— Афанасьев Михаил Викторович, тысяча девятьсот шестьдесят четвёртого года рождения, — читал я формальные сведения из дела. — Осуждён по статьям сто второй, пункты: «а», «в», «г», «д», «з», «л»; сто сорок шестой, пункты: «б», «г». Приговорён к высшей мере наказания — расстрелу. Собирайтесь, Михаил Викторович, вас переводят в другой блок.

— Не ври, гражданин начальник, — скрипуче, с натугой протянул с койки Афанасьев. — «Рассчитывать» ты меня ведёшь. Я ж знаю. Вон, сколько народа ждёт за тобой. Целая «капелла»!

Комедию я ломал чисто формально, потому что того требовал официальный протокол. Смертник уже две недели знал, что будет казнён. И всё это время тихо квасился в рассоле грустных безнадёжных мыслей. Вызревал, носил в себе моё золотое зёрнышко, мою личинку бабочки-надежды, мою тайную тропку-лазейку, обход недрёманной совести.

И, надо сказать, ела она его изнутри славно. Точила, разъедала, росла и крепла. Я видел, что она созрела вполне, налилась ядовитыми соками страха. Судороги тяжких размышлений пробегали по её крепкому упругому телу. Вот-вот лопнет кокон и тогда надо не зевать, ловить её сачком слуха, силками понимания, прятать в ячейку памяти, фиксировать булавкой воли.

А сам Афанасьев сильно сдал за эти две недели. Похудел, обвис кожей, заморщинился. Ввалились щёки и глаза, поникли плечи, усох он и даже стал меньше ростом. Точил его непроходящий ужас скорой неминуемой смерти, выкручивала судорога безнадёги, лихорадочно билась мысль о чуде. Перестал он смахивать на хищную рысь, теперь походил на старое, набитое опилками и дрянью, чучело испуганного филина. Или белой полярной совы в седых перьях. Но, теперь уже не важно, как выглядит клиент. Он свою миссию в этом мире закончил. Осталась пара формальностей. Добыть зерно и влепить ему в «башню» освобождающую пулю.

Мне же с утра, как ни странно, было хорошо. Просто потому, что вчерашний хмель ещё не до конца выветрился. И в голове было пусто и звонко, бились о ватные стены черепа простые понятные мысли. О том, что надо всего-то взять и отвести Афанасьева в подвал и пустить ему пулю в затылок. Но, перед этим выяснить про хитрую обходную тропу. И всё. Больше никаких лишних навязчивых саднящих мыслишек о том, что опять придётся марать руки и брать на себя грех. Это придёт после, когда опьянение рассеется.

Пора.

Он обречённо встал, оглянулся вокруг, будто попал в свою камеру впервые, подхватил с койки узелок со скарбом, теперь уже бессмысленным и ненужным. Но, такова процедура. Исполнялся ритуал, и все персонажи играли свои роли в спектакле с кровавым финалом. Нарушать его торжественность пренебрежением к деталям — святотатство и кощунство. И мы все старательно исполняли их в силу скромных актёрских способностей.

Когда Афанасьев вышел в коридор, а я следом за ним, замыкающим, контролёр привычно прислонил зека лицом в стену. Прокурор Костя, доктор Мантик и халдей из пресс-центра Лёха стояли в ряд, молча пялясь на этот исход. Впереди короткий путь на Голгофу, последние секунды и зрелище на таинство наступления смерти, переход живого в неживое, сакральное отхождение души. Но всю торжественность момента подпортил сам Михаил Викторович, понимая, что сюда ему больше не вернуться, а заявить о себе «народу» он может только сейчас. И он принялся кричать:

— Прощайте, братья!! Жизнь ворам!! Процветать и крепнуть всему людскому ходу воровскому!

— Тихо!! — сунул ему кулак в печень захлопнувший камеру контролёр.

Мы, все остальные, большие и маленькие «звёзды», оторопело онемели, а вот в соседних, обитаемых камерах прошло шевеление. Я каким-то шестым обострившимся чувством различал, что там происходит, за этими дверьми.

— Прощай, брат!! — вякнул из своего глухого узилища визгливым фальшивым истерическим фальцетом маньяк Бондаренко.

— Удачи!! — с открытой издёвкой превосходства плеснуло мерзостью из-за двери с Дубининым.

Остальные две обитаемых камеры молчали. Только явственно тёк по полу тонким ледяным слоем страх из-под двери Иванова, который теперь, наверное, застыл и сжался в ужасе, весь превратившись в слух, воочию чуя, как смерть шагает мимо, совсем рядом, на этот раз, пощадив его. А вот из камеры Кузнецова ватой толкалась непробиваемая спокойная тишина. Не струились оттуда никакие эмоции. Может, он спал?

А наша скорбная процессия споро отправилась в нижний уровень, в подвалы, к душевым, к эшафоту. Когда контролёр открыл заветную дверь, я подхватил его за локоть и отвёл чуть в сторону, всем видом показывая, что имею некий интерес, не такой скрытый, чтобы таиться от остальных, но и не такой явный, чтобы объявлять его при всех.

Перегар от меня наносило такой, что контролёр невольно поморщился, но постарался не подавать вида. Никакие жвачки не смогли перебить этот «трахан» из спирта и жжёной древесины. Только сейчас не до миндальных реверансов.

— Скажи, прапорщик, эту душевую мониторят?

— Да. Установили недавно камеру и тут, — кивнул подвальный исполняющий обязанности апостола Петра с ключиками, а вернее, просто неразумный Буратино, по недогляду сегодня владевший всеми ключами, кроме золотого.

— Сейчас дуй на пост, отключи её. Это Калюжного бредовая идея снимать такие «видео»?

— Так точно! Только нужно письменное распоряжение, — попытался отбрыкнуться прапорщик, боявшийся своего зама по воспитательной работе, то и дело кружащего по катакомбам тюрьмы, больше, чем высоко сидящего и редко появляющегося начальника колонии.

— Будет тебе бумажка, — я нахмурил брови. — Фамилия твоя как?

— Прапорщик Миронов.

— Так вот, Миронов, я приду, проверю запись, заодно лично тебе распоряжение своё доставлю. Окажу, так сказать, честь. Не подведи. Или будет, о чём подумать на досуге, когда за невыполнение схлопочешь служебное несоответствие. Смекаешь? — подмигнул ему я с заговорщицки-залихватским видом серьёзно пошутившего кота, прижавшего когтями мышь.

— Так точно, товарищ полковник!! — посерел лицом Миронов. — Разрешите выполнять?

— Бегом!

Ишь ты, какие все стали грамотные! Уже прапорщики норовят, наступив на горло традициям и субординации, открыто хамить, страхуя свою задницу. Кого он больше боится? Явно не меня. Плохо. Распустил я их своим мягким отношением. Ведь я всегда старался манипулировать перед носами своих подчинённых пряником, а не арапником. И вот к чему это приводит. Говорят, куда зека ни целуй, у него везде — жопа. С этим я согласен, убедился на собственном опыте. А вот сотрудники почему-то тоже принимают доброе отношение за мою слабость, и норовят меня исподволь «нагнуть». Мы, кажется, давеча с Петей об этом как раз говорили. Что ж, получается, поговорка про поцелуи актуальна и для личного состава. Да что там говорить, я как-то слышал, что они называли сами себя: «зеки в камуфляже». Кругом одна пакость.

Я развернулся к группе моих сатрапов, к расстрельной команде с укомплектовавшимся стабильным составом. Тут люди крепкие, морально устойчивые, понимающие и входящие в тяжёлое положение их руководителя и исполнителя главной партии. Можно начинать тонкую операцию по извлечению бабочки из живого трупа Афони.

— Михаил Викторович, — позвал я вновь прислонённого лицом в стену Афоню. — Проходите в душ!

Он медленно развернулся, обвёл всех нас мёртвенным потухшим совиным глазом. Потом посмотрел внутрь чёрной резиновой душевой с нелепым «гусаком». Шагнул раз, два, и замер на пороге. Я подошёл сзади, легонько подтолкнул его в спину. Он влип в пол, как надолба. Вся его недавняя истеричная бравада схлынула, улетучилась сквозь поры, выдавившим её ужасом, зародившимся в груди, мгновенно разросшимся, заполнившим всё его естество. И ноги предательски застыли, не в силах сделать такое простое движение, как шаг.

С шага начинается жизнь человека, а у некоторых им же и заканчивается. И если младенец делает первый шаг с удовольствием, он для него, как открытие нового, разноцветного мира, то последний шаг ненавистен, невозможен, противоестественен. Сделать его — и всё, конец, смерть и полное небытие. Мужество закончилось. И осталась теперь только младенческая наивная уверенность, что если не делать последний шаг, то и умирать не придётся. Я решил помочь ему. И заодно попытаться извлечь аккуратно бабочку.

