ЗЛОДЕЙ
Это было ущелье, поросшее по склонам сплошным сосняком. Днем и ночью деревья шумели тревожно, и шорох хвои вызывал у меня чувство гнетущей тоски. Мне было от чего затосковать. По возвращении из немецкого тыла я попала снова к старшему лейтенанту Щитову, и он сразу же мне заявил:
— Все, Морозова, отвоевались. Больше чтобы я не слышал ни слова о фронте.
— Но мне Лапшанский немедленно приказал вернуться, — попробовала я взять его на пушку.
Однако Щитов был не из легковерных.
Сейчас мы базировались уже не в селении, а в этом ущелье, где шумели и шумели проклятые сосны, доводя меня до отчаяния.
За последние месяцы я совершенно отвыкла от мирной жизни и по ночам, слушая шепот леса, вспоминала, как море лизало с тихим шелестом борта нашего корабля-причала. В такие минуты я готова была пойти на что угодно.
Совсем было плохо и то, что мне не удалось увидеть Бориса. Сережа Попов заверил меня, что Боря жив и здоров и непременно примчится ко мне, как только выпадет свободная минута. Но что-то он не ехал и не ехал.
В первый же день прибытия сюда я нажила себе врага.
Мы обедали в домике, который стоял на самом дне ущелья. Ребята наперебой расспрашивали меня о фронте.
ия чуточку форсила своим привилегированным положением единственного здесь фронтовика. Я заметила, что это очень не нравится одному старшине первой статьи, которого я видела впервые.
Он без конца посматривал в мою сторону, и лицо его принимало все более неприязненное выражение. Заметив это, я начала форсить еще больше, уже просто назло ему. Он оттолкнул миску с фасолью и демонстративно вышел.
Землянка наша была самой первой по склону. Я зашла в нее. При открытой двери здесь было совсем светло, и я решила устраиваться, пользуясь свободной минутой. Хотя что мне было устраиваться? Застелить койку да достать из вещмешка и просушить вещи. Но не успела я еще оглядеться, как в землянке потемнело. Кто-то стоял в дверях.
— Морозова, на построение!
Бросив все, я пошла. На широкой площадке возле радиорубки строились ребята. Перед ними с устрашающе решительным видом стоял старшина, который мне так не понравился во время обеда.
— Смирно! — скомандовал он.
Строй привычно замер.
— Матрос Морозова, из строя!
Я шагнула вперед.
— В нашу смену с сегодняшнего дня входит новый радист матрос Морозова, — сказал старшина. — Это человек, немного побывавший на фронте, но считающий себя бывалым фронтовиком. У нас дружный, здоровый коллектив, поэтому я считаю своим долгом предупредить нового товарища, что мы не потерпим никакой анархии, никаких отклонений от дисциплины. Вам ясно, Морозова?
Анархия? Это на фронте анархия? Да был ли ты, старшина, когда-нибудь на фронте-то? Знаешь ли, что именно там никто и никогда не пойдет против коллектива, не вспомнит о себе, как бы ни было голодно, холодно, тоскливо и страшно?
— Вы поняли меня, матрос Морозова?
— Так точно, — вежливо ответила я.
Кажется, ребята разочарованы моим смирением.
— Разойдись!
Он явно считал, что очень удачно поставил меня на место. Этого допустить было нельзя. Как можно учтивее я сказала:
— Разрешите обратиться, товарищ старшина!
— Да-да, я вас слушаю, — ответил он не менее любезно.
Мы отошли в сторонку.
— Товарищ старшина, так вы утверждаете, что на фронте процветает анархия? Я правильно вас поняла?
— Попрошу не передергивать! — вскипел он.
— А вы нервный. Трудно вам придется, — насмешливо посочувствовала я.
— Довольно! — отрезал Бессонов и, повернувшись, зашагал прочь.
Начались дни, похожие один на другой.
Вахта, прием пищи, короткий отдых и снова вахта.
Старшина Бессонов просто не знал, как сильнее отомстить мне за тот разговор. Для начала он посадил меня к себе на подвахту, крепко задев этим мое самолюбие.
— Вы за время пребывания на фронте дисквалифицировались как специалист. Телефон крутить может каждый, а радиосвязь — дело слишком ответственное, чтобы я мог рисковать. У меня серьезный вариант, посидите, поучитесь.
