XV
— Случился конфуз, но дело прикрыл туз, — сказал Иван и придвинул выигрыш к себе. Снова стал тасовать. — Карты в колоду тасоваться, а банку по рукам рассеваться. Замётываю! Кто ставит? Перстенёк твой вместо денег — в трёх рублях... А ты на кругленький — на рубль... Ну, шишь-маришь. Ничего не говоришь? Не иду, а еду с последнего... Лахман, лах — твоё дело швах!.. Семь раз круг — на пять подруг. Прошёл, проехал, никого не задел, когда в трубу полетел. Деньги кладите на средину, при свидетелях...
Метать садился редко, но уж если садился, то очень скоро весь наполнялся весёлым холодком и твёрдой уверенностью, что нынче опять выиграет, потому что ему не важен сам этот выигрыш — сколько там денег! — его захватывала, затягивала, как воронка в быстрой реке, сама игра, сам её ход, в котором, конечно, было очень важно, какая к тебе идёт карта — везёт или не везёт, — но ещё важнее, намного важнее и интереснее было видеть, как всё разворачивается и какое у кого при каждом ходе настроение: даже самых скрытных, и тех что-нибудь да выдавало — губа ли дрогнет, рука, весь ли двинется или окаменеет, — и как почуял, кто чего боится, кто чего ждёт, что сбрасывает или вытягивает, — дальше уж только соображай, не зевай, да не останавливайся: тумань, забивай им головы дурацкой непрерывной болтовнёй-то, которая ведь не столько развлекала-веселила, сколько мешала-отвлекала, и каждый, понимая это, старался отгородиться от неё, не слушать, для чего, сам того не замечая, всё больше напрягался, злился, мрачнел, дурел. Многие и на людей-то переставали походить, и, кроме алчности и азарта, в них ничего больше не было, только алчное безумие, безумная алчность: выиграть, выиграть!
— Три вороны, три галки играли в три палки. Села ворона на берёзу, навалила два воза навозу, а галки для того летали на свалки. Вежливая птица, где ни попадя не валит. Замётываю!
Пожаловали ещё гости. Второй раз пожаловали, впервые с неделю назад были. Кряжистый, наглый, горластый поручик — щекастый, нос широкий, губы толстые. И рослый, грузный — тогда ещё не знал кто: лицо вроде груши, внизу шире, чем вверху, глазки маленькие, свинячьи. В первый раз их привёл магистратский подьячий. Офицер тогда как вошёл, так заорал, заглушая всех, чтоб дали водки, лучше калгановой — голосина был что иерихонская труба. Возмутился, что нет свободных курительных трубок: «Ещё надобно завесть! Скажите хозяину!» Почти пинками выгнали из-за стола двух игравших — мастерового и мелкого купчишку — и сели сами. И за столом — всё рывком, нагло, шумно. Молодцы уж хотели их маленько одёрнуть, но Иван, наблюдавший всё из соседнего покоя, велел погодить, узнать, кто такие. Приметил, что нагличать-то нагличают, особенно офицер, но тайком ко всему и ко всем приглядываются, оценивают. Вскоре молодцы донесли, что поручик этот из Ахтырского пехотного полка Димитрий Зуёк, дворянством род пожалован Петром Великим, а Груша — Иван уже прозвал так второго, — из калужских помещиков Андрей Семёнов сын Свинин.
«И глазки свинячьи!» Мелькнула мысль, что эту фамилию, и именно из калужских, уже слышал, но где, в какой связи, сразу не вспомнил. Да они и играли недолго и не по-крупному и скоро ушли.
И вот пожаловали вновь, уже без магистратского подьячего.