— Михаил Викторович, у вас есть последнее желание?

Он повернул ко мне бледное, покрытое бисеринками холодного пота лицо. Позади вежливо, но с намёком покашлял Мантик. Он намекал мне на прошлый раз, на инцидент с сигаретой для Димарика. Когда того так пробрало от дыма, что нам пришлось обонять все прелести человеческой физиологии при полной потере контроля, а похоронной бригаде ещё всё это отмывать. Да только плевал я на врачебное мнение этого коновала.

У меня свой интерес.

— Желание? — будто пробуя слово на вкус, повторил Афоня. — Желание есть. Только ты, начальник, его не можешь выполнить.

Миронов уже, наверное, отключил камеру в душевой. Пора «исполнять». Но сначала сделать своё маленькое дело. Добыть золотую крупинку в последней горсти породы. От мусора уже почти ничего не осталось, она уже почти видна, осталось тихонько дунуть, чтобы смести шелуху.

— Понимаю, — кивнул я. — Тогда ответьте мне на один вопрос.

Все, включая Афанасьева, посмотрели на меня с интересом. Он, потому что я давал ему время жить, остальные, как на новый поворот в кровавом шоу.

— Чем вы жили эти две недели? Что вас питало? Что давало стимул жить? Как вы с этим смирились?

— Много вопросов, начальник, — криво улыбнулся Афанасьев. — Я скажу…

И вдруг он закатил запавшие глаза, пошатнулся, упершись спиной в косяк душевой, заелозил ладонью по груди, будто хотел помассировать её напоследок. Челюсть отвисла, изо рта вырвался стон пополам с хрипом. Стон сильной, нестерпимой боли. Не отчаяния, не злобы, простой человеческой физической боли. А дальше Афоня завалился плашмя, вперёд головой на жёсткую резину камеры смерти.

Мантик оттолкнул меня, даже не успевшего достать пистолет, упал перед корчащимся убийцей на колени, бросил рядом чемодан, щёлкнул замками, выхватил стетоскоп, второй рукой пытаясь ухватить запястье и прощупать пульс. Костик и Лёха вылупились, напряжённо переминаясь с ноги на ногу. Они помочь ничем не могли, а такого исхода не ожидали. Новая страница в заплечном деле. Пациент решил обмануть смерть летальным образом.

— Жив, зараза!! — крикнул снизу Мантик. — Без сознания! Обморок!

— Что с ним?! — выскочил на шаг вперёд лейтенант Зайцев.

— Инфаркт! — Сергей уже сопел, сам начиная покрываться липким вонючим потом. — Грудь тёр, значит, болело, вон какой белый, как полотно! И холодный, как труп, хоть и в поту! Слизистые синюшные — цианоз! Может в любую минуту коньки откинуть!

— Так что делать?! — воскликнул я.

Моя бабочка рвалась наружу, как хищная злобная оса, прогрызая тонкое иссохшее тело Афони, разрывая ему грудь, желая упорхнуть из моих силков. А ведь я её почти поймал! Чёрт!!

— Давай, Игоревич, вали его, пока он сам не сдох!! — совет врач мне дал совершенно не Гиппократовский.

— Уйди, Айболит хренов! — я выхватил «Наган», взвёл курок.

Манин тяжело вскочил, отпрянул вон из душевой, освобождая место. Сзади жгли мне затылок взгляды Костика и Лёхи. Но мне было не до них. Алкоголь махом выветрился у меня из головы, будто сильным сквозняком унесло. Да оно так и было. Вихрь мыслей со свистом пронзал черепушку от уха до уха. Моя бабочка вот-вот вырвется, ловко, как моль, прошмыгнёт между ладонями и улетит в пустое небо. А я останусь ни с чем. И странное чувство я испытывал сейчас. Не привычный страх перед тем, что придётся стрелять, а азарт охоты пополам с паникой. Некое новое, непривычное чувство. Двойственно полярное. Неприятность потери контроля компенсировалась сладким чувством ловли добычи. И паника отступала под напором азарта охоты на человека. Вернее, на содержимое этого человека. Дичь уходила из силков.

Но, на то охотнику и оружие!

Афанасьев лежал на спине, раскинув руки и ноги. Голова чуть повернулась на сторону, рот так и оставался открытым. За жёлтыми зубами и стальными «фиксами» я рассмотрел странный синий язык, будто Афоня чернил хлебнул перед «исполнением». Надо его «валить»! Смерть от инфаркта пятном ляжет на мою репутацию. Надо прострелить ему голову, пусть он уже умер, и стрелять придётся в труп. Концы должны упасть в воду. Ни к чему мне эти хлопоты. Я ещё раз прислушался к его еле слышному хрипу, поглядел в белки закатившихся совиных глаз. Да что ж такое! Где моя бабочка?!

Нет, не сообщит он мне ничего. А время уходит! Как ему стрелять в затылок в таком положении? Чёрт!! Чёрт!!! А, какая разница! Тут форс-мажор, тут не до инструкций! Я примерился, приставил ствол к груди, надеясь попасть ему в сердце. И всё произошло одновременно. От касания твёрдого металла Афоня каким-то чудом очнулся, выкрутил на фокус свои жёлтыё бессмысленные глаза, уставился на меня. А я уже выжал мёртвый ход и, заметив его взгляд, рефлекторно сократился от испуга. Грянул глухой выстрел, дым сгоревшего пороха прыснул тонкими струями от разорвавшейся футболки. Краешки отверстия почернели, а из багровой дырочки заструилась вдруг обильно кровь.

Он обиженно-возмущённо замычал коротко и глаза его, с расширившимися от боли зрачками, вновь закатились, показывая нечистые белки в прожилках капилляров. А веки он так и не смежил, будто пытался рассмотреть порхающих над ним бабочку, зловредно выпущенную на зло мне на волю, и смерть, большим чёрным клубком бьющуюся почти вплотную. Она уже тянула к нему свои острые жёсткие лапы. И, наверное, была так страшна, что Афанасьев невольно закатывал глаза. А я слышал, как остриё её косы скребёт по нарезам ствола моего «Нагана». Оно пряталось там, как осиное жало.

Рядом брякнулся Манин, отвёл мою руку с пистолетом, прижал Афоне стетоскоп к груди, пачкая хром инструмента тёмной густой кровью. Все замерли, стараясь призвать тишину, напуганную грохотом выстрела.

— Жив!! Сердце бьётся!! — прорычал в удивлении и азарте Мантик, я даже удивился, рад он этому факту, доволен, что кровавое шоу продолжается или просто поражён бешеной волей к жизни убиваемого человека.

Похоже, капризная судьба давала мне второй шанс. Маленький и ускользающий, призрачный и невнятный. Теперь уже было не до протоколов, и не до хороших манер. Я тряхнул Афоню, лежащего, как кукла, за плечо, голова его мотнулась, но глаза всё ещё оставались бессмысленными. Тогда я хлестнул его по щекам и крикнул:

— Афанасьев!! Очнись!! Что ты хотел сказать?!!

Из дыры в груди тихо надулся и лопнул большой красно-розовый пузырь. Потом Михаил Викторович сдавленно кашлянул всего один раз, и изо рта вырвались мелкие кровавые брызги, покрывшие красными точками его нижнюю часть лица и футболку на груди. Нет, шанс ускользнул, он был лишь игрой моего воспалённого испуганного воображения, обманом прихотливой фортуны.

— Так его не оживить, — уверенно сообщил сбоку доктор. — Нашатыря?

— Куда стрелять?! — окатил я его холодным криком, приводя в рабочий настрой.

— Сюда! — Мантик ткнул пальцем на пару сантиметров ниже и левее пулевого отверстия.

Футболка напиталась кровью, жуткое пятно расплывалось, начиная стекать по бокам. Новая гроздь пузырей запенилась из раны. Я приставил дуло к показанной врачом точке, с усилием надавил на спусковой крючок. Выстрел повторился, тело Афони дёрнулось, как от удара током. Я смотрел в новую дыру, видел, как уровень крови чуть приподнялся над её краями, но теперь лишь одна маленькая струйка робко засочилась по коже.

Начмед опять приставил свой слуховой аппарат, выискивая признаки жизни, но я уже понял, что Афанасьев Михаил Викторович мёртв. Умер от того, что пуля из «Нагана» продырявила ему сердце. Окончательно и бесповоротно. Насовсем. И бабочка-надежда упорхнула, ехидно посмеявшись напоследок мне в лицо. А потом его веки дрогнули и медленно закрылись. И я с удивлением обнаружил на них новую, ранее незаметную татуировку. На правом было: «НЕ», на левом: «БУДИ».

Не буди.

