Перед приходом свидетеля – или потерпевшего? – я просмотрел еще раз папку, тонкую, как пластик сыра в буфете. Постановление о возбуждении уголовного дела, два заявления да несколько объяснений граждан.

Не люблю получать материалы от помощников прокуроров, тем более от Овечкиной. У нее столько детей (трое) и столько эмоций (безмерно), что не понять, как и когда ею осуществляется общий надзор. Каждую и свободную и несвободную минуту Овечкина бегает в магазин; чувства же душат ее физически, отчего она то и дело взбарматывает, вскрикивает и всхлипывает. Юристов, говоривших, что преступников надо расстреливать на месте, я бы выгонял с работы мгновенно, невзирая ни на какие заслуги и деловые качества.

Дело возбудили по признакам мошенничества. Но я ничего толком не понимал: какие-то жены, какие-то фотографии, какие-то тени… И почерка Овечкиной не понимал, то и дело возвращаясь к уже прочитанному: по-моему, она писала, не отрывая руки и пользуясь только одной буквой «ш». Впрочем, эти писания большого значения для меня не имели, ибо придется начинать все заново; чужим протоколам допросов я не доверял и всегда передопрашивал, а уж объяснениям, взятым Овечкиной…

У меня давно сложилась, видимо, глупая привычка угадывать образ человека по его фамилии. Я ждал Мишанина Владимира Афанасьевича, тридцати шести лет, старшего экономиста. Разумеется, должность, высшее образование и возраст давали основание предполагать, что это современный и в какой-то степени интеллигентный человек. Но мое свободное воображение уже его видело: невысок, полный, в очках, с залысинами. Может быть, в подтяжках – теперь модно. Откуда у воображения такая вольготность? От фамилии. Она – Мишанин – воспринимается мною как нечто широкое, мягкое и слегка диванное.

Фамилия-то фамилией, но главную информацию мое сознание извлекло из его специальности: экономист, много сидит, читает, считает, отчего рыхл, лысоват и в очках.

Поэтому, когда он вошел в кабинет, я чуть было не усмехнулся самодовольно: Мишанин оказался грузным и в очках. Правда, лысины не было, но вроде бы и шевелюры особенной тоже не было – ровный волосяной покров пегого оттенка.

– Я не опоздал? – спросил Мишанин, хотя пришел на десять минут раньше.

– Нет-нет. Садитесь.

После заполнения справочного листа протокола допроса я поинтересовался:

– Владимир Афанасьевич, вы сами обратились в прокуратуру или вас вызвали?

Уголовные дела возникают по-разному: выезд на место происшествия, заявление граждан, заметка в газете, оперативные данные… Для следователя это имеет значение. Если Мишанин сам заявил в прокуратуру, то, значит, заинтересован в расследовании обстоятельств и в наказании виновного; будет аккуратно приходить по вызову и не придется вытягивать из него информацию. Короче, в какой-то степени определилась моя тактика допроса.

– Я был на приеме у Овечкиной.

– Владимир Афанасьевич, вам придется повторить все заново.

– Пожалуйста.

Он помолчал, возвращаясь памятью в другое, несколько отдаленное время. Следователь всегда занимается ушедшим. В конце концов, что такое преступление с точки зрения времени? Это прошлое, от которого болит настоящее. Впрочем, иногда следователь занимается и будущим, если расследует преступление, к которому лишь готовились.

– Мой отец был крупным специалистом по электростанциям, много ездил за границу. Умер пять лет назад. Мама была домохозяйкой, тоже умерла…

– Минуточку. Почему вы начали с родителей?

– Чтобы обрисовать свое материальное положение.

– Ага.

Сколько лет работаю, а все как-то упускаю эту вечную троицу, ради которой люди идут на преступления – деньги, вино и женщины. Теперь к ним примкнуло четвертое вожделение – наркотики. Впрочем, вино тоже наркотик, поэтому троица пребывает в прежнем классическом составе.

– После родителей осталась трехкомнатная хорошая квартира более ста метров площади. Дача на Сосновском направлении. «Москвич» с гаражом. Библиотека и много чего по мелочи. Так…

Он опять помолчал, теперь видимо, отыскивая логичный переход от этого вступления к существу дела. Круглое лицо чуть ли не физически затуманилось, но это всего лишь тонкая испарина легла на его очки. День жаркий.

– Теперь у меня ничего нет, – сказал с грустью Мишанин, видимо, так и не отыскав никакого логического перехода.

– В каком смысле?