Я сидела рядом с ним. Когда кто-нибудь вызывал нас, он тотчас забирал карандаш, и я не имела никакой возможности даже принять радиограмму. Сидела и делала это мысленно.
Двенадцать часов безделья с фланелевыми наушниками на висках в душной землянке доводили меня до отупения. Чтобы скоротать время, я с идиотским упрямством смотрела на лежащий передо мной бланк для приема радиограмм и высчитывала, сколько напечатано на нем разных букв, складывала из них слова, предложения.
Я не знала, куда мне деваться от безделья, от тяжких мыслей о Борисе, который не подавал о себе весточки.
Можно было, конечно, пойти к Щитову и пожаловаться ему на произвол старшины Бессонова, но старшин лейтенант тоже был зол наменя, и мне не хотелось поэтому к нему обращаться. Тем более, что он терпеть не мог ябедников.
А рассердился он на меня из-за Вальки Черкасовой, чтоб ей пусто было, лошади этакой!
Он вызвал меня и приказал провести с Валькой беседу относительно ее поведения. Интересно, что я могла ей сказать? Да она со мной и считаться не будет все равно. Что, я не знаю, что ли? Но Щитов отдал приказание таким гоном, что я сказала: «Есть!».
Направляясь в землянку, я все же твердо решила, что беседа с Валькой не состоится. Как мне с ней говорить? Читать мораль? Да ее совесть из пушки не пробьешь. Она меня и слушать не будет. Я повернула обратно.
— Разрешите, товарищ старший лейтенант!
— Да, — Щитов удивленно посмотрел на меня, — что так быстро? Или уже перевоспитали Черкасову?
— Товарищ старший лейтенант, дайте мне сколько-нибудь нарядов вне очереди за невыполнение приказания, но я с ней разговаривать не буду.
— Как это — не будете?
— Очень просто. Не могу я с ней о всяких ее гадостях говорить.
— Я вас и не прошу говорить о гадостях. Просто укажите ей на недостойность ее поведения. Сумеете. Язык у вас злой, даже когда не надо. Идите и выполняйте приказание. А наряды от вас не уйдут, будьте спокойны.
Валька сидела у столика, закинув ногу на ногу, и выдавливала на лбу уторь. Чтобы не видеть этой противной картины, я отвернулась к окошку и стала протирать стекло Валькиным воротничком. Не оглядываясь, сказала:
— Когда ты бросишь всякими шашнями заниматься?
Валька сидела так, что отражалась в осколке зеркала.
стоявшем на окне, и мне хорошо было видно ее лицо. Она даже не взглянула в мою сторону и продолжала ковырять спой угорь.
— Слышишь? Я с тобой говорю!
— Только и не хватало мне ото всяких соплячек нотации выслушивать, — сказала она сама себе.
Это меня взбесило. Резко повернувшись к Вальке, я крикнула:
— Ты нас, девчонок, позоришь! Ты считаешь, что все прямо умирают от любви к тебе? Да? А знаешь, как о тебе говорят ребята? Что ты свистулька — и прочее такое.
Валька, наверное, знала, что о ней говорят, но ее и это не проняло. Массируя щеку, она заметила с огорчением:
— Боже мой, до чего ты цинична! Такая молоденькая и уже такая распущенная.
У меня даже дыхание перехватило от подобной наглости. Да к тому же захрюкала на койке, давясь от смеха, Олюнчик, отдыхающая перед вахтой. Тогда я, вспомнив многозначительные взгляды Вальки в сторону Щитова, сказала спокойно и веско:
— Про тебя и командир очень нехорошо сказал. Знаешь ты это?
— Что же он изволил сказать? — без особого интереса спросила она.
Я мучительно вспоминала все известные мне оскорбительные слова, но в голову лезло что-то совсем неприличное, чего Щитов, конечно, не мог при нас сказать. И вдруг неизвестно откуда всплыло нужное слово.
— Он сказал, что ты — кодло.
Уже вымолвив это слово, я усомнилась в правильности его применения. Но реакция на него оказалась неожиданно бурной. Валька оторвалась от зеркала и вскочила со стула.
— Что-о? Он меня так назвал? Ты врешь!
Она даже побледнела.
Наслаждаясь произведенным эффектом, я добавила:
— И — быдло!
Койка под Олюнчиком прямо ходуном ходила. Валька бросилась ко мне и больно схватила меня за руку.
