На следующий день Рябинин готовился к допросу. Он сидел с закрытыми глазами.
У каждого следователя есть десятки приемов, которыми он пользуется, как механик разными гаечными ключами. В принципе приемы можно применять любые, кроме незаконных и аморальных. Но чтобы их применять, нужно иметь отдохнувший ум, который весь допрос обязан быть в живости, деятельности, подвижности… Силы разума, как частицы в синхрофазотроне, надо разгонять до больших энергий, до такой высокой степени сообразительности, которая называлась быстроумием. Найти выход из положения, вовремя ответить, уместно пошутить, неожиданно одернуть, при случае пожалеть, а при случае быть готовым и к физической обороне. Это быстроумие сродни остроумию, только остроумие проявляется вспышкой, а быстроумие — состояние постоянное, и чуть ослабело оно, допрос гаснет. Ум следователя должен не иссякать, как источник в горах. Об одном и том же он должен уметь спрашивать постоянно, и все по-иному, бесконечно бить в одну точку новым, тут же придуманным оружием, чтобы человеку казалось, что разговор идет все время о разном.
Но Рябинин был тугодум; может быть, обстоятельный, основательный, глубокий, но тугодум.
Закрыв глаза, он решал, на чем же строить допрос, который всегда на чем-то держится, как дом на фундаменте. Двое ресторанных потерпевших, Капличников и Торба, отпадали, — они не могли ее опознать. На очной ставке она наверняка заявит, что видит их впервые. Получавшие деньги старушки тоже отпадали — разве им опознать? Кузнецова и Гущина ее вообще не видели. Петельников в данном случае не свидетель, работник милиции, лицо заинтересованное. И Рябинин с тоской подумал, что прямых доказательств нет: не смешно ли — столько преступных эпизодов, а доказательства только косвенные! Теперь все зависело от допроса. Удастся заставить ее сказать правду — доказательства появятся, сама о них расскажет, а он зафиксирует. Не признается — дело будет трудным, и еще неизвестно, чем оно кончится.
Выходило, что допрос лучше строить на Курикине. Он открыл глаза и спрятал в дело заготовленное постановление на ее арест — осталось только получить санкцию у прокурора. Хотел было составить план допроса, что рекомендовала делать криминалистика, но передумал — свободная импровизация у него получалась лучше.
Рябинин услышал тяжелые шаги в коридоре и сразу понял, что волнуется.
В кабинет вошел молодой сержант из райотдела:
— Товарищ следователь, задержанная доставлена из КПЗ для допроса. Вот на нее матерьяльчик.
— А сама где? — спросил Рябинин.
— В машине. Не беспокойтесь, там два милиционера. Такая, вам скажу, птичка.
— Да?
— Типичная прохиндейка, если не хуже.
— Да?
— Ну прямо натуральная «прости меня, господи».
— Да?
— Да. И без юбки.
— Как без юбки? — не понял Рябинин.
— Вот столечко примерно висит.
Сержант на своих ногах показал, сколько у нее висело юбки: действительно почти ничего не висело.
— Мини, — догадался Рябинин.
— Меньше, полмини. А в камере что вытворяет… Скрутила кофту петлей, зацепила за выступ, встала на нары и замерла. Ну прямо висит, как утопленник. Меня чуть инфаркт не хватил. Отвечай потом за нее.
— Шутница, — задумчиво сказал Рябинин.
Он внимательно слушал разговорчивого сержанта, потому что его интересовала любая деталь о человеке, которого предстояло допрашивать.
— Вы с ней помучаетесь, она вами повертит. Не девка, а хлорофос.
В словах сержанта Рябинин уловил не то чтобы недоверие, а что-то вроде сомнения; возможно, сержант не верил в силы тех, кто не был широкоплеч и не носил формы.
— Ничего, — немного хвастливо заверил Рябинин, — не такие кололись. Бывали судимые-пересудимые, а посидишь с ними поплотнее — все начистоту выложат…
— Конечно, у вас особые приемы, — согласился сержант, и Рябинин по голосу понял, как тот тоскует об этих особых приемах, наверняка учится на юридическом факультете и мечтает о самостоятельном следствии.
— Какие там особые… У меня два приема — логика и психология.
— А магнитофон? — не согласился сержант. — Или вот здорово… Начальник сидит, а ему кино показывают прямо в кабинете: где преступник, что он делает и что думает.
Рябинин засмеялся — могучая притягательная сила детектива оплела даже здравый рассудок работника милиции, который ежедневно видит простую и жизненную работу своего учреждения, более сложную и тонкую, чем магнитофоны и кино в кабинете начальника.
— Психология, сержант, посильнее всех этих магнитофонов. А допрос посложнее кино. Ну, ведите ее…
— Есть!
Сержант молодцевато вышел. Рябинин взглянул на часы — было десять утра. Часа два-три на допрос уйдет. И он сразу ощутил тот нервный легкий озноб, который у него появлялся всегда перед борьбой. О том, что допрос — это борьба, знает каждый опытный следователь. Но сейчас предстояла не просто борьба: к чувству напряженности перед схваткой примешивалось любопытство, распаленное долгими поисками и неудачами.
В коридоре послышался топот: казалось, шло человек десять. Или дверь была не прикрыта, или ее сквозняком шевельнуло, но из коридора несся бранчливый голос — низкий, грудной, напористый: «Ну-ну! Руки-то не распускай. Н-ну, не подталкивай! Подержаться за меня хочешь — так и дыши. Только я с такими мордастыми не путаюсь…»
Они стояли за дверью, и, видимо, она не шла в кабинет, ошпаривая сержанта словами: «У тебя небось дома жена сидит в три обхвата, стюдень тебе варит из копыт. Ну-ну, с женщинами надо деликатно, это тебе не в свисток посвистывать, гусь лапчатый».
Наконец дверь распахнулась широко, на полный размах, как ворота. Они вошли вместе, протиснулись в проем одновременно — сержант прилип к ее боку, уцепившись за руку.
Она замерла у порога, будто в кабинете увидела чудо. Сержант с трудом закрыл дверь, потому что мешала ее спина:
— Она, собственной персоной Сергей Георгиевич.
Рябинин охватил взглядом невысокую плотную фигуру в коричневом, туго обтягивающем платье, коротеньком, будто на него не хватило материи. Ему хотелось сделать что-нибудь вежливое, располагающее — попросить сесть, улыбнуться или пошутить…
— Здравствуйте, — сказал Рябинин. — Давайте…
Она вдруг всплеснула руками, словно наконец поняла, кто сидит в кабинете, бросилась к столу, радостно улыбаясь:
— Здравствуй, Сережа! Милый мой живчик! Вот ты где притулился… Чего ж больше не заходишь? Или нашел кого помягче?
Рябинин растерянно взглянул на сержанта. Она еще радостней закричала на всю прокуратуру:
— Не стесняйся, жеребчик. К бабам все ходят — и следователи, и прокуроры. Давай поцелуемся, что ли…
Она артистично развела руки и перегнулась через стол, пытаясь обнять следователя. И у нее это получилось бы, потому что ошарашенный Рябинин парализованно сидел на стуле. Но сержант вовремя схватил ее за плечо и оттащил от стола примерно на полшага:
— Ну-ну, не позволяй себе.
— Так я ж его знаю! — удивилась она неосведомленности сержанта. — На прошлой неделе ночевал у меня.
— Все равно не позволяй, — решил сержант, рассудив, что ночевка еще не повод для фамильярных отношений на допросе.
— Да не знаю я ее! — вырвалось у Рябинина.
— Ну как же? — удивилась она такой несправедливости. — Девять рублей заплатил, рублевка еще за ним. Я с работяг беру пятерку, а у кого высшее образование — десятку. Сережа!
Она опять попыталась ринуться через стол, но сержант был начеку:
— Стой нормально.
— Не тычь, неуч! — вырвала она у него руку, и сержант ее больше не тронул.
— Гражданка, прошу вас… — начал Рябинин.
— Ну чего ты просишь, живчик? Сначала рубль отдай, а потом проси.
— Вы можете идти, — сказал Рябинин сержанту.
Тот с сомнением посмотрел на красного, скованного следователя, на веселую девицу, стоявшую посреди кабинета подбоченившись.
— Я буду в коридоре, — полуспросил, полуутвердил сержант.
Рябинин кивнул. Петельников, видимо, наказал сержанту не отходить от нее ни на шаг. Как только за ним закрылась дверь, она сразу сообщила:
— С тебя надо бы меньше взять, хиловат ты оказался. В очках все такие.
— Сержант ушел, людей нет, теперь-то зачем комедиантствовать? — усмехнулся Рябинин, приходя в себя.
— Небось перепугался? — сочувственно спросила она — Может, и не ты был. Физия-то очками прикрыта.
Не хватило ему того самого быстроумия. Он ожидал всего, только не такого выпада. На допросе, как в боксе, — часто первый удар решает судьбу встречи. Но неожиданность для следователя не оправдание. Уж если нет быстрой реакции, то ее нет.
— Садитесь, — нелюбезно предложил он, потому что не мог справиться со своей злостью.
— Почему следователи начинают на «вы», а потом переходят на «ты»? А который до тебя говорил, так прямо чуть не выражался. Ну я ему тоже завернула в бабушку.
Видимо, кто-то из оперативников успел ей высказать свое отношение, хотя Рябинин их предупреждал.
— Я выражаться не буду. Но и вас прошу вести себя прилично, — спокойно сказал Рябинин.
— Прилично? — удивилась она. — Мы что, на свидании?
— Садитесь, — еще раз предложил он, потому что она стояла посреди комнаты, будто зашла на минутку.
Она подумала и села. Рябинин хорошо видел: подумала, прежде чем сесть, — это ее ни к чему не обязывало. Значит, лишнего слова не скажет, не проговорится.
Теперь он ее рассмотрел. Широковатое белое лицо с темно-серыми глазами, которые она то сужала до черных щелочек, то расширяла до громадно-удивленных, таращенных, серых. Русые волосы лежали короткой челкой, и видно было, что они свои. Фигура была не полной, как показывали свидетели, но ширококостной, поэтому худой она не казалась. На этом сухощавом теле сразу бросалась в глаза пышная грудь, как у американской кинозвезды.
— Ну как? — спросила она.
— Что… как? — сказал Рябинин, хотя понял ее «ну как?», и она поняла, что он понял.
Не ответив, она чуть отъехала вместе со стулом от края стола, и Рябинин сразу увидел ее ноги, положенные одна на другую. Он даже удивился, что у невысокой девушки могут быть такие длинные бедра — широкоокруглые, удивительно ровненькие, белые, с чуть кремовым отливом, туго налитые плотью, как зерна кукурузы в молочно-восковой спелости.
— Ну как? — спросила она опять.
— А никак, — в тон ей ответил Рябинин.
— Ну да, — усмехнулась она, не поверив.
От женщины скрыть это самое «как» невозможно — она прекрасно видела, какое произвела впечатление своей фигурой. Получалось, что подозреваемая читала по его лицу с большим успехом, чем он по ее. Рябинин уже много лет безуспешно вырабатывал у себя на время допросов лицо бесстрастно-равнодушного идиота. Такое лицо получалось только тогда, когда он о нем думал. Но на допросах приходилось думать не о своем лице. Поэтому Рябинин махнул рукой и сочинил успокоительную теорию, что бесстрастные лица только у бесстрастных людей.
— Сейчас предложишь закурить, — решила она.
— Это почему же?
— В кино всегда так.
— А я вот некурящий, — усмехнулся Рябинин.
— И сигаретки нет? — спросила она уже с интересом.
Он заглянул в письменный стол, где обычно бывало все: от старых бутербродов до пятерчатки, но сигарет не оказалось.
— Вот только спички.
— При твоей работе надо держать сигареты и валидол, кому плохо станет. Но мне плохо не будет, не надейся, — заверила она.
— А мне и не нужно, чтобы вам было плохо, — заверил в свою очередь Рябинин.
— Да брось меня «выкать». Я не иностранная шпионка. Какое-то слово шершавое: «вы», «вы».
