсть. Это есть матерь всех грехов. Из неё истекают и зависть, и гнев, и алчность, и даже уныние. Ведь Господь часто попускает нам впасть в те грехи, которые мы осуждаем в ближних. А осуждать — значит судить, предвосхищать суд Божий, присваивать его права, недостойно и голословно, ибо только Господь знает о человеке его прошлое, настоящее и будущее, и только он может судить о нём. Всё начинается с малого. Ты замечаешь, что в чём-то объективно лучше других. И всё, пропала душа! Рождается тщеславие, возникает потребность в самоутверждении, начинается поиск суетной славы, похвалы. Эго порождает превозношение над остальными, они де глупы, невежественны, ленивы или слабы. А я — выше, умнее, быстрее, сильнее. А значит, и праведнее. Вспомни, Христос не осуждал ни явных грешников, ни блудниц, ни прелюбодеев, потому что знал, что их земной путь не закончен, и они могут встать на путь исправления и добродетели.
— Да! И на свободу с чистой совестью! Сергий, но ведь местами, так и есть. В чём-то я действительно лучше серой массы плебса. И не вижу ничего плохого в том, чтобы культивировать в себе это. Например, я люблю читать, духовно развиваться. Умнеть, проще говоря. А остальным, не всем, конечно, но многим, это до лампочки. Так разве они лучше меня?
— Вот опять ты споткнулся на том же месте. Я не говорю, что тянуться к знаниям, совершенствоваться в чём-то, плохо. Есть ведь учёные, спортсмены, да мало ли кто, которые двигают прогресс, ставят рекорды и прочее. Не в том дело, что ты лучше большинства простых людей. Дело в том, что ты их считаешь хуже себя, даже в том, в чём ты объективно лучше. Ты видишь в их глазах сучок, а своё бревно пропускаешь. Самые явные признаки гордыни просты: всегда хочется всем и везде доказывать свою необычность, своё первенство, не быть, так хоть казаться лучшим. Недовольство, а то и гнев от того, что всё в мире как-то не так, как тебе видится или хочется, а все остальные намерено поступают не по твоим представлениям. Ложная жертвенность — попрёки всех и вся в своих канувших втуне усилиях, одновременно с тем бравирование своими успехами. Недовольство и критика всех вокруг, кроме себя, потому что ты-то безупречен! И всегда тебе все должны, а ты — никому. А ведь всё не так. Ты не самый лучший, а они не так уж плохи. Пусть их, пусть они не такие умные или сильные. Нельзя их за это осуждать. Всегда во всех и каждом есть что-то хорошее, что-то, что он сможет сделать лучше тебя. И вот это надо искать в человеке, этому радоваться за него. А не смеяться и презирать за то, что он не такой, как ты. Понял?
— Понял. Я стараюсь искать в людях хорошее, но иногда оно так глубоко спрятано, что, бывает, и не нахожу. А вообще, я не завистливый, я могу и в сторонке постоять. Всегда, как ты сказал, найдётся со временем кто-то, кто будет лучше меня. И тогда мне что? Удавиться? Не, я не гордый в этом отношении, я могу и порадоваться за такого.
— Не торопись. Гордыня живуча, как сорняк. Тут росток пока придушил, сзади два новых выросли. Да таких, что и не поймёшь, сорняк это или цветочек аленький. Есть такая горделивость утончённая, что может проявиться в виде чрезмерного собственного принижения, самоуничижения. Принижая себя, возгордившийся самонизводится на уровень младенца. А младенец ненаказуем и неподсуден, спроса с него никакого. Зато ему все априори должны!
— О, это тонкий троллинг окружающих, — прочувствовал я мысль священника. — Грешен, иногда и я себе позволял валять такого дурака. Это как защитная реакция. А оказывается — новый уровень гордыни!
— Правильно понимаешь. Слава Богу, что сам хочешь искренне разобраться в себе. Не приходится на пальцах объяснять по два раза, — он уплёл вторую свою коврижку с рыбой и допил компот.
— Хорошо. С диагностикой мы разобрались, болезнь обнаружена, — улыбнулся я. — Теперь поведай, как побороть сей недуг.
— А ты не веселись, смешного тут нет. С гордыней не так просто справиться, как с ангиной. Тут универсального лекарства нет. Тут, словами эскулапов, целый комплекс мер нужен. Путь борьбы со страстями труден и тернист, сын мой. И лежит через смирение, а оно лежит через молитву Богу. Потому как путь этот — единственный для православного христианина. Никто не может служить двум господам, ибо одного будет ненавидеть, а другого любить, или одному станет усердствовать, а другому не радеть. Невозможно служить Богу и оставаться рабом страстей. Царство небесное силою берётся, и употребляющие усилие восхищают его. А стяжание Небесного царства невозможно без очищения себя от грехов и страстей. Духовная работа требует не просто приложения усилий, но принуждения, понуждения, преодоления себя. Человек, ведущий борьбу со страстями и побеждающий их, венчается за это от Господа. Сказано: побеждающему дам место сесть с Собою и облеку в белые одежды. А если человек не борется с собой всё время, то доходит до ужасного ожесточения, которое влечёт к верной гибели и отчаянию.