— Ты же врешь! Врешь!
Вот когда ее проняло.
— Можешь пойти к нему и спросить, — ответила я, вырывая руку.
— Кодло? — в бешенстве переспросила она.
— Вот именно. И еще — быдло.
Валька выскочила из землянки и помчалась к Щитову.
— Ох, не могу! Даст тебе Щитов… по первое число, — захлебывалась смехом Олюнчик.
— Ну и пусть! И не икай, пожалуйста, слушать противно, — буркнула я, отлично понимая, что час расплаты наступит гораздо раньше, чем полагает Олюнчик.
Но, в конце концов, если уж получать наряды, так за дело.
Через несколько минут Валька вернулась.
— Иди к Щитову. На приятную беседу.
Я пошла.
— Матрос Морозова прибыла по вашему приказанию, — доложила я строго.
Щитов стоял, отвернувшись к окну. Он не оглянулся, будто и не слышал меня. С минуту я молча стояла в дверях, потом мне надоело это, и я кашлянула. Снова никакой реакции. Тогда вежливо спросила:
— Вы меня вызывали? Да?
Он, наконец, повернулся. Никогда я не видела Щитова таким рассерженным.
— Ах, это вы явились? — протянул он издевательски насмешливым тоном. — Не ожидал! Честно говоря, никак не ожидал! Уж настолько не в ваших правилах, Морозова, выполнять приказания, что этот ваш приход можно принимать, как подарок. Благодарю! А теперь извольте объяснить, кто вам дал право от моего имени оскорблять людей?
— Каких людей? — как можно невиннее спросила я.
— Да, я же совсем забыл, что кроме вас в моем подчинении людей нет, — сыронизировал Щитов.
— Ну почему же? Есть. Но если вы имеете в виду эту… эту…
— Кодлу, — подсказал Щитов.
— Вот именно… Эту кодлу. Так с ней я разговаривать не могу иначе.
— Но разве я уполномочивал вас от моего имени говорить всякие гадости?
— Я это сделала нарочно, чтобы она пришла к вам и чтобы вы сами с ней побеседовали, потому что она нахально плюет на все мои слова. А вы ее поддерживаете.
— Довольно! Я не намерен терпеть ваши безобразия. Три наряда!
— Ну и…
— Четыре наряда!
— Есть, четыре наряда! А все-таки…
Командир посмотрел на меня так сумрачно, что я приготовилась еще к одной добавке, но он сказал:
— Вы свободны!
Это было совсем недавно, и я еще сердилась на Шитова. Так как же я могла пойти к нему с какими-то своими неприятностями, хотя, откровенно говоря, они уже начали приобретать весьма тяжелую для меня форму.
Размышляя об этом, я шла после обеда к себе. Все наши землянки были выкопаны в крутом склоне ущелья и соединялись лестницей, вырубленной в земле и укрепленной прутьями. Я поднималась по крутым ступеням, стараясь не расплескать керосин, который несла в баночке из-под консервов. Мы, девчонки, освещали свое жилище коптилкой, потому что наш «электрический бог» — моторист Ярченко, прозванный ребятами Злодеем за свирепый вид и нрав, заявил Щитову, что моторы не тянут, и если он подключит землянку девчат, то придется отключать или радиорубку, или землянку парней. А в ней жило около сорока человек, в то время как нас было только трое: Валька Черкасова, Олюнчик и я.
Щитов кричал на Ярченко, доказывал ему, что мощности мотора хватит еще не на одну лампочку, но, наверное, легче было сбить самолет из рогатки, чем договориться со строптивым мотористом.
— Давайте подключайте девок, а я аккумуляторы с зарядки сниму.
Нет, все-таки не зря его прозвали Злодеем.
Почти все побаивались этого нелюдимого, молчаливого парня. Среднего роста, весь какой-то квадратный — с квадратным подбородком, квадратной рыжей шевелюрой — он выглядел свирепо и неприступно. Он почти никогда не вступал ни с кем в споры или просто в разговор и делал все по-своему.
Но Щитов почему-то благоволил к нему и ценил его. Даже в разговоре с Ярченко он становился как будто душевнее, мягче. Мне это было совсем непонятно. Уж если бы я была на месте старшего лейтенанта, то давно отделалась от Злодея.