— Хорошо, давай на «ты».
Он сразу понял, что сейчас его главное оружие — терпеливость. Как только он утратит ее, допрос сорвется.
— Тогда свои закурю, — решила она и полезла за лифчик.
Рябинин отвернулся. Он еще не понял, делает ли она это нарочно или вообще непосредственна в поведении.
— Чего застеснялся-то? Людей сажать не стесняешься, а грудей испугался. Дай-ка спичку.
Она закурила красиво и уверенно, откинулась на стуле, сев как-то распластанно, будто возлегла. Обычно в таких случаях Рябинин делал замечание, но сейчас промолчал.
— Фамилия, имя, отчество ваше… твое?
— Софи Лорен. — Она спокойно выпустила дым в потолок.
— Прошу серьезно, — сказал Рябинин, не повышая тона.
Он не сдерживался, действительно был спокоен, потому что сразу настроился на долгое терпение.
— Чего Ваньку-то крутишь? И фамилию знаешь, и отчество, — усмехнулась она.
— Так положено по закону. Человек должен сам назваться, чтобы не было ошибки.
— Могу и назваться, — согласилась она и церемонно представилась: — Матильда Георгиевна Рукотворова.
— Видимо, трудный у нас будет разговор, — вздохнул Рябинин.
— А я на разговор не набивалась, — отпарировала она. — Сам меня пригласил через сержанта.
— Начинаешь прямо со лжи. Не Матильда ты.
— А кто же? — поинтересовалась она, выпуская в него дым.
У Рябинина впервые шевельнулась злоба, но еще слабенькая, которую он придавил легко.
— По паспорту ты Мария. И не Георгиевна, а Гавриловна. И не Рукотворова, а Рукояткина. Мария Гавриловна Рукояткина.
— Какие дурацкие имена, — сморщила она губы и небрежно сунула окурок в пепельницу. — Ну и что?
— Зачем врать? — он пожал плечами.
— Ты спросил, как я себя называю. Так и называю: Матильда Георгиевна Рукотворова. Это мое дело, как себя называть. У меня псевдоним. Ты можешь звать меня Мотей.
Кажется, в логике ей не откажешь. Рябинин чувствовал, что ей во многом не откажешь и все еще впереди.
— Год рождения?
— Одна тысяча девятьсот первый.
— Попрошу отвечать серьезно.
— А сколько бы ты дал?
— Мы не на свидании. Отвечай на мой вопрос.
— На свидании ты бы у меня не сидел, как мумия в очках. Двадцать три года ровно. Записывай.
Выглядела она старше: видимо, бурный образ жизни не молодит. На хорошенькое лицо уже легла та едва заметная тень, которую кладет ранний жизненный опыт.
— Образование?
— Пиши разностороннее. Если я расскажу, кто меня и как образовывал, то у тебя протоколов не хватит.
— Я спрашиваю про школу, — уточнил он, хотя она прекрасно знала, про что он спрашивал.
— Пиши высшее, философское. Я размышлять люблю. Не хочешь писать?
— Не хочу, — согласился Рябинин.
Такая болтовня будет тянуться долго, но она нужна, как длинная темная дорога на пути к светлому городу.
— Тогда пиши незаконченное высшее… Тоже не хочешь? Пиши среднее, не ошибешься.
— Незаконченное? — улыбнулся Рябинин.
— Учти, — предупредила она, — Матильда по мелочам не треплется.
— Учту, когда перейдем не к мелочам. А все-таки вот твое собственное объяснение. — Он вытащил бумагу. — Через слово ошибка. «О клеветал» "О" отдельно, «клеветал» — отдельно. Какое же среднее?
— А я вечернюю школу кончала при фабрике. Им был план спущен — ни одного второгодника. Ничего не знаешь — тройка, чуть мямлишь — четверка, а если подарок отвалишь — пятерка. У меня и аттестат зрелости есть.
И она посмотрела на него тем долгим немигающим взглядом, темным и загадочным, которым, видимо, смотрела в ресторане. Рябинин сразу ее там представил — молчаливую, непонятную, скромную, красивую, сдержанно-умную, похожую на молодого научного работника. Он бы сам с удовольствием с ней познакомился, и молчи она, никогда бы не определил, кто перед ним.
— Где работаешь?
— В Академии наук.
— Я так и думал.
— Кандидатам наук затылки чешу — самим неохота.
Она его не боялась. Страх не скроешь, это не радость, которую можно пригасить волей, — страх обязательно прорвется, как пар из котла. Рябинин знал, что человек не боится у следователя в двух случаях: когда у него чиста совесть и когда ему уже все равно. Был еще третий случай — глупость. Дураки часто не испытывают страха, не понимая своего положения. Но на глупую она не походила.
— Короче, нигде, — заключил Рябинин.
— Что значит — нигде? Я свободный художник. У меня ателье.
— Какое ателье? — не понял он.
— Как у французских художников, одна стена стеклянная. Только у меня все стены каменные.
— И что делаешь… в этом ателье?
— Принимаю граждан. А что?
— Знаешь, как это называется? — спросил он и, видимо, не удержался от легкой улыбки. Она ее заметила. Рябинин подумал, что сейчас Рукояткина замолчит — ирония часто замыкала людей.
— Будь добр, скажи. А то вот принимаю, а как это дело называется, мне невдомек, — ответила она на иронию.
— Прекрасно знаешь. В уголовном кодексе на этот счет…
— В уголовном кодексе на этот счет ни гу-гу, — перебила она.
Действительно, на этот счет в уголовном кодексе ничего не было, а кодекс она, видимо, знала не хуже его, Проституции кодекс не предусматривал, потому что она якобы давно исчезла. За всю практику Рябинин не помнил ни одного подобного случая. Ей выгоднее сочинить проституцию, за что нет статьи, чем оказаться мошенницей и воровкой, — тут статья верная.
— Знаешь, я кто? — вдруг спросила Рукояткина.
— Для того и встретился, — сказал Рябинин, зная что она скажет не о деле.
— Я гейша. Слыхал о таких?
— Слышал.
— Знаешь, как переводится «гейша» на русский язык?
— Знаю: тунеядка, — пошутил он.
— Тунеядка… — не приняла она шутки. — Эх ты, законник. Сухой ты, парень, как рислинг. А домохозяйка тунеядка?
Казалось, они просто болтали о том о сем. Но уже шел допрос — напряженный, нужный, обязательный, когда он изучал не преступление, а преступницу, что было не легче допроса о преступлении.
— Сравнила. Домохозяйка помогает мужу, воспитывает детей, ведет дом…
— Помогает мужу?! — удивилась Рукояткина, делая громадные глаза. — А если женщина помогает многим мужьям, она кто? Вот наступило лето, жены с детьми уехали… Куда мужик идет? Ко мне. И живет у меня месяц-два. Я готовлю на него, стираю, убираю, развлекаю… Кому плохо? Какой закон это может запретить? Да ему со мной лучше, чем с женой: я не пилю, ничего не требую, от меня можно уйти в любой момент… Холостяки есть, жениться не хотят, или рано, или квартиры нет. Если мне понравится, пожалуйста, живи. И живут. Кормят, конечно. Так ведь хороший муж жену тоже кормит.
— И принимаешь любого?
— Еще что! — изумилась она. — Если понравится. Бывает такое рыло, что и денег его не надо. Один хотел у меня обосноваться, а я пронюхала, что у него трое детей по яслям сидят. Скрылся от них, как шакал. И не пустила, выгнала в шею, прямо домой пошел. Хотел у меня один мастер с моей прежней фабрики покантоваться — близко не подпустила. Хотя парень ничего, видный…
— Чего ж так?
— Он член партии.
Рябинин молчал, ожидая продолжения. Но она тоже молчала, считая, что уже все сказано. Пауза у них получилась впервые.
— Ну и… что? — наконец спросил он, хотя понял ее, но не понял другого — откуда у этой опустившейся девицы взялись высокие идеалы?
— Эх ты, законник, — брезгливо ответила Рукояткина. — Тоже ни хрена не понимаешь. Да как он… Он же на фабрике беседует с рабочими о моральном облике! Учит их! А сам блудануть хочет потихоньку от рабочих, от жены да от партии. Если бы я стала девкам говорить, мол, работайте, учитесь, трудитесь… Кто бы я была?
— Кто?
— Стерва — вот кто!
— В этом смысле ты права, — промямлил Рябинин.
Он не мог спрашивать дальше под напором мыслей. О «члене партии» решил подумать после, может в ходе допроса, потому что это было серьезно. Его удивило, что Рукояткина свободно рассказывала о таком образе жизни, о котором обычно умалчивали. Тунеядцы на допросах плели о маминых деньгах, бабушкином наследстве, случайных заработках… Рукояткина прямо заявила, как она живет. Рябинин не стал ничего решать, неясно уловив, что вторая его мысль связана с первой и над ними надо еще думать. Но третья мысль обозначилась четко: если ее кормили мужчины, то куда шли добытые деньги, которых набиралось больше семисот рублей. Или она его развлекала…
— А вот еще у меня было… Чего-то я тебе рассказываю? Ты кто — жених мне?
— Врачу и следователю все рассказывают. Ранее судима?
— Да, банк ограбила.
— Почему грубишь?
— А чего ерунду спрашиваешь? Ведь знаешь, что не судима. Уж небось проверил не раз.
— Прошу быть повежливей, ясно! — строго сказал он.
Рукояткина моментально ответила, будто давно ждала этой строгости:
— А что ты мне сделаешь? Ну скажи — что?! Посадишь? Так я уже в тюряге. Бить будешь? По нашему закону нельзя. Да ты и не сможешь, деликатный очкарик.
Рябинин считал, что мгновенно определить в нем «деликатного очкарика» могли только в магазинах на предмет обвеса или обсчета. Продавцы вообще прекрасные психологи. Рукояткина сделала это не хуже продавцов. Она отнесла его к классу-виду-подвиду, как палеонтолог диковинную кость. Это задело Рябинина, как всегда задевает правда. Она сказала о нем больше, чем любая характеристика или аттестация. Его многолетние потуги выбить из себя «деликатного очкарика» ничего не дали.
— Я ж тебе не хамлю, — миролюбиво заметил он.
— Тебе нельзя, ты при исполнении.
— Приводы в милицию были?
— И приводы, и привозы, и даже приносы. Только не в вашем районе.
Это было не началом признания — она просто понимала, что все уже проверено, коли установлена ее личность.
— Как это… приносы? — не понял Рябинин.
— Пешком приводили, на «газике» с красной полосой привозили. А раз отказалась идти, взяли за руки, за ноги и понесли. Мне вся милиция знакома. Между прочим, один из нашего отделения ко мне клеился. Да я его отшила.
— Родители, родственники есть?
— Я незаконная дочь вашего прокурора.
— Опять шуточки, — добродушно улыбнулся он.
— А что — прокурор только не знает. Знал бы — сразу выпустил. А если серьезно, товарищ следователь… Да, ты ведь гражданин следователь.
— Это неважно, — буркнул Рябинин.
Он никогда не требовал, чтобы его называли «гражданин следователь», и морщился, если какой-нибудь коллега перебивал по этому поводу обвиняемого, — отдавало чистоплюйством и самодовольством: знай, мол, мы с тобой не ровня. Это мешало тактике допроса, да и не мог он лишний раз ударить лежачего. Не в этом заключалась принципиальность следователя.
— Смотришь в кино, — мечтательно продолжала Рукояткина, рассматривая потолок, — читаешь в книжках… Бродяга оказывается сыном миллионера. Такая, вроде меня, вдруг получается дочкой известной артистки… Или вот еще по лотерее машину выигрывают. А тут живешь — все мимо.
Она хотела говорить о жизни. Рябинину иногда приходилось часами биться, чтобы обвиняемый приоткрылся. Большинство людей не пускало следователей в свою личную жизнь, как не пускают в квартиру первых встречных. Но уж если пускали, то признавались и в преступлении. Это получалось естественно и логично — затем и объяснялась жизнь, чтобы в конечном счете объяснить преступление.