Стандартная наколка, сделанная из озорства, теперь она мне не казалась забавной. Я вдруг понял, что это и есть последнее послание от умершего зека. Он не показал мне тропку, но оставил совет на веках. Не самый радикальный и не всё объясняющий, но достаточно дельный. Не буди лихо, пока оно тихо. Не дёргай смерть за усы. Маугли дёргал Шер-хана, а я своего Льва. Так вот, это опасная игра. Нужно просто уложить своего Льва спать, а потом просто постараться его не будить. Простой и мудрый совет. Что ж, это я могу попробовать сделать. Хоть какая-то польза от моих изысканий и рискованной закваски двухнедельного срока. Хоть так Афоня послужил делу поиска палачом дороги к успокоению и гармонии с собой. Хоть такой шерсти клок с этой дохлой овцы.

Всё, экзекуция окончена.

— Мёртв, — подтвердил мои мысли Мантик, сворачивая стетоскоп. — Живучий, сука, попался!

Я тоже поднялся, сунул пистолет в кобуру на поясе. Пора было идти, писать многочисленные бумажки, регламентирующие то непотребство, что сейчас случилось в душевой. Какая мерзость. И никогда не знаешь, как и что повернётся. Такая вот нервная бодрящая и держащая в тонусе работка. Нет, надо непременно выпить, успокоиться. Заодно и похмелиться.

Что я первым делом и сделал, когда отпёр дверь своего кабинета. Остальные не возражали. Воробьёв принял стакан с водкой, как нечто само собой разумевшееся, Мантик тоже заглотил свою порцию, как награду за качественно выполненную работу. Зайцев с сомнением повертел свой, потом осторожно пригубил, поставил на стол, там плескалось больше половины.

— Что, пресса, пробрало? — нервно усмехнулся я, раскладывая перед собой акты.

— Каждый раз по-новому, — покрутил головой Алексей. — Как первый раз.

— Это тебе не девок «жарить», — согласился я. — Смерть, она у каждого новая, у каждого своя. Неповторимая и единственная.

— То ли ещё будет, — хмыкнул подобревший от горячительного Костик.

— Хоть без мозгов и «дристантина» обошлось, — принял от меня заполненную бумагу Манин.

Когда все формальные процедуры посмертного ритуала были закончены, прокурор и лейтенант из пресс-центра отправились прочь, а Мантика я задержал для приватной беседы.

— Что, Сергей Владимирович, — плеснул я ему ещё грамм пятьдесят, — поставил Калюжный свои новые камеры?

— Поставил, Глеб Игоревич. Уж неделю, как.

— И где он их ещё поставил, кроме, как в нашей уютной душевой?

— Не могу знать, — пожал он круглыми, как мешки с мукой, плечами. — Думаю, везде, где только мог. Тотальный контроль. У него ж на этом пунктик. Да ты к технарям сходи, пробей схему установки. В комнату мониторинга загляни, проверь все активные исходящие картинки. Нажми там на них, как ты это умеешь, они тебе Андрея Евгеньевича и «сольют» с потрохами.

— Угу. Так и сделаю. Ещё хочешь?

— Спасибо. Но, нет. Откажусь. Мне ещё сегодня надо склад медикаментов инспектировать. Чистая голова нужна.

— Ясно. Только голова нужна холодная. Чистыми руки должны быть.

— У меня — чистые, — показал жёлто-бордовые ладони-лопаты Мантик.

— Смотри там, сильно спирт не инспектируй, оставь на контингент. А то опять придётся камфарой протирать.

— Да как вы такое подумать могли! — притворно вскинулся Манин. — Я только исключительно из ответственного подхода, а не для личного интереса!

— Хорошо. Ступай. Не держу более. Валяй, инспектируй там свой склад наркоты и алкоголя, бутлегер.

— Разрешите выполнять?

— Иди.

Он вышел, а я посидел ещё немного, тихонько покручиваясь в кресле и успокаиваясь. Какой-то он слишком исполнительный и немотивированно радостный, наш доктор Менгеле. Что-то знает такое, чего не знаю я, а говорить пока не считает нужным. Свою игру ведёт, бонусы копит. Чтобы в нужный момент вывалить передо мной целый чемодан экскрементов и потребовать взамен чемодан «плюшек». Хитрован. Калюжный тоже, сука лагерная, затеял видеослежку. Наверняка в камерах смертников понатыкал «глазков». Придётся мне его немного обхитрить по-тихому.

Я положил перед собой чистый лист бумаги, подумал немного, поигрывая ручкой. Потом написал распоряжение по колонии для моего дюже грамотного прапорщика Миронова. Затем взял второй и набросал второе для всего личного состава, что заступал на дежурство перед мониторами. О том, чтобы они вырубали камеры, когда я проводил беседы с заключёнными. Формально, проводить такие беседы мне никто запретить не мог, не было в этом ничего противозаконного. А вот их содержание абсолютно никого не должно было касаться. Тут уже начинались тонкости, о которых я решил не упоминать на бумаге, а объяснить технарям лично.

Спустившись в подвал, я оставил на КПП распоряжение для Миронова, который как раз сменился в отдыхающую смену, потом нашёл околоток, где ютились техники. Там пил чай на верстаке какой-то чумазый работяга в сменном, старом, ещё зелёном камуфляже. Увидев меня, он вскочил, чуть не уронив свой «купец», вытянулся, по запарке поднеся руку к «пустой» голове:

— Здравия!..

— Сиди! — махнул я рукой. — Ты кто?

— Младший лейтенант Толкунов!

— А имя?

— Алексей!

— Значит, Лёша, расскажи ка мне, кто ставил новые камеры в «зоне»? — я присел на свободный табурет рядом.

— Так, это, Калюжный же свою бригаду приводил, — начал выстраивать в памяти цепочку событий Лёша. — Они всё и монтировали. Нам только показали, что и где смотреть, ну, новые мониторы.

— И где конкретно установили новые камеры?

— В коридорах, там, где раньше несколько «мёртвых» зон было. Потом, в душевых во всех, — он многозначительно выделил конец предложения. — Ещё в камерах блока «расстрельных».

— Угу. А видео как пишется?

— На жёсткие диски. Когда цикл проходит, запись идёт поверх старой. Старую смотрит Калюжный или слушает по ней доклад. Что считает нужным, «скидывает» себе на «флешку».

— Хорошо. Вот тебе бумага от меня, прочитай сейчас.

Алексей Толкунов забыл про остывающий чай и впился глазами в распоряжение с таким видом, словно сразу пытался перевести его в голове на английский. Очень серьёзное лицо у него стало в тот момент. Прочитав, он поджал губы и взглянул мне в глаза.

— Всё понятно?

— Так точно.

— Вопросы есть?

— Если Калюжный будет интересоваться отсутствием записи, ссылаться на это распоряжение?

— Да. И ещё просьба от меня лично.

— Я слушаю.

— Ты, Лёша, должен понимать, что конфиденциальность в этом деликатном вопросе очень важна. То, что может случайно попасть на запись, не будет являться чем-то противозаконным в широком смысле, но может быть извращено и неверно истолковано. Или грязно подделано, благо, средства позволяют. А если записи нет, то и подделать ничего невозможно. Ты же не хочешь, чтобы честного человека грязно подставили?

— Никак нет, — помотал кудлатой головой Толкунов.

— И главное, относиться к распоряжению надо ответственно, со всем тщанием. Раз проигнорировав, вы можете допустить утечку записи не в те руки, и Бог весть, как эти шаловливые руки ею воспользуются. Я-то всегда смогу «отмазаться» или вывернуться, плевать в меня — себе дороже. Я выше и ваши слюни вам же на голову упадут. А вот наградить за безупречно выполненную работу я всегда могу. И никогда не обманываю. Ты проникся этой мыслью, товарищ младший лейтенант?

— Я всё понял, Глеб Игоревич. Своим скажу, они до всех смен доведут. Просто контролёры не все такие ответственные, как бы хотелось…

— Так ты с ними беседы в течение месяца проводи и сам контролируй. А я не забуду твои старания. Потом по факту доложишь, как тут и что. Кто филонит, кто попу рвёт. И скажи им, что это дело на моём особом контроле. Для чего мне это — дело секретное, не в их вертухайской компетенции. Их дело маленькое, смотреть, чтобы порядок был и режим содержания не нарушался. А наши дела их не должны волновать. Раз я это делаю, значит — так нужно. Ясно всё?

— Так точно. Всё сделаю.

— Молодец, товарищ младший лейтенант. Так держать. И получишь в конце года ещё одну звёздочку. Или нет. Как себя покажешь. Ну, давай, пей чай, а то остыл уже совсем.

Я хлопнул его по погону с одинокой маленькой звездой, и покинул пахнущую канифолью и солярой обитель техников.

