1598-м, в год своего воцарения, Борис Годунов повелел отлить для Московского Кремля Большой Успенский колокол, что и было исполнено неведомым русским мастером уже через год, в 1599-м. Вес его составлял тысячу восемьдесят шесть пудов.
Колокол подняли на специально для этой цели сооружённую деревянную башню. Чтобы раскачать язык великана, требовалось более двадцати человек. Этот колокол, вместе с десятками других поменьше, служил почти до середины следующего столетия, но в один из пожаров в Кремле деревянная башня загорелась, колокол упал и разбился.
Царём тогда был уже Алексей Михайлович, и в 1654 году он повелел, используя остатки старого, отлить новый Успенский колокол ещё большего размера и веса. Дело делали мастер Данила Данилов с сыном Емельяном. Для этого колокола возле колокольни Ивана Великого тоже соорудили деревянную звонницу, подняли его туда, но при первом же сильном ударе он раскололся. И тогда объявился двадцатилетний литейщик Санька Григорьев и вызвался всего за десять месяцев перелить разбившийся, сделав Успенский ещё больше и краше. И сделал.
Весил его колокол почти двадцать тысяч пудов, а кованый язык был в двести пятьдесят пудов. Его тоже подняли на деревянную звонницу, и он потрясал всех голосом неслыханной мощи и глубины, слышимым за многие версты вокруг Москвы. Но в следующем, 1656 году державшие его балки неведомо отчего вдруг обломились, и он, разворотив звонницу, рухнул наземь. Но не разбился, лежал целый. Его решили поднимать уже прямо на колокольню Ивана Великого, но сделали это почему-то лишь через восемнадцать лет. И с высоты Большой Успенский зазвучал уже совсем ошеломляюще, зачиная все великие московские благовесты, ведя за собой тысячеголосую колокольную музыку всех сорока сороков, как бы даже держа её на себе и завершая своим исполинским бесконечным распевом, который, казалось, не затухал, а лишь укатывался, уплывал за Москвой в великие русские дали.
Они были под стать друг другу по мощи, по беспредельности и затаённой красоте своей — земля наша и этот колокол.
Только тогда мало кто понимал это; чувствовали какое-то глубокое родство — и всё. И ещё меньше ведали на Руси, что ничего равного сему колоколу нет в целом свете.
Пришёл год 1701-й. Царствовал Пётр Первый. Петербург ещё не был заложен. Пётр жил в Москве в основном в своём Преображенском. А в Кремле девятнадцатого июня случился очередной страшный пожар, уничтоживший все до единой деревянной постройки, коих было очень много, и всё деревянное внутри всех каменных соборов, дворцов, палат, башен и прочего, в том числе и в звоннице колокольни Ивана Великого. Вместе с несколькими другими колоколами Большой Успенский упал и разбился на множество кусков. То есть прожил всего сорок шесть лет, из коих благовестил лишь двадцать восемь.
Петру было не до колоколов. Его ближайшим преемникам тоже. А вот Анна Иоанновна всего через полгода после воцарения июня в 26 день 1730 года уже подписала указ, где сказано: «Мы, ревнуя изволению предков наших, указали тот колокол перелить вновь с пополнением, чтобы в нём в отделке было десять тысяч пуд».
Видно, она помнила, как девочкой в Измайлове замирала и млела от восторга, когда в Кремле ударяли в Большой Успенский.
Проект и исполнение перепоручили Ивану Фёдорову сыну Моторину, состоявшему на службе в Московской канцелярии артиллерии и фортификации.
Отец его тоже был литейщик и имел небольшую мастерскую, а Иван владел в Пушкарской слободе Земляного города уже крупным литейным заводом, лил по петровским заказам пушки, лил много средних и больших колоколов, в том числе три для Кремля: Воскресенский, Великопостный и Набатный.
А вообще-то в Кремле были колокола Медведь и Лебедь, звук которого напоминал лебединый крик, были Корсунские зазвонные, Широкий, Новгородский, Немчин, Глухой, Ростовский, Успенский, Реут, Вседневный. Имена крупным колоколам давали потому, что каждый из них был не только главным, ведущим в каком-то оркестре сотен меньших колоколов, не только делал звучание этого оркестра мощнее, глубже и богаче, — каждый был ещё и совершенно неповторим по голосу — ибо отлить два похожих по звучанию больших колокола просто невозможно, их просто не бывает, так как дли каждого готовится своя форма, которую нельзя использовать вторично, в дело идёт разная бронза, разное олово и серебро для смесей и добавок, и каждый мастер отмеряет их по своему чутью и усмотрению, и режим плавки играет огромное значение, и само литье, и фигура и толщина стенок колокола, и какой в нём язык — составных несметное множество, и все они влияют на его звучание.