Она хотела говорить о жизни.
— На случай надеяться нельзя, — поощрил он ее к беседе.
— Еще как можно, — оживилась она. — Жила на моей улице одна чувиха. Похуже меня еще была. Как вы называете — аморальная.
— А вы как называете? — вставил Рябинин.
— А мы называем — живешь только раз. Вообще-то костлявая была девка. Идет, бывало, костями поскрипывает. Хоть мода на худых, а мужики любят упитанных, чтобы девка вся под рукой была. Чего ей в башку ударило, или упилась сильно, а может, заскок какой, только решила завязать. Семью захотела, ребенка, чай с вареньем по вечерам да телевизор с экранчиком…
— Неплохое решение, — перебил Рябинин.
— Чего ты понимаешь в жизни-то, — вскользь заметила она, но так убежденно, что он ей поверил — ту жизнь, которой жила она, Рябинин понимал плохо.
— Как ей быть?! — продолжала Рукояткина. — Семью-то как изобразить, кто замуж-то возьмет?.. Решила родить ребенка без мужика.
— Как без мужика? — ничего не понял Рябинин.
— Слушай дальше.
Ему нравился ее язык — свой, острый, с юморком. Такой язык бывает у веселых людей, которые живут в самой людной гуще — в больших цехах, полеводческих бригадах, на кораблях…
— Решила, значит, воспитать ребенка на благо обществу. Людей-то, говорят, не хватает из-за плохой рождаемости, хотя в метро не протолкнуться. Оделась вечером в парчовое платье, накрутила повыше шиньон… С ночи, значит, питательная маска из свежих огурцов… Навела марафет, на плечи кошкой прибарахлилась, бриллианты за целковый на грудь — и пошла. К филармонии, в Большой зал. Купила билет, сделала умную рожу, входит. Сидит, слушает всякие ноктюрны и натюрморты. Потом рассказывала, что легче выдержать вытрезвитель, чем филармонию. В антракте приметила парня — высокий, упитанный, галстучек в форме бабочки. Подошла к нему и вежливо говорит: «Мужчина, извините, что, будучи не представлена, обращаюсь к вам, но к этому вынуждают чрезвычайные обстоятельства, короче подперло». Парень сначала открыл варежку и никак захлопнуть не может. А потом пришел в себя: о чем мол, речь, пойдемте, скушаем по коктейлю через соломинку. Скушали. Тут она ему и выдала: «Не могли бы вы со мной провести одну ночку без пошлостей?» Он опять варежку отклячил, стал отнекиваться, — сильно, мол, занят. Она уперлась, и все: говорит, сейчас без наследственности никак нельзя. Не рожать же, мол, от ханурика. Если, говорит, здоровье страдает, тогда пардон, поищем на стадионе. Согласился. Пошел к ней, неделю прожил, чемоданчик принес, а потом что думаешь сделал?
— Предложение? — улыбнулся Рябинин.
— Без предложения женился. Золотое кольцо подарил, свадьба была с коньяком.
— А как же ее прошлое? — спросил он.
Его очень интересовал ответ. В этих фантастических историях были ее мечты и ее философия.
— Что прошлое… Он ей так сказал — ты людей убивала? Нет. А остальное меня не касается. Я, говорит, не инспектор уголовного розыска.
Значит, Рукояткина допускала любое преступление, кроме убийства. А их и без убийства в кодексе перечислено немало.
— И кто же он оказался, муж-то? — поинтересовался Рябинин.
— Кандидат звериных наук! Бегемота в зоопарке изучал, двести пятьдесят получает, ничего не делает, только смотрит на бегемота, пьет кофе и ест одну морковку. Он ее из зоопарка носит, бегемот не доедает. У них уже ребенок есть, тоже морковку грызет.
— А у тебя, кстати, детей не было?
— На проезжей дороге трава не растет.
Он записал бы эту пословицу — до чего она понравилась, но пока свободную беседу никакими бумажками прерывать не хотелось. Неизвестно, как Рукояткина отнесется к записи. Бывали обвиняемые такие говорливые, но стоило вытащить протокол, как они замолкали.
— Потому же… У твоей знакомой выросла.
— А вот еще какой случай был, — не ответила она на его замечание.
Слушал он с интересом, понимая, что это те самые мещанские истории, которые любят сочинять неудачники. Рассказывала она вполголоса, слегка таинственно, как говорят мальчишки о мертвецах, склоняясь к столу и расширяя свои безразмерные глаза.
— Жила у нас на улице дворничиха, молодая баба, но в доску одинокая. Весь день на ветру да у бачков помойных, вот рожа и красная, пищевыми отходами от нее пахнет — кто замуж возьмет? Опять-таки метла в руках, не транзистор. Однажды подходит к ней вечером участковый: мол, Маруся, на панели пьяный лежит, покарауль, я транспорт вызову. Пошла. Лежит мужичишко потрепанного вида, знаешь, какие у пивных ларьков по утрам стоят. Но лицо у него есть. Смотрит, а он вдруг говорит ей человеческим голосом: «Бабонька, спаси меня от вытрезвителя, век не забуду. Нельзя мне туда по государственным соображениям». Говорить он мог, а передвигаться не получалось. Подняла его Маруся и кое-как доволокла до своей двенадцатиметровой. Уложила спать, дала корочку понюхать, а утром он проснулся, опохмелился и говорит: «Маруся, а ведь я не гопник, а ведь я переодетый…»
— Доктор наук, — не удержался Рябинин, хотя перебивать было рискованно.
— Бери выше. Я, говорит, переодетый директор комиссионного магазина. Остался у нее и до сих пор живет. Маруся теперь улицы солью посыпает в норковой шубе.
— Сама придумала?
— Жизни не знаешь, следователь, — легко вздохнула она.
Все делалось правильно, и законы допроса не нарушались. Но схема «от жизни к преступлению», в которую, как ему казалось, она вошла сама, как овца в стойло, осталась себе схемой. Рукояткина рассказывала о жизни вообще — о своей только заикнулась. Так душу следователю не выкладывают.
— Может быть, перейдем к делу? — спросил Рябинин.
— К какому делу? — удивилась она, расширив глаза, в которых запрыгали веселые чертенята.
Вот этих чертенят он пока не понимал — откуда они в ее-то положении?
— К тому, за которое сидишь.
— А я сижу ни за что, — гордо сказала она и откинулась на стул, выставив грудь, как два надутых паруса.
— Так все говорят, — усмехнулся Рябинин и официальным голосом спросил: — Гражданка Рукояткина, вам известно, в чем вы подозреваетесь и за что вы задержаны?
— Нет, гражданин следователь, мне это неизвестно, — вежливо ответила она и добавила: — Думаю, тут какое-нибудь недоразумение.
— А если подумать, — спросил Рябинин, хотя знал, что и думать ей нечего, и вопрос его дурацкий, и не так надо дальше спрашивать…
Она подняла взгляд к потолку, изображая глубочайшее размышление, — его игра была принята. Сейчас начнется комедия, когда оба будут знать, что ее разыгрывают.
— А-а, вспомнила. Я на той неделе улицу не там перешла. Не за это?
— Не за это, — буркнул Рябинин.
— А-а, вспомнила, — после изучения потолка заявила Рукояткина. — Вчера во дворе встретила собаку, с таким придавленным носом, вроде бульдога, и говорю: «У, какой усатый мордоворот». А хозяин обиделся, он оказался с усами, а собака без усов. За это?
— Так, — сказал Рябинин. — Значит, не вспомнила?
— Не вспоминается, — вздохнула она.
— Что вчера делала в аэропорту? — прямо спросил он.
— Зашла дать телеграмму.
— Кому?
— Молодому человеку, офицеру Вооруженных Сил.
— Фамилия, имя, отчество?
— Это мое личное дело. Неужели я назову, чтобы вы его таскали? — удивилась она.
— Почему бланк телеграммы был не заполнен?
— Я еще не придумала текст, дело-то любовное…
— А почему собака безошибочно тебя нашла?
— Это надо спросить у собаки, — мило улыбнулась она.
Все произошло так, как он и предполагал. Оставался только Курикин.
— Как у тебя память? — спросил Рябинин.
— Как у робота, все помню, — заверила она.
Чаще его заверяли в обратном.
— Что ты делала второго июля?
Рябинин не сомневался, что Рукояткина помнит все события, но вряд ли она их привязывала к определенным числам. Спрашивать о прошлых днях вообще надо осторожно, — человек редко помнит о делах трехдневной давности, если жизнь ритмична и однообразна.
— Вечером или утром? — спросила она, ни на минуту не усомнившись в своей памяти.
— С самого утра.
— Подробно?
— Подробно.
— Поймать хочешь на мелочах? — усмехнулась она.
— Почему именно на мелочах? — спросил Рябинин, но он действительно хотел ее поймать, и поймать именно на мелочах.
— Всегда так. В книжках, или выступает следователь, обязательно скажет: самое главное в нашей работе — это мелочи.
Когда она наклонялась к столу или перекладывала ногу на ногу, до Рябинина доходил непонятный запах: для духов слишком робкий, для цветов крепковатый. Таких духов он не встречал — вроде запаха свежего сена.
— Нет, Рукояткина, у нас с тобой разговор пойдет не о мелочах. Так что ты делала второго июля?
— Слушай, — вздохнула она. — Очнулась я в двенадцать часов…
— Как очнулась? — перебил он ее.
— По-вашему, проснулась. Башка трещит, как кошелек у спекулянта. Выпила чашечку кофе. Черного. Без молока. Без сахара. Натурального. Без осадка. Свежемолоченного. Через соломинку. Ну а потом, как обычно: ванна, массаж, бад-мин-тон. Потом пошла прошвырнуться по стриту. Разумеется, в брючном костюме. Я подробно говорю?
Рябинин кивнул. Этого никто не знает, любуясь экранными волевыми следователями в кино, никто не знает, что он, этот грозный представитель власти, — самая уязвимая фигура, в которую пальцем ткнуть легче, чем в лежащего пьяницу: тот хоть может подняться и схватить за грудки.
Обвиняемый мог издеваться над следователем, как это сейчас делала Рукояткина. Свидетелю мог не понравиться тон следователя или его галстук — он встанет и уйдет: потом посылай за ним милицию. Прокурор мог вызвать и устроить разнос за долгое следствие, за неправильный допрос, за плохой почерк и за все то, за что найдет нужным. Зональный прокурор мог на совещании прочесть с трибуны под смех зала какую-нибудь неудачную фразу из обвинительного заключения. Адвокат мог деланно удивляться, что следователь не разобрался в преступлении подзащитного. В суде мог каждый бросить камень в следователя, стоило возникнуть какой-нибудь заминке. Эти мысли приходили ему в голову всегда, когда что-нибудь не получалось.
Рукояткина издевалась откровенно и элегантно, как это может делать женщина с надоевшим любовником.
— Потом посмотрела кино, — продолжала она.
— Какое кино?
— Художественный фильм. Широкоэкранный. Широкоформатный. Цветной. Двухсерийный. Звуковой.
— Я спрашиваю, как называется?
— Этот… Вот память-то, зря хвалюсь. В общем, про любовь. В конце он на ней женится.
— А в начале?
— Как обычно, выпендривается. Да все они, про любовь, одинаковы. Девка и парень смотрят друг на друга, как две овцы. А рядом или поезда идут, или лепесточки цветут, или облака по небу бегут.
— В каком кинотеатре?
— В кинотеатре имени Пушкина.
— Нет такого кинотеатра, — сказал Рябинин и под столом левой ногой придавил правую, потому что правая начала мелко подрагивать, будто ей очень захотелось сплясать.
— Нет? Значит, я была в «Рассвете».
— В «Рассвете» шел фильм про войну.
Он специально просмотрел программы, что и где показывали второго июля.
— Про войну? А про войну всегда с любовью перемешано.
— В этом фильме никто не выпендривается и никто в конце не женится. Так где ты была второго июля днем?