— Ты меня запутал, батюшка, — взмолился я. — Как бороться-то? Просто молиться до посинения?
— Душой надо стремиться к Господу, а заставь тебя просто молиться, ты и лоб расшибёшь! Христа спросили: «Какая наибольшая заповедь в законе?», Он ответил: «Возлюби Господа Бога твоего всем сердцем своим, и всею душою твоею, и всем разумением твоим: сия есть первая и наибольшая заповедь; вторая же, подобная ей: возлюби ближнего твоего, как самого себя». Противоположная гордыне добродетель — любовь. Любовь роднит нас с Богом, ведь Бог есть любовь. Но не как любовь мужчины к женщине или к товарищу, я не содомитов имею в виду, а друзей и дружбу. Не восхищение кумиром, но любовь отеческая, как нас всех любит Всевышний. Ведь он создал всё сущее и любит каждую травинку, каждого комарика, и тебя, и меня, всех!
— А Содом и Гоморра?
— Гнев господень тоже есть любовь. Это трудно укладывается в голове, но если просто, то он пресёк их будущие грехи, чем и спас.
— Амнистировал посмертно.
— Если тебе так понятней. Любовь не может сама быть без наших усилий. Её нужно воспитывать в своем сердце, возгревать день за днем. И нужно делать всё, чтобы это чувство не погасло, иначе наше чувство долго не протянет, оно станет зависеть от множества случайных причин: эмоций, нашего настроения, обстоятельств жизни, поведения ближнего и прочее. Любовь стяжается ежедневным трудом, но награда за этот труд велика, ибо ничто на земле не может быть выше этого чувства. Но в начале, нам приходится буквально понуждать себя к любви. Одолело плохое настроение — понудь себя, улыбнись, скажи ласковое слово, не срывай раздражение на других. Обиделся на человека, считаешь его неправым, себя невиновным — понудь себя, прояви любовь и первым пойди примиряться. И гордость побеждена. Но тут очень важно не возгордиться уже своим якобы смирением. Так, воспитывая себя день за днем, ты дойдешь когда-нибудь до того, что уже не сможешь жить по-другому: у тебя будет внутренняя потребность дарить свою любовь, делиться ею. Любовь побеждает гордость, ибо гордость есть недостаток любви к Богу и людям. Запомни, главные враги гордыни — ответственность, истинное самопожертвование и долг. Переключись с мысли «мне должны» на «я должен». Права всегда идут в наборе с обязанностями. И относись к людям так, как хотел бы, чтобы они относились к тебе. Иоанн Богослов говорил: «Кто говорит: „Я люблю Бога“, а брата своего ненавидит, тот лжец, ибо не любящий брата своего, которого видит, как может любить Бога, которого не видит? И мы имеем от Него такую заповедь, что любящий Бога любил и брата своего». Доступно объяснил?
— В общих чертах, — я сидел разочарованный.
Ловко, как фокусник, щёлкнув пальцами у меня под носом, отец Сергий упрятал в рукав карту-схему к лёгкой тропе. Опять досужие пустые разглагольствования про всеобщую любовь, тяжкий труд на ниве самосовершенствования, отречение и самопожертвование, усмирение плоти и привод в порядок мыслей. Долгая дорога в дюнах. Нет у меня времени, да и особого желания этим заниматься. Теперь я точно знаю, что моя гордыня не даёт мне приступить к первому кирпичику нового здания моего храма освобождённой от страстей души, но есть ещё попытка обмануть судьбу. Созревшая бабочка в коконе убийцы. Мы, вампиры, имеем свои тайные фермы по рождению быстрых решений проблем.
Вот если и там сорвётся, то всё, выхода нет. Надо будет начинать любить всех без разбора. Убийцу Афанасьева, гея Иванова, придурка Бондаренко. И Димарика. Этого опарыша и слизь. Тяжеловато мне придётся. Ведь в этот калашный ряд уже просятся и гад Калюжный, и мудак Манин, и мразь Хворостова. Я люблю людей, была такая песенка у Дельфина. Недаром он её так назвал. Тождественно мыслит.
Чёрт!