Вообще-то игорные сборища, игорные дома и заведения были строжайше запрещены. Играй себе в собственном дому с родными и друзьями сколько захочется, у самой государыни играли в карты ночи напролёт и на изрядные суммы. Все играли. Но специальные карточные и иные игорные заведения были запрещены, дабы народ народно не развращали и не разоряли. Наказание за их устройство полагалось вплоть до каторги. Но тайные игорные притоны всё равно, конечно, существовали — этим же болеют как пьянством. И Иван завёл вроде тайно, из великой будто бы собственной страсти к картам и зерни и ради друзей-знакомцев, страдающих тем же, в основном из приказных. Специально для них и завёл — так и говорил. Но с соизволения самого князя, конечно, для самых хитрых дел. Попадали то сюда, в бывшую блинную дьякона в глубине двора, лишь с поручительством и по договорённости, случайно никто не попадал, и каждый особое слово знал, чтоб впустили. Иные всякие тоже, конечно, бывали — купцы, заводчики, военные, мастеровые, но лишь достаточные, шушеры и голытьбы никакой, но в основном приказные канцеляристы из сенатских, магистратских, полицеймейстерских, консисторских, ратманских, из Сыскного, из разных коллегий всех чинов и званий — то есть народ самый что ни на есть продувной, скользкий и хапужистый, очень много знающий и способный делать то, что не в силах было делать никакое самое высокое начальство, включая Сенат и даже государыню. Были, были и среди них свои больные, безумные игроки, которые приходили только играть, но большинство всё же и тут обделывали всякие дела и делишки, встречались с кем нужно, сговаривались без лишних глаз и ушей о чём нужно, передавали малые передачи, и молодцам оставалось лишь внимательно глядеть и слушать, чтобы узнавать столько разного, сколько невозможно было узнать больше нигде. По два, по три человека дежурили каждый вечер и ночь в каждом покое, в том числе и такие тайные, которые были ведомы одному лишь Ивану, и все они наутро или тотчас же доносили ему о всём слышанном и виденном, и жизнь Москвы, явная и потаённая и самая-рассамая, была перед ним всякий день как на ладони — они же ворочали этой жизнью, эти приказные, купцы, заводчики, военные, консисторские. А многие из них были уже целиком и у него на крючках, уже заглотили, ибо любого приказного можно было купить — кого дешевле, кого дороже, но любого! — включая асессоров и обер-секретарей, и многих купцов и военных и прочих можно было купить, тем более когда человек срывался, проигрывал и его надо было выручить.
В соседнем покое играли в зернь три драгуна: капитан и сержанты. Вновь появившийся Зуёк обрадованно заорал:
— О-о-о! Свои! — и туда, знакомиться: лез на каждого широкой выпяченной грудью и, раскатисто порыкивая, кричал, кто он, какого полка и что он рад, что в такой компании есть военные, которые, конечно же, не чета этим, среди которых, поди, и стоящих мужиков-то нет, с настоящей силой, смелостью и настоящими х... — Ры! Ры! Ры! — рычал страшно довольный собой, весь багровый. Наскакивал, напирал, толкал драгун, обдавая перегаром. Всю игру порушил. Потом вырвал из рук зерньщика оловянный стакан с костяным кубиком и проорал капитану, что сейчас они сыграют вдвоём, но тот уже оправился от его нахрапа, рыка и крика и сказал, что они не доиграли, пусть погодит.
— Да мы скоро. Я знаешь как играю! Ты не видел, как я играю!
Но капитан отказался. Тогда поручик схватил его за рукав и силком потянул к столу выпить:
— Давай на дружбу!
А грузный товарищ его, Свинин, как пришёл, так молча, хмуро набил курительную трубку, тяжело сопя, широко расселся на лавке у стены напротив метавшего Ивана и курил с большим удовольствием и умением: медленно втягивал дым, медленно выпускал, прикрывал свинячьи глазки, блаженно поводил головой, будто важней и слаще занятия этого ничего на свете не было и ничто сейчас его не интересует и не касается. На игру ни разу вроде бы не взглянул, однако Иван следил за ним очень внимательно, ибо уже в тот, в первый их приход всё же вспомнил, что было связано с этой фамилией — Свинин. Предложил ему карту.
— Не-е-е. Я такой игрок, что с тобой останусь без порток, — сказал и противно скривил рот влево, что, видимо, изображало улыбку.