— Обманула тебя, нехорошо, — притворно сконфузилась она, отчего грудь колыхнулась. — Не в кино была, а в цирке. На сеансе шестнадцать ноль-ноль.
Верить, сделать вид, что веришь любым ее показаниям… Придавить посильней правую ногу и превратиться в доброжелательного собеседника. Тогда обвиняемый будет врать спокойно, находя понимание, а понимание всегда ведет к психологическому контакту. Пусть этот контакт построен на лжи, квазиконтакт, но это уже брешь в стене молчания и злобы; уже сидят два человека, из которых один говорит, а второй слушает. В конце концов следователь все-таки начнет задавать вопросы. И тогда у обвиняемого возникает дилемма: отвечать правду и сохранить хорошие отношения со следователем или же обманывать дальше и вступить со следователем в конфликт, порвать уже возникшие приятные отношения? Рябинин знал, что обвиняемые скорее шли по первому пути, потому что рвать контакт психологически труднее, чем его сохранить. Человеческая натура чаще стремилась к миру.
— Другое дело. А то вижу, с кино ты путаешь. Ну и что показывали в цирке?
Тут она могла обмануть просто, потому что цирк он не любил и почти никогда в него не ходил, только если с Иринкой.
— Как всегда… Слоны, собачки, клоуны под ковром.
— Кто выступал?
— Этот… Шостакович.
— С чем же он выступал? — без улыбки спросил Рябинин.
— С этими… верблюдами.
— Верблюдами?
— Двугорбыми.
Его тактика могла иметь успех при условии, что обвиняемый стремится хотя бы к правдоподобию. Рукояткину вроде не интересовало, верит он или нет.
— Мне всегда казалось, что Шостакович — композитор, — заметил Рябинин.
— Правильно. Он играл на этой… на контрабасе.
— Он же выступал с верблюдами.
— Ловишь на мелочах? Он сидел на верблюде и играл на контрабасе. В чалме.
— Ты перепутала афишу филармонии с афишей цирка. Может быть, хватит? — не удержался он все-таки на уровне своей теории.
— Чего хватит?
— Врать-то ведь не умеешь.
Он представил дело так, будто она неопытна во лжи, а не просто издевается над следователем.
— Не умею, это верно заметил, — притворно вздохнула она, — а честному человеку трудно.
— Где же ты была второго июля с шестнадцати часов? — беззаботно спросил Рябинин. — Ответишь — хорошо, не ответишь — не так уж важно.
— Наверное, в филармонии. Да, в филармонии.
— Ну и что там было?
О филармонии Рябинин мог поговорить — раза два в месяц Лида приходила после шести часов к нему в кабинет и молча клала на стол билеты — ставила его перед свершившимся фактом. И если не дежурил, и не было «глухаря», и не затянулся допрос, и не поджимали сроки — он безропотно шел на концерт.
— Как всегда, скука.
— Что исполнялось?
— Не была я в филармонии. В кафе-мороженом была.
— Это уже ближе к истине. Но еще далеко.
— Далеко? Ну, тогда в сосисочной.
— Теплее, — улыбнулся Рябинин.
— В пивном баре.
— Горячей.
— А потом скажешь — все, спеклась? Так?! — весело спросила она и вдруг расхохоталась, видимо представив, как она по-глупому «спекается».
Игра в вопросы-ответы пока его устраивала. В любой лжи есть крупица правды, а следователю редко выкладывают сразу всю правду. Однажды он видел, как пропускали через магнит сахарный песок, чтобы уловить металлические примеси. Потом ему показали улов: одна расплющенная шляпка гвоздя, как клякса, — это на тонны песку. У него пока и шляпки-кляксы не поймано, но он еще и не пропустил тонны.
— Слушай, а по закону я обязана отвечать на твои дурацкие вопросы? — вдруг спросила Рукояткина.
Ей уже надоели вопросы. Она уже задумывалась, как вести себя дальше, понимая, что на этом стиле долго не продержишься.
— По закону можешь и не отвечать, — спокойно объяснил он. — Но тогда я об этом составлю протокол. Это будет не в твою пользу.
— Значит, о моей пользе беспокоишься? — усмехалась она.
— О пользе дела и о твоей пользе тоже.
Рябинин решил применить усложненный вариант «квазиконтакта» — допроса, который включал резкий перепад его поведения. Сначала он друг, желающий облегчить судьбу подследственного. Но неожиданно сразу его голос крепчал, лицо жестянело, придвигался протокол для записи каждого слова. Обвиняемый пугался и стремился вернуться к первоначальному положению. Но вернуться можно было только ценой приятного сообщения. Таким сообщением являлась правда о преступлении. И обвиняемый говорил какую-нибудь деталь, фактик. Следователь сразу оборачивался другим, и опять шла мирная беседа — до следующего острого вопроса. Так повторялось несколько раз. Этот допрос Рябинин называл «слоеным пирогом».
Он чуть-чуть двинул папку в сторону, будто она ему мешала; расстегнул пуговицу на пиджаке и шевельнул плечами, чтобы пиджак распахнулся; сел к столу боком и по-свойски улыбнулся — Рябинин никогда не стал бы так позировать, не заметь, что она любит театральность.
— Рукояткина! Да неужели у тебя нет потребности сказать правду?! У любого человека, даже самого плохого, есть такая потребность. Я же вижу, ты внутри неплохая…
— Во! Внутрь залез, — перебила она.
— Человек не может жить в неправде, — не обратил он внимания на ее реплику. — Как бы ни обманывал, все равно где-то, когда-то, кому-то он должен открыться, очиститься, что ли, от всего…
— Думаешь, ты самый подходящий человек, перед кем я должна открываться, обнажаться, раздеваться?!
— Я вижу, тебе хочется рассказать, да ты боишься, — пустил пробный шар Рябинин, хотя ничего не видел.
— Да ты рентген! — деланно удивилась она. — Тебе бы шпионов ловить, а не нас, грешных.
— Вот у меня случай был…
— Во-во, давай случай из практики, — перебила она. — Только пострашней, чтобы с мурашками.
Рябинин начал рассказывать случай, которого у него никогда не было, но у кого-то в городе он был: следователь два дня пересказывал обвиняемому содержание «Преступления и наказания». На третий преступник попросил книжку и прочел в один присест. На четвертый день он во всем признался. Потом Рябинин рассказал случай, который был у него: задержал преступника и два дня по разным обстоятельствам не мог его допрашивать. На третий день тот написал из камеры заявление с просьбой немедленно прислать следователя: так и писал — нет сил молчать.
— Красиво говоришь, — заключила Рукояткина. — Тебя по телевизору не показывали? А то видела такого. Все трепался, что воровать нехорошо. Лучше, говорит, заработать. А не хватит, так надо экономить. Красиво говоришь, но неубедительно. Есть такие говоруны, что для них все сделаешь. Был у нас в компании Гришка-домушник. Скажет: Матильда, принеси полбанки, а к ней огурчик. Так милиционера ограбишь, а Гришке огурчик принесешь.
Он знал, что убедительно говорить мог только по вдохновению. Оно не могло появиться просто так — что-то должно произойти между ними, чтобы допрос выскочил из нудно-тягучей колеи.
— Я ведь хочу, Рукояткина, чтобы тебе легче было, — мягко сказал Рябинин.
— Трепач, — вздохнула она. — Вот за что вашего брата и не люблю. Надо, мол, правду говорить, и сам врешь. Врешь ведь?!
— Что я вру? — совсем не по-следовательски огрызнулся Рябинин.
— Расскажу тебе всю правду — так что? Отпустишь?!
Она прищурилась и напрягла лицо — только раздувались ноздри прямого тонкого носа. Рябинин взял авторучку и попытался поставить ее на попа, но ручка не стояла. Тогда он поднял голову и увидел сейф — даже обрадовался, что видит этот металлический здоровый шкаф, на котором можно пока остановить взгляд. Уже повисла пауза, длинная и тягучая, как провода в степи, а он все не мог оторваться от сейфа, словно его только что внесли. Как ему хотелось, до челюстной боли хотелось открыть рот и бросить уверенное: «Да, отпущу». Она бы сначала не поверила, но он бы убедил, уговорил: человек быстро верит. Тогда бы она все рассказала, долго и боязливо, — как бы не обманул, — подписала бы многолистный протокол, сообщила, где лежат деньги. А потом можно что-нибудь придумать, вывернуться. Сказать, например, что хотел выпустить, да прокурор запретил. Потом… Что потом, было бы уже неважно — доказательства есть и протокол подписан.
— Чего же замолчал? — не выдержала она.
— Нет, не отпущу, — сказал он и посмотрел в ее ждущие глаза.
— Во, первое правдивое слово. Не отпустишь. Зачем же признаваться? В чем легче-то будет?
Она вдруг показалась ему какой-то обмякшей, словно мгновенно утратила свою буйную энергию. Это было секунду-две, но это было. И Рябинин понял: она еще надеялась, и он одной этой фразой лишил ее этой надежды.
— Твоей душе легче будет, совести, — сказал он, уже думая, как использовать ее надежду в допросе.
— Ах, душе… А у меня кроме души и тело есть! Вот оно, вот оно, вот!
Она вскочила со стула и несколько раз хлопнула себя ладонями по груди, плечам и спине. Перед Рябининым мелькнули полные руки, блеснули бедра, взвилась юбка — он даже сначала подумал, что она решила сплясать.
— И неплохое, кстати, — продолжала она, так же стремительно опустившись на стул. — Ты хочешь, чтобы душа ради облегчения заложила тело? Моя душа не такая стерва — она лучше потерпит. Да что там душа… Я же знаю, какая душа всех следователей интересует — у тебя доказательств нет. Вот и нужно меня колонуть.
Рябинин напряг лицо, чтобы оно окаменело и не было той глиной, на которой отпечатывается любая травинка, — он не умел врать. А следователю надо, нет, не обманывать, а уметь хотя бы умолчать или мгновенно придумать что-нибудь среднее, абстрактное — не ложь и не правду.
— Ошибаешься, Рукояткина. Теперь без доказательств людей не арестовывают.
— Значит, доказательств маловато. Ну что, не правда? Ну, скажи, если ты честный, — правда или нет?! Чего глазами-то забегал?
Он почувствовал, как покраснел: от злости на себя, на свои бегающие глаза, которые действительно заметались.
— У меня кроме личной честности еще есть тайна следствия.
— Личная честность… Тайна следствия… Выкрутился. Все вы так. Только мораль читаете. Я хоть по нужде вру, а ты врешь за оклад.
Никакого «слоеного пирога» не получилось. Допрос не шел. Рябинин застегнул пиджак и посмотрел время — он сидел уже два часа, бесплодных, словно ждал попутной машины на заброшенной дороге. Но бесплодных допросов не бывает. Рябинин мысленно высеял из этих двух часов мусор, и осталось два обстоятельства: она не отрицала свою преступную деятельность, но не хотела о ней рассказывать. И она все-таки боялась ареста, как его боится любой человек. Значит, надо долбить дальше, долбить долго и нудно, без всяких теорий и систем, изобретая, придумывая и выворачиваясь на ходу, как черт на сковородке.
— Болтаешь ты много, и все не по делу, — строго сказал Рябинин. — Время только зря тянем.
— Мне времени не жалко. Лучше с тобой потреплюсь, чем в камере-то сидеть.
— Где ты была второго июля с шестнадцати часов? — монотонно спросил он, приготовившись это повторять и повторять.
— Ну и зануда. Как с тобой жена живет!
— Где ты была второго июля с шестнадцати часов?
— Ну что ты попугайствуешь? Надоело.
У него все переворачивалось от грубости, которую он не терпел нигде и нисколько. Но он заслужил ее: сидел, как практикант, и брал подозреваемую измором. Он даже удивлялся себе — не приходило ни одной яркой мысли, словно никого и не допрашивал.
— Про улицу, кино, цирк говорила… Про кафе говорила, — начал Рябинин и вдруг спросил: — А что ж ты про гостиницу помалкиваешь, а?