Девчонок Ярченко прямо-таки ненавидел. Стоило кому-то из нас отстать от строя и идти в радиорубку одной, как он выходил на узкую тропинку и, не повышая голоса, приказывал:
— А ну, жми отсюда! Жми, говорю!
И мы давали круг по склону, чтобы только не идти мимо моторной.
А Олюнчик просто панически боялась Злодея и даже, когда шла мимо его землянки в строю, вся как-то поджималась и прибавляла ходу.
Я шла не спеша. На вахту заступать только вечером, и сейчас можно еще немного поспать, что я и собиралась сделать. В лесу было жарко, а в нашей землянке сохранялась такая славная прохлада, что нигде нельзя было отдохнуть лучше. По лестнице, весело улыбаясь, поднимался матрос Сват, наш почтальон.
— Пляши! — закричал он, размахивая двумя треугольными конвертами.
Я от радости отплясала что-то дикое и выхватила из его рук письма. Одно было от Гешки, и пропутешествовало оно немало, судя по дважды зачеркнутым адресам. Письмо пришло сюда. Щитов (по почерку видно, что это сделал он) переадресовал его на фронт. Там то же самое сделал Иван Ключников, и Гешкино послание наконец-то нашло меня. Второе было от тетки.
Я присела на ступеньку и сначала вскрыла письмо Гешки. Мы с ним переписывались редко, оба были порядочные лодыри на этот счет, но у меня все время было такое чувство, будто от меня оторвали лучшую мою половину, без которой жить на земле очень трудно.
«Дорогая Нинка, — писал Гешка, — ты не сердись, но, правда, даже бумаги не было, чтобы своевременно ответить тебе. (Не ври, Гешка, не ври!) Ты читала симоновского «Сына артиллериста»? Помнишь там: «увидеться— это здорово, а писем он не любил». Вот и я такой. А увидимся, наверное, десять суток спать не будем, столько рассказать тебе надо. Ты меня, наверное, не узнаешь. Стал под потолок ростом и бреюсь. Такой видный, представительный мужчина, вроде тетки Милосердии. А вообще, это я только тебе могу признаться, со мной творятся странные дела. С одной стороны, я очень огрубел, научился курить, запросто пью свои фронтовые и даже при необходимости ругаюсь не хуже одноногого Ефимыча. А с другой стороны, меня тянет на лирику. Зачитываюсь стихами, и они находят — черт побери! — отклик в моей солдатской душе. Недавно попался мне старый обрывок газеты, а в нем стихи. Вот слушай, какие хорошие:
От Сана до Дона дорога лежит.
Расседланный конь по дороге спешит.
Путь дальний, избитый, в кровь сбиты копыта,
И все же не надо, не надо тужить!
Здорово, да? Только не смей говорить, что это похоже на «Гренаду», слушай дальше:
Развеяна грива степного коня,
Никто им не правит по морю огня,
Лишь девушка плачет по доле казачьей.
И все же не надо, не надо тужить.
О, кровь на груди, на челе казака
Давно он лежит, а трава высока,
Над ним только зори да месяц в дозоре.
И все же не надо, не надо тужить.
А последнее я немного забыл и, может быть, чуть-чуть навру, но, в общем, что-то вот такое:
И все же не надо, не надо тужить!
На свете останется девушка жить,
Да ясные зори, да месяц в дозоре,
Да слез на ресницах жемчужная нить.
Ну как? Меня почему-то оно потрясло до глубины души. Видишь, это вовсе не «Гренада», хотя похожей на нее быть не стыдно ни одной вещи. «Да слез на ресницах жемчужная нить». Знаешь, я ночью не спал и жалел о том, что ни разу в жизни не придумал ни одной такой строки. Это тебе не наши зареченские припевки: «Наливай-ка, тешша, шшов, я привел товаришшов». Помнишь? Давно это было. Хотел написать тебе одну смешную историю, но время кончилось. Пишет ли тебе папа? Я от него недели две тому назад получил короткое письмо. Тетушки пишут, вернее, пишет Милосердия. Им тоже там нелегко. Представляю, как они ждут и боятся почтальона, а вдруг?.. Я понимаю это, потому что сам каждый раз с тревогой вскрываю письмо, и только когда дочитаю до конца, успокаиваюсь за тебя и папу. А со мной никогда ничего не случится, так что за меня, сестренка, не волнуйся. Ну разве может быть так, что будет и солнце вставать, и деревья расти, и люди жить, а меня не станет? Я, Нинка, наверное, бессмертный, правда. Ну, целую, сестренка. До встречи. А я сейчас под городом, возле которого жила тетка Аферистка. Счет мой растет с каждым днем. Целую. Твой Гешка».