Голоса моторинских колоколов были редкой силы и красоты, бередили души, грели, куда-то звали.
Ивану Фёдорову Моторину уже перевалило за шестьдесят, когда начал эту работу-то, и он уж давно делал всё вместе с сыном Михаилом. Проект у них был готов и одобрен в тридцать первом, и не их вина, а высших властей, что к реализации его подошли лишь к концу тридцать четвёртого.
Место для отливки в Кремле нашли во внутреннем дворе между Чудовым монастырём и колокольней Ивана Великого. Для установки формы вырыли яму глубиною десять метров. Наверху её ширина составляла тоже десять метров. Стены ямы укрепили дубовым срубом и выложили кирпичом. В дно вогнали двенадцать толстенных дубовых свай, на которые положили железную решётку, на этой решётке возводили глиняный болван, определявший внутренний объем колокола. Потом, после просушки и соответствующей обработки, на болване, тоже из соответствующей глины, изготавливалась сама форма будущего колокола со всеми украшениями, надписями и прочим. Иван и Михайла Моторины задумали их такими интересными и сложными, что сами исполнять не захотели, пригласили для этого искуснейшего мастера «пьедестального дела», а по-нынешнему — скульптора Фёдора Медведева с помощниками Василием Кобелевым и тремя Петрами — Кохтевым, Галкиным и Серебряковым.
Над этой литейной ямой были построены специальные конструкции для подъёма и опускания материалов и всего, что связано с формой. А обочь ямы четыре кирпичные печи для плавки и многочисленные, временные конечно, строения для разных мастерских, хранения материалов и инструментов, отдыха.
Когда изготовление формы со всеми её украшениями закончили, просушили, потом там же в яме хитрейшим манером обожгли, приступили к изготовлению глиняного же кожуха — покрывали им готовую форму, которая вся до мельчайшей чёрточки отпечатывалась с его внутренней стороны. Затем этот кожух тоже сушили, тоже хитро обжигали — не забывайте, каких огромных размеров всё это было! — затем отделяли сей кожух от формы и осторожненько поднимали вверх — глиняный же! И держали на весу. И форму отделяли от болвана и тоже поднимали вверх и отодвигали в сторону, она была уже не нужна.
«...а как подымется, а тело выберется, — докладывал Иван Моторин начальству, — то уже медлить литьём никак не можно, дабы какой сырости от того медления не возымелось».
Ноября в двадцать шестой день 1734 года в четыре часа пополудни Моторины затопили все плавильные печи, в которых находилось пять тысяч семьсот двадцать три пуда и четыре фунта меди — обломков старого Большого колокола. В двенадцатом часу следующего дня медь начала плавиться, и в печи добавили ещё тысячу двести семьдесят шесть пудов тридцать семь фунтов, потом ещё четыре тысячи пудов красной меди и двести пудов олова, но двадцать восьмого в одиннадцать часов пополудни в двух не чах «поднялись поды и медь пошла под печи».
Авария произошла не одна, а несколько подряд, да со взрывом.
Печи стали переделывать, остальное ремонтировать. Новую плавку назначили на осень тридцать пятого, но перед самым завершением работ Иван Моторин неожиданно захворал и девятнадцатого августа скончался. Теперь всё легло на одного Михаила, у которого, конечно, были помощники.
В ночь с двадцать третьего на двадцать четвёртое ноября Михаил приказал зажечь все четыре печи. Вокруг них и рабочих построек на всё время плавки и литья были расставлены четыреста человек с пожарными трубами. Вообще же в этой сложнейшей и сверхнапряжённой работе почти двое суток непрерывно участвовали более двух тысяч человек, не считая сотен охранявших площадку солдат и огромной толпы любопытствующих всех чинов и званий за спинами этих солдат.
В печи загрузили четырнадцать тысяч двести двенадцать пудов двадцать семь фунтов бронзы. Плавка длилась тридцать шесть часов, и в половине второго пополудни двадцать пятого ноября начался выпуск металла в форму, а через час двенадцать минут всё было завершено — колокол был отлит.
Несколько дней всё остывало. Потом разобрали забутовку вокруг кожуха. Затем разобрали кожух, и открылась чёрная корявая поверхность самого колокола с горбылями пригорелой глины.
Когда же колокол был от всего освобождён, над ямой соорудили высокий деревянный шатёр, чтобы в яму попало как можно больше дневного света, а вокруг самого колокола устроили леса; ведь его высота составляла шесть метров шестьдесят сантиметров, а вес был двенадцать тысяч триста двадцать семь пудов девятнадцать фунтов. И за него взялись чеканщики. Весь 1736 год стучали в яме их молотки с утра до вечера, а случалось, и ночами при свете факелов и сальных плошек.