– Ни квартиры, ни дачи, ни машины, ни библиотеки…

– Вас обокрали? – глупо спросил я, ибо квартиру украсть невозможно.

– Хуже.

– Как понимать «хуже»?

– Вор из квартиры берет то, что находит, а у меня взяли на много лет вперед и мою будущую зарплату.

– Ничего не понимаю.

– Ежемесячно высчитывают пятьдесят процентов оклада.

– Тогда по порядку.

Он вытер запотевшие стекла, обнажив близорукие голубые глаза. Их светлая беспомощность, дряблость щек, покорный стланик волос и слабеющий голос вызвали во мне внезапную и короткую жалость; короткую, потому что долгая, постоянная жалость лишь повредит допросу.

– Когда умерла мама, я оказался в жутком одиночестве. Близких друзей нет, на работе держался особняком. Сейчас, знаете, в моде всякие объединения. Мне посоветовали сходить в одно общество. Что-то вроде психологической группы. Называлось «Слияние».

– Странное названьице.

– Слияние душ. Я туда один раз сходил. Дело не в этой группе… Там познакомился с Мироном Яковлевичем Смиритским. Вот он все у меня и забрал.

– Прежде всего кто он, Смиритский?

– Теперь уж и не знаю.

– Кем он был тогда, когда вы это знали?

– Что-то по сбыту или снабжению, но, по-моему, окончил философский факультет. Мирон Яковлевич лечит модным сейчас биополем.

– От чего лечит?

– От душевного дискомфорта.

– Ага.

Я ничего не имею против биополя, подчас мне кажется, что человечество погибнет не от ядерной войны и не от энергетического кризиса, не от перенаселения и не от парникового эффекта, а от какой-нибудь умопомрачительной моды, которая в один из случайных дней обуяет людей. Я вот помянул три классических мотива преступлений и добавил четвертый… Пожалуй, есть причина краж и убийств весомее, чем наркотики, – мода. Семнадцатилетний паренек, душа общества и спортсмен, лезет на балкон четвертого этажа, чтобы украсть кроссовки; двое нападают на девушку – нет, не насилуют и не трогают сумочку с деньгами – а снимают джинсы; трое врываются в квартиру, ударяют хозяина ножом и не берут ни золота, ни мехов, ни денег – только видеомагнитофон. Теперь вот биополе

– Избавил вас Смиритский от душевного одиночества?

– Представьте себе, избавил.

– Как?

– Голосом и прикосновением рук.

– Что же в его голосе?

– Он говорит простые слова, а они входят в человека помимо сознания. Как в легком сне, хотя и не спишь. Его слова становятся твоими мыслями.

– Ну а руки?

– Пальцы у Мирона Яковлевича эластичные и прохладные, как тропические лианы.

– А вы их щупали?

– Пальцы Мирона Яковлевича?

– Нет, тропические лианы.

– В ботаническом саду.

– И что он этими лианами, то есть пальцами, делает?

– Видите на щеке пятнышко? – он показал на светло-бурую отметину. – Была родинка чуть ли не с двухкопеечную монету. Мирон Яковлевич прикоснулся и сжег.

– Чем?

– Биополем. А однажды при всех взял в руки стакан с водой, минуту подержал, и вода закипела.

– От чего же?

– От биополя.

– Видать, оно в двести двадцать вольт, – предположил я.

Допрос оборачивался фарсом. Мишанин подал в прокуратуру жалобу на гражданина Смиритского; теперь я слышал явные нотки восхищения тем, кого он хотел привлечь к уголовной ответственности.

– Итак, Смиритский вас вылечил… Надо понимать, взял за это квартиру, машину, дачу и половину зарплаты вперед? – спросил я с заметной долей угрюмости.

– Не сам.

– А кто?

– Он подослал женщину.

– Какую женщину?

– Веронику.

Ну да: деньги, вино и женщины. Деньги в виде дачи с машиной были, женщина появилась, теперь жди вина.

У меня припасено много определений следственной работы. Хотя бы такое: расследование это приведение хаоса к ясности. Как из горы наколотых дров сложить четкую поленницу. И я люблю ее складывать, люблю копаться в психологических тонкостях и разматывать нити, скрученные жизнью. Но увольте меня от хитросплетений дураков.

– Дальше и подробнее, – буркнул я.

Худое качество: за столько лет работы не научился скрывать своего отношения к тому, что слышу на допросе. Добро бы это отражалось только на моем лице или в полуслышимых междометиях. Нет же, я вставляю реплики или начинаю спорить в открытую. Впрочем, такое ли уж дурное? Сколько раз эти разговорные схлесты давали плоды вернее, чем тактические ухищрения, рекомендованные учебниками криминалистики.