Как это всё сложно, когда кажется простым! Ещё Сергий забыл увидеть во мне смертный грех лени и праздности. А это она, родная, не даёт мне начать любить всех прямо сейчас. Это как курить бросать. Вроде просто, а на деле совсем невыносимо. Но сейчас пора разбегаться. Я вижу, он уже ёрзает. Не хочет впрямую сказать, что опаздывает, но собирается выполнить чью-то там просьбу. Только сегодня, батюшка, Дубинин Илья Фёдорович, насильник и убийца-педофил — мой! А то вдруг ты мне опять всю малину там своими убедительными проповедями обгадишь, как вышло с Ивановым. А мне позарез нужен запасной кокон. Я перфекционист в вопросе собственной безопасности, и не намерен упускать такой шанс. А чтоб он не лоснился от своей удачной, как ему казалось, проповеди, я подгорчил ему пилюлю:
— Спасибо, батюшка, — я встал из-за стола. — Вразумил сирого и убогого. Последний вопрос. Даже не знаю, неудобно как-то спрашивать…
— Что опять?
— Злые языки треплют, работаешь ты с «архангелами» из Федеральной Службы Безопасности?
— Глупости твои языки мелют! — он даже не обиделся.
— Так ведь ты такие тайны от наших зеков можешь знать, что они очень им пригодиться могут?
— Тайна исповеди есть одна из самых страшных. И никто не вправе её открывать! Никому!
— Я не о том. Я не сомневаюсь, что ты и под пытками не выдашь никого, но факты в истории были. Я имею в виду, вообще. В принципе.
— Были. Но сейчас легче «прослушку» навесить на меня так, чтобы я и сам ничего не знал об этом, чем вербовать, покупать и запугивать. Да и ничего такого мне твои зеки не сообщают из ряда вон выходящего. Террористических заговоров не готовят. Не беспокойся. Я тебе вот что скажу. Такие, как я, для ФСБ не интересны. Они ещё может нашими высшими чинами заинтересоваться могут, но это уже больше к политике относится. Там уже совсем другие сферы интересов, если ты понял, о чём я. Но это так, между нами.
— Раз всё так радужно, на этой мажорной ноте разреши раскланяться! Ещё раз — спасибо! Спешу!
— Благослови тебя Господь! — перекрестил меня дистанционно отец Сергий.
Я в быстром темпе поспешил обратно к себе в кабинет, а он благообразно и основательно воздвигся над столом и принялся собирать обратно на поднос тарелки и стаканы. А я пронёсся по коридорам, мимо Леночки, всё так же что-то выстукивающей на своём компьютере, в свою пещеру, нет, графский замок. Там сорвал трубку коммутатора.
— Соедини со вторым КПП!
— Слушаю, второй КПП, дежурный наряда Полетаев!
— Это Панфилов! Серёга, сейчас к тебе поп наш, отец Сергий подкатит! Знаешь такого?
— Так точно, товарищ полковник!
— Не пускай его к Дубинину! Скажи, того в санчасть отвели, а попа хочет видеть новенький! Бондаренко! Пусть развлечётся духовенство, Бондаренко этот — «интересная личность». Они там найдут друг друга в плане мозги запудрить! Понял?
— Да! Так точно!
— Выполняй! Я скоро подойду!
И бросил чёрную тяжёлую пластиковую трубку. Влез в сейф в поисках нужных бумажек. По моим расчетам нового смертника как раз загрузят в камеру к тому моменту, когда я закончу беседу с Дубининым. Чтоб два раза туда-сюда не мотаться, захвачу прошение о помиловании и акт об отказе сразу. Щёлкнула сзади дверь и Леночка вплыла в кабинет с пачкой конвертов в руках. Всё-таки она хороша, но я на сиюминутные удовольствия личное спокойствие не размениваю. Да и работает она хорошо, держу, как говорится, исключительно за деловые качества. А она, кажется, с каким-то прапорщиком живёт. Не для карьеры, а в удовольствие. С карьерой у неё и так всё «пучком» под моим целомудренным присмотром.
— Глеб Игоревич, спецкурьер из УФСИН корреспонденцию доставил. Приказы, распоряжения, методические материалы из Министерства.
— Брось на стол!
Я захлопнул сейф, найдя нужные бланки, плюхнулся раздраженно в кресло и бегло посмотрел конверты. Отбросил один, второй, а вот третий меня заинтересовал. Ответ на прошение о помиловании Вадима Александровича Иванова. Нашего взяточника нетрадиционно ориентированного. Разорвал край, вытянул лист.
Отказано.
Что ж, господин бывший депутат, придётся выписать вам билет за границу невозвращения. Раз такое дело, придётся «исполнять» Афоню в эту субботу. Созрела там бабочка или нет, а график поджимает. Вон, на Иванова уже отказ пришёл. Его теперь придётся ставить на конец месяца. Или перенести на первую субботу июля? Да какая разница! Афанасьеву от этого не легче. Всё равно теперь ему осталось жить два дня. Надеюсь, за неделю он хорошенько проварился в собственном соку и дал такой сочный бульон, что куколка внутри него успела напитаться по ноздри. Посмотрим в субботу. А теперь пора к Дубинину!