Пускать в яму посторонних было, конечно, не велено, но кто мог удержать, скажем, какого-нибудь любопытствующего вельможу, сановника, князя, графа, или военного, или купчину-заводчика, сующего охране рублёвики и полтины, или родственников и друзей тех же литейщиков, чеканщиков, плотников, каменщиков, возчиков и всех прочих, кто так или иначе был причастен к деланию этого колокола. Любопытствующие шли непрерывной чередой по скрипучим лестницам, спускавшимся в яму, и с каждым днём этих любопытствующих становилось всё больше и больше, ибо все видели диво, которого до той поры никогда не видывали, и, конечно же, рассказывали всем, кому доводилось, о своих впечатлениях, увлекая всё новых и новых людей, жаждущих тоже лицезреть необыкновенный колокол, который с чьего-то точного словца все уже в тридцать шестом стали звать только Царь-колокол.
Царь-колокол!
В самом деле, помимо неслыханной величины, он был ещё ведь и сказочно изукрашен: по верху шли великолепные поясные изображения Спасителя, Божьей Матери, Иоанна Предтечи, святого апостола Петра и святой Анны-пророчицы, ниже во весь рост в полном парадном царском облачении были рельефно изображены царь Алексей Михайлович и императрица Анна Иоанновна, а меж ними в богатейших узорах на красивых щитах-картушах в двух пространных надписях рассказывалась история колокола до 1733 года, а уже по краю его под фигурой Анны Иоанновны в круглом медальоне было вписано некрупно, что «лил сей колокол российский мастер Иван Фёдоров сын Моторин с сыном своим Михаилом Моториным».
К маю 1737 года колокол уже дивно сиял, переливался и поблескивал даже в яме, совсем без солнца, так любовно и тщательно был отделан. Чеканщикам оставалось доделать самую малость, и Москва уже вовсю обсуждала, как его будут поднимать: по проекту ли самого Михайлы Моторина, или как предложил отставной солдат Тимофей Хитров, или как крестьянин Леонтий Шамшуренков. Москва, как всегда, всё знала. Как знала уже и что это действительно Царь-колокол, всем колоколам в мире Царь, ибо в Китае, например, самые великие колокола не более трёх тысяч пудов, а в Европе и того меньше — самый крупный в Кёльнском соборе в тысячу шестьсот пудов, в Риме и Париже самые большие по восемьсот. Москва уже гордилась своим Царь колоколом, уже показывала его приезжающим.
Из Успенского собора как раз пошёл народ от обедни, и многие увидели, как у Чудова монастыря над одной из крыш взметнулось пламя. Там было несколько изб кремлёвских служителей — это по краю ската к Москве-реке. Потом говорили, что будто бы от копеечной свечки, зажжённой к обедне какой-то жёнкою Марьей Михайловой перед образом святой Пятидесятницы, всё занялось.
Многие, конечно, ринулись туда. Через считанные мгновения и телеги с пожарными трубами загремели, и бочки с водой, бежали и с лестницами, с баграми, с топорами, солдаты выстраивали оцепление. Пожарная служба в Кремле была отлажена.
А день стоял тёплый, тихий, полный набиравших силу майских ароматов, — двадцать девятое мая. В кремлёвских и московских дворах и садах на яблонях кое-где ещё держался цвет, он был очень буйный в тот год.
И вдруг из Замоскворечья налетел неожиданный ветер. Засвистел, закрутил, пламя вмиг охватило крышу у Чудова монастыря целиком, тут же оказалось на соседней и на стенах — и загудело, заревело, страшно затрещало, и бешеный, немыслимый, длинно-длинноязыкатый огонь пошёл пожирать одно строение за другим, и заборы, и деревья, и всё иное, что было на его пути, не подпуская к себе мечущихся, орущих, швыряющих в него воду людей — так он был огромен, силён, свиреп и неудержим. «Руби! Вали! К яме не пу-пу-ща-ай-й! Бра-а-ат-цы-ы-ы!.. Лей! Лей! К я-а-ме-е-е не пу-у-у-ща-а-ай-й!» Только это вопили среди тушивших и просто глазевших, которых с каждой минутой становилось всё больше и больше — набегали из города. Но отсечь яму от огня не удалось, не успели; адский, люто ревущий огненный вал уже пожирал одну мастерскую за другой, и склады, и литейный сарай — всё, всё подряд с невероятной, жуткой скоростью и жутким рёвом, треском, стрельбой и взрывами, разбрасывающими вверх и во все стороны страшные, брызжущие огнём крутящиеся головешки, какие-то куски чего-то и даже целые доски и жерди, которые летели и в шарахающихся, визжащих, нечеловечески завывающих от боли людей.
