Замок окончательно проснулся и целенаправленной суетой напоминал теперь малонаселенный муравейник. Подорожник возился с настурциями — высаживал их из горшков в грунт. Люция кормила и гладила свою любимицу козу. Рада и Жюли собирали теплые вещи в спальне, укладывали в заплечные мешки — каждому по мешку, а Подорожнику два, — да еще ему, наверное, придется тащить Петрушку. Коротенькие ножки дурачка не позволят ему угнаться в пути за отродьями.

Петрушка виновато путался под ногами. Понятно ведь, что он для отродий одна сплошная обуза, а вот не бросают, с собой берут. И на корабль этот диковинный, про который столько разговоров, возьмут. Может, увидит дурачок далекие края! А может, и Райские Сады увидит — мало ли, вдруг отродья как раз туда и направляются? Жмых бы спросил, да боязно. Жюли бы ему, может, и сказала — добрая она, да Жюли занята, некогда ей. Можно бы у Неты спросить или у Лекаря, дак ведь Лекарь-то заперся в лазарете и Корабельника туда вызвал. Что-то у них там такое стряслось: как Нета вышла, так он сразу и заперся, а потом туда Корабельник промчался. У них-то, с Лекарем-то, как будто эта их… теле… телепатия, что ли? В общем, могут друг с другом молча разговаривать, и даже на расстоянии. Никак Петрушка в ум не возьмет, как такое возможно, но ведь это ж отродья, они и не такое умеют. Да только, видать, и на отродий нашелся мастак. Ух, не по себе дурачку, не по себе… Как-то все разладилось у них тут. Тритон вот улетел, а у Неты стали глаза какие-то потусторонние, и сдается Петрушке, что дело нечисто: вроде, все ее сторониться стали, как будто она чем заразным больная. Дак ведь не больная Нета, только бледная немножко. Жмых сначала думал, она потому такая стала, что тоскует сильно, по Тритону, значит. Ну, и из-за Птичьего Пастуха переживает, себя винит. Из-за него все переживают, — вон и воробьи все окна, глянь, обсели, в лазарет заглядывают, с голубями толкаются, а не шумят: понимают, что хозяин их захворал…

Думал, стало быть, Жмых, что Нета от переживаний сама не своя. А потом глядит — ээээ, девка, что-то, видать, с тобой еще стряслось. Петрушке-то со стороны видно, у кого какой загиб. Вон, у Подорожника загиб в сторону Рады. А Рада такая, что ей никто не нужен. А это для отродий, Петрушка уже понял, очень неправильно. Они ведь, отродья-то, только любовью живы. Если, значит, любовь, — тогда жизнь, значит. А нелюбовь — она у них все равно что смерть. Людям-то легче. Человеки, они не такие прямые, как отродья. У нас, у человеков-то, можно и так, и этак. Можно и без любви. Можно и как-нибудь так. Можно и серенькое, — серенькое тоже имеет право. Да и немарко. А отродья… они ведь как? Они ведь про любовь-то, вроде, и сами не очень понимают, все равно как люди. Но что-то у них там, внутри, есть, какой-то механизм, который их летать заставляет, с волками играть, с птицами, опять же, беседовать… Жмых, вон, видал, как Птичий Пастух-то, с птичками-то со своими… Коршун вот — он же злой, как собака. Он же клювом как долбанет, да когтями добавит. А Птичий Пастух его так нежно, нежно держит, и разговааааривает… прям сам как коршун, только красивый очень. И коршун-то, страшный этот, клювастый, гад такой, перед ним как цыпленок. Любовь потому что. Сильно, видать, Птичий Пастух этих своих птиц любит.

А Люцию взять? К ней же каждая пчелка льнет. Осы-убийцы, черные-то, — и те ее слушают. Злятся, гудят, а поделать ничего не могут. Любят ее, значит. А кошки бродячие? Это же страсть, а не зверь! Они, говорят, до Провала-то в домах жили, с людьми. Это кто же такую животину мог в доме держать? Набросится ведь ночью, кровь высосет, горло перегрызет!.. А Люция их не боится совсем. Целуууует!.. Тьфу, тьфу, ужас, тьфу!.. Дурачок аж передернулся от боязливого отвращения. Да, кошки. Да. Вот ведь чудеса какие любовь творит. И Алиса… Петрушка непроизвольно растянул рот до ушей. Алиса… Снегурочка нежная. Вон пошла, вон… Куда это она? В лазарет, что ли?.. Вот так поглядишь на нее — и можно подумать, будто она и любить-то не способна, заморозить разве что. А Петрушка чует, что корка это, навроде той, что в морозные ночи после оттепели поверх сугробов остается. Наст называется. А там, под коркой, может, тоже любовь. И так ее много, что Алиса не знает, как с ней и сладить, с этой любовью проклятой. Вот и швыряется молниями да снегом в кого попало. Один раз случайно угодила в дурачка, дак еле оклемался. Не знает, поди, сама, какая это сила, любовь-то…

Петрушка бочком подобрался поближе к двери в лазарет. Чего-то она там долго. К Умнику, что ли, пошла?.. А Лей-то, Лей в окошке мается, тоже на дверь лазарета глядит. Ревнует, значит. Жалко его. Тихий такой — кабы не смеялся иногда, Петрушка бы подумал, что совсем немтырь. И грустный очень. Ох, какой грустный. Как будто гложет его что-то, беднягу. Уй, дверь открывается! Петрушка прянул в сторонку, прижался в углу.

Выходят, выходят! Глянь!.. Корабельник — сам весь растерянный, как будто не понимает, что делается, Лекарь рядом с ним глазищами своими голубыми водит, волосья светлые аж дыбом стоят… а за ними Умник с Алисой. Снегурочка-то плачет, плачет, целует его, а он как будто немножко пьяный: улыбается и ничего, видать, не соображает. Но бездна из глаз ушла! Ушла, так меня и растак, бездна-то, Манга ее забери!.. Это как же это получилось, братцы? Неужто отпустил его Крысолов, не к ночи будь помянут?.. Вот она, любовь-то, вот она… а вы говорите!..

Петрушка Жмых, городской дурачок, сирота одинокая, стоял столбом, улыбался дурацкой своей улыбкой и грязным кулаком утирал слезы восторга с рябого некрасивого лица.