Но поспешить в расстрельный блок опять не удалось. Зашевелился, зажужжал пчелой в кармане телефон. Звонил Петюня.
— Привет, «мусор»! — тепло начал он.
— Привет, «кардан»! — это была наша старая дружеская игра.
— Как настроение?
— Отлично! Всё у меня налаживается, жизнь становится лучше, жизнь становится веселее! Я теперь определился в собственной классификации и занял почётную нишу энергетического вампира. Достойно, красиво и почётно.
— Насосался что ли?
— Да. Была удачная охота! — я чувствовал, что Петя тоже в игривом настроении, что сулило долгожданную встречу, а теперь он просто развлекается:
— Мне отсосёшь?
— Попадёшь ко мне в замок под замок, отсосу! — принял я его игру в остроты.
— Вот так друзей и теряем, — огорчился Петя. — Я, в смысле, энергию. А ты о чём подумал?
— А я подумал, что потеряв друга, ты найдёшь настоящую чистую и вечную любовь!
— Ага. Педерастия, как высшая степень проявления воинского братства. Слушай, я что хотел! Завтра у меня «окно» в графике, как раз есть повод нам встретиться, посидеть, как в старые, добрые времена. Ты как?
— Я — за! Во сколько?
— Давай в шесть. Подгребай опять ко мне, я водки возьму. А ты там сам, по настроению.
— Замазались!
— Ну, всё, давай, брат!
— Давай! — я отключил соединение и всё-таки вышел в коридор.
Теперь к Дубинину. Надеюсь, прапорщик направил отца в нужную камеру. Потому что сейчас я ощущал в себе необыкновенный прилив сил, настроение за последние полгода поднялось до рекордной отметки, а внутри всё клокотало от плотной уверенности, куража и эйфорических необоснованных, но тем и приятных предпосылок будущей удачной беседы. После Афони мне казалось, что я выбрал правильную тактику, приносящую плоды. И пусть она действует не сразу, зато безотказно.
Контролёру, который собрался отпереть мне дверь Дубинина, я тихо сказал:
— Зайди со мной, мне с ним поговорить надо, соответственно «пристегнуть» к табуретке. Если вякнет, перетяни «ПР-ом», — и протянул свои «браслеты».
Тот, не говоря ни слова, понятливо кивнул. Высокий, худой, обманчиво медлительный. Но за этим прячется КМС по боксу. Наша гордость на всех спортивных состязаниях между разными подразделениями Уголовно-Исполнительной Системы. До сих пор не понимаю, зачем нам эти «весёлые старты»? Ещё бы соцсоревнование устроили. Как между колхозами. Кто больше «посадит». Будто без этих норм ГТО скучно живётся. Да ничего не попишешь, партия прикажет, комсомол ответит: «Есть!». На жопе шерсть.
Илья Дубинин, как и все обитатели блока смертников, нервничал и невольно прислушивался ко всем шорохам внешнего мира, простиравшегося за границей его двери. Молодой ещё парень. Здоровенный, как богатырь. Только в отличие от былинных Муромцев и Добрынь, этот был налит «здровым недобром». Богатырь со знаком минус. Антипод. Заплывший жиром, весом не меньше сотни, но под футболкой ещё можно заметить рельеф, а руки все в узлах мышц, аляповато разрисованных смесью кельтского узора и пёстрого граффити китайских триад. Никаких «оскалов на власть», свастик и аббревиатур. Стандартная лажа зажравшегося «крутого» мажора.
Лицо правильное, наверное, привлекательное, если бы не надутые салом щёки, так что низ лица шире верха, отчего невольно кажется придурковатым. И глаза. Карие, смотрящие исподлобья, с недоверием, тлеющей злобой и презрением ко всему миру. Чёрные брови хмуро сдвинуты, рот с полными губами перекошен кислятиной, словно ему все сто червонцев должны и никто не отдаёт. Волосы чёрные, короткие, прямые. Аккуратно подстрижены. Такой может себе позволить вызвать с «воли» и частного парикмахера, и еду в ресторане заказать, и девочек. Правда, девочек я ему запретил. Как и спиртное. Не за чем так расслабляться, хоть и новые демократичные времена. Именно этот вопрос и был оставлен на моё усмотрение, в отличие от проблем питания и гигиены. И я решил, что такому ублюдку будет «не по рылу каравай» развлекаться с проститутками на территории учреждения. Тут не только вопрос цены и спонсорства. Тут уже принципы морали. Кого другого, хоть и Иванова, я бы не стал прищемлять, а тут статья неподходящая. Воротит меня от него.
Но в глазах я не заметил привычного обыденного страха. Смотрел он скорее с интересом и ленивой снисходительностью. Как если бы он был занят, а мы ему своим приходом помешали, от дела оторвали. Но раз уж начальство пожаловало, то можно от дела немного оторваться.
— Здравствуй, Дубинин! — не стал «выкать», как обычно официозно на первом свидании, я. — Сядь на табурет. Поговорить надо.
