Душно и крепко пахло жареным мясом, луком, чесноком, уксусом, домашним вином, возможно водкой — запахи смешались в своём многообразии, и пахнуть могло чем угодно; стол, уставленный закусками и напитками, ожидал второго пришествия гостей; ему дали отдохнуть до утра, до которого оставалось не так уж много времени.

Она не ушла со всеми, даже со своими. Её мать и сестра с пониманием отнеслись к тому, что она остаётся. Его родители тоже не возражали: их сын уходил завтра в армию, не на фронт, слава Богу, но…

Он не мог не идти! он хотел идти! таков был менталитет ментовского пространства, сегодня, показавшийся бы странным, но ментовского определения от этого не потерявший!

В армии не служили только: калеки и психи, или косящие под них; даже ранее судимые — служили в стройбате.

"Мужчина должен быть воином, помимо научной степени или разряда по шахматам" — считал отец Димки и он сам, и его друзья, знакомые, и поголовное большинство незнакомых.

"Зачем? — скажут сегодня. — Весь мир стремится к миру, пусть служат профессионалы!"

— Правильно! — ответим мы. — А наши нежные мальчики пусть превратятся в девочек, это так удобно — девочкам, всё более претендующим на главенствующую роль в обществе, но не забывающих периодически жаловаться, что мужчины совсем перевелись.

Она не жаловалась, ведь была слишком молода и неприхотлива, как голубенький полевой цветок, не избалована мечтами о пятидесятилетнем "принце" — с нависшим на лобок животом и бульдожьей породистостью в лице, о карьере модели… — она и не хотела быть моделью, словно: автомобиль, телефон, магнитофон, как всякая неодушевлённая вещь, которую можно купить, продать, подарить, выбросить на помойку, когда надоест.

Она осталась, и он укрылся с ней одним одеялом, первый раз в жизни! До этого они обходились без одеяла, второпях было некогда, да и незачем укрываться.

Как мечтали они о свадьбе… чтобы легально совокупляться, не детей растить и семью, а чтобы только не прятаться, и она осталась…

До свадьбы было далеко и не известно… но они уже не прятались…

* * *

За вечно… всю жизнь, всегда, сколько он себя помнил, (а путешествовал Дима много… с родителями, затем сам, будучи родителем, и так далее…) немытым, грязным стеклом вагона, бежала назад Казань…

Смуглая татарва зубоскалила, дразня новобранцев и из открытых окон вагонов летели банки консервы; не тушёнки конечно, но каши и всего того, что могло иметь какой либо вес и ненужность. Иногда снаряд достигал цели и озверевшие потомки успешных завоевателей, на чём свет стоит, плевались в исступлении, матерились и швыряли вслед поезду комья глины, те же банки и остальной пришпальный мусор, обещая когда-нибудь, может, в следующей жизни — став сиамской кошкой — отомстить.

* * *

Посмотрев в зеркало, он понял, что началось…

Ещё никогда ему не приходилось видеть себя подобным чмом!.. Низкий лоб лез на глаза, не прикрытый густым чубом, и возвышался над бровями неприглядной покатостью, нос стал больше, естественно, раз голова меньше, и глаза… они потеряли уверенность!

Раньше он думал о себе лучше!

Новое зёленое х/б ожидало примерки, съёжившись на лавке безликим матерчатым бугорком и он вдел ногу в странного покроя штаны… Спешить, пока, было не обязательно, да и ноги застревали в суженных к низу штанинах, но потихоньку он таки вдел себя в непривычно новую личину.

Оставалось застегнуть ремень…

Ну, вот и всё! Ужас! Бравого вида не получилось, и он обтянул вокруг себя гимнастёрку, как у сопровождающего их сержанта, сделав сзади складку, и прижал её, опустив ремень на бёдра. Так было лучше. Но вот сапоги… и эти слоновьи складки на заднице широченных галифе… их убрать было некуда.