— Какую гостиницу? — остро прищурила Рукояткина глаза, и он понял, что она может быть злой, такой злой, какой редко бывают женщины.
— Гостиницу «Южную».
— А чего про нее говорить?
— Ну, как была, зачем была, что делала?..
— Да ты что! Чего я там забыла? У меня своя коммуналка с раздельным санузлом имеется.
— А в баре при гостинице ты разве не была? Вспомни-ка…
— Да что мне вспоминать! Если хочешь знать, я вечером сидела в ресторане.
Рябинин не шевельнулся. Он даже зевнул от скуки — до того ему вроде бы неинтересно. Почему следователям не преподают актерского искусства?
— В каком ресторане? — лениво спросил Рябинин.
— Не все ли равно. А в гостинице не была.
— Если действительно была в ресторане, то в каком?
— В «Белой кобыле».
— Я жду. В каком ресторане?
— Имени Чайковского.
— Значит, ты была не в ресторане, а в гостинице, — обрадовался Рябинин.
— Господи, да была, была в ресторане весь вечер.
— Тогда в каком?
— Да в «Молодежном» просидела до одиннадцати. Доволен?
Рябинин сделал все, чтобы это довольство не появилось на лице. Он не ожидал, что она так легко скажет про «Молодежный», — ведь это тянуло нитку дальше, к Курикину, к деньгам. Видимо, она путалась в числах, да и в ресторане бывала частенько.
— Что там делала? — спросил он, не теряя выбранного нудно-противного тона.
— Ты что — заработался? Не знаешь, что делают в ресторане? — удивилась она.
— Вопросы задаю я, — отчеканил он.
— Задавай, только правильно их выставляй, — тоже отштамповала она.
— Что делала в ресторане?
— Кушала компот из сухофруктов. Ответы отвечаю я.
— С кем была в ресторане? — наконец спросил он правильно.
— Со знакомым космонавтом. Просил его не разглашать в целях государственной тайны.
— С кем была в ресторане?
— С бабушкой.
— С какой бабушкой? — поймался он легко, как воробей на крупу.
— С троюродной, — начала с готовностью объяснять Рукояткина. — Она сразу же после ресторана скончалась. Опилась компоту. А может, подавилась косточкой.
Рябинин прижал правую ногу, которая дернулась, будто в нее вцепилась собака. Он твердо знал, что стоит дать волю нервам, волю злости — и допрос будет проигран сразу. Сильнее тот, кто спокойнее. А пока было так: он давил ногу — она улыбалась.
— С кем была в ресторане?
— А тебе не все равно?
— Зачем же скрывать? Если не была в гостинице, так скажи, с кем была в ресторане. Хотя бы для алиби.
— А мне твое алиби до лампочки, — отрезала она. — Я была в «Молодежном», это все видели.
— Верно, видели, — значительно сказал он.
— Чего видели? — подозрительно спросила она.
— Сама знаешь, — туманно ответил Рябинин и улыбнулся загадочно и криво.
— Чего я знаю?!
Она смотрела, разъедая его глазами, и Рябинин ждал сейчас взрыва, словно он бросил в печку гранату. И все-таки он сказал веско и медленно, уже без улыбки:
— Знаешь, как пропала у женщины сумка с деньгами.
— Чего-о-о?! — зло запела она. — Ты мне нахалку не шей! Не выйдет! Никаких я женщин не видела! Да за моим столиком и женщин-то не было.
— Кто же был за твоим столиком?
— Да с мужиком я была, не одна же!
— С каким мужиком?
— Обыкновенным, в брюках.
— Так, — заключил Рябинин. — Значит, признаешь, что второго июля была в ресторане «Молодежный» с мужчиной.
Теперь правая нога прыгнула под столом от радости, — неожиданно допрос сдвинулся, как валун с дороги. Он больше двух часов ходил вокруг со стальным ломом, поддевал, надрывался, а глыба лежала на пути не шелохнувшись. Но стоило толкнуть тонкой палкой, как она легко сдвинулась. Тут было три причины. Во-первых, признаться, что была с мужчиной в ресторане, — это еще ни в чем не признаться. Во-вторых, она не знала, в чем ее конкретно подозревают и сколько следствие накопало. И, в-третьих, при такой деятельности, с париками, подставными лицами и чужими квартирами, она боялась не своих преступлений, а тех, которые ей могли приписать, или, как она говорила, «шить нахалку».
— А гостиница-то при чем? — Она вдруг заузила глаза, блеснувшие колючим металлом, будто у нее вместо зрачков оказались железные скрепки. — Подожди-подожди… Ах гад, узнал все-таки… Ну не паразит ты?! Все обманом, как гидра какая. С тобой надо держать ушки топориком. Больше тебе ни хрена не скажу.
— Скажешь, — решил он показать свою уверенность, — куда тебе деваться.
— Поэтому и не скажу, что деваться некуда, — в тон ответила Рукояткина.
Еще неизвестно, получил ли он что-нибудь этим обманом. Может быть, выиграл бой и проиграл битву. Она теперь могла замкнуться до конца допроса. Рябинин понимал, что с точки зрения этики его ловушка с гостиницей не совсем безупречна. В допросе нельзя обманывать, как, скажем, нельзя лечить людей, купив фальшивый диплом. Об этих психологических ловушках в юридической литературе не прекращались дискуссии — допустимы ли они? Рябинин знал два случая.
Старший следователь допрашивал взяточника, который подозревался в одном деле. Взяточник рассказал и замолк. «Все?» — спросил следователь и заглянул в ящик стола. Взяточник пугливо заерзал и рассказал про второй случай мзды. Следователь еще раз спросил: «Все?», заглянув в стол. И опять взяточник добавил эпизод. Так повторялось двенадцать раз, пока мздоимец не признался во всех взятках, полагая, что у следователя в столе лежит точная справка. В столе лежала «Война и мир». И первый раз следователь посмотрел в ящик случайно.
Другая история произошла с начинающим следователем, который из старого манометра и суровой нитки соорудил прибор и вызвал на допрос старушку. «Врешь, бабка. Теперь правду показываешь. Теперь опять врешь», — говорил следователь, дергая под столом натянутую петлю. Испуганная старушка рассказала правду. Следователя на второй день уволили.
— Тебе же выгоднее признаться, — сообщил Рябинин.
— Да ну?! — так и подскочила Рукояткина. — Выходит, свою выгоду упускаю?
— Упускаешь. Чистосердечное признание… — начал было он.
— …смягчает вину преступника, — кончила она фразу. — На это не клюю — дешево очень.
— Дешево? А ты дорогая? — вырвалось у него неизвестно зачем.
— Никак купить хочешь? — обрадовалась Рукояткина, заиграв плечами, а уж от плеч заиграло и все тело. — Денег не хватит.
— Не хами, — вяло сказал он, понимая, что это уже месть за ловушку с гостиницей. — Будешь отвечать? Или я приглашу понятых, прокурора и составлю протокол об отказе дать показания, — пообещал Рябинин.
Строгий тон и угроза прибегнуть к какому-нибудь официальному шагу вроде бы действовали на нее сильнее, чем этические беседы.
— На правильные вопросы отвечу.
— Как фамилия мужчины?
— Я у своих друзей фамилию не спрашиваю.
— Ну обрисуй его.
Она с готовностью вскочила со стула и начала выделывать руками, лицом и всем телом невероятные штуки, показывая того мужчину:
— Рост — во, современный. Глаза вот такие, вылупленные. Волосы вот так, цигейковые. Нос, как баклажан а челюсти вроде утюгов — что нижняя, что верхняя…
— Хватит, — перебил он, — ясно. А фамилия?
— Не знаю, — успокоилась она и села на стул.
— А вот я знаю, — сказал Рябинин.
— Ну?! Скажи, хоть теперь узнаю.
— Курикин.
— Как?
— Курикин.
— Кукурикин. Первый раз слышу такую дурацкую фамилию.
— Не Ку-курикин, а Курикин, — поправил он.
— Я и говорию: Ку-ку-ри-кин.
Он знал, что она нарочно будет коверкать фамилию. Но ни одна точка не дрогнула на ее лице. Впрочем, она могла не интересоваться фамилией. Фамилия ей ничего не говорила, но теперь она знала, чем располагает следователь — показаниями Курикина о пропавших деньгах.
Рябинин думал, о чем еще спрашивать. И как спросить. Есть выражение — потерять свое лицо. С Рябининым иногда такое случалось, когда он попадал в совершенно незнакомую ситуацию. Сейчас у него это лицо тоже пропало, хотя он сидел в своем кабинете и занимался своим кровным делом.
— Расскажи, как с ним встретилась, где, когда?
— Да не знаю я Кукурикина, гражданин следователь!
— А может, у твоего знакомого и была фамилия Курикин, а? Ты же не спрашивала.
— Он говорил, да я забыла. Только не Кукурикин. Или Ослов, или Ишаков, а может, даже Индюков.
Рябинин решил потянуть цепочку с другого конца:
— А зачем жила в чужой квартире?
— В какой квартире? — сделала она наивно-распахнутые глаза.
— Ну уж тут дурака валять нечего: сотрудник тебя видел, понятые видели…
— Верно, — усмехнулась она, — тут железно, надо колоться. Подобрала ключи, да и пожила малость. Просто так, от скуки. Это преступление небольшое.
— Небольшое, — согласился Рябинин. — А парики тебе зачем?
— Парики не мои. Может, хозяйкины, а может, там кто до меня жил. Сейчас все девки в париках.
— Курикин тебя знает, — вроде без связи сообщил он.
— Ну и что? Меня любая собака в районе знает.
— Курикин был у тебя на этой квартире.
— Чем, интересно, он докажет?
— Описал комнату.
— Вот паразит! — искренне удивилась она. — Ну и как он ее описал?
Рябинин достал протокол допроса Курикина, который он составил в жилконторе еще в ту ночь.
— Рассказал, какие вещи и где стоят. Например, на стене висит «Даная», — заглянул Рябинин в протокол и для убедительности показал ей строчку.
Она перегнулась через стол, обдав его лесным щемящим запахом, внимательно глянула на подпись.
— Что за «Даная»?
— Картина Рембрандта.
— Голая тетка, что ли?
— Обнаженная, — уточнил он.
— А-а… Так теперь у всех на стенах висят обнаженные. Мода такая, как подсвечники… У кого «Даная», у кого «Данай».
— Курикин сказал, — опять заглянул Рябинин в протокол, — что у тебя там жил кот по имени Обормот. Жил?
— Врет он, твой Курикин. Наверное, был у бабы, да забыл, у какой. У меня не кот, а кошка. И звать не Обормот, а Бормотуха.
— Белая? — спросил он, косясь на протокол.
— Зеленая.
— «Сзади у нее…» — читал Рябинин.
— …сзади у нее хвост, — радостно перебила она.
— …"черное пятно". Верно?
— Вызови и допроси.
Иногда Рябинину казалось, что ее не так интересуют результаты следствия и своя судьба, как разговор с ним. Казалось, что она получает наслаждение от допроса, от этих подковырок, грубости, язвительности и наглости — лишь бы его одолеть в разговоре.
— Зачем хамить? Смотри, я меры приму.
— Какие меры? — насмешливо удивилась она. — Что ты мне сделаешь-то? Стрелять будешь? Да у тебя небось и пистолета нет.
— Почему это нет, — буркнул Рябинин.
— Брось. По очкам видно, что драться не умеешь.
Он вдруг поднялся, быстро вышел из-за стола, шагнул мимо нее к сейфу и резко открыл дверцу. Она не испугалась, только настороженно скосила взгляд в его сторону. Рябинин выдернул из сейфа магнитофон и чуть не бросил на стол перед ее лицом. Она вздрогнула, но не от страха — от грохота. Даже поморщилась. Он включил пленку и стал упорно смотреть в ее лицо, потому что сейчас не мешали никакие вопросы и ответы.
Из магнитофона забурчал ночной диалог. Она могла свой голос не узнать: физиологи объяснили, почему говорящим собственный голос воспринимается иначе. Поэтому опознание по голосу пока не проводилось. Но содержание беседы сомнений не вызывало.