Настроение моё было странно двойственным. С одной стороны грызла незавершённость моей авантюры, масса слабых звеньев этой ненадёжной человеческой цепи. Всех ведь тотально не возьмёшь под контроль, за каждым не усмотришь, каждого не проверишь. Над каждым не поставишь своего лейтенанта Толкунова, дав ему звезду для стимуляции сторожевого рефлекса. Рулетка получается. Хоть и поле почти всё сплошь заставлено фишками, достаточно выпасть на одну пустую и сработает уже принцип домино. Вся схема посыплется.

А с другой стороны я, хоть и не поймал бабочку-надежду, зато получил дельную «наколку» от зека Афанасьева. Хоть один буй всплыл на этом мутном фарватере. Есть, куда ориентироваться на оперативном просторе. Да и моя разведка боем, хоть и не обещала стопроцентного результата, всё же была успешной. Калюжный, конечно, надавит на своих опричников, когда «прокурит», что его обошли, да только к тому времени я уже новые подстарховки придумаю. Кстати, ему скоро в отпуск. Я поставил его на август. Пусть съездит в Крым, развеется. Может, ему там свежий бриз карму прочистит. Или триппер какой надует. Оба варианта меня устраивают.

Такой вот дуализм бытия. Распирают меня противоположные чувства. Настроение приподнимает паровым котлом алкоголя, а привычная хандра давит сверху тяжёлой плитой крышки реактора. Ядовитая радиация страха пока осталась под её толщей, но кто даст гарантию, что выдержат коммуникации? Вошёл я в подвальное своё казино и запустил большую игру. В ней нет пощады никому. И ставкой тут служат не деньги и не фишки. Здесь, в перевёрнутом, инфернальном казино на алтарь кладут карьеры, репутации, уважение, а кое-кто — и жизнь. Буквально. Ставки сделаны, господа, ставок больше нет.

Пока нет.

А чтобы закрепить в себе позитивный настрой, самое время проведать нашего постояльца-маньяка. Я почитал его дело. И, надо сказать, впечатление оно у меня оставило самое мерзкое. Бондаренко всю жизнь прикидывался заурядным серым планктоном. Работал себе в каком-то офисе системным администратором, чинил оргтехнику, да онанировал в серверной. Жил тихо, незаметно, как кактус на подоконнике. А тем временем внутри этого серого мышонка зрел зверь. И однажды зверь проснулся и вышел на охоту. Перестала его удовлетворять мастурбация на порнографию в сети, захотелось зверю живого свежего тёплого мяса. Видно, совсем прижало.

То ли не находил он понимания среди своего коллектива, вернее, женской его части, то ли не умел общаться кроме как через монитор своего компьютера, то ли просто фатально не складывалось у него с бабами, но не придумал он ничего лучше, как воспользоваться тем, что умел делать хорошо.

Я не верю в то, что он был таким уж недотёпой и тюхой. Наверняка было у него для начала, как пробный шар, общение со жрицами древней профессии. Но и там не нашёл он удовлетворения своим чувствам, кроме, может, похоти. Да и денег на них надо много. Что-то его отвращало от такого простого и лёгкого пути. Скорее всего, искал он настоящую чистую и светлую любовь. А навстречу ему попадались сплошь современные циничные и меркантильные девицы. Не там он искал, но не понимал своей ошибки. Вот и решил, что нет в жизни счастья, а любовь надо завоевать в буквальном смысле.

Силой.

Но не с руки ему было прятаться по паркам с кухонным ножиком. Он начал искать жертв через сеть интернет. И очень оригинально. Соорудил сайт вроде «Муж на час», выполняем любую работу по дому. И в нём специальное ответвление по починке сложной оргтехники. И принялся искать одиноких дам с неустроенным бытом. На сайте имелся чат, где он, получив заявку, начинал невинно переписываться с клиентками, исподволь выясняя их статус, положение и степень одиночества, начиная с уточняющих вопросов о поломке и постепенно раскручивая на откровенные разговоры. Потом он часть переписки удалял, в том числе и с компьютера жертвы, уже непосредственно попав к ней домой.

Когда он приходил, то чинил всё, что ломалось, а потом начиналось то, за чем он собственно и являлся. Он начинал приставать, а если жертва не соглашалась, то начинал доминировать. И ведь, как назло, не попалось ему сразу такой, что вызывала мастера не столько для починки, сколько для себя. Нет, попалась строптивая. И пришлось ему применять силу. А когда он закончил все дела, она умудрилась ему ещё и пригрозить. И тогда он испугался. Первый раз серьёзно испугался. И решил замести следы окончательно. И замёл. Насмерть. Потом уничтожил все следы в компьютере, заодно дописав от лица жертвы новую заявку на что-то, далёкое от ЭВМ. То ли поклейки обоев, то ли смены барабана на стиральной машине. И даже вызвал какого-то мастера, найдя в сети такой же, но настоящий сайт, предварительно поиграв со временем, так, что приход настоящего работяги совпадал бы с его визитом. А телу попытался придать вид то ли самоубийства, то ли несчастного случая.

И что самое смешное, в самый первый дилетантский раз у него всё получилось. Совпало равнодушие следователей, нерадивость оперов, тщательность упрятывания всех возможных следов и ниточек. После этого наш герой затаился на долгое время, покрываясь испариной в своей норе от страха расплаты и дрожа мелкой дрожью приятного возбуждения. Рефлекс закрепился, плохое смылось в памяти, а эйфория осталась и проросла, заставляя придумывать всё более коварные планы и хитрые ловушки. Особо он озаботился своим алиби и те, кто лопатил эту серию, принялись после пятой жертвы копать всерьёз, со всем пролетарским упорством и высокой ответственностью, оказанной доверием вышестоящих инстанций, недовольных появлением серийника.

Подключилось ФСБ со своими лютыми хакерами, которые не чета доморощенному сисадмину из глубинки. Они в своё время, до перевербовки, пентагоновские сайты «ломали», куда ему с ними тягаться! Когда нитку нашли, всю эту двойную бухгалтерию быстренько прочитали и немного, как принято выражаться у хакеров, «фалломорфировали». К тому времени на счету Бондаренко было уже семь женщин. Без промедлений его взяли за мягкое седалище тёпленьким, прямо на работе. А он от испуга и неожиданности во всём чистосердечно признался. Потом, правда, часто менял показания и отпирался, но в итоге намотали ему «вышку» и сослали ко мне в смертный блок. Такие вот дела. А в прессе так и не мелькнуло ни одного громкого сообщения. А зачем? У нас и так народ у точки кипения, а органы работают отлично, не за награду, а за справедливость. И трясти грязным бельём на людях не с руки. Тем более, что никто из граждан, кроме оперативников, не связывал странные разрозненные убийства по всему городу в одну логичную цепь. В одну серию, исполненную скатившимся с катушек маньяком.

И я уже закинул дело в сейф, когда зашевелился мой сотовый, задрожал мелко, как Бондаренко в норе после «дела». Звонил, конечно, Петя, который опять начал с обычных оскорблений:

— Мудак ты, Глеб, вместе с Шустрым!!

— Здрасьте, Пётр Василич! Тоже рад вас слышать. Что опять не так?

— А то ты не знаешь!

Я, честно говоря, не понимал, чем он недоволен. Но, вспомнив Шустрого, освежил порядок событий и понял, что разговор сейчас пойдёт о шоколаде и невольно улыбнулся, хоть Петя и не видел меня.

— А что случилось? — я решил не признаваться сразу, не узнав последствий своей невинной шалости.

— Да пока, слава Богу, ничего! — воскликнул Петя. — Хорошо, я с утра полез лёд к голове приложить! Башка после вчерашнего трещит, жуть! Смотрю, лежит на полке чудо! А если б Вика залезла? Или Лизка?

— О, это было бы ужасно! — притворно посетовал я. — Лиза бы сильно удивилась и заинтересовалась. А вот Вика воспользовалась по назначению.

— Ты о чём? — подозрительно серьёзно уточнил Петя.

— Засунула бы шоколадный член тебе в «шоколадный глаз»! и тогда всё встало бы на свои места.

— Глеб, ты, вроде, умный человек, а шутки у тебя дебильные! Ну как ты мог догадаться сунуть эту гадость в морозилку?

— Да как-то машинально получилось, — я уже жалел о том, что Петя так расстроился из-за этой нелепой и неудачной выходки. — Шустрый сунул мне его в руку и свалил по тихой грусти, а я на автомате его в холод положил. Он таять уже начал, а я не люблю, когда у меня в руке что-то липкое и мягкое. Вот и сработал рефлекс. Извини.