Иван объявил, что наигрался, пусть садится метать кто-нибудь другой. Среди его людей были два настоящих картёжника-шулера, делавшие с картами чудеса, — Хилый и Фрязин, но он разрешал им играть у себя только в самых нужных случаях. Сейчас Фрязин был тут: чернявый, остроносый, юркий-юркий, с быстрыми длиннопалыми руками — вправду очень похожий на фрязина. И он, конечно, спросил Ивана глазами: «Не сесть ли?» Иван отрицательно повёл головой, но показал взглядом, чтоб последил за Свининым.
А Свинин вдруг сказал:
— Мне, что ль, попробовать! — и, громко сопя, тяжело поднялся, вразвалку подошёл к столу.
— Валяй! — Иван уступил ему стул.
— Банк? Форо? Контру? Кто? — Свинин оглядел присутствующих.
Сели два купца — из хомутного и ножевого рядов, сенатский канцелярист и консисторский подьячий.
— Кто в банк шестым?
— Я! Я! Погодите! — загрохотало из другого покоя — как услышал-то! — и оттуда, всё и всех задевая, с рыком выскочил Зуёк. Уже без парика, всклокоченный, ещё багровей, чем был, в распахнутом кафтане, расстёгнутой рубахе, шпагу с перевязью держал в руке. С грохотом подвинул стул, плюхнулся, поставил шпагу у стола:
— Ры-ы-ы, поехали!
В другом покое был редкий гость — очень богатый заводчик Водилов, Семён Семёнов. Кого-то, видно, ждал, сидя в углу и равнодушно поглядывая на толпившихся у столов. Он никогда не играл, был в годах, сухой, всегда во всём тёмном, без украшений, парик влитой, точно собственные волосы, всегда спокойный, насмешливый. В молодости был послан царём Петром незадолго до кончины учиться в Англию, возвратившись, завёл в Москве ткацкую фабрику, ставшую очень большой и единственной в России, изготовлявшей штофы, грезеты и тафты лучше любых иноземных. Был пожалован дворянством, приглашался ко двору, и Иван полюбопытствовал, не видал ли он принцессу немецкую, привезённую в невесты наследнику Петру Фёдоровичу. Сказывали-де, что, приехав, сильно заболела, чуть не померла.
— Видал. Верно, болела, только глупость это, что от порчи, от перемены климата болела, ведь всего четырнадцать лет ей.
— Какова ж собой?
— Ныне больно худа. Одни глаза. Во, глаза! — Показал, какие большие у неё глаза. — Светло-голубые. Светло-голубые обычно, знаешь, на коровьи похожи, глупые, а у неё — острые да быстрые. И много молчит.
— Ну а наследник?
Водилов ухмыльнулся:
— Напротив — говорун. Говорун!..
Рокотали, шелестели, всплёскивались голоса, дробно постукивали бросаемые кости, потрескивали свечи, поскрипывали временами половицы. Вокруг играющих стеной стояли смотревшие и ждущие очереди. Было жарко, душно, вонюче, дымно: дым слоился над головами стоявших до потолка, и огни стенников колыхались в нём размытыми жёлтыми пятнами, как в тумане, ничего не освещая. В углах лежала полумгла. Они и разговаривали в такой полумгле, превращавшейся тенями ходивших мимо в полную колеблющуюся мглу. Даже шестисвечовые шандалы на столах, и те горели в тяжёлом спёртом воздухе всё тусклей и трескучей. Табачный дым ел глаза, саднил горло, забивал все иные густые запахи: солёных Арининых огурцов, пирожков, вина, водки, сильно напудренных париков, пота.
Водилов спросил, не знает ли Иван что-либо о великой шайке разбойников, объявившейся на Оке близ Переяславля-Рязанского, у которых, говорят, есть даже пушки и на которую хотят двинуть команду полковника Грекова.
— Как не слыхать, когда сбирается такая рать...
У картёжников возник шум, взорванный воплем Зуйка:
— Что-о-ооо! Что-о-ооо ты видел?! — И ещё сильней: — Как смеешь! Благородному человеку такие слова!!
Прорезался и отвечавший ему возбуждённый голос консисторского подьячего, но там галдели и другие, и что именно кричалось, разобрать было невозможно. Любопытствующие пошли туда, а возле Ивана появился Фрязин и, не глядя на него, шепнул:
— Мухлёж!
