Петрушка Жмых сидел на койке в лазарете, свернув ножки калачом, и прихлебывал горячий душистый чай из глиняной кружки. Ему Лекарь велел в лазарете сидеть, он и сидел. И ушки держал топориком. Шутка ли — три койки в лазарете были заняты, и это при том, что отродья почти что не болеют. А тут сразу трое. Этот-то, новенький, утопленник-то… как его? Лей, что ли?.. Так он тоже из ихних оказался. Летун, навроде Тритона или Неты. Только измученный сильно. Худой такой — смотреть страшно. Он в этой лодке, видать, долго болтался. Вот, правда, Лекарь его потрогал, чаю своего необыкновенного дал, опять же, — он и оклемался. Ну, почти. Спит теперь. А Алиса, Снегурочка нежная, каждые пять минут в дверь заглядывает — вроде ей что-то надо у Лекаря спросить. Ну, Петрушку не проведешь. Петрушка видит, что ничего ей спросить не надо, ей просто новенький понравился.

Жмых тяжело вздохнул. Плохо, что и Умник это тоже видит. Или чует? — их не разберешь. А Умник и так не в себе — в стенку смотрит и бормочет что-то. Лекарь к нему и так, и этак, а он только глаза закрывает и отворачивается. Жалко Умника. И Тритона жалко: лежит как мертвый. Видать, что-то нехорошее делается на свете. Ну, не заразу же они подцепили, на самом деле?.. Нет, не к добру всё это, ох, не к добру. Корабельник вот тоже весь с лица спал. Орет на всех. А потому что ответственность у него, это же понимать надо. Он за них за всех отвечает, как все равно отец. Он же их и собирал, Рада еще давно Петрушке про это рассказала. Саму-то Раду дак прямо из костра на площади вынул, сжечь ее хотели. А она тогда совсем еще ребенок была, двенадцать лет… Нет, Петрушка понимает, что люди боятся. Конечно, забоишься тут, когда девчонка мало что красавица несусветная, так еще и под водой может жить, как русалка какая. Это же непорядок! Это же ужасть, что такое!.. Но все равно не надо бы так-то с ними… разобраться сперва надо бы. Может, они и не хотят ничего плохого, отродья эти.

Петрушка допил чай и лег, свернувшись в клубочек под теплым пледом.

Старики рассказывали, сначала-то, после Провала, этих отродий страсть сколько наплодилось. Каждый пятый младенец. Люди сначала думали — ангелы, мол, это, и поведут, мол, они народ к сияющему свету в Райские Сады. А потом разобрались, что ни к какому свету эти ангелы их вывести не могут, и вообще какие-то странные — летают себе, со зверями в пятнашки играют, птиц заставляют фокусы разные выделывать. Никакой пользы от них. А раз пользы нету, то должен быть вред, так старики говорят. А потом еще слухи пошли, будто отродья из людей любовь воруют — тогда-то, после Провала, народ сильно озверел, то и дело кого-нибудь убивали, селения жгли уцелевшие, соседи все время воевали промеж собой… Как будто помутнение в людях наступило. Ну и вот, прошел откуда-то слух, что это отродья виноваты. И порешили люди, что бесы они. Ну, и стали хорошеньких младенчиков сначала топить вместе с матерями — только некоторые не топли, вот как Рада, значит, — тогда решили, что надо жечь огнем. Многих, говорят, тогда пожгли. Ну, кое-кто спасся, конечно, но мало. Корабельник говорил, тогда Учителя появились — это старшие, значит, которые тогда и сами-то еще были дети почти. Корабельник-то, говорят, стал старшим годов в пятнадцать, наверное. Стали они замки старые, допровальные еще, в которых никто не жил, занимать, завесы эти свои вешать — глаза, стало быть, людям отводить, — и собирать туда маленьких отродий. С тех пор много лет прошло, отродья не сильно старятся, но все равно первых тех Учителей уже давно на свете нету. А замки стоят. Вот только отродий-то все меньше. Не рождаются у них детишки. Девушки-отродья, такие красивые, такие сахарные, рожать не могут. Разве что у обычных городских баб такое дите раз в десять лет появится, и, если поблизости Учитель есть, он его к себе тащит. Бывает, что баба-то, городская-то, так сильно свое отродье любит, что от всех его скрывает. Годами, бывает, прячет. Личико дрянью всякой мажет, волосья клочьями стрижет, одевает в грязный мешок — это чтобы, значит, красоту-то скрыть. А потом, глядишь, помрет баба, или люди дознаются — и все, конец детенышу. Если Учитель не успеет.

Некоторые, особо крепкие, бывает, и сами выживают. Вот Тритон, например, пять лет на старой верфи у океана жил. Люди-то там не ходят, там после Провала одни развалины, в песок ушедшие. А он, значит, жил. Прямо как Петрушка — тот тоже ведь один-одинешенек на всем белом свете. Но Петрушке полегче, конечно: он же не отродье, за ним никому охотиться в голову не придет. Еще и кусок хлеба когда сунут особо сердобольные тетки… А так-то, одному-то, ух — плохо, должно быть. Если бы Петрушка так-то, дак звереныш бы вырос, право слово. А Тритон ничего, веселый. Шалаши вот строить научил дурачка. Угощает всегда, если что вкусное у него есть. Они вообще добрые, отродья-то. Не жадные. А ведь, вроде, от гонений таких должны ого-го как людей ненавидеть. А они еще и лечат иногда. Петрушка сам видел, как Жюли в городе хроменькую Зоську к себе подозвала: пять лет девчонке, а с детьми ее играть не берут — бегать не может, одна ножка короче другой на целую пядь. Так Жюли ей свою маленькую руку на ножку-то положила, погладила, наклонилась, подула — и Зоська как пошла!.. Сначала чуть не грохнулась, с непривычки-то. А потом приноровилась, да бежать. И кричит: «Мама, мама, смотри!.. Я бегаю!»… Ну, Жюли, конечно, вмиг оттуда ускользнула: это дитё малое не поймет, откуда чудо, а взрослые-то сразу сообразят, кто это тут такими делами занимается.

Вообще-то, отродья помаленьку все лечить умеют. Не как Лекарь, конечно, тот чудеса эти поминутно, видать, творит, — а так, самую малость. Жюли потом говорила, что людей намного легче лечить, чем отродий. Какой-то там обмен у них, говорит, разный. Жюли пыталась объяснить, дак ведь Петрушка дурачок, где ему эти премудрости понять.

Жмых опять вздохнул и угнездился поудобнее.

Дурачок-то он, конечно, дурачок, но ведь и дурачку ясно: раз странные дела пошли — значит, смутные времена настают. Видать, Крысолов близко.

Хоть Жмых про это только подумал, вслух не сказал, а Умник дернулся на кровати, точно его этим… небесным лекстричеством прошибло. Петрушка поскорее рот двумя руками зажал и даже голову под подушку спрятал. А над головой — голос Корабельника, спокойный, но гром в нем погромыхивает, как будто где-то далеко-далеко гроза собирается.

— Близко, говоришь?.. — спросил — и отошел.

А Петрушка еще долго заснуть не мог, все ворочался и одеяло в ужасе несусветном на голову натягивал.