Странное было это письмо. Каким-то хорошим, светлым чувством так и веяло от каждой строки. Судя по ссылке на тетку, он был под Ленинградом. А там веселиться-то нечему было. Я еще раз перечитала письмо и вспомнила о том, что у меня еще есть теткино.
Тетка Милосердия писала о том, что их козочка объягнилась и дает почти три литра молока высокой жирности. «…Поэтому мы не очень голодаем, несмотря на иждивенческие карточки. А сейчас имеем даже медвежье мясо, два килограмма. Правда, придется за это полмесяца отдавать по литру молока. А теперь я тебе сообщу еще одну вещь, только ты, ради бога, не расстраивайся, пожалуйста. Гешенька пал смертью…»
Вдруг сразу стало совсем темно. И почему небо полетело куда-то вбок? И неужели это я кричу таким нечеловеческим страшным криком: «Нет! Нет! Нет!»
Я сижу в землянке. Я почему-то не умерла, хотя теперь уже навсегда потеряла половину себя.
Мы всегда были очень дружными с братом, но однажды сцепились из-за какого-то пустяка, и он ни за что не хотел уступить мне. Я схватила географию в очень твердом переплете и запустила ее прямо в спину Гешки. Книга с размаху ударила его по позвоночнику так, что он присел, изогнувшись от боли. А один раз он сгрыз мои кедровые орешки и я, разозлившись, закричала: «Ты вор!»
Гешка, я не возьму ни разу в жизни в рот этих проклятых орехов, только прости меня, Гешка! Я была глупой, скверной девчонкой, я не знала тогда, что может наступить момент, когда я без колебаний предложу свою жизнь, лишь бы ты был жив, Гешка!
«И все же не надо, не надо тужить!» Нет, я не тужу, Гешка. Я просто не могу больше жить.
Как же это? Гешки не стало в январе, а я в феврале получила от него письмо, которое начиналось озорным предупреждением о том, чтобы я с ним не фамильярничала, а кончалось такой болью, что я вдруг увидела тогда мысленно брата постаревшим и с седыми висками. А его уже тогда не было. Уже тогда не было! Не-бы-ло! А я продолжала писать ему письма.
Я легла на койку, закрыла глаза. Хорошо бы было уснуть, а проснувшись, узнать, что это неправда. Или бы забыть все начисто, будто нет у меня никого на свете.
А папа? Знает ли он об этом? Где он сейчас?
Я уткнула лицо в подушку, зажимая рот, чтобы не орать. И вдруг чья-то тяжелая рука легла мне на плечо. Я подняла голову. Рядом стоял Злодей.
— Что тебе надо? — спросила я.
— Чего ты сидишь тут в темноте? — спросил он сердито.
— Уходи!
— Нечего тебе сидеть тут одной, — сказал он настойчиво. — Пойдем ко мне.
На меня напало какое-то отупение. Ничего не соображая, я поплелась за Злодеем. Я даже рада была подчиниться чужой воле, только бы не оставаться со своими страшными думами.
Ярченко привел меня в моторную и усадил на чурбак. Я сидела, опустив голову на руки. Он стал возиться с электрическим утюгом.
— Перегорел, — проворчал он. Помолчав немного, спросил:
— У тебя больше никого нет?
— Отец, — ответила я, едва уловив суть вопроса.
Злодей отложил утюг, прошел из угла в угол и остановился передо мной.
— А у меня никого нет, — сказал он и снова вернулся к своему утюгу.
С полчаса мы молчали.
— У меня отец был инвалид. Отступить не смогли. Ну, он остался в селе, был связным у партизан. За это всех, даже бабку семидесятилетнюю, расстреляли. Младшему братишке тринадцать лет было. Я любил его. Бывало, залезу в сад и груш ему принесу. Груши он любил.
— Когда?