Рябинин смотрел в ее широковатое лицо и ничего в нем не видел, кроме того, что оно симпатичное. Только к концу ленты он заметил на нем легкое восхищение — это уж деятельностью Петельникова, сумевшего записать разговор.
Ему вдруг пришла обидная мысль, что Рукояткина психологически сильней его. Сильней по типу нервной системы, которую она уж, видимо, получила от природы. По характеру, который она закалила в своей непутевой жизни, по теперешнему положению, когда ей нечего терять. И может быть, сильней по уму, который не был отшлифован образованием, но силу которого она доказала оригинальными преступлениями.
Тогда никакого допроса не получится, потому что слабый не может допрашивать сильного, как ученик не может экзаменовать преподавателя. Но обвиняемых себе не выбираешь, и они не выбирают следователей. Выход был только один — оказаться сильней: за счет положения, когда у тебя за спиной государство; за счет материалов дела, когда располагаешь большей, чем у преступника, информацией; за счет волевой вспышки в узковременном промежутке, за счет такого напряжения, после которого обмякал даже скелет…
Магнитофон кончил шипеть. Рябинин щелкнул кнопкой и поставил его под стол.
— Интересно, кто это трепался? — игриво спросила Рукояткина.
— Ты с Курикиным, когда ехали к тебе, — угрюмо сообщил он.
— Голос не мой.
— И голос твой, и Курикин комнату описал, и тебя там видели — в общем, это доказано. Советую признаться, чтобы освободиться от грехов и с чистой совестью…
— …прямо в рай… общего режима, — добавила она и рассмеялась.
Улыбалась она дарственно, как королева, уронившая подвязку перед влюбленным гвардейцем. А вот смеялась несимпатично — громко и мелко, будто ее схватывала частая икота.
— Рай не рай, а признание учтут. Рукояткина, ну как ты не понимаешь…
— Ладно, — перебила она. — Деньги на бочку.
— Какие деньги? — не понял он.
— Сколько за признание годиков скинешь?
— Не я, а суд скидывает.
— А-а-а… В камере рассказывали, как скидывают. Там одна кошелек вытащила, а на суде призналась, что еще квартиру обчистила. Ей два года дополнительно и влепили.
— А не призналась бы, получила больше.
— А не призналась, — быстро возразила она, — никто бы не знал. Судьи, а мозги с дурью перемешаны. Уж если она решилась как на духу, так к чему срок-то добавлять? Осознала ведь.
— По закону за каждое преступление положено наказание, — разъяснил Рябинин.
— По закону… А по человечности?
— Чего ты слушаешь в камере — там наговорят.
— А там люди опытные.
— Судимые, а не опытные. Они научат, — сказал он и пошел к сейфу, где отыскал копию приговора по старому делу. — Вот смотри, прямо напечатано: «… учитывая чистосердечное признание, суд приговорил…»
Она осторожно прочла раза три эту строчку и глянула в конец приговора:
— А все-таки три года схлопотал.
— А разве я тебе говорю — признавайся и пойдешь домой?! Я не обманываю. Нет, домой не пойдешь.
— Тогда на хрена попу гармонь? — усмехнулась она.
— Как на хрена?! — вошел Рябинин в раж. — За срок тебе надо бороться! Чтобы получить поменьше! Рассказать про себя всю подноготную…
— Голенькую хочешь посмотреть? — поинтересовалась Рукояткина.
— Выражения у тебя, — поморщился он. — Все на секс переводишь.
— А ты не переводишь? — певуче спросила она, заиграв глазами, как клоун. — Все на мои коленки поглядываешь.
— Ничего не поглядываю, — покраснел он и забегал глазами по кабинету, но они были везде, белея в центре маленького кабинета, как лебеди посреди пруда.
Рябинин за свою следственную жизнь опустившихся женщин повидал. На них всегда лежала печать образа жизни — несвежие хитроватые лица, разбитные манеры, вульгарно-штампованный язык, неряшливая одежда…
На Рукояткину смотреть было приятно.
Позвонил телефон. Рябинину пришлось под ее взглядом говорить о ней с Петельниковым, пользуясь только двумя словами «да» и «нет». Все-таки они сумели обменяться информацией: Вадим сообщил, что обыск ничего не дал — ни денег, ни вещественных доказательств. Сведения Рябинина были еще короче.
— Все понятно, — невпопад ответил Рябинин и положил трубку. — Ну как, решилась?
— Уговорил, — вздохнула она. — Видать, все на мне сходится. Даже магнитофон. Придется колонуться.
Рябинин вскинул голову — не ослышался ли? Она молчала, но лицо стало другим, грустновато-рассеянным, словно ее мысли ушли назад, к началу жизни. Рябинин ждал этого.
— Пиши, — грустно очнулась она, — расскажу про каждую стибренную булавку.
Спокойно, чтобы не дрогнула рука, развинтил он ручку. Стучать на машинке было неуместно. Он боялся расплескать ее настроение. Не думал, что все кончится так просто. Впрочем, чего ж простого — больше трех часов сидит!
— Пиши, — подняла она затуманенные глаза, не большие и не маленькие, а нормальные человеческие глаза, — в прошлом году, в январе, обокрала пивной ларек. Числится такая кража?
— Надо узнать в уголовном розыске, — ответил Рябинин, не отрываясь от протокола. — Сколько взяла?
— Триста один рубль тридцать копеек.
— Тридцать копеек? — переспросил он.
— Тридцать копеек. В феврале геолога пьяного грабанула.
— Сколько взяла? — поинтересовался он, не поднимая головы.
— А нисколько. Он уже у супруги побывал, чистенький, как после шмона. Одна расческа в кармане, да и та без зубьев.
Рябинин поднял голову и задумался: мелочиться не хотелось, тем более что впереди речь пойдет о крупном.
— Ну, это, пожалуй, не считается.
— Пиши-пиши, — тихо, но твердо потребовала она. — Сам говорил, чтобы стала чистенькой. А это покушение на кражу.
Рябинин начал писать — это действительно покушение на кражу.
— Так, — вздохнула она, — не упустить бы чего… Квартиру в марте грабанула… Могу показать дом. Хорошая квартира, кооперативная, санузел на две персоны.
— Что взяла? — задал свой стандартный вопрос Рябинин.
— Пустяки. Бриллиантовое колье и сиамского котенка.
Он усмехнулся, записал про колье, но про котенка вносить в протокол не стал. Вся злость к ней уже пропала.
— Где колье?
— Сменяла на бутылку «Солнцедара» у неизвестного типа.
— Выходит, колье ненатуральное?
— Колье не знаю, а «Солнцедар» был натуральный: градусов девятнадцать.
Он не удивился, если бы она и бриллианты променяла, — ее широкая натура видна сразу.
— А кошка… это Бормотуха?
— Н-е-ет. Бормотуха — простая дворняжка. Гулящая — ужас. Никакого морального кодекса. Так, что дальше было, сейчас вспомню до копеечки…
Рябинин опять не мог справиться с ногой — теперь от радости. К такому саморазоблачению он не был готов. Поэтому слова ложились на бумагу неровно — то сжато до гармошки, то растянутой цепочкой.
— Вот, вспомнила, пиши. На Заречной улице старуха жила. Муж у нее не то академиком работал, не то в мясном магазине рыбу свежую продавал. И вдруг старуха сыграла в ящик. Так это моя работа.
— Как… твоя?
— Так, — печально подтвердила она. — Сто вторая статья, пункт "а", умышленное убийство из корыстных побуждений.
— Поподробнее, — ничего не понимал он.
Она снизила голос и заговорила таинственно, тем полушепотом, которым рассказывала жизненные истории:
— Забрела она в столовую, заказала от жадности комплексный обед, пошла за ложками, а я ей в супешник полпачки снотворного и бухнула. Старушке много ли надо. Да еще сердечница — сразу за столом и скончалась, даже компот не допила.
— А зачем?
— Зачем?.. — повторила она и хищно ухмыльнулась. — На ней четыре золотых кольца с каменьями, кулон, медальон, серьги — и все караты да пробы. Похоронили ее, а ночью я с лицами, которых не желаю называть, могилку и грабанула. Только это не в вашем районе. На новом кладбище, могилку могу показать.
Рябинин вспомнил, что как-то читал в оперативной сводке о разрытой могиле. И наконец появилось снотворное.
— Вот не знаю, это надо говорить? — вопросительно посмотрела она. — Может, тут ничего и не будет. Поезд я угнала…
— Как поезд? — опешил он.
— Обыкновенно, электричку.
— Зачем же?
— А просто так. Машинисты пошли выпить по кружечке пива. Я забралась в электровоз, крутанула всякие ручки и понеслась. Страху натерпелась. Не знаю, как он, проклятый, и остановился. На элеватор прикатила. У пассажиров глаза квадратные. Такой ведь статьи нет — угон поездов.
— Но есть другая: дерзкое хулиганство. Слушай, а ты не фантазируешь?
— Слово-то какое, — обидчиво усмехнулась она, — фан-та-зи-ру-ешь. Как на фор-тепь-янах играешь. Где бы спросил — не брешешь? Колюсь-то как — как орешек в зубах у черта. Чувствую, как крылышки на спине набухают.
В конце концов, чем его удивил этот угон? Только тем, что поезд здоровый. Угони она мотоцикл, он бы внимания не обратил. Но ведь она осуществляла преступления куда остроумнее и тоньше, чем угон электрички.
— Да, — вспомнила она, — в июне забралась в зоопарк и украла белую гориллу. Альбинос. Загнать хотела, да никто не взял. Студень из нее не сваришь, дубленки не сошьешь, в сервант не посадишь. Выпустила. Потом эта горилла лотерейные билеты продавала. А потом она хоккеистом устроилась. Центральным нападающим по фамилии Гаврилов. Встречала его. Оно говорило, что как только читать научится, будет диссертацию защищать…
Он вскочил, словно под ним сработала катапульта. Под столом глухо упал набок магнитофон. Рябинин отбросил стул и вырвался на трехметровый прямоугольник кабинета. Хотелось выбежать в коридор и ходить там на просторе, а лучше на улицу, на проспект, длинный, как меридиан. Надо бы усидеть, не показывать ей свои нервы, но он не смог: челночил мимо нее, косясь на ставшее ненавистным лицо.
Она схватилась за край стола и засмеялась — задрожала телом, зашлась мелодичной икотой.
— А ты думал, я и правда колюсь? — передохнула Рукояткина. — Какой же ты следователь? Ты должен меня вглубь видеть. А ты обрадовался. Смотрю на твое лицо — пишешь ты по-животному. Тебе человек в таком признается, а у тебя даже очки не вспотеют.
Рябинин не нашел ничего подходящего, как снять очки и тщательно их протереть.
— Видать же тебя насквозь, — продолжала она. — Запишешь в протокольчик и скорей домой, к супруге. У вас ведь не жены, а супруги. У нас сожители, а у вас супруги. А если тебе всю жизнь рассказать? Пустое дело. Проверила я тебя, голубчика.
Рябинин был несовременно застенчив: никто бы не подумал, что этот человек расследует убийства, изнасилования и грабежи. В быту его легко можно было обмануть, потому что он как в работе исходил из презумпции невиновности, так и в жизни исходил из презумпции порядочности.
В повседневной жизни он был рассеян, незорок и растяпист. Часто терял деньги, утешая себя тем, что, значит, они кому-то нужней. Если покупал молоко, то проливал. Мясо ему рубили такое, что ни один бы специалист не определил, какому животному принадлежат эти пепельно-фиолетовые пленки на костях. В бане оставлял носки и мочалки, а однажды вообще принес не свое белье. Стеснялся женщин, особенно красивых, и презирал себя нещадно — не за то, что стеснялся женщин, а за то, что красивых стеснялся больше. Получая в кассе зарплату, всегда испытывал легкое неудобство, будто не наработал на эту сумму. Он и сам не понимал, перед кем неудобно — перед рабочим у станка и крестьянином у земли?