С одной стороны тушившие всё же очистили яму от всего деревянного и лишнего и старались не пустить туда огонь: туда неслись бочки с водой, оттуда к Москве-реке протянулись две длиннющие цепочки из сотен людей, поднимавших в вёдрах воду снизу на холм. И были ещё несколько таких же, змеившихся по кремлёвскому склону в Чудов монастырь, за Теремной дворец — там тоже загорелось. Дым затянул полнеба, скрыл солнце, хорошо ещё, бешеный ветер сносил дым, иначе многие бы задохнулись. Ведь тушили и помогали тушить уже не сотни, а тысячи; с баграми, пожарными трубами, лестницами, ломами, многие полуголые, оборванные, в крови, в ранах, обожжённые, мокрые с головы до пят, в чёрных разводах копоти, которая летела точно густые снежные хлопья. И бочек с водой были, наверное, сотни, они мешали друг другу, сшибались, сцеплялись; перепуганные, задыхающиеся дымом, опаляемые немыслимым дымом лошади храпели, рвались из упряжи, ломали оглобли, падали. Но удержать огненный вал всё равно не удалось, он обрушился и на огромные штабеля бруса и брёвен, уже припасённых у края ямы для сооружения подъёмных конструкций. Брус и брёвна были отменные, хорошо выдержанные — вспыхнули, взялись так, что жёлто-красный столб огня взметнулся чуть ли не под самые купола Ивана Великого. Ещё бы маленько, мог бы даже лизнуть их, обжечь — так извивался. Пол-Москвы видело этот столб. А через несколько мгновений полыхавшие штабеля бруса и брёвен поползли, потекли грохочущей, стреляющей огненной рекой к яме, к тоже уже пылавшему большому деревянному шатру, и вскоре они разом, с немыслимым треском, скрежетом и грохотом рухнули вниз, на колокол, и там как адский огненный котёл заклокотал, закипел, швыряя вверх раскалённые добела, крутящиеся, пляшущие языки пламени высотой в несколько человеческих ростов. Геенна огненная образовалась, вокруг которой от безумного жара даже голая, затоптанная до каменности земля стекалась, дымилась и жгла ноги через подошвы. Люди отступали, пятились и пятились, ибо даже в десяти — пятнадцати саженях от этого пекла невозможно было устоять и минуту: опаляло лица, руки, сжигало брови, бороды. Было уже полным-полно сильно обожжённых, стонущих, врачуемых в отдалениях примочками, маслами и солёными растворами.
Люди не в силах были ничего сделать. Тысячи больших, сильных, смелых, осатаневших, озверевших or своего бессилия мужиков и баб ничего не могли сделать Могли только скрежетать зубами да матюгаться. Нет, нет, были, были, конечно, и вовсе взлютовавшие и бесшабашные, которые напяливали на себя прииск иные кем-то рваные тулупы и треухи, армяки и тому подобное, орали, чтоб их окатили водой, и, пригнувшись, кидались с вёдрами, с баграми и топорами в сам огонь, что-то там мельтешили, выскакивали назад полыхающими факелами, катались по земле, на них лили и лили воду, а некоторых и уносили уже еле живых с вспухшими страшными бело-жёлтыми волдырями лицами и руками. Только это ничего не меняло. Огонь охватил уже весь Кремль, всё деревянное и не деревянное в нём. Он будто был живой, он буйствовал, зная, что человечки ему не помеха, ничего не сделают, он был тысячеголовый, огнедышащий, всепожирающий, всеиспепеляющий, он пёр и пёр и стал стихать, лишь когда упал ветер — поздним вечером Но никто не видел, не замечал, что уже поздний вечер, потому что чем меньше становилось огня, тем больше было дыму, и люди продолжали тушить то, что ещё можно было тушить, уже в сплошной густой клубящейся мге, раздирающей глотки, разъедающей глаза. Вес; не прерывно плакали, различая уже только тени друг друга. Но цепочки от Москвы-реки всё работали. Задыхающиеся, перхающие, храпящие лошади всё везли и везли бочки, и люди всё лили и лили воду туда, куда нужно и что они могли в этой немыслимой мге рассмотреть, и больше всего, конечно, в яму с колоколом, и оттуда долго-долго валил густой пар, сначала с рычаще-свистящим шипением, а потом и без.
А через несколько дней, когда всё улеглось и остыло и стали разгребать огромные жуткие пепелища и опустились в чёрное месиво чёрной ямы с Царь-колоколом, повытаскали оттуда всё горелое и малость его поочистили — увидели, что снизу у него откололся огромный кусок.
Михайла Моторин сразу всё понял: адский огонь раскалил его, а вода, которую бесконечно лили в яму, резко охладила металл, и он раскололся.
Царь-колокол был... и его не было.