И показал глазами: поди туда!
Свинин как сидел за столом, так и сидел, противно скривив рот — изображал улыбку. А остальные мельтешили с другой стороны. Длинный бледный консисторский, высоко вскинув руку, чтобы все видели, махал какой-то картой, а орущий Зуёк, выпятив колесом грудь, наскакивал на него, подпрыгивал, стараясь вырвать эту карту. Теперь даже уши у него были багровые, ноздри раздуты, как у лошади, глаза вытаращил, но полный широкий купец из ножевого загораживал консисторского, отпихивал Зуйка плечом и тоже что то зло бормотал, а подьячий сипловато выкрикивал:
— Вот! Вот! Не было её! Не было! Ты подсунул! Вы заодно! Шельмуете!
— Шельмуем? Мы шельму-у-уем? Ах ты, пёс! Смерд вонючий! При-и-бью-ю-ю!
Зуёк зарычал, немыслимо разинув пасть, схватил стоявшую у стола шпагу, выдернул из ножен и выкинул вперёд. Все отпрянули, стали пятиться. Вскочил и Свинин, мигом, без всякого пыхтения вскочил и, набычившись, сжав кулаки, двинулся плечом к плечу с Зуйком на других:
— Я вам покажу, мать вашу е...
Никто и не уследил, как Иван оказался рядом с этим Зуйком, видели лишь короткий взмах руки, поручик ойкнул, шпага упала на пол, и Иван придавил её ногой.
— Не балуй! — сверкнул улыбкой. — Столько народу, а ты шпажкой балуешься, ну, зацепишь кого.
Зуёк держался за запястье, кривясь от боли, и на мгновение даже потерял дар речи, только всё сильнее надувался, багровел и пучил глаза, которые тоже сделались красными от лютой злобы. А Свинин полез рукой под кафтан, но Иван подмигнул ему и помахал, чтобы вынул руку то, не глупил.
— Ты! Ты!.. Посмел офицера! — захрипел наконец Зуёк и тут же опять в истошный крик: — Сыми! Сыми ногу со шпаги, тварь! Верни! Верни! Надругательство над шпагой! Над честью офицера!
— Остынь!
Но тот, обезумев, кинулся на Ивана с кулаками, но он опять упредил его, страшнейше саданув в низ живота, отчего Зуёк, хакнув, скорчился, ловя ртом воздух, потом взвыл, потом снова завопил:
— Ратуйте! Капитан! Выручай! Сержанты, офицера бьют!
Немного свободного пространства было только возле них, у стола, а дальше теснота, мельтешня, гудёж, в соседнем покое никого не осталось. Рослый капитан стоял близко, а сержанты выглядывали из-за голов, но ни один из них не двинулся.
— Капитан! Братцы-ы-ы!
Капитан отвернулся.
У Зуйка в горле заклокотало, захрипело, он замолк, закрутил головой, дико всех озирая. Набычившийся Свинин тоже люто озирался, всё громче сопя.
— Что было?
— Подменные карты у них. Как надо — этот подменял. Вот она другая, не из колоды. Этот знак давал, глаза закрывал, а этот менял. Я уследил.
— Врёшь, собака! — взвился опять Зуёк. — Псы! Псы!
— Это твоя карта! Сам подсунул! — проревел неожиданно Свинин. — Сам подсунул, писарское семя, чтоб других опозорить, проигрыш вернуть. За это знаешь что...
И шаг в сторону, да как хряснет консисторского по лицу. Тот отлетел, из носа брызнула кровь, на Свинина сбоку, отпихнув кого-то, прыгнул Шинкарка, свалил, а Зуёк тем временем, рыча и матерясь, опять ринулся на Ивана, тот подсек его по ногам, тоже свалили. Удары, крик, треск, возня, свечи метались, гасли, но через несколько мгновений всё и кончилось: обоих сваленных прижимали к полу Шинкарка, Волк и трое из гостей. Но Зуёк, прижатый к полу даже мордой, всё равно дёргался, извивался, пытаясь укусить державшего голову, и, матюгаясь, грозил перебить всех, что они ещё пожалеют и что «тебе, вору, конец! Будешь корчиться у меня на шпаге! Мразь! Тварь!» А распростёртый лицом вниз Свинин от полного бессилия только по-звериному свирепо хрипел. Иван приказал отвести его в лавку.