— Становись! — рявкнул сержант, с новой минутой всё более зверея. Он подходил к каждому и, поднимая выше ремень новобранца, затягивал, как можно туже, расправляя складки гимнастёрок на спине и постепенно превратил весь взвод в уставное уёбище. — Не положено ещё форсить, салабоны! — крикнул он и скомандовал: — Становись!

"В поезде даже выпивал с нами, делясь опытом, такой братан был старший, а теперь… Терпеть не могу, когда люди… хамелеоны!" — злобно взгрустнул Димка и встал в шеренгу.

Уже на сборном пункте началось унижение новобранцев; но ещё так, по пустякам. Димка до сих пор гордился тем, как обставил двух надсмотрщиков.

В большом спортивном комплексе собралось тогда несколько тысяч призывников, они спали на двухярустных стеллажах, непонятно из чего склёпанных и сдвинутых. Надсмотрщики неусыпным оком следили, чтобы никто из спящих не снимал носки, это было строжайше запрещено, наверное, чтобы меньше воняло прелыми, немытыми ногами, ну и в целях гигиены тоже.

Димка не умел спать в носках, хоть ты тресни, и даже дикая усталость не спешила помочь заснуть в эту жаркую душную ночь.

Проворочавшись битый час от чьего-то затылка к чьему-то сопящему носу, он не выдержал и, понадеявшись на авось, снял носки. Авось не долго тешил покоем, и Дима больно ударился локтями и коленями об пол, грубо и безапелляционно стянутый за ноги со второго яруса.

— Вы что, гады, творите? — воскликнул он, продрав спросонья глаза и кинувшись с кулаками на обидчиков…

— Ты чё салага, остаться с нами захотел, навсегда? — ухмыльнулись три наглых лица… и Димка остыл.

— Быстро схватил тряпку, ведро! — приказало одно. — И вон… то, небольшое помещение, вылизать до блеска; вода на улице — в колонке. Всё, выполнять! — конопатая рожа, с тремя нашивками на погонах, сапогом подтолкнула к его ногам противно звякнувшее ведро.

Старослужащие, а может и не очень, важно удалились, и Димка с вздохом осмотрел триста квадратных метров спортзальчика, со сваленным в кучу спортивным инвентарём…

— Это нереально! — решил он и, достав из кармана носки — одел, втиснулся в расщелину между новобранцами, метрах в десяти от прошлого лежбища, и со спокойной совестью смежил веки…

Сквозь накатывающий сон, он слышал, как, злобно матерясь, его ищут сержанты, разглядывая разной расцветки и вони, носки храпящих, бормочущих, сопящих новобранцев, но носки, а не босые ноги.

— Ночью — в носках — все ноги серы! — хихикнул Димка и окончательно рухнул в объятия Морфея.

* * *

— Вешайтесь! — дружеский совет спешил из окон казарм на помощь, и старые, потёртые, дерматиновые брючные ремни летели под ноги, понуро марширующим новобранцам.

— Очень гостеприимно! — буркнул под нос Дмитрий и раздавил сапогом выброшенный ремень. Ещё там, на вокзале, он всей душой стремился в Армию, но теперь ему здесь не нравилось.

Дома, старшие друзья, уже давно отслужившие, один из их оттянул даже два года дисбата, учили, что в армии нельзя давать себя в обиду, лучше один раз хорошо получить… но потом жить человеком!

Он так и начал, уже в учебном взводе, где старослужащих не было, поэтому пришлось стать человеком среди своих.

Потом был учебный взвод — в автороте, среди остальных призывов, а это уже было иначе…

Иначе! Для одних — тяжелей, для него — легче, ведь он неплохо играл на гитаре и не хуже пел, когда его взвод усердно отрабатывал до посинения, опупения, отупения, команду — "подъем — отбой" и затем часами наводил порядок.