Но когда Рябинин входил в свой кабинет, то словно кто-то быстро и ловко менял ему мозговые полушария. На работе он ничего не забывал, не терял и не упускал. Здесь он был собран и настойчив; видел близорукими глазами то, что и зоркими не рассмотришь; понимал непростые истины — потом сам удивлялся, как смог понять; чувствовал тайные движения души человека, как влюбленная женщина…
Но иногда случалось, что во время работы он вдруг почему-то переключался на домашнее состояние, будто оказывался в шлепанцах, как сегодня — наивно поверил в ее трепотню.
Зазвонил телефон. Рябинин сел за стол и взял трубку. Лида хотела узнать, когда он придет домой. Рябинин коротко, как морзянкой, посоветовал не ждать. Лида по высушенному голосу всегда угадывала, что он в кабинете не один.
— Из-за меня подзадержишься? — спросила Рукояткина, когда он положил трубку. — Дала я тебе работенку. Небось супруга. Тогда пиши — я любовь уважаю. Пиши: познакомилась я с Курикиным в ресторане «Молодежный» и привела к себе. Пиши.
Рябинин замертвел на своем месте, уже ничего не понимая.
— Тогда я запишу твои показания на магнитофон, — предложил он.
— На магнитофон говорить не буду, — отрезала она.
Тайно применять его он не имел права. Следователь прокуратуры вообще ничего не делает тайно: протоколы, осмотры, обыски — все на глазах людей. Уголовное дело должно отражать документом каждое действие следователя.
Рябинин взял ручку и глянул на Рукояткину.
— Пиши, — миролюбиво разрешила она.
— Поподробнее, пожалуйста. Где и при каких обстоятельствах познакомились?
— С кем?
— С Курикиным.
— С каким Кукурикиным?
— Ну, с которым познакомилась в ресторане.
— С кем это я познакомилась в ресторане?
— С Курикиным… Сейчас ведь говорила.
— Я?! Первый раз слышу, — удивилась она.
— Дрянь! — сорвался Рябинин и швырнул ручку на стол, брызнув чернилами на бумагу. Затем схватил протокол, разорвал его на четыре части и бросил в корзинку, хотя уничтожать протоколы, даже такие, нельзя. Руки, которые слегка дрожали, он убрал на колени.
— У-у-у, да у тебя нервы бабьи, — заключила она. — Трусцой бегать умеешь? Или вот хорошо: надень на голое тело шерстяной свитер, день почешешься и про нервы забудешь. Теперь мы в расчете. Это тебе за гостиницу, за обман.
— Какая дрянь… — сказал Рябинин, как ему показалось, про себя. — Разные были обвиняемые, но такая…
— А что? — расслышала она. — Я способная. В школе любую задачку в пять минут решала, на один зуб.
— Видел рецидивистов, совершенно падших людей,..
— Неужели я хуже? — весело перебила она.
— Под всякой накипью в них все-таки прощупывалось что-то здоровое, человеческое…
— Плохо ты меня щупаешь, следователь, — расхохоталась она. — Работать ваши органы не умеют. Колоть-то надо до ареста. Вызвать повесточкой и поколоть. Тогда бы у меня надежда была, что отпустят. А сейчас что? Сижу уж. Чем ты меня взять можешь? Сопли передо мной будешь размазывать.
— За свою работу я знаешь что заметил? — спросил Рябинин, начиная успокаиваться. — Труднее всего допрашивать дурака.
— А я знаешь что заметила? — в тон ответила она. — Что от дурака слышу.
— Умный человек понимает свое положение, а дураку море по колено, — сказал он уже без всяких теорий и планов.
— Расскажи своей бабушке, — отпарировала она. — Я кто угодно, только не дура. Тебя бесит, что не получается все круглым. Заявление есть, а доказательств нет. Деньги не найдены, свидетелей нет, а мой образ жизни не доказательство.
— Грамотная в чем не надо, — вздохнул он. — А копни: обыкновенная дрянь.
— А тебя и копать не надо, на лбу написано. Хочешь про твою жизнь расскажу? Утром встанешь, зубы небось чистишь. Потом кофе черный пьешь, сейчас с молоком не модно. Портфельчик возьмешь, галстучек нацепишь — и на службу пешочком, для продления жизни. Прикандехаешь сюда, сядешь за столик, очки протрешь и допрашиваешь, потеешь. Расколешь, бежишь к прокурору докладывать. Сидишь и думаешь, как бы его местечко занять. Чего жмуришься-то? А вечером к супруге. Бульону покушаешь, у телевизора покемаришь, супруге расскажешь, как ты ловко нашего брата колол, — и дрыхать. Вот твоя жизнь. А моей тебе никогда не узнать, — башка у тебя не с того боку затесана.
— Каждый преступник окутывает себя ореолом романтичности. Ну что в тебе интересного? — спросил Рябинин, зная, что это неправда: он с ней сидел несколько часов, а она была так же загадочна, как какая-нибудь далекая Андромеда. Оттого, что ее задержали и посадили напротив, ясней она не стала.
— Поэтому и не колюсь, что ты во мне ничего интересного не находишь, — вдруг отрубила она.
Он замолчал, словно подавился ее ответом. Даже смысл дошел не сразу, хотя он чувствовал его мгновенно: человек открывается тогда, когда в нем ищут интересное, как алмазинку в серой породе. Если не находят, значит, не ищут, а уж если не ищут, то не стоит и открываться. Не в этом ли суть любого допроса? Не в этом ли суть человеческих отношений — искать алмазинку, которая есть в каждом?
Рябинин смотрел на нее — столько ли она вложила, сколько он понял? Брякнула где-то слышанное, читанное — или осенило ее…
Рукояткина поправила прическу, кокетливо выставив локоток.
— А копни тебя, — повторил Рябинин, чтобы задеть ее и дождаться еще сентенции, — безделье, распущенность, выпивки, учиться не хочешь, работать не хочешь…
— Знаешь, почему я тебе никогда не признаюсь? — перебила она. — На все у тебя ответ в кармане лежит.
Опять неплохо. Рябинин сам не любил людей, у которых ответы лежали в кармане вместе с сигаретами.
— У тебя тоже, кажется, есть на все ответы, — усмехнулся он.
— У меня от жизни да от сердца, — мгновенно подтвердила она. — А твои от должности. Хочешь, всю вашу болтологию по полочкам разложу? Это только в кино красиво показывают для маменькиных девиц, которые на жизнь через телевизор смотрят. Вот ты соседей по площадке наверняка допросил. Этого дурацкого Курикина никто не видел — верно? А ведь одна видела. И не скажет.
— Запугала свидетеля?
— Я?! Да что, по уши деревянная, что ли?
— Почему ж не скажет?
— А она вам не шестерка, — отрезала она и начала загибать пальцы: — В уголовный розыск вызовут, к следователю вызовут, в прокуратуру вызовут, да не раз. Потом в суд потащат, а там еще отложат: судья на совещании или у меня будет вирусный грипп. И так раз десять, и все по полдня. Кому охота?
— Честный человек и двадцать раз придет.
— Много ли у вас честных-то?
— Больше, чем ты думаешь. У нас все следствие держится на честных.
— Чего ж тогда и поворовывают, и морды бьют, и хапают? Иль честных не хватает?
— Причина преступности — это сложный вопрос.
— А-а-а, сложный, — вроде бы обрадовалась она.
Допрос свернул на новую колею, но теперь дороги выбирал не он. Разговор вроде бы получался не пустяшный. Обычно серьезный настрой помогал перейти от жизни вообще к жизни своей, а там недалеко и до преступления… Но к Рукояткиной нормальные законы подходили, как расчеты земного тяготения к лунному.
— А хочешь, я тебе весь этот сложный вопрос на пальцах объясню, как обыкновенную фигу? — предложила она и, не дожидаясь никакого согласия, которое ей было не нужно, начала: — Пусть нашему брату это невыгодно, да ладно, я хоть с ошибками, но человек советский. А то вам никто и не подскажет. Знаешь, почему есть преступники?
Рябинин знал, но рассказывать было долго — работали целые институты, изучая причины преступности. Ей оказалось недолго:
— Я тебе сейчас на кубиках сложу, как ясельному, что воровать можно не бояться. Допустим, грабанула я магазин. Поймаете?
— Поймаем, — заверил он.
— Всех-всех ловите? Только честно дыши.
— Девяносто процентов ловим, — честно признался Рябинин, потому что теперь пошел такой разговор.
— Выходит, что десять процентов за то, что меня не поймают, девяносто риску остается. Поймали… Надо доказать, что это я грабанула. Положим, вы девяносто процентов доказываете, а не закрываете дела. Это еще хорошо, дам тебе фору…
Действительно, она давала фору, потому что Юрков прекращал каждое сомнительное дело.
— Значит, у меня еще десять процентов, — продолжала Рукояткина. — Теперь восемьдесят процентов, что тюрьмы не миновать. Десять процентов из ста, что возьмут на поруки. Десять процентов, что адвокат все перекрутит и вытащит. Десять процентов, что суд сам оправдает или даст для испугу. Десять процентов, что пошлют не в колонию, а на стройки, перевоспитываться. Десять процентов, что будет амнистия. Десять процентов, что срок скостят за хорошее поведение. Сколько там у меня шансов набралось по десять процентов-то, а?! Небось больше ста. Так что же вас бояться!
Рябинина удивил ее подход, наивный и формальный, но хватающий суть важной проблемы — неотвратимость наказания. Он всегда считал, что лучше дать год заключения, но чтобы человек его отбыл полностью, чем давать три и через год выпускать. Это порождало неуважение к приговору, да и у следователя опускались руки, когда через годик-второй к нему попадал старый знакомый, досрочно освобожденный.
— Тебе бы социологом где-нибудь в Академии наук сидеть, а не в следственном изоляторе, — усмехнулся Рябинин.
— Ты меня с этими типами не сравнивай, — даже обиделась она. — Читала я про них в газетах…
— Почему не сравнивать? — удивился он.
— Открыли мы с девками раз газетку. Пишет какой-то ученый, — сказала она нормально, но потом изменила тембр и забубнила замогильным голосом, изображая того самого ученого: — «Наш институт установил, что причиной преступности является незнание преступниками наших законов». Ей-богу, так и написано. Мы с девками хохотали, все животы отвалились. Ну скажи, вот ты тут сидишь… Хоть один блатяга тебе сказал — законов не знаю, поэтому гражданам морду бью? Не знал, что нельзя из квартиры телевизор спереть? Или с фабрики ботинки? А ведь целый институт вкалывает. Я бы их всех на завод. Взяла бы одного умного мужика — пусть разбирается. Может этот ученый бороться с преступностью, ежели он ни хрена в ней не понимает? Да ни в жисть!
Теперь у них шел такой разговор: она говорила, а он думал. И удивился, почему это он, следователь прокуратуры, юрист первого класса, человек с высшим образованием, в общем-то не дурак, сидит, слушает воровку, или, как она себя называла, «воровайку», опустившуюся девку, — и ему интересно. Рябинин тоже относился к социологам с подозрением. Как-то он прочел у социальных психологов о лице человека. В работе научно обосновывалось, что, образно говоря, зеркалом души являются не глаза, а губы. Рябинин удивился. На допросах, когда не хотел выдать настроения или мелькнувшей мысли, он закрывал рот ладонью, хорошо зная, что первыми на лице дрогнут губы. Потом нашел эту же мысль у Вересаева. Стоило ли работать научному коллективу над тем, что один человек мог подметить зорким глазом? А недавно он прочел такое начало статьи: «Как установили социологи, наибольшим спросом у читателей пользуется детективная литература…»
Она вытащила расческу и начала взбивать свою ровную челку, смотрясь в полированный стол. Рябинин подумал, что в ресторане с Капличниковым и Торбой она была без парика.
Он не знал, мир ли у них, перемирие. Ее покладистое настроение объяснялось чувством победителя. Она довела его до белого каления и успокоилась — теперь можно поговорить о жизни.