– Мирон Яковлевич провел несколько сеансов у меня на квартире. Когда я с ним расплатился…

– Кстати, как?

– По двадцать пять рублей за сеанс, и дал еще сто рублей, так сказать аккордно. После этого он пригласил меня в гости.

– Почему?

– Чтобы предотвратить рецидив болезни и, наверное, чем-то я ему понравился. У Смиритского я и встретил Веронику.

Мишанин умолк, видимо, ожидая вопросов, но я тоже молчал. Встретил и встретил. Его рассказ пока был для меня прогонным, как привычный пейзаж по ходу поезда. Я не понимал сути преступления, поэтому не знал, каким деталям придавать значение.

– Знаете, Вероника меня очаровала.

– Сразу?

– А разве не бывает? Представьте… Большая свободная комната, в которой лишь цветы, да свечи, тонкий запах роз да церковный запах воска, потрескивание огня да шелест шелка, игра света на бокалах да зеленоватая глубина бутылок шампанского… И женщина. И больше никого.

– А Смиритский?

– Он пропадал где-то в других комнатах. Да, Вероника… Ее цвет – желтый, как у чайной розы. Платье натурального желтого шелка. Волосы цвета соломы, освещенной солнцем. Загорелое лицо, знаете, оттенка легкого кофе…

– Я люблю чай.

– Или цвета крепкого чая с молоком.

– Владимир Афанасьевич, вы с таким чувством рисуете ее образ…

– Только чтобы вы прониклись моим тем состоянием, – поспешно перебил он. – Да, и на этом желтом большие темные глаза. Я так и звал ее: чайная роза с темными глазами.

Мишанин хотел, чтобы следователь проникся его тогдашним состоянием; я же видел, как этим состоянием проникся он сам. Наверное, мое воображение легло на мою близорукость, ибо мне почудилось, как в глазах экономиста на секунду-вторую пожелтело, словно на стекла его очков упал отсвет Вероникиного шелка и чайных роз.

– Буду краток, – Мишанин расценил мою задумчивость как нетерпение. – На второй день мы с Вероникой пошли в театр. После спектакля проводил… Зашел выпить чашечку кофе… В общем, остался у нее ночевать. Сами понимаете: я холост и она женщина одинокая. Да, была суббота, нерабочий день… И вдруг утром, часов в девять, только мы сели за кофе, является Мирон Яковлевич. Мне, конечно, не по себе, но с другой стороны, что ему нужно у Вероники? Она, вижу, в нервном шоке. А Смиритский бросает две фразы. Первая: «Не ожидал». Вторая: «Что же дальше?» И режет меня взглядом. Глаза у него невероятные, как бы убирающиеся, вроде перископа подводной лодки. Вообще-то узкие, но внезапно делаются огромными и лезут на тебя. От них жуть берет. Смотрю в эти глаза и слышу себя, что бормочу про вступление в брак. Так и порешили.

– Подождите-подождите… Зачем Смиритскому этот брак?

– Оказалось, что Вероника – его сестра. Через месяц я уже был ее мужем.

– А не хотели.

– Разумеется, не хотел.

– Тогда я вас не понимаю…

Мишанин расстегнул пиджак, полагая, что я разглядываю какой-то непорядок в его одежде, но я всего лишь заметил подтяжку, которой мне так не хватало для его образа. Разумеется, глупость: увязывать подтяжки с образом.

– Вы по-английски читаете? – спросил экономист.

– По-русски-то некогда, – уклонился я.

– За границей очень популярен Бен Кьюкер. Звезда порчи при помощи взгляда. У него свое дело, в вольном переводе звучит как «Гипропорча». За сто долларов может наслать плохое настроение, за триста долларов – заикание, за четыреста – выпадение волос. Инфаркты и диабеты по пять тысяч. А прыщи по доллару.

– И вы этому верите?

– Один американский хоккеист тоже не верил, побился об заклад, что от любого взгляда волосу с головы не упасть, а этого Кьюкера, мол, следовало бы вздуть клюшкой. Бен Кьюкер приехал на матч, впился нечеловеческим взглядом в шайбу, и как только его хулитель ударил по ней клюшкой, шайба взорвалась. Кстати, сожгла хоккеисту всю шевелюру.

– Будем считать, что женили вас взглядом.