— Расстреляли-то? В декабре. Мы около Воронежа жили. В колхозе были. Парень один, братов дружок, в марте написал. Как раз в начале марта наше село освободили. Я ведь все время знал, что добром это не кончится. Отец у меня очень горячий был. Ночами думается, все бы я отдал, лишь бы хоть раз их увидеть, груш бы братишке притащить. Он любил их, а у нас свои не такие были, как у соседей. А, пожалуй, думай об этом! Не поможешь, только растравишь себя.
Оттого, что этот диковатый, нелюдимый парень думал моими мыслями, он вдруг перестал мне казаться страшным.
— Ты знаешь, я один раз ударила Гешку очень больно, книгой…
— Не надо, — торопливо прервал он меня. — Ты об этом не думай и не вспоминай. Я тоже раз взял, дурак, да отцу в самосад нюхательного табаку всыпал, он закурил и задохнулся. А у него грудь больная была.
— Не надо.
— Да, не надо. Ты вот что, посиди тут, посумерничай немного, я свет к вашей землянке подключу. Немного подремонтировал мотор, он стал, вроде, лучше тянуть, — сказал Ярченко, будто оправдываясь, и ушел, объяснив, что мне надо делать, если вдруг из радиорубки потребуют включить передатчик,
Когда он вернулся, уже совсем смеркалось.
— Вот и порядок на флоте, — преувеличенно бодро сказал он.
— Я пойду. Спасибо тебе.
— За что? — удивился Злодей. — Пойдем покажу, как включать.
Он проводил меня до землянки и тут же ушел, посоветовав лечь спать.
— На ужин не ходи, я принесу тебе.
— Не надо, не хочу.
— Ну, я компоту.
Он принес кружку компота и ушел, велев на прощанье, если будет нужно, позвать его. Снова вернулся и спросил:
— Ты не куришь?
— Нет.
— Говорят, помогает. Закури. Вот я сейчас сверну тебе.
Вслед за ним пришел Бессонов.
— Это еще что такое? — возмутился он, увидев меня с огромной самокруткой в руках. — Сейчас же прекратите это безобразие!
— Что вам надо? — опросила я.
— Прекратите курить!
— С чего это?
— Приказ командира есть закон и обсуждению не подлежит. Пора бы вам знать это.
Я почувствовала, что могу ударить его.
— Вон отсюда! — заорала я, срываясь и уже не желая сдерживать бешенство, подступившее к горлу. — Вон!
Он не ожидал этого и стоял как вкопанный.
Потом сделал шаг назад, натолкнулся на косяк, в дверях сказал:
— Вы пойдете под суд! — И исчез.
Через полчаса кто-то постучал негромко, но уверенно. Вошел Щитов. Я со злостью уставилась на него, ожидая совершенно не нужного мне сейчас разговора о моем поведении. Он сел рядом.
— Плохо? — спросил тихо.
— Товарищ старший лейтенант, отпустите меня на фронт. Я не могу здесь. Поймите меня.
— Понимаю, Нина, — он впервые назвал меня по имени. — Я все понимаю. Попробуй ты меня понять. У меня нет сыновей. Сама видела — две дочки. Но это неважно. Когда у тебя будут дети, ты поймешь, что для родителей все одинаковы, что сын, что дочь. На мою долю, слава богу, не выпало такое испытание, которое досталось твоему отцу. Самое страшное, Нина, в жизни, что может случиться у человека, — это потеря ребенка. Брата жаль до безумия. Это я знаю по себе, у меня погиб брат, и тоже единственный. У меня тогда было страшное состояние, но пережил. А вот как бы я смог пережить, если бы на его месте оказалась моя Ида или Юлька — не представляю. Так ты послушай, к чему я клоню. Тебе сейчас, слов нет, очень трудно, но отцу твоему, поверь мне, труднее в десять раз. Ты рвешься на фронт. Ты была там и знаешь, что никто и ничто не сможет тебя гарантировать от пули. Ведь так? Так. Что тогда станет с твоим отцом? Ты думаешь об этом? Пожалей его. У него никого кроме тебя не осталось. И вряд ли ты захочешь, чтобы он ежеминутно мучился мыслью о тебе: жива ли ты, не ранена ли? Неужели ты такая жестокая?
Я молчала.
— Договоримся так: больше я ни разу не слышу от тебя слово «фронт». А сейчас, может быть, похлопотать, чтобы, в отпуск тебя отпустить домой ненадолго? Развеешься, отдохнешь.