— А ты, пожалуй, не дура, — решил вслух Рябинин.
— Я знаю, — просто согласилась она.
— Рукояткина, — начал он, не выходя из тона, каким беседовали о проблемах, — вот ты, неглупый человек, изучила кодекс… Знаешь, что эпизод с Курикиным доказан: в ресторане тебя с ним видели, на магнитофон ты записана, он показания дал, в квартире тебя засекли, даже халат твой забрали… Какой же смысл запираться? Ну, ладно, что не доказано, ты можешь не признавать… Но если доказано-то?!
Она посмотрела на потолок, как ученик у доски, и тут же ответила, потому что испокон веков на потолках бывали ответы:
— Верно, только о себе плохое мнение создаю. Но ни про какие деньги не знаю: не видела и не слышала. Пиши.
Рябинин взял ручку — он знал, что сейчас она расскажет. Если признается, что Курикин у нее был, то кража почти доказана: человек вошел с деньгами, а вышел без денег.
— Рисуй смело, — вздохнула она и начала диктовать протокольным голосом.
Рябинин под диктовку показания никогда не фиксировал, а писал в форме свободного рассказа. Но тут решил пойти на поводу, только выбрасывая лишние подробности да жаргонные слова.
— Второго июля, — принялась наговаривать она, как на магнитофон, — в двадцать часов я познакомилась в ресторане «Молодежный» с гражданином Курикиным, который на первый взгляд кажется порядочным человеком. Угостив меня салатом «ассорти», в котором было черт-те что намешано, включая идиотские маслины, которые я не уважаю, Курикин заказал шашлыки по-карски, а также бутылку коньяка «четыре звездочки». Через часа полтора он заказал цыплят табака, которые в детстве болели рахитом — одни сухожилия да перепонки. Ну и еще бутылку коньяка, что само собой разумеется. Затем отбацали четыре твиста. Гражданин Курикин танцует, как овцебык. В двадцать три ноль-ноль мы пошлепали на хату, где гражданин Курикин пробыл до ночи. На мой вопрос, куда он прется в такую позднь, гражданин Курикин ответил, что, мол, надо, а то жена обидится. И ушел. Никаких денег я у него не брала и не видела. Все!
Рябинин разлепил пальцы и положил ручку — он писал одним духом, не отрывая пера.
— У меня есть вопросы, — предупредил он.
— Прошу, не стесняйся, — кивнула она челкой, которая шевельнулась, как мох под ветром.
— Коньяк пили поровну?
— Я что — лошадь? Рюмочки две, для кайфа.
— А он?
— Выжрал все остальное.
— Опьянел сильно?
— В драбадан. Но ходули переставлял.
Она сгущала: и коньяк остался на столе, и Курикин сильно пьяным не был. Но она представляла его перепившим, потому что такие ничего не помнят, все путают, да и деньги теряют.
— Расплачивался он при тебе?
— При мне. Хочешь узнать, видела я деньги или нет? — догадалась она. — Не, не видела. Когда мужчина расплачивается, я отворачиваюсь. Чтобы не смущать. Бывают такие жмоты: тащит десятку из кармана, аж лоб потеет.
— Что делали дома?
Она расхохоталась ему прямо в лицо, зайдясь в своей икоте, как в веселом припадке. Только сейчас он заметил, что во время смеха ее серые глаза не уменьшались, не сужались, как обычно у людей. Это выглядело бы неприятно, но губы, все те же губы, сглаживали впечатление.
— О чем говорили, может быть еще выпивали? — уточнил Рябинин.
— Не выпивали и не говорили. Я с вашим пьяным братом не разговариваю. С вами и трезвыми-то не о чем говорить.
— Курикин говорил, что у него есть пятьсот рублей?
Рябинин все надеялся на какую-нибудь ее оплошность или оговорку.
— У твоего Курикина язык в глотку провалился. Он не только говорить, мычать-то не мог.
— Больше ничего не добавишь? — значительно спросил он, голосом намекая, что сейчас самое время добавить что-нибудь важное.
— Вот уж верно; дай палец — норовит всю руку отхватить. А от тебя палец спрячешь, так ты все равно найдешь и откусишь.
— Про деньги-то придется говорить.
— Пошел ты в баню, мыло есть, — беззлобно ответила она.
— Ну ладно, — тоже мягко сказал он, сохраняя мир, который ему сейчас был важнее признания о деньгах.
Он дополнил протокол. Записал все ее слова и теперь вертел ручку, будто осталось что-то еще не записанным. Такое чувство на допросах возникало не раз. Рябинин долго не понимал его, думал, что пропустил какое-нибудь обстоятельство или не так записал. Но потом догадался. И ему захотелось привести в кабинет тех людей, которые брюзжат, что нет теперь совести, — пусть послушают допрос. Он никогда не запугивал. Даже свидетеля об ответственности за ложные показания не всегда предупреждал, как это полагалось по закону, — было неудобно. Ему казалось, что честного человека это заденет, — как пригласить гостя и предупредить, чтобы ничего не крал. И все-таки люди говорили правду. Тогда Рябинин сделал вывод, необходимый каждому следователю, как скальпель хирургу: следствие держится на совести.
Но есть обвиняемые, которые не признаются. Вот молчала и Рукояткина.
Совесть в преступнике существует необязательно в виде признания. Она глубоко, ох как глубоко бывает запрятана под глупостью, предрассудками, страхом, условностями… Это неясное неосязаемое чувство могуче и неистребимо. Как залежи урана в земле пробивают лучами толщи пород и заставляют бегать стрелку радиометра, так и совесть прошибает все наслоения, все волевые запреты и вырывается наружу. Следователь всегда ее чувствует. Есть доказательства или нет, признается преступник или не признается, следователь всегда знает о его вине, но никогда не сможет объяснить, как узнал. И обвиняемый это понимает, и не закрыться ему никаким разглядыванием полов — гнись хоть в четыре погибели. Тогда на допросе возникает то молчаливое согласие, когда они оба пишут в протоколе одно, а знают другое. Обвиняемый говорит «нет», следователь слышит «да». Такой допрос похож на разговор влюбленных, которые, о чем бы ни говорили, все говорят об одном.
— Подпиши, — предложил Рябинин, двигая к ней листок.
Она взяла протокол и начала читать вслух:
— Второго июля я познакомилась в ресторане «Молодежный» с гражданином Курикиным в двенадцать часов". А где — «который с виду показался порядочным человеком»? Я же говорила.
— Необязательно писать в протокол твою оценку, — осторожно возразил он.
— Мои показания. Ясно? Что хочу, то и пишу.
— Ладно, добавлю, — согласился он, потому что показания были действительно ее.
— «Курикин заказал салат „ассорти“, шашлык, цыплят табака и две бутылки коньяка». А почему не записал — в салат было намешано черт-те что? И про маслины не записал. Что цыплята чахоточные не записал.
— Зачем писать о всяких пустяках?
— В вашем деле нет пустяков. Сами говорите.
— Ну какое имеет значение — чахлые цыплята или нет?
— Имеет, — убежденно заявила она. — Там индейка была. Я намекала. Так не взял, дохлые цыплята дешевле. Судьи прочтут протокол и сразу увидят, что он за тип.
— Ну ладно, добавлю, — согласился Рябинин, удивившись ее наивности.
— «Я выпила две рюмки коньяка, а остальное выпил Курикин, в результате оказался в состоянии сильного алкогольного опьянения». Ничего завернул! — искренне удивилась она. — Я тебе как сказала?! Напился в драбадан.
— Не могу же я писать протокол жаргоном, — начал опять тихо злиться Рябинин, забыв, что ему все можно, кроме злости. — Ну что такое драбадан?
— Откуда я знаю — драбадан и драбадан.
— Вот я и написал: сильное алкогольное опьянение.
— Не пойдет. Драбадан сильней, чем сильное алкогольное опьянение. Ты напиши, люди поймут. В стельку, в сосиску понимают и в драбадан поймут.
— Хорошо, — устало согласился он.
— «Раздевшись, мы легли спать», — прочла она и даже подпрыгнула: — Я тебе это говорила?!
— А чего же вы делали? — удивился в свою очередь Рябинин, полагая, что это разумелось само собой.
— Я тебе говорила, что мы завалились спать?! А может, мы сели играть в шахматы! А может, мы романс начали петь: «Я встретил вас, несли вы унитаз»? И подписывать не буду.
Она швырнула на стол протокол, который почему-то взмыл в воздух и чуть не опустился ему на голову, не поймай он его у самых очков.
— Ну я добавлю, уточню, — осторожно предложил Рябинин, зная, что злость опять копится в нем, как двухкопеечные монеты в таксофоне.
— Чего добавлять, все не так нашкрябал. Как тебе выгодно, так и рисуешь. Это не протокол, а фуфло.
— Значит, не будешь подписывать? — спросил он, уже зная, что допрос опять соскочил со своих колесиков, которые начали было вертеться. — Теперь, Рукояткина, уже нет смысла не подписывать! Я ведь узнал.
— А протокола нет — не считается.
Это точно: протокола нет — не считалось.
— Сейчас в твоей квартире идет обыск, деньги найдут, — заверил ее Рябинин.
— Деньги не петух, кричать не будут.
Затрещал телефон — это звонил прокурор. Рябинин не мог объяснить, в чем тут дело, но он всегда узнавал его звонок. В нем слышалось больше металла, словно аппарату добавляли лишнюю чашечку.
— Ну как? — спросил прокурор.
Рябинин быстро глянул на Рукояткину и ответил:
— Пока никак.
— Вы, наверное, Сергей Георгиевич, разводите там психологию, — предположил прокурор.
— Нет, не развожу, — сдержанно ответил Рябинин.
— Не колюсь я! — вдруг крикнула она на весь кабинет, догадавшись, что говорят о ней.
— Это она кричит? — поинтересовался прокурор.
— Да, Семен Семенович, — ответил Рябинин и повернулся к ней почти спиной.
— Прокурор, прочел газету?! — грохнула она так, что он прикрыл мембрану ладонью.
— Распустили, — сказал прокурор, все-таки услышав ее. — Вы с ней построже, не деликатничайте. Где надо, там и по столу стукните. Я буду ждать конца допроса. Вам же санкция на арест потребуется.
Голос у прокурора был злой, непохожий. Рябинин положил трубку и с неприязнью взглянул на последственную.
— Накачал тебя прокурор? Теперь что применишь: ультразвук, рукоприкладство или палача крикнешь?
— Ты и так у меня все выложишь, — сказал Рябинин, затвердевая, как бетон в плотине, которая сдерживала злость.
— Ага, выложу, только шире варежку разевай. Изучила твои приемчики, больше не куплюсь.
— Ничего, голубушка, я и без приемчиков обойдусь. Главный разговор у нас еще впереди.
— Не пугай, милый, я ведь тоже кое-что в запасе имею. — Она вздохнула и добавила: — Да что с тебя, с дурака, возьмешь, кроме анализов. Слушай, мне выйти надо.
— Куда? — не понял он.
— На кудыкину гору.
— А-а, — догадался Рябинин, пошел к двери и выглянул в коридор.
Сержант находился в полудремотном состоянии и довольно вскочил, надеясь, что допрос окончен.
— Проведите задержанную, — попросил Рябинин.
Сержант весело шагнул к ней и взял за локоть, деликатно, но взял.
— Во! Как королева — в туалет под охраной хожу. Скоро в кресле на колесиках будут возить. Или на носилках таскать.
Они пошли. И тут же из коридора на всю прокуратуру раздался ее грудной, с надрывинкой, голос, для которого не существовало стен и дверей: «Опять подталкиваешь, хрыч лопоногий?! У тебя не руки, а вилы. Из деревни-то давно, парень?! Ну-ну, не хватай, не для тебя мои формы…»
Голос затих в конце длинного коридора. Рябинин посмотрел на часы — ровно три. Он вздохнул, закрыл глаза, расслабил каждую мускулинку, даже кости как-то размягчил — и безвольно упал на спинку стула, как пустой мешок.