Он со скрипом пружин качнул своё тулово, зримо массивное, как мешок с утрамбованной мукой. Легко вскочил и тут же плюхнулся на крякнувший от веса табурет. Контролёр подошёл, и умело прихватил толстое запястье кольцом наручника. Потянул вниз. Дубинин немного растерялся и инстинктивно напряг руку. Только контролёр тоже был не из слабых и рычаг у него был больше, так что он надавил до хруста в железном тельце того кольца, что уже ухватило запястье преступника, начав от усилия затягиваться и с механическим щёлканьем зубцов приносить боль. Тогда Дубинин охнул и поддался, а служивый ловко приковал его к ножке. Теперь тот был надёжно зафиксирован в немного неудобной для такой туши позе, да ещё с запястьем, которое сдавили равнодушные стальные тиски.
— Что такое?! — недоумённо и недовольно вякнул было он, только было уже поздно.
— Говорить будем! — улыбнулся я. — А это так, для безопасности. Моей, конечно, твоя-то тебе уже не нужна!
— Это почему?
— У тебя ж приговор — высшая мера.
— Я подал прошение. Ответ ещё не пришёл. А если придёт, меня помилуют. Ослабьте наручники — больно.
Я молча смотрел на это перекошенное смесью разноплановых чувств лицо и, не стесняясь наслаждался этой гаммой. Этот человек оказывается тоже может чувствовать боль. Причём, сдаётся сразу, хнычет и просит. Не привык к дискомфорту. И в то же время видно, что злится, хоть и не выражает это открыто. Притаился до поры. А вот неприкрытое презрение так и висит прозрачной маской, никуда не уходя даже на миг. Как же он нас всех не уважает, не любит и ненавидит. Смотрит, как солдат на вошь. Да только теперь это выглядит глуповато.
Выдержав паузу, я сказал контролёру:
— Ослабь. Он уже понял, что дёргаться — себе дороже.
Ключ у него был свой, и он профессионально ослабил стальные объятия, сразу выйдя наружу и прикрыв аккуратно дверь за собой. А Дубинин не знал, что это мои наручники и у меня тоже есть ключ. И это правильно, ведь если попытается «быковать», я могу и не позвать того, кто может ослабить мучения. Пусть так думает, это настраивает на позитивный, общительный и покладистый лад.
Ощутив своё новое положение, Дубинин внутренне смирился с временными неудобствами, с видом снисхождения и подчинения произволу. Мол, злобствуйте, развлекайтесь, гады, моё слово всё равно будет последним и веским. И теперь невинно смотрел на меня, ожидая развития ситуации. А я не спешил начинать. Наоборот, хозяином прошёлся по камере, приглядывая удобное для себя место, потом вольно развалился на его кровати, откинувшись назад и почти полулёжа. И смотрел в его глаза, ловя момент, когда тот начнёт нервничать.
— Ты говорить хотел, полковник, — наконец прорезался Дубинин, скорее от того, что в неудобной позе стали затекать спина и рука. — Говори. Я слушаю.
— С чего ты взял, что тебя помилуют? — мне было плевать, с чего начинать, но для разминки всегда нужны общие вопросы.
— Так что? Уже пришёл ответ? — по-еврейски, вопросом на вопрос ответил хитрый Дубинин.
— Нет, — не стал увиливать и нагонять тумана я.
— А чего надо?
— Шоколада, — так же грубо всё-таки не сдержался я.
— В тумбочке возьми, — хмыкнул он, тяжеловесно пошутив.
Скорее всего, у него в тумбочке был шоколад. И он просто издевался, демонстрируя полный контроль за своей нелёгкой тюремной жизнью, где он ухитрился в самые сжатые сроки наладить такой приличный для себя быт, что теперь у него даже шоколад водился. Рыночные отношения при достаточном количестве «бабла» решают почти все вопросы. В его понимании финансы это волшебный эликсир, выручающий в любой ситуации. В той сказке, откуда свалился к нам этот недобрый молодец, «бабло» всегда побеждает зло. И лишь такой зловредный Кащей, как я, самодур и головотяп, оставил его, такого богатого богатыря без «десерта». Но это ничего, он, конечно, помучается, но потом, стоически перенеся все тяготы и лишения, дорвётся до положенного ему по закону.
Закону рыночных отношений.
Только хрен он угадал. Даже если его помилуют, свою «пятнашку» он будет мотать под моим крылом. А уж я позабочусь, чтобы на весь срок, без УДО и амнистий единственное, что бы его развлекало, было его же рукой. Или сморщенным волосатым анусом камерного «петуха», если уж совсем невмоготу. И ещё один нюанс. Теперь времена другие, спокойные и лояльные, но всегда могут найтись ортодоксы, что свято чтут понятия, а с такой статьёй, как у Ильи Фёдоровича, ему прямая дорога к «параше». И теперь уже в свою очередь его «очко» станет весьма людным местом.