Зачем? Я представила себе плачущих теток, наш осиротевший дом и сказала:
— Нет, не надо. Только переведите меня в смену Козлова. Я этого Бессонова ненавижу.
Щитов некоторое время сидел молча, потом сказал с привычной усмешкой в голосе:
— Знаете, Морозова, я почему-то ждал, что он попросит убрать вас от него.
Я удивленно посмотрела на командира. Я уже слышала от ребят, что Щитов не жалует Бессонова. Но сейчас не могла понять, что он хотел сказать. Лицо старшего лейтенанта было непроницаемо, и я растолковала его слова так, как это мне было выгодно.
— Хорошо, оставьте меня в смене Бессонова.
Теперь он взглянул на меня с любопытством. Уже в дверях бросил:
— А ругаться не надо. Некрасиво. Даже на фронте.
Снова остаюсь со своим горем одна. Оно наваливается на меня с новой силой, и я не знаю, куда бежать от него.
Наутро, не сомкнув за ночь глаз, пошла к Злодею. Он обрадованно засуетился, усадил меня. Но сегодня мы ни словом не упомянули о своих бедах. Просто сидели и изредка обменивались ничего не значащими словами, чувствуя, что между нами установился прочный мостик взаимопонимания.
С этого дня мы стали лучшими друзьями.
Злодей любил, когда я ему пересказывала книжки. Сам он почти ничего не читал. Слушал, затаив дыхание, и если раздавался звонок из радиорубки, свирепо сдвигал светлые брови и бормотал про себя ругательства.
Я ему пересказала «Человека-амфибию», «Голову профессора Доуэля», «Всадника без головы», «Морского волка». Для меня это было своеобразным обезболивающим. В это время я хоть ненадолго отвлекалась от своих мрачных мыслей.
Когда я рассказала ему об Ихтиандре, Злодей долго сидел молча, переживая услышанное.
— Плохо, когда человек один, — сказал он наконец. — Вот и ты бы сидела сейчас одна в своей землянке. А здесь, как на корабле. Мотор гудит.
— Совсем корабль. Ты — капитан. А я кто же?
— Боцман, — засмеялся Злодей.
Его звали Сашей, но я и в глаза продолжала называть Злодеем, и он никогда не сердился. Под суровой внешностью и напускной грубостью у этого парня было столько доброты, что ее хватило бы на десятерых.
Иногда, когда я спешила на вахту, он встречал меня на тропинке.
— Боцман, ты, я видел, сегодня стирала, принеси, я поглажу, делать-то все равно нечего, а ты лучше завтра лишний часок поспишь.
Теперь я все свободное время проводила в моторной. У нас, без всяких уговоров, была тема, которой мы не касались больше — это наша беда. Зато я могла без конца рассказывать ему о том, какие великолепные люди на фронте. Он немного обижался.
— А что, наш старлей плохой?
— Хороший. Но там все особое, не такое. Вот вчера Румянцев попросил у Витьки денег, а тот сказал, что у него нет. А я знаю, что есть.
— Потому что Румянцев не отдает…
— Вот-вот, а там все отдадут, последнее отдадут.
Злодей всегда и во всем соглашался со мной. Единственное, чего он не хотел или не мог понять, это моего стремления на фронт.
— Пусть мужики воюют, они для этого и рождены, а девчонкам не для чего этим заниматься. Тебе детей растить надо будет, а ты убивала.
— Во-первых, у меня не будет никаких детей. Во-вторых, я же не убийца, а боец. Все-таки в этом огромная разница. Одно дело убить человека, а другое — уничтожить гада.
— Не бабье это дело, — стоял на своем упрямый Злодей.
Но такие перепалки бывали у нас очень редко, и я не знаю, что бы делала, если бы не было его. рядом. Он как мог скрашивал мне существование.
А отношения наши с Бессоновым обострялись осе больше и больше.
— Скажи Щитову, он умный мужик, — советовал Злодей.
— Да? Я должна идти жаловаться? Дудки! Пусть Бессонов жалуется.
— Зачем тебе это, боцман?
— Надо.
Эти дни стояла особенная духота. Старшина, умевший незаметно подремать на вахте, принял излюбленную позу: забрал нос в руку и сделал вид, что он сосредоточился. Но я отлично видела, как слипаются у него ресницы. Несколько раз вздрогнув и открыв глаза, он, наконец, не выдержал, и голова его опустилась на грудь. Я убавила громкость. Мне очень хотелось, чтобы нас кто-нибудь вызвал.