— Связанным. Чтоб охолонул. Деньги у него выньте. Сколь проиграли-то, сосчитайте! Вернём. А этого, — показал на Зуйка, — за сарай.
В углу его двора, за сараем был глухой закуток: стена сарая, высокий задний забор, стена дома и забор впереди от дома к сараю с крепкой калиткой — сажени три на четыре, не больше. У дьякона там лежали дрова и всякий тележно-санный лом, а Иван определил быть в этом закутке вытрезвиловке — кидали туда шибко пьяных. Освободили от лома и дров — и кидали. Летом там буйно росли лопухи, чистотел, одуванчики, лебеда, и пьяные дрыхли на них как на перинах, случалось по полсуток кряду. Но сейчас стояла глубокая осень, холодище, была ночь, правда, лунная, всё видно, и Иван пошёл туда чуть ли не через час и ещё за калиткой услышал, как Зуёк там мечется из угла в угол и стучит зубами — в одном ведь кафтане заперли.
— Охолонул? — поинтересовался Иван, держа в правой руке его шпагу, а в левой ножны с перевязью.
Тот зарычал, вскинув вверх сжатые кулаки. Готов был разорвать, но боялся шпаги.
— Пшел вон, вор! Вор! Конец! Конец тебе! Убью-ю-ю! И притону твоему конец!
Задёргался, закружился как бешеный.
— Будешь лаяться?
— У-у-уйди-и-и, вор! У-у-убью-ю-ю!
И, выпучив безумные глаза, пошёл на поднятую шпагу.
Иван толкнул ногой сзади калитку, и мимо него проскочили Бельки. Теперь они защищали его ещё лютей, чем Арину. Прошептал:
— Ату!
И Зуёк был атакован сразу спереди и сзади: спереди псом, сзади гусем.
Поручик отскочил, закрутился, но они, подстрекаемые Каином, крутились ловчее, быстрее и кусали, клевали всё злее, всё больнее за ляжки, за икры. Тот уж прижался спиной к забору и, взвизгивая, сучил ногами, вскидывал их, а Бельки прыгали с боков, рвали полы кафтана, штаны. Тот пронзительно завыл, вовсе обезумев.
— Будя! Будя! — Отворив калитку, Иван велел Белькам идти.
Искусанный, исклёванный Зуёк обессиленно опустился у забора на землю, глядел ошалело, затравленно и больше не ругался, лишь громко, с клёкотом дышал.
— Ты Свинину друг? — спокойно спросил Иван.
Тот ничего не понимал.
— Свинину; друг, спрашиваю? — совсем добрым голосом переспросил Иван.
— Ну!
— Хороший друг?
— Ну!
— Во всех делах с ним заедино?
— Врёшь! Не было подменных карт, это...
— Я не про то. Я про шайку свининскую из евонных крестьян, что он посылает грабить по калужским дорогам.
У Зуйка глаза полезли из орбит и рот открылся, и он медленно, медленно пополз спиной по забору вверх — поднялся.
— Скажешь, не ведаешь?
Тот помотал головой.
— И на дыбе скажешь, что не ведал и не ведаешь, что те крестьяне всю добычу ему приносят. И что с картишками у вас уже тоже было — сказать где? Прямо счас, что ль, на дыбу-то или погодить, дать тебе подумать?
Тот опять мотал головой, глядя на Ивана уже так, словно в лунном свете перед ним был не он, а сам сверкающий белыми зубами чёрт.
— Ты это... Ты... чево?!
— А ты чего... орал?
Вложил шпагу в ножны и протянул Зуйку:
— Ладно. Ступай пока! Думай! Вроде ничего не было. И Свинину ни звука. Понял?
Тот согласно закивал.