— А ты, значит, предприниматель? Бизнесмен? — отвлёкся я от бессмысленной пикировки остротами, и добавил: — Был?
— А что? На жизнь не хватает? — криво ухмыльнулся, продолжая держать марку, Дубинин. — Так давай договоримся, как бизнесмен с бизнесменом. Все только выиграют!
— Позже. Сначала скажи, у тебя много денег?
— Договориться хватит, не «очкуй», полковник.
— Отлично. Тогда скажи, если их куры не клюют, почему ты себе нормальную бабу не купил, а малолетку бесплатно изнасиловал? Экономил?
— Так она сама ко мне лезла. «Люблю тебя!», говорит. «Хочу!». А я откуда знаю, сколько ей там? Они в тринадцать на все двадцать выглядят! Акселератки!
— Ага. И ребро ей от взаимного чувства, заключив в страстные объятия, так поломал, что оно лёгкое пропороло. И в «дышло» настучал, чтобы она тебя насмерть не затрахала. Отбивался, понимаю, необходимая самооборона.
— Полковник, суд меня уже судил, в материалах дела всё есть. Тебе чего от меня надо? — сменил тон на гнусаво-противный, устало-презрительный, Дубинин.
— Шоколада!
Теперь он шутить про тумбочку не стал. Сморщил лоб, отвернулся, всем видом демонстрируя сдерживаемое бессильное бешенство и покорность судьбе из-за стальной детальки на его руке. Ха-ха! Он мечтал поменяться со мной местами! Глупый мотоциклист! Да мой Ад в душе вмиг смоет с тебя всю холёную уверенность, сальную наглость и дешёвые мажорские понты.
А вот я бы не поменялся.
И не только потому, что участь его незавидна даже при отмене казни. Меня воротит сама мысль влезть в шкуру этого существа, в его одноклеточную жизнь сытого животного, в его примитивные интересы, кончившиеся тем, что пресытившись наслаждениями обычными, он без оглядки перешёл к запрещённым. Чувство сказочной неуязвимости сыграло злую шутку. «Бабло» не помогло, а глупая дура ещё и сдохла назло всем, испортив всё веселье. Так бы сунул операм и «следакам», завалил её и всю её семью зелёными купюрами, глядишь, и обошёлся бы «условкой» и испугом. А теперь всё повернулось слишком круто. Воздух сбросил давление в лёгком, и она тупо задохнулась, лёжа избитой и связанной, пока он дрых, опорожнив литр «вискаря». А опера вышли по горячим следам и наводкам свидетелей на него тёпленьким, очумевшим от похмелья и не успевшим даже понять, что он обоссался во сне на простынь, а рядом с ним ночует труп.
— Просто скучно? — он пошёл в праведную атаку. — Поиздеваться решил? Так в наручниках оно, конечно, весело. А так — боишься?
— Не считаю целесообразным. Я с тобой не драться пришёл. И не издеваться. От тебя зависит качество и продолжительность беседы. Будешь «буровить», я тебя пальцем не трону, но лишу всех благ. Просто так, из вредности. Потому что могу. Никаких свиданий с родственниками, никаких передач и посылок, никаких писем и прогулок. Нравятся апартаменты? Не буду мешать созерцать их круглосуточно.
— Так тебе сколько надо? Ты что, цену набиваешь?
— Одичал ты тут, Илья Фёдорович. Совсем отупел. Твои деньги остались за стенами моей тюрьмы. Они ничего тут не решают и не влияют ни на один, самый ничтожный процесс. Их нет в этой системе координат. Зато есть я, материальный и осязаемый. И я хочу знать, что тобой двигало, когда ты привёл к себе ту малолетку?
— Ты что, полковник? Мазохист? Или со скуки одурел? Это у тебя в тюрьме мои деньги не решают, хотя и не факт, что не решают. Ты думаешь, тут все, такие, как ты, правильные? Или думаешь, ты самый умный? Найдутся люди и более сговорчивые. Да так, что у тебя под носом мне цирк с конями приведут в воскресный день. А уж за твоей тюрьмой мои деньги давно работают. И плодотворно. С результатом. Так что ты мне тут свои вопросики интимные не задавай, я с тобой на эти темы беседовать не буду.
Ишь, прорвало его, как только ткнул я первой палочкой острого вопроса в это протухшее тулово, набитое дерьмом и салом. Однако, какая уверенность! Что-то он знает такое, чего не знаю я. А вот теперь проговорился. То, что его адвокаты усиленно подмазывают всех и вся причастных в столице к комиссии по помилованиям, опустошая счета этого местечкового олигарха, это и так ясно. А вот про то, что у меня в колонии кто-то из сотрудников может вступить в неуставные отношения, в преступный сговор, это уже интересно. Недаром Калюжный хочет понатыкать камер, это и мне на руку выйдет. Усилю бдительность, персонализирую резервы наблюдения среди смотрящих интересные передачи в комнате видеослежения, вычислю «крысу». И мне зачёт, и Егорову хлеб, и Илье Фёдоровичу крутой облом.