— Ладно. Жаль ты рядом не стоял, когда я его вытащил. Я бы тебе им точно башку разбил. Он «коловой» был, когда я его достал. Прикинь, ты в медпункте с черепно-мозговой травмой, тебя спрашивают, чем били? А ты говоришь — членом! А медсестра такая, эх, где б такой взять?

— По-твоему, все медсёстры мечтают о «коловом» члене?

— Большинство. А если его ещё можно пососать со вкусом шоколада!..

— Странное у тебя представление о нашей медицине, — строго остудил я его разыгравшуюся буйством фантазию, но не совсем, потому, что Петя тут же, по своей привычке, парадоксально сменил тему на абсолютно другую:

— Ну как? — загадочно-заговорщицким тоном пропел он: — Ты уже поцеловал свинцовыми губами своего ненавистного антипода?

— Что? — растерялся я. — Кого? Ты о чём?

Потом вспомнил Афанасьева, сопоставил аллегорию и недовольно сказал:

— Что за педерастия в стиле «стим-панк»?

— Я хотел поразить тебя метафорой! — проникновенно объяснил Петя.

— У тебя очень не получилось, лучше не пробуй совсем никогда, — утрированно коряво посоветовал я ему. — И не задавай свои метафоры мне по телефону. У телефонов длинные уши. Если не брезгуют президентами, нас, смертных слушать — сам Бог велел. Тем более — меня.

— Понял. Не буду больше.

— Не заигрывайся. И не пей больше, а то тебя заносит, куда не нужно.

— Да я собираюсь уже ехать, сумку упаковал. Не знаю, как надолго. А потом ещё в рейс. Так что звоню проститься.

— Не печалься, Пётр Васильевич, разлука мигом пронесётся, тебя любимая дождётся!

— Да, теперь не скоро с тобой ещё так посидим! — с доброй грустью пожалел Петя. — Ладно, давай, счастливо!

— Пока, мой благородный дон Петруччо!! Аккуратнее там! Удачи!

— Пока! — Исаев повесил трубку.

Я посидел, решив перекурить и выпить ещё стопку перед свиданием с маньяком Бондаренко. В душе царило странное перемирие. Не покой, не тишь и гладь, а именно перемирие, временное, но от того ещё более желанное. Будто две армии сошлись на поле, встали напротив и ждут хорошей погоды для атаки. А пока официально выкинули белые флаги, всё чин по чину, никто предательски не готовит вылазку. И совесть моя молчит. Не спит, даже не дремлет, но уже клюёт носом, прижимает веки, иногда таращится сполошно, вполглаза проверяет, нет ли момента подходящего, броситься мне на спину, вонзить когти в лопатки, прикусить зубами шею. Но и мой дозор стоит на страже, не дёргает её за усы, не машет арапником, инертно наблюдает, не теряя её из виду.

Перемирие.

С таким вот благообразием внутри я и пошёл неспеша, поигрывая наручниками, в подвалы, к томящимся узникам. К маньяку Бондаренко, похожему на богомола, с удивительными светящимися голубыми глазами. И почему бабы не оценили этого света? Или он им неприятен? Холодный свет его глаз внушал им омерзение и ужас, и они предпочитали уйти от этого света на тот с его непосредственной помощью. Прежде, правда, всё равно успев отдать ему своё тело, хоть и не по согласию. Чего только на свете не бывает! И, в основном, всякая гадость.

Привычно напомнив на КПП о своём маленьком капризе по поводу видеослежения, я с контролёром прошёлся до камеры Бондаренко. Войдя внутрь, застал его лежащим на «шконке». Бондаренко не спал, и при виде входящего меня подскочил так, что наблюдательный контролёр быстро шагнул вперёд, страхуя своего начальника. Но маньяк нападать не собирался, он просто не знал, как надо себя вести и перестраховывался. Видимо, пока велось следствие, его надрессировали уважать любого человека в погонах, вернее, вбили условный рефлекс: если не вытянуться во фрунт — будет больно. У собачек Павлова — лампочка перед едой, у богомолов кулаки и резиновые дубинки при отсутствии должного почтения и старания.

Для него, да и для основной части всего «прогрессивного» человечества боль есть самый запоминающийся вид воздействия, самый яркая мотивация, самый действенный способ подчинения, самый быстрый метод добиться нужного результата. При минимуме затрат. Никакими уговорами, посулами, обещаниями, никакими наградами, стимуляцией и задабриванием не получить такого качественного результата, как просто взять и обработать объект кулаками. Или «ПР-ом». Или всем, что попадётся под руку. Даже сама вера основывается в подавляющей своей части на страхе. Страхе наказания за грехи. Страхе перед неизвестным после смерти. Иные, нелюди, выродки не боятся наказания, которого не могут почуять непосредственно на своей шкуре сейчас, сиюминутно. А загробный мир их волнует мало. Им и в этом не скучно, ведь столько ещё надо сделать! Пожрать, украсть, переспать с самкой, убить ради самоутверждения или обогащения. Или для забавы, а может, просто от скуки. И высшим пилотажем считается уйти от ответственности и наказания ещё в этом мире, в этой жизни. Вот тогда на том свете их мастерство оценят по заслугам и, наверное, не только всё простят, а ещё и наградят. Ведь они так круты, они самые умные, сильные, смелые, элита человеческой популяции.

А уж если не свезло, то простая резиновая палка легко превращает их обратно в покорных серых овечек, ибо круто только самому причинять боль, а когда травмируют твоё совершенное тельце, это очень некомфортно и нет ни одной причины стоически терпеть, продолжая дальше доказывать свою крутизну. И все сказки про специальные тренинги выносливости и повышения болевого порога, все байки про упёртых разведчиков и стойких еретиков, есть выдумка и пропаганда. Вы себе по пальцу молотком попадали? А если это сделает некто посторонний и неоднократно? Да все секреты, даже которых сами не знали, выдадите под громкий храп совести на тумбе.

Проснётся она только потом, когда утихнет боль физическая.

Я показал жестом Николаю Антоновичу усесться на табурет, привычным ловким движением прихватил его наручниками, зафиксировал за ножку, привинченную к полу. Теперь он обездвижен и стреножен. Неопасен. И можно поболтать на интимные темы. Поднять вечные философские вопросы о совести, о преступлении и наказании, о выходе из тупика греха. Короче, устроить интеллектуальную пикировку, поиск истины, а на самом деле просто высосать из маньяка всю энергию, напитать свой биоаккумулятор впрок. А потом сыто расхохотаться и выпорхнуть нетопырём в форточку.

Вот бы он удивился!

Только форточек в подвале нет, а есть лишь гудящая лампа под потолком, забранная мелкой стальной сеткой. Света она даёт немного, так, чтобы можно было разглядеть собеседника. Но у того замечательно лучатся голубым ледяным светом его собственные «фары». Бондаренко сидел, потирал машинально запястье с браслетом, и глупо улыбался, ожидая объяснений. Я махнул контролёру рукой, мол, свободен, окинул периметр камеры, ища спрятанную камеру. Только команда монтёров дело знала и замаскировала её так, что понять, где она, было совершенно невозможно, если не устраивать тотальное прощупывание каждого квадратного сантиметра площади. Ну и ладно.

— Добрый день, Николай Антонович, — нейтрально начал я, привычно вольготно устроившись, полулёжа на его койке.

Он молчал, глазел и лыбился, будто я говорил с ним на китайском языке. Гипнотизировал что ли? Только на меня и цыганки не действуют со всем своим арсеналом заморачивания головы. Хочет поиграть? Поиграем.

— Я начальник колонии, полковник Панфилов. Меня можете называть Глеб Игоревич или гражданин начальник. Как нравится. Я хочу с вами побеседовать.

Глаза светятся в полутьме камеры, как у кошки светится глазное дно, если туда падает свет. Но у человека же глазное дно красное, оно часто появляется на фото, есть даже такое понятие, эффект красных глаз. Выходит, у этого типа оно голубое? Молчит. Ладно.

— Мне интересно знать, что вы сами думаете о своём теперешнем положении, когда вам вынесли самый крайний приговор и скорее всего, оставят его в силе. Как вы себя чувствуете? Понимаете вопрос?

Всё он понимал, только решил, что если пока не бьют, можно повалять дурака, провести разведку, понять диспозицию и выработать стиль. Только если он такой умный, должен также понимать, что лимит терпения и благосклонности почти истаял. И скоро могут посыпаться репрессии. И Бондаренко осторожно кивнул, раз, другой. Пока он тряс гривой, глаза его чуть сменили цвет, наверное, ракурс обзора поменялся. Теперь они чуть пригасли и стали просто серыми. И он поспешно открыл рот:

— Я понимаю. Чувствую себя хорошо. Кормят тут прилично. Персонал обходительный. Жалоб у меня нет.