Как по заказу минут через пять пошла радиограмма. Я приняла ее. Старшина спал, отрепетированно потирая нос рукой даже во сне и создавая таким образом видимость глубокой задумчивости.
Я отдала радиограмму дежурному и включила громкость. Минуты через две корреспондент начал требовать квитанцию, подтверждающую получение радиограммы. Старшина вздрогнул и проснулся. Он покосился на меня, но я сидела ссамым невинным видом.
— Вызывает кто-то, — сказал он. — Дежурный, дайте передатчик.
— Не трудитесь, — прервала я, когда он начал запрашивать повторение радиограммы. — Дайте квитанцию за номером двадцать три одиннадцать.
Он покраснел. Но не такой это был человек, чтобы беспрекословно дать наступить себе на мозоль.
— Я не уверен, что вы приняли правильно, хотя и следил за вами.
— Бросьте, старшина, вы просто-напросто спали.
После этого он ни разу не закрыл глаз на вахте.
В конце концов он все-таки вынужден был поставить меня на самостоятельную вахту.
— Будете работать на УКВ, там легче, — сказал он. — Но учитывая, что там намного меньше работы, я приказываю вам принимать сводку Совинформбюро.
Я вытаращила на него глаза, по вовремя удержала себя и ответила:
— Есть!
На нашей УКВ мы связь имели только с ближайшим рейдом. Надо было все-таки очень обозлиться, чтобы забыть, что я ничего не могу принять.
Ультракоротковолновая станция принимала и передавала только на расстоянии видимости, да и то если между нею и корреспондентом не стояло никаких преград вроде горы или даже высоких домов.
Радиостанция была расположена недалеко от моря, на чердаке полуразрушенного дома. Я приходила туда вечером и дежурила до утра.
На следующий день, встретив меня на камбузе, Бессонов осведомился:
— Где сводка?
— Не приняла.
— Как то есть не приняли?
— Прохлопала, наверное.
— Если вы еще раз прохлопаете, то я вас вообще сниму с вахты, — резко предупредил Бессонов.
Он, наверное, всю следующую ночь предвкушал встречу со мной. Утром очень ласково сказал:
— Ну, давайте, Морозова, сводочку.
— Какую сводочку? — удивилась я.
Его прорвало:
— Хватит, пойдемте к Щитову, я доложу ему, что снимаю вас с вахты. Идите в телефонистки, раз не справляетесь.
— Что же, — вздохнула я, — пошли к Щитову. Только ведь он вас не больно-то слушать станет. Этак вы из личных побуждений всех радистов разгоните.
— Личные побуждения? Сводка, которую с нетерпением ждут все, это личные побуждения? Много вы себе позволяете, Морозова!..
— Товарищ старший лейтенант, я требую отстранить Морозову от вахты! — с ходу заявил он Щитову.
— Это почему? — удивился тот.
Бессонов подробно изложил суть своей жалобы, забыв,
на мое счастье, упомянуть о том, что перевел меня на УКВ.
— В чем дело, Морозова? — нахмурился Щитов. — Почему вы не выполняете приказания?
— Не могу.
— Как это не можете?
— Я, товарищ старший лейтенант, вот уже вторую ночь прошу Москву подойти ко мне на расстояние видимости, а она — никак.
— Что вы городите?
Бессонов побледнел, он только теперь сообразил, какую глупую допустил ошибку.
— Я же на ультракоротковолновом варианте сижу, — пояснила я.
Ничего не понимая, Щитов перевел глаза с меня на Бессонова. Он, конечно, и мысли не допускал, что такой опытный радист, как старшина, может так наглупить.
— Вы что, Бессонов, спятили, что ли, в самом деле?
Лицо старшины покрылось красными пятнами.
— Да, — протянул он, — действительно… Я переутомился, чувствую последнее время себя плохо, просто ум за разум зашел. Но ведь могла она указать на мою ошибку.
— Приказ командира есть закон, — напомнила я.
— Вот что, — решительно заявил Бессонов. — Уберите ее из моей смены. Я с ней работать не могу. Пусть Козлов помучается с мое, он через неделю, может быть, с зуммера потребует сводки брать.
— Хорошо, — холодно сказал Щитов.