— Ошибаешься! — довольно хихикнул я. — У нас и нечета тебе люди, из списка «Форбс» сидят, как милые. Что, у них денег не хватило? Или ума, как у тебя?
— Ты сам знаешь, что они по политической линии сидят. А некоторые вообще со следствием работают и переводятся в статус свидетелей. Или под домашний арест.
— Так это экономические, а ты-то у нас — уголовный. Тебя шлёпнуть — только мир чище сделать. Ты сам-то как к себе относишься? Совесть не грызёт?
— Да по большому счёту, я просто неудачно попался. Не успел отреагировать. Ты, полковник, многого не знаешь, о многом не слышал. Скоро законы про ответственность «гомосеков» и педофилов поотменяют, возраст согласия уменьшат, чурки будут невест расхищать по аулам, а по проспектам гей-парады маршировать. Ты что, новости не смотришь? Так в чём моя вина, если просто всё так несуразно повернулось. Я ж говорил, случайность всё это!
— То есть, тебе совсем не стыдно, что ты маленькую девочку к себе обманом приволок, издевался, угрожал, бил, а потом вообще изнасиловал?
— Она всё равно из неблагополучной семьи была. Ещё пару лет и на панель бы вышла. А там быстро её в порядок бы привели. Сторчалась бы или СПИД поймала. Так что ничего сверхъестественного я с ней не сделал. Ну, переборщил чуток, так пьяный был. Согласен, виноват. Но меня за это стрелять? Да с какого хрена?!
— Ты всё обо всех наперёд знаешь?
— А это и так видно.
— Значит, ты ясновидец.
— Полковник, не придуряйся, ты понял, о чём я.
— Я понял. Понял, что тебе насрать на то, что ты ведёшь себя, как животное, презираешь всех людей, берёшь от жизни всё, что хочешь и не желаешь переплачивать.
— Ты в каком мире живёшь, полковник? Оглянись вокруг? Да все так живут! И не считают за отклонение. Просто некоторые умалчивают, кто умнее, а я вот по пьяни спалился.
— Угу. Говорить со мной о высоком, о роли муз во влиянии на встречу разных судеб, о муках совести и благодати раскаяния ты не станешь?
— Я лучше помолчу.
— Не бойся, тебе всё равно недолго осталось, так облегчи душу! — я уже не всерьёз настаивал, а просто издевался напоследок.
Потому что и так было понятно, что сегодня беседа не задалась. Это мне знакомо. С этим я постоянно сталкиваюсь. Первый блин, он всегда комом. Любой повар скажет. Зато потом, когда клиент хорошенько прогреется на сковородке несвободы, подогреваемый огнём страха и неизвестности, на масле сомнений и под приправой ограничений, санкций и репрессий, он станет гораздо покладистей и сговорчивей. Станет открытым, пушистым и белым, как лунь.
Как стал белым Афанасьев.
Вот тогда я и впорхну к нему в камеру чёрной вампирской тенью, и вопьюсь в уязвимо обнажившийся источник откровения. И потечёт вместе со слезами просветления из него чистая питательная энергия. И тогда я получу то, что искал.
А сегодня — голодный паёк.
Сегодня я лишь терпеливо уронил первые зёрна сомнений в почву, которую заборонит своей косой старуха смерть. И политая едким потом ужаса, заветренная душным сквозняком ожидания, она даст нужные всходы.
Я подожду.
— Исповедоваться я батюшке буду. А ты, полковник, зря тут время теряешь. Мои и свои нервы треплешь. Мне хоть не скучно с тобой словами кидаться. А ты напрасно время теряешь. Не на того напал, — вяло отмахнулся от предложения Дубинин.
— Нет, напал на того, да не тот. Жди, к тебе скоро отец Сергий заглянет, так ему и расскажешь про вред алкоголя и обыденность житейского убийства никчёмной малолетки. Потом сам меня пригласишь, мозги проветрить сменой темы.
— Вряд ли, — серьёзно ответил он.
— До встречи, Дубинин!
Он не утрудил себя ответом, а только покивал головой, одновременно и прощаясь, и фиксируя моё фиаско, и облегчённо ожидая контролёра, чтобы тот снял наручники. Не созрел ещё этот фрукт, дерзок, зелен и хамло. Посмотрим, если ему отказ пришлют. А я встал, развернулся и вышел вон. Прошёл мимо камеры Бондаренко. За ней слышалось глухое гудение баса отца Сергия, перебиваемое скрипучим голосом маньяка. Действительно нашли друг друга.