— Это прекрасно, что вам нравится у нас. Не беспокоит ли вас совесть, не гложет ли вина за содеянное?

— Да. Мне очень жаль, что я убил этих женщин. Теперь я понимаю, что совершил плохой поступок. Ведь нельзя же так грубо нарушать закон. Нет такой причины, чтобы разменивать на неё человеческую жизнь, — теперь мне показалось, что он просто тонко издевается, «троллит» собеседника, пытается развлечься, но я продолжал терпеливо слушать, и был удивлён развитием этого стёба. — Я очень сожалею, что мне пришлось так поступить. Я раскаиваюсь во всех своих мыслях и действиях. На тот момент я думал, что мне всё сойдёт с рук. И чувствовал себя очень хорошо. Я никогда не испытывал ничего более приятного, когда держал в руках живого человека и понимал, что только я безраздельно владею его самым ценным даром, его жизнью! И все они это тоже понимали! И просили меня не убивать их! Только я знаю всю их гнилую сущность! Они пытались обмануть меня!! Хотели, чтобы я оставил их, исчез в тюрьме, не владел бы больше их телом и жизнью!! Глупые женщины!! Они думают, что могут манипулировать мной только потому, что у них есть некоторые физиологические различия, такие притягательные для мужчины!! Я уже взял их тело, получил всё, что хотел!!! Так почему бы мне не взять и их никчёмную жизнь?!! Ведь это-то и стало главным удовольствием от обладания, без этого оно было не полным!!! Да!!! Я хотел убить их!!! Убить их всех!!! И я убил!!!

Он распалялся постепенно, как чайник, начинающий незаметно закипать. Сперва гнал какие-то заученные общие фразы, а потом уже пошли настоящие эмоции, заблестела алым на срезе правда-матка. И сам он изменился. Бледное личико пошло сначала маленькими, потом всё расплывающимися пятнами, уже брызгали слюнки, но я заворожённо смотрел на его глаза. Они из серых неуловимо становились голубыми, пока не вспыхнули вдруг отчётливо, осветив впалые глубокие глазницы. Неудивительно, что с таким монстром приличная женщина просто испугается оставаться наедине, да ещё вступать в близкие отношения.

— Тише, тише, Николай Антонович. Что вы так возбудились? — мирно успел вставить я свою реплику, пока мне было просто интересно следить за его метаморфозами.

— О, да!! — он сверкнул на меня блеском синего арктического льда. — Когда я сделал это в первый раз, я очень возбудился!! У меня раньше было несколько женщин. Ну, не то, чтобы серьёзные отношения, скорее так, случайные связи. Так вот, это всё — не то!! Только обладая женщиной целиком, держа в руках не только её плоть, а саму жизнь, можно получить то наивысшее наслаждение, бледную тень которого испытывают остальные! Трудно быть богом, но оно того стоит! И вот теперь придётся за это ответить…

Он вдруг ухватился свободной ладонью за лицо, прикрыв свои «прожекторы», замолк, осознав ужас и неминуемость наказания, приуныл и засопел. Я терпеливо ожидал продолжения. Такой номер при мне исполняли впервые. Интересно, а что испытывал благородный дон Румата, когда крушил всю эту средневековую «шелупень»? Наивысшее наслаждение?

Вряд ли.

Когда он убрал руку, лицо его стало театральной маской печали. Глаза потухли и превратились в блёклые серые мышиные шкурки. И продолжил он говорить теперь почти полушёпотом, всхлипывая и подвывая от страха.

— Господи, я не знаю, как это со мной произошло. Как вышло, что я не встретил ни одной женщины, которая могла бы меня полюбить. Это всегда было моим проклятием. С самого детства. Два проклятия. Отсутствие интереса противоположного пола и повышенное либидо. Вместе это даёт очень опасный коктейль. Взрывной, как выяснилось. Коктейлю Молотова до него далеко. Но ведь на свете много разных женщин! Почему ни у одной не возникло ко мне тёплых чувств?! Они сами всё время провоцировали меня на то, чтобы я сделал с ними это! Как так вышло, что все законы есть, а такого закона, чтобы женщина спала с мужчиной, если он хочет её, нет?!! Не понимаю, как остальные не додумались до такой простой вещи!! Это заговор!! Заговор силовиков и женщин!! Силовики придумали законы, охраняющие телесную неприкосновенность, закрепили альтернативу непомерной пошлиной, и теперь вместе с женщинами обирают остальной народ!! Хочешь спать с женщиной, будь любезен покупать цветы, ходить в кино, долго говорить бессмыслицу и вливать в неё массу денежных средств, без твёрдой гарантии, что всё срастётся, и ты своё получишь!! Или короткий путь — просто заплати!! Да ещё и она в последний момент всегда может отказаться оказывать тебе свои услуги, если сочтёт тебя недостаточно привлекательным или состоятельным, или вообще несовместимым по каким-то таинственным критериям!!! Вы разве не видите, что этот заговор особо и не скрывается, лежит на поверхности?!!

— Выходит, — веско и серьёзно сказал я, — что виноваты все вокруг? Женщины алчны и беспринципны, силовики вероломны и хитры, а ты, агнец божий, есть лишь жертва их совместного заговора? Или нет! Ты — борец с системой, пламенный революционер, храбрый подпольщик. Значит, трахаться тебе хочется, либидо у тебя выросло, а элементарные вещи, вроде адекватного общения, анализа своих действий и поступков, самоконтроль и уважение к людям — остались в зачаточном состоянии, как ненужный балласт. А несовершенные законы и пресловутый заговор ещё и загнали тебя, бедолагу, в угол, откуда ты стал вести свою подпольную революционную деятельность. Сократил, так сказать, басню. Это я всё понимаю, только откуда у такого ничтожества, как ты, взялось смелости совершить свою гнусность в самый первый раз? Что тебя так допекло?

— Это было закономерно, — звеня от заливавшей его злобы, почти прорычал Бондаренко. — Я искал выходы, но везде были только тупики! И исчерпав варианты, я вышел на единственную тропу к решению вопроса. Это было решением задачи. Как в школе. И когда я решил её, то всё встало на свои места и оказалось просто и ясно. Только слепой не видит очевидного.

— Выходит, — вновь стал гнуть я свою линию, — тебя совсем не волнует то, что ради удовлетворения своей похоти ты изнасиловал семь женщин?

— Они, по сути, и созданы для этого! — запальчиво крикнул богомол. — А всё остальное — шелуха наносных догм, условностей и традиций! Не я открыл это первым, ещё большевики хотели национализировать женскую плоть! Я лишь разглядел хитрый план, коварный заговор!!

— Но ведь по закону, нельзя изнасиловать человека и не понести наказание! А тем более нельзя безнаказанно убивать!

— Можно!! — взревел Бондаренко, вспыхнув почти круглыми глазами, выкатившимися из орбит. — Если закон преступен, если ты осознаёшь всю его извращённость, ущербность и антигуманность, то преступлением является как раз исполнение такого закона!!

— И в чём же преступность закона, если он требует наказать того, кто убил своего ближнего, чтобы только скрыть другое преступление? — в этих хитросплетениях софистики я чувствовал себя, как рыба в воде, запутывая собеседника паутиной передёрнутых фактов.

— Не было никакого преступления, которое надо было скрыть!!! — взвизгнул он.

— Зачем тогда ты убил их? — поймал я шипастого хитреца-богомола булавкой прямо в грудь.

На этот вопрос он мне не ответил. То ли посчитал, что я глуп, потому что не вижу очевидного факта, про изначальное несовершенство и извращённую суть основного закона. Из-за которого закон богомолову невинную шалость и удовлетворение естественных потребностей квалифицирует, как преступление и ему приходится скрывать сам факт этой шалости. То ли я нарочно его дразню демагогией и открыто над ним издеваюсь. И ещё, в контраст орущему и брызжущему слюной просвещённому революционеру-подпольщику, пристёгнутому железом к табуретке в неудобном положении, я полулежу и разговариваю спокойным негромким голосом. И не трогаю его пальцем. Это совершенно выбило пробки странному богомолу, то включавшему голубые «фары» и повышающему тон, то приходящему ненадолго в себя и становившемуся почти покладистым и никнувшим от тяжести вины. Втрое ему явно не нравилось, вносило дискомфорт в стройные логичные умопостроения о несправедливости мира, поэтому «крикун», прячущийся внутри был в приоритете. И распоясался настолько, что не сдержал эмоций, захлестнувших горячую голову выше макушки, забыл о наручниках и бросился на ненавистного мучителя.

Меня.