Сослуживцам-однопризывникам почему-то не нравились эти песни и его стали обзывать — музыкантом, что в водительской среде могло, должно было служить — оскорблением, и он снова вынужден был жить человеком, среди разбитых лиц, синяков и шишек своих товарищей. Ничто так действенно не доказывает, что ты не музыкант, а шофёр, как парочка увесистых зуботычин, и Дима не стеснялся прибегать к подобной мере воздействия на мятущиеся умы запаханных в хвост и гриву сослуживцев. Тем не менее, он так и остался самым музыкальным водилой роты.

Несмотря на льготы, жилось ему всё же неуютно. Трудно было смириться с тем, что сверстники по службе, так несправедливо униженны и угнетены. Поэтому, однажды, в курилке, высказался резко и убедительно, осмеяв стадную покорность униженных и оскорблённых.

— И что ты предлагаешь? Тебе хорошо говорить! — загалдел взвод.

— За плохие оценки — бежим, за нечищеные сапоги — стоим! — Дмитрий убедительно рубанул рукой воздух.

— Как это?

— Оценки — учёба, здесь всё справедливо, а сапоги чистить мы не успеваем потому, что сержанты требуют наводить порядок до самого построения, — терпеливо объяснял Дмитрий.

— Точно, а потом считает: сапог — круг по стадиону… так и набегает двадцатник, да ещё пяток двоек на занятиях… и тридцать кругов… и к бабке не ходи.

* * *

— Бегом… марш! — визжал сержант, но взвод стоял, как вкопанный. — Бегом… марш! — снова звучала команда, но движения у как бы вкопанных естественно не наблюдалось.

Первые две шеренги более рослых солдат, опасливо и растерянно оглядывались на Димку, задавая взглядами один из вечных вопросов, но русского происхождения…

— Чего оборачиваетесь? Чернышевские… трах тибидох… поймёт ведь теперь, кто затеял… — шипел Дима.

— Бегом… марш! — не унимался упрямый замок. — Почему стоим, ещё восемь кругов? — он всё же решил разобраться с причиной неповиновения. Но причина пряталась в опущенных грустных лицах, спрятанных, уведённых в сторону бегающих взглядах, ковыряниях ногтями под своими соседями.

— Восемь кругов — за сапоги, они не чищены по вашей вине, а за плохие оценки мы уже отбегали восемнадцать, — вяло ответил Дима, устав бороться с убегающими от сержанта, но преследующими его взглядами товарищей по службе.

— Да ну! по нашей вине!? — сержант хлопнул себя по ляжкам; такой наглости он ещё не встречал в этих стенах и заборах.

— А ну, вспышка с тылу!

Взвод брякнулся лицами на гаревую дорожку, словно в момент ядерного взрыва!

— По-пластунски… вперёд… марш!

— Стойте! тьфу ты… лежите! куда поползли? — бесновался Димка, глядя на удаляющиеся подошвы первых шеренг…

А взвод полз, давя муравьёв траками пуговиц и увлекая его в угольную грязь, лишь бы не бежать, но и не лежать…

— Сержант, ко мне! — раздался властный голос и, подняв испачканное — в черноту — лицо, Димка увидел!!! Генерала!!!

Сержант рысью рванул к комдиву и сопровождающему его начальнику штаба, забыв дать команду "встать" и завопил, приложив дрожащую руку к пилотке:

— Тов………..

Лёжа на пузе в угольной пыли, Димка слушал доклад своего командира и начинал верить, что Бог есть!

— Поднимите взвод и покажите план занятий, — приказал генерал сердитым тоном, догадавшись, что ползают солдаты как-то не по Уставу. Он внимательно впился очками в страницы тонкой сержантской тетради… затем взглянул на часы…

Посмотрев на взвод каким-то шалым взглядом, сержант подал команду:

— Взвод… встать… привести себя в порядок, — его голос звучал, натянутой струной и, казалось, сейчас лопнет.