Жалею, что с первых дней следственной работы не стал записывать услышанные истории. Одних мистических повествований скопился бы целый том. О снах, предвещавших утерю зарплаты; о тихих ночных стуках по трубе парового отопления, настучавших болезнь; о горевшем доме, который не могли погасить пожарные, но потушила потом исчезнувшая женщина в белом; о мужчине в черном, ходившем по вокзалу и предупреждавшем о крушении поезда; о кассирше, к которой вдруг перестал приставать загар, а затем и случилась крупная недостача; о деде Лсжанкине, который по рубашке погибшего безошибочно называл приметы убийцы… Или вот «Гипропорча» взглядом.

– Вероника оставила однокомнатную квартиру какой-то родственнице и прописалась у меня. Мирон Яковлевич намекнул, что Веронике нужен свадебный подарок. И я подарил ей свой «Москвич». Вы удивлены? Но у нее автомобильные права, и она бредила скоростью.

– Слишком дорогой подарок и не совсем для женщины…

– Видите ли, «Москвич» был желтым.

– Ну и что?

– Вы забыли, что Вероникин цвет – желтый.

– Перекрасили бы машину, – буркнул я.

– Ну а дачу Вероника невзлюбила сразу. Не вырвала ни одной травинки и не посадила ни одного цветка. Ее прельщали южные моря. Тут еще подвернулся художник, предложивший написать се портрет. В желтом. За три тысячи. Как я теперь понимаю, художника тоже подослал Смиритский. Денег у меня уже не было. Тогда я продал дачу, расплатился с художником, а остальные деньги отдал Веронике на хозяйство.

Мишанин почему-то смотрел на меня с любопытством, словно не он, а я рассказывал о столь занимательном разорении.

– Дальше, – поторопил я.

– Все.

– Как все?

– А что еще? – вдруг злорадно рассмеялся тихий экономист чуть ли мне не в лицо, точно я был Смиритский. – Квартира, в сущности, у нес, деньги за дачу у нее, машина у нее! Провернула в течение года!

– Ну а как же… чайная роза с темными глазами?

– Роза? – искренне удивился Мишанин. – Во-первых, роза чайная нигде не работала. Во-вторых, ни дня без коньяка с шампанским. Знаете, где я живу после развода? В ее однокомнатной квартире. Знаете, что у меня висит на стене? Портрет «Дамы в желтом». Компенсация за дачу. А машину сам подарил.

– Почему трехкомнатную ей одной?

– С детьми.

– С какими детьми?

– А, я не сказал… У Вероники оказалось трое детей и все от разных отцов. Они временно жили у ее матери. Так сказать, на момент операции по захвату моего имущества. Теперь я плачу на детей пятьдесят процентов зарплаты…

– Стоп-стоп. Когда женились, знали про детей?

Мишанин передернул плечами и воззрился на великолепный желтый «дипломат», лежавший на его коленях и, видимо, не отнятый Вероникой.

– Знал.

– И это вас не остановило?

– Смиритский…

– Ах да, его взгляд.

Я посмотрел на Мишанина по-новому, словно мы не сидели с ним почти три часа…

Серый костюм с металлическим отливом; голубенькая рубашка и стальной галстук, перевитый бледно-зелеными разводами, как прохладными тропическими лианами; мирные глаза под модной оправой очков; чистое лицо – родинка сожжена; слегка загорелая кожа, цвета чайной розы. Он должен был нравиться, как человек интеллигентный: в конце концов, он обязан мне нравиться по закону, как потерпевший, как обобранный до нитки… Но я не люблю мужчин, которые жалуются на женщин. Она плохая? Так отдай ей вдогонку еще столько же, лишь бы уходила; радуйся, что забрала вещи, а не душу.

– Владимир Афанасьевич, вы раньше женаты не были?

– Был, но тот брак не считаю.

– Почему?

– Мне было чуть за двадцать. Мама заставила жениться на дочке наших старых друзей.

– У меня пропало мое всегдашнее любопытство. Наверняка тут бездна интересного: в наше время мама насильно женит взрослого человека. Но мне хватило первой истории, когда посторонний человек женил его взглядом.

– Чего же вы хотите? – официально спросил я.

– Привлечь бывшую жену и Смиритского к уголовной ответственности, которые путем мошенничества завладели моим имуществом, – ответил он грамотным юридическим языком, побывав, видимо, у адвоката.

– По-моему, это заурядный имущественный спор между бывшими супругами.

Он насупился по-детски: округлились щеки, выпятилась нижняя губа и плаксиво сдвинулись брови.

– А как вас звала мама? – зачем-то спросил я.

– Вовик.