Да только не рассчитал силёнок и траектории. Я лежал так, чтобы ему как раз чуть-чуть не хватило ухватить меня хоть сколько серьёзно. Он сделал бросок с табурета, выкинув вперёд свободную руку, тело пошло за ней в горячке атаки, вторая рука натянула цепь, наручники хрустнули, беря запястье в жёсткий зажим, а инерция и боль отбросили его назад. Он неловко царапнул мне по колену, уже сам подаваясь обратно, поняв всю тщету своих потуг. И я добавил ему прыти и ускорения, просто вскинув ногу и от души впечатав ботинок на всю ступню в грудь. Чтоб выбить экспансивность и отбить желание повторения.

Он издал какое-то полушипение-полувозглас, воздух вылетел из лёгких противоестественно, как из треснувшего футбольного мяча. Взмахнул беспомощно свободной рукой, теряя равновесие от неловко вошедшего в задницу угла табурета, и завалился на спину бесформенным кулём с картошкой. Даже грохот получился воглым и неубедительным. Словно кукла из папье-маше свалилась на пол. Но и лежать в такой позе было совсем неудобно. Руку тянуло и сдавливало сталью «браслетов», выворачивало из сустава, приносило мучение. Поэтому он неловко, но бодро вскочил, испуганно зыркнул уже серенькими невзрачными дульцами глазок, суетно принялся устраиваться на жёсткое сиденье обратно. На груди его чётко отпечатался след моего ботинка. Серый, как и его теперешние глаза.

Как он это делает? Как он меняет их цвет?

Я, как ни в чём не бывало, дождался, пока он проморгается, потом спокойно и размерено повторил свой простой вопрос:

— Зачем ты убил их?

Испуганное лицо Бондаренко совершенно преобразилось. Куда делись все красные пятна? Куда ушёл блеск, цвет и свет глаз? Теперь передо мной сидел просто испуганный человечек, несуразный, нелепый, жалкий, испуганный. Он очень боялся, что я встану и примусь методично лупить его по мордасам и почкам, добиваясь непонятных ответов на свои странные вопросы. Однако я мирно лежал, не шевелясь, смотрел на его метаморфозы и мимикрию, кротко ждал, пока он соберётся с мыслями.

— Не бейте меня, пожалуйста! — выдавил вдруг богомол.

Как ребёнок, ей-богу!

— Не буду, — добро пообещал я. — Так что с моим вопросом?

Бондаренко замкнул рот, диковато озираясь. Он оглядывал камеру, как будто попал сюда впервые, бесполезно ища щель или пролом, куда можно шмыгнуть и спрятаться от неудобных, жалящих вопросов. Но щелей и закутков не было, да и наручник крепко впился ему в запястье. Надо было отвечать. Предупреждение уже чётко вынесено, и бушевать, нести чепуху и придуриваться больше не выйдет. Пора говорить начистоту.

— Я, я не знаю… — промямлил он вдруг. — Я понимаю, что так нельзя. Нельзя убивать. Нельзя насиловать. Я — преступник. И я совершил много ужасного. Это какое-то помрачение. Вы знаете, я ведь не всегда был таким. Вернее, это жило во мне, ну, чувство неудовлетворённости, несправедливости. Только раньше я с ним как-то справлялся. Удерживал своё раздражение, свою злобу, ненависть, свою похоть, наконец. Решал вопрос мирно. Но она никуда не уходила. Она, как вода за плотиной, только копилась и набиралась. Осторожно, исподволь, постепенно. Но непрерывно. Иногда на меня находило что-то, бывает, нахлынет, как туча с дождём. В глазах аж темнеет. И чую, закипает кровь, страх уходит, остаётся чистая ярость. В общем, однажды я не сдержался. И потом понеслось. А в тот самый момент, когда плотина рухнула, во мне будто переключатель щёлкнул. Я, как паровоз, который ходил по одной ветке всю жизнь, вдруг однажды перевёл стрелки и унёсся совсем в другой мир. В мир новых острых и приятных ощущений. В сладкий тёмный преступный мир, где я становился кем-то значительным, кем-то, с кем надо считаться, кого надо бояться и уважать. Выполнять все его прихоти и приказы. Ведь он всемогущ и беспощаден, он может легко убить. А потом иногда я возвращался к мысли о том, что же я творю? И ужасался. Но желания во мне вновь разгорались, притупляли страх, уносили сожаление, гнали на охоту опять. И я вновь делал то, что делать никак нельзя. Дальше это уже было сильнее меня. Как тяжёлый наркотик, привыкание к которому постепенное, но неотвратимое. Мне очень жаль, что всё так вышло. Я не хотел никому зла. Я проклятый человек. Наверное, во мне сидит дьявол. Это накатывает помимо воли, я как будто выхожу из себя на секунду, а когда возвращаюсь, старые чувства пропадают. И я становлюсь страшным человеком. Лихим и не желающим следовать рамкам. Способным на всё. Как же я раскаиваюсь теперь! Мне очень стыдно за то, что я не смог удержать себя! Ведь это ужасно! Меня теперь казнят!! И поделом!! Но мне так страшно умирать!! Я просто запутался уже во всём этом!! Я думал и думал тут, в камере, и понял, что никогда нельзя было давать волю гневу! Переходить черту! За ней — пропасть и небытие!! Мне конец!!!

И он заплакал в голос, как ребёнок, который безутешно и бесполезно, но искренне и от всего сердца пытается вымолить прощение за свои неблаговидные поступки. Слёзы потекли из его набиравших голубизну глаз, лицо сморщилось, как резиновая маска, сжатая рукой, нос насморочно запузырился. Свободной ладонью он тёр по лицу всю эту мокроту, тщетно пытался собрать её в горсть, только размазывая в совсем уж неблаговидное зрелище. В этот раз он сдержал своего демона, хоть тот и непроизвольно выкручивал внутри ручку громкости его голоса, и подливал света в сменные фильтры радужных оболочек.

А я оцепенел, вдруг разом осознав и поняв всю картину. И от этого мурашки побежали по моей коже. Я будто таращился в упор в мазню безумного художника, видя лишь беспорядочное скопище бессмысленных мазков, а потом вдруг шагнул назад, окинул вновь, то же, но в перспективе, и увидел гармоничный чёткий понятный рисунок.

В Николае Антоновиче Бондаренко без противоречий и нестыковок уживались две разных личности. Одна — основная, покладистая и законопослушная, тихая и застенчивая, мирная и наивная. И вторая — тёмная и сильная, злобная и без тормозов. Пока первая довлела над второй, всё шло как надо. А когда сумма причин, исподволь и не сразу приведших к усилению тёмной и утомлению нейтральной превысила порог сдерживания, он изменил полярность. Только эмоциональная дикая часть быстро выдыхалась, получив долго ожидаемую подпитку, и тогда вновь рулила спокойная.

Раздвоение личности. Шизофрения.

Странно. Врачи установили его вменяемость, а там не такие коновалы, как наш Мантик, там профессионалы психиатры. Как же они не заметили очевидного? Или богомола так обработали следователи, что его второе я просто ушло в глухую чащу и притаилось там, не шевелясь и не дыша? Я не психиатр и даже не психолог, чтобы выстраивать тут стройные научно обоснованные теории, но мне кажется, всё гораздо элементарнее. Ведь трудно увидеть то, что лежит на поверхности, если настроен копать глубоко.

Просто две его личности в одном теле живут так плотно, что одна помнит всё, что совершила вторая, и наоборот. Нет у него провалов в памяти, за которые можно зацепиться и вытащить наружу зверя. Нет у него чётких различий между этими антиподами. И они не контролируют друг друга, не сдерживают и не ограничивают, а просто отслеживают статистику и подстраиваются одна под другую. Этакий осознанный симбиоз. Поэтому каждая в отдельности является вменяемой. Просто первая обыкновенная, со всем комплексом простого обывателя, со всеми внушёнными правилами, понятиями, образцами поведения. С моралью, нравственностью и всеми табу. А вторая — тот самый иной, зверь, животное, которое плевать хотело на законы, запреты и страх расплаты. Она живёт инстинктами и вырывается на простор, если видит хоть маленькую возможность творить свои мерзости без страха быть наказанным. А в тюрьме, перед расплатой она поняла, что далее скрываться нет смысла. Может, от собственной животной наглости, может от страха загнанной в угол крысы, которая начинает огрызаться. А может от потери контроля.

И только его удивительные глаза выдавали, как лакмусовые бумажки доминирование той или иной ипостаси. Серые и блёклые принадлежали законопослушному гражданину, серой мышке сисадминской породы. А яркие, голубые, светящиеся чистым хрустальным безумством и насекомой злобой, относились к иному.

К зверю.