"Ремни даже снять не разрешил, сволочь! Пряжку жалко!.." — отряхнув кое-как форму и подтягивая ремень, думал Димка, щупая глубокие царапины на пряжке солдатского ремня. Два месяца он усиленно и любовно шлифовал её, стараясь сделать звезду более плоской, со сглаженными "на нет" рубцами. Это был "писк", это считалось красивым!

На вопрос: "почему, что-либо считается красивым или наоборот?" ещё никто никогда не ответил. Человек был способен изуродовать своё тело, лицо, голову и считать это красивым, если так считало большинство. А ведь кто-то мудрый сказал, что толпа, то есть большинство, всегда неправа!

— По расписанию у вас сейчас материальная часть автомобиля!? — генерал закончил листать тетрадочку.

— Так точно!

— В чём же дело!

— Изменилось расписание товарищ генерал — майор!

— А почему солдаты ползают в полной форме?

— …Виноват!

— Доложите командиру роты!

— Есть!

— Идите!

Взвод балдел…

— Ну военный, жил ты лучше всех, теперь держись! — тихо шепнул в курилке замок, поглаживая, после доклада ротному, две, из трёх оставшихся, лычки на погоне.

* * *

Облегчить его незавидную долю, любители гитарной музыки, несмотря на свой высокий статус старослужащих, ни как не смогли! Через сутки — в наряд, с одним, а то и двумя старичками — это стало привычно и так приятно веселило одновзводников… Не скрывая улыбок, они добросовестно козыряли ему, проходя мимо "тумбочки" и обидное слово "музыкант" беззвучно шевелилось на их растянутых злорадной ухмылкой губах. Гитара грустно молчала по вечерам, её после него никто и в руки не брал. Взвод зажил припеваючи, издевались над ним теперь много меньше, даже стали вывозить купаться — на пруды — в выходные дни, но Димы это не касалось, он оставался в наряде и напряжённо думал: кто же его заложил? Думал, стоя на тумбочке, думал, драя туалет и курилку, думал ночью, когда старики спали, а он торчал вместо них у двери роты с красной повязкой на рукаве.

Ротный, словно Гантенбайн,* почему-то игнорируя жёлтую повязку, ежедневно проходил мимо, будто ничего не случилось.

Гантенбайн — персон. Макса Фриша симулировавший потерю зрения и носивший на рукаве жёлтую повязку слепца.

Зато старшина роты — прапорщик — всё замечал и в конце уборки заходил в курилку, доставал носовой платок, наматывал на палец и лез куда-то глубоко… за лыжи, развешанные на стене… Показав Димке тёмное пятнышко на белом материале, он пинком ноги опрокидывал таз с грязной водой…

Димка, изнурённый двухмесячной каторгой, смотрел в белесые глаза пузатого таракана, на его застёгнутый на первую дырочку ремень, искривлённые довольной усмешкой усы, и рука сама тянулась за острой лыжной палкой, чтобы прибить вредное насекомое… Но таракан, словно ощутив опасность, мгновенно уползал в каптёрку, а таз медленно наполнялся, собранной в тряпку и отжатой водой.

Наконец, однажды, ротный — Гантенбайн поманил его пальцем в канцелярию, видимо решив прозреть…

— Ну что, тяжеловато тебе у нас? — спросил он, усаживаясь за стол.

— Нормально! — соврал Димка.

— Тяжеловато, однако! — словно чукча, констатировал факт командир и пожевал губами… — В роту связи нужен водитель на генеральский УАЗ с радиостанциями. В этой роте квартирует музвзвод, вот я и подумал… Ты ведь у нас артист?

— Водитель! — недовольно поправил Димка.

— Ну и водитель тоже! — принял поправку кэп. — Ну что, согласен?

— Согласен! — почти не задумываясь и обрадовавшись, ответил Димка. — "Достали!" — с облегчением вздохнул он о прошлом.

— Ну тогда иди, собирайся, — улыбнулся капитан, — баламут!