Я поманил издалека высокого контролёра, а когда тот притопал, сказал ему:
— Дубинина не отстёгивай. Пусть посидит, подумает. Будет стучать и орать, скажи, что скоро к нему батюшка заглянет, поэтому, в целях безопасности снимать ему «браслеты» рано. И батюшке, когда от Бондаренко выскочит, скажи, что Дубинин уже заждался. Пусть он с ним тоже «перетрёт», как сначала хотел. Если Сергий скажет, наручники сними. Священника-то он не тронет, не совсем отмороженный. Потом их мне занесёшь или в «дежурке» оставишь. Где тут у вас новенький?
— Вот тут, — по уставу, не оглашая номера камеры, ткнул в дальнюю дверь контролёр.
— Пошли, откроешь. И дело мне его принеси из «дежурки».
Мы дошли до торца коридора, к последней камере. Дверь открылась, и я увидел нового постояльца блока смертников. И первое, что бросилось в глаза, он не смотрел на меня. Он стоял у дальней стены и разглядывал решётку вентиляции в углу. А на шум открывающейся двери даже не обернулся.
Вида совсем обычного, неприметного и незаметного. Такого увидишь в потоке людей, через секунду забудешь и как выглядел, и во что одет. Роста среднего, шатен, не худой, но и не прокачанный. Среднестатистический обыватель.
— Присядьте, заключённый! — позвал-приказал я.
Он обернулся, мельком вгляделся в меня, прошёл к табуретке, сел, опять развернувшись спиной и положив руки на стол.
А я успел рассмотреть его лицо.
Какое-то никакое. Стандартное. Как на фотороботе. Если разобрать его на «запчасти», смешать с другими образцами, а потом попытаться восстановить, ничего не получится. Обычный овальный абрис, простые, как на наброске подмастерья, губы, нос, не подходящий ни под одно описание. Просто нос. Середина между всеми носами. Не пятак и не орлиный, не римский и не греческий. Лоб правильной ширины, с парой тонких морщинок. А вот глаза мне показались странными. В камере не то чтобы было темно, а просто в неярком свете плафона они совсем не блеснули отражённым светом. Они словно втягивали свет в себя и от того казались чёрными, без зрачков. Как у инопланетянина.
Я постоял в проходе, пока контролёр, метнувшийся за делом, не вернулся. Не спеша посмотрел титульный лист. Кузнецов Олег Адамович, тридцать восемь лет. Как мне. Статья сто вторая, пункты «г», «и». Понятно. Подробности потом прочитаю.
— Олег Адамович, — шагнул я к столу, — я — начальник колонии, полковник Панфилов Глеб Игоревич. Моя обязанность предложить вам написать прошение о помиловании в комиссию Верховного совета.
Он посмотрел на подошедшего меня снизу вверх, но без признаков неравенства положений. Как будто я его просто от дела отвлёк. И никакая эмоция не читалась на пустыне его невразумительного, недостоверного лица. Лишь глаза двумя чёрными маслинами прошлись по мне, как по объекту раздражения. Без досады, без интереса, без надежды и без страха. Просто сканером глазным бесстрастным провёл он вверх-вниз, и опять уставился в стену. И молчал.
— Вы понимаете, о чём я говорю?
— Да.
Голос тоже какой-то блёклый, без выраженного тембра. Как «говорилка», программа синтеза речи.
— Так вы будете писать прошение?
— Нет.
— Вы хорошо обдумали свой ответ?
Он вновь поднял ко мне лицо. Всмотрелся внимательнее. И я немного похолодел. В его глазах не блестели радужки. Они сливались со зрачками и были черны, как сажа, как чёрный бархат, глубокие колодцы с вечной тьмой, куда не мог добить луч света, как чёрные дыры, поглощающие сам свет без шанса вырваться обратно.
И он был спокоен. Совершенно.
— Я не считаю нужным писать прошение. Я считаю приговор справедливым, — и вдруг улыбнулся мне, обнажив верхний ряд мелких одинаковых, без разделения на резцы и клыки, зубов. — Не волнуйтесь за меня.
И было в этой улыбочке нечто запредельное, лежащее за гранью добра и зла, такое, что я смутился, скомкано объяснил ему про акт об отказе, так же сумбурно его заполнил и смущённо покинул камеру. И гуляли по моей спине непонятно откуда взявшиеся мурашки. Вроде, не пугал он меня, и страха я не чувствовал. И неприязни не было. Симпатии или равнодушия, к слову, тоже. А было некое новое чувство, будто столкнулся я с невероятным, сказочным персонажем, только внешне похожим на человека. С лешим, например, или русалкой. Это совершенно не вписывалось в мои привычные ощущения, будоражило, сталкивало с мыслей и вследствие всего этого тревожило.
И лишь услышав за спиной щелчок замка, облегчённо выдохнул, будто морок пропал.
Какой странный человек!