И ломать этого зверя бесполезно. Не приемлет он долгих умных разговоров. Не понимает всех деталей и тонкостей умозаключений. Глух он к призывам о морали и к запретам законов. Плевал он на высокие сферы, потому что изначально презирает и отторгает их. Для него всё это — слабость. А он силён. Сила есть его закон, его мораль и его суть. А если и замечает он некие неудобства, вроде уголовного кодекса, то легко успокаивает слабый голосок протеста сумасшедшей теорией заговора. И только другая, встречная сила способна загнать зверя в берлогу. Почуяв её, он трусливо поджимает хвост и, скуля, улепётывает в безопасную тень второй своей половины, которая за всё и отдувается.

Ведь стоит мне его разозлить, чтобы выполз зверь, никакие мои слова не возымеют отклика и понимания. Будет плестись явная дичь, а когда моя агрессия устанет терпеть это пустое словоблудие, которое зверь может производить бесконечно, когда я хоть пальцем дотронусь или просто нахмурю брови, он мышью юркнет в логово, а извиняться и рыдать станет его Альтер эго, законопослушный гражданин.

Тупик.

Впрочем, закономерный. Звери, иные, грешники не приемлют раскаяния, не пугаются своей совести, не понимают значения искупления и благодати. Ведь и лев не плачет над убитой антилопой. Она лишь часть его естественного функционирования в пищевой цепочке. Он искренне не понимает в чём его вина. Скорее, наоборот, прямо по Крылову: «Ты виноват лишь тем, что хочется мне кушать».

Интересно, а мой плешивый лев тоже без зазрения порвёт меня, если я хлопну ушами? Он ведь тоже простой и понятный зверь. Только охотится он на одну дичь. На того, кто совершает нечто, идущее со львом вразрез. Поэтому сомневаться не приходиться. Я уже много чего насовершал. И лев мой только и ждёт, когда я ослаблю контроль. Он не моя вторая половина, он не мой антагонист, он часть моей собственной экосистемы, как болевой рецептор. Пока давлю тихо, он гундосо мозжит, а если увлекусь, развалит меня когтями на части так, что мало не покажется. И тогда я, наверное, стану совсем другим человеком. Перейду за новую грань, постигну новое воплощение. Только что-то мне пока не хочется испытывать этот искус, мне и так хорошо. Я не допущу прыжка хищника. Пусть пока сидит и ждёт. Пусть даже задремлет. Так будет лучше всем. А пока он спит, я уйду тихонько по призрачной тропке и потеряюсь. Вот только совсем темно мне на тропе. Шагу не ступить. Поэтому лев спокоен. Он ждёт. Он хочет вцепиться в меня когтями и зубами.

Ну-ну. Посмотрим.

А с моим богомолом я закончил. Я получил от него то, за чем собственно и приходил. Мой лев получил дозу веселящего газа и теперь сыто и сонно улыбается. Как это умеют делать только старые, побитые молью львы. Довольно и с превосходством. Вроде, сегодня я был хорошим мальчиком, заслужил передышку. Но жёлтые глаза дымятся скрытой пеленой равнодушия ненавистью. Лев ничего не прощает. Он только откладывает расправу на потом, милостиво разрешая дурманить его сладким газом праведности содеянного. Хотя, это только мой персональный лев считает, что я делаю праведные вещи. Или просто ищу истину, без корысти и не для забавы. Занимаюсь параллельно непраздными поисками смысла жизни, верности выбранной дороги и личного благополучия, спокойствия и спасения. Вместе с тем скрытно ищу предательский обходной путь. Но лев только ухмыляется.

Может, он знает, что ищу я напрасно, и никакого обходного пути нет?

Только я чувствую, что зря он так уверен. Нельзя недооценивать противника, как и переоценивать. Противника надо уважать. Как себя. И, наверное, любить. Как себя. Тогда есть шанс объективно найти приемлемый выход. В моём случае — тропу. Ведь я постоянно улавливаю разные маячки, вижу проблеск проносящихся светлячков, на миг озаряющих тропку. И вот-вот нащупаю первый утоптанный отрезок, ведущий в лабиринт, где не водятся минотавры, а львы плохо умеют ориентироваться в хитросплетении ходов, тупиков и перемычек. Вот только надо хоть немного оторваться ото льва. Повернуться к нему задом, чтобы разглядеть тропу внимательно. Понять, что перед тобой не обманка, не ложная дорога, а именно заветная тропка. Но лев пока не смежил веки. Он бдит. И поворачиваться к зверю спиной нельзя. Надо дождаться, пока он крепче задремлет, сомкнёт свои вежды, забудется сном. Отвлечётся от моей скромной персоны. Хоть на минуту.

Надо продолжать убаюкивать его. Не спешить. Не делать резких движений. Не издавать громкие звуки. Ждать. Тихонько, на ощупь провешивать направление, щупать каждый камешек, интуитивно обходить тенета и топи. Пока приходится пятиться, но, когда лев крепче уснёт, можно будет развернуться и ударить во все лопатки.

А пока — не буди.

Больше получить из того, для чего я здесь, от этого плачущего в голос людоеда, не получится. Да и не нужно. Не нужно вновь продолжать дёргать зверя за усы. Он уже открылся. Посыпался. Вывернул себя наизнанку. И продолжать топтать это разваленное, поверженное тело, неблагодарное и постыдное занятие. Пора «сваливать». Упорхнуть в форточку не получится, за её отсутствием и невозможностью обратиться в сытую жирную летучую мышь. Да и не хочется. Как и перехотелось выпить.

Только сейчас я заметил, что вновь трезв, как стекло. Весь алкоголь за время беседы испарился от накала страстей, развернувшихся в этой подслеповатой камере. Весь хмель выдавило через поры прессом разительно противоположных эмоций. От ужаса и унижения, до гнева и ярости. Как ураганом унесло. А потом прошлись ещё метлой удивительного открытия двойственности этой неординарной натуры. Только бежать теперь к врачам поздно и неконструктивно. Нецелесообразно. Раз уж они признали его нормальным, не мне это опровергать и не мне решать его дальнейшую судьбу. То, что сделали эти два в одном человека, непременно заслуживает суровой кары. Он и сам это понимает своей светлой половиной. А тёмную надо уничтожать однозначно, как бешеную росомаху. И пусть он написал прошение о помиловании, по своему опыту я знал, таких, как он, чудом выживших после следственных застенков, однозначно решают пустить в расход.

И ещё я поймал себя на новом удивительном чувстве. Тонком, но ярком, как красная ниточка, натянутая и дребезжащая. Раньше я подобных чувств к своим подопытным не испытывал. Мне стало немного жаль ту светлую часть в нем, которая искренне сожалела о творимых тёмной половиной гадостях. Если задуматься, её лишили права управления грубой животной силой. Только она продолжала сопротивляться до конца. Правда, теперь это уже бесполезно. Но, по меркам отца Сергия, должно быть зачтено в общий счёт, в его положительную часть баланса. Надо, кстати, поговорить с отцом по поводу исповеди этого Бондаренко. Тонко намекнуть на то, что в нём остались хорошие качества. Пусть облегчит белую половину своей непростой души.

Николай Антонович уже успокаивался. Он теперь изредка истерично и надрывно всхлипывал, булькая омерзительно соплями, плечи его судорожно вздрагивали, а слёзы кончились. Я встал, отстегнул наручник от табуретки, потом его вторую часть от посиневшего запястья. Оно уже, наверное, онемело совсем. Бондаренко не сопротивлялся. Он ушёл в себя. А мне было пора уходить отсюда.

— Я пришлю к вам священника, — тихо проговорил я на прощание, чтобы хоть немного подбодрить светлый «инь» его начала.

Тёмный «янь» растеряно скрылся в глубокой своей норе и теперь тихо сопел оттуда, ожидая моего ухода. А я не стал тянуть резину, нервировать зверя, и бередить без лишнего повода положительную часть.

Взял и вышел из камеры, хлопнув дверью, чтобы закрыть замок. Потом сам задвинул массивный засов. Прислушался к остальным камерам в коридоре. Везде стояла напряжённая тишина. Они слышали недавно громкие бешеные крики злобного «яня». Они покрывались липким холодным потом, гадая, к кому я приду в следующий раз. Они ненавидели меня.

«Да плевать!» — подумал я и не стал забивать себе голову ерундой.

И пошёл по коридору, в странном двойственном настроении, вроде и весёлый от хорошей работы, а вроде и задумчивый от приоткрытия новых горизонтов. В задумчивости я непроизвольно запел самовольно прилетевшую в голову навязчивую строчку припева забытой песни:

— Ко-ля, Николай, Ни-ко-лай! Не могу я забыть твой ла-ли-ла-лай!

Потом дико оглянулся, поняв, как нелепо и странно это смотрится. Тут нельзя веселиться. Тюрьму раньше называли — дом скорби. Вот и сейчас ни к чему поднимать шум. Надо соблюдать режим тишины и не тревожить совесть.

«НЕ БУДИ».