I

После Покрова, когда первый снег очистительной простынёй накрыл омертвелую землю, ко мне в Тульму неожиданно примчался Вячеслав Счастливов. Оказывается, накануне он получил моё письмо, в котором я вскользь, но язвительно изобразил свои приключения в Гольцах. Но главное теперь заключалось в другом: я отказался писать о 760-летии батыева погрома Руси. Особенно его задела моя ирония по поводу того, а следует ли вообще в стотысячный раз воспевать самоубийственный героизм дружины князя Игоря Ингваревича и подобный подвиг отряда Евпатия Коловрата? Свой отказ я мотивировал тем, что не созрел ещё для осмысления как давней, так и нынешней русской трагедии.

Однако взамен я предлагал ему перепечатать в «Звоннице» произведения той эпохи, того же XIII века, кстати, неповторимую по глубине печали, по высоте духа — «Повесть о погибели Рязани», сопроводив её высказываниями исторических деятелей, а также восприятием тех давних событий современниками. Сам соглашался написать эссе, где намеревался подчеркнуть следующее: надо знать, помнить, удерживать и строить Отечество — воочию ощущать врагов, с предельной заботливостью готовиться к защите.

Кроме того, я напомнил, что хан Батый, завоеватель, безусловно, величайший — жестоко-мудрый, целе-устремлённый, сумев объединить четырнадцать орд — несметное войско по тем временам, потратил почти пять лет на свирепое уничтожение непокорных русичей, чтобы в дальнейшем завоевать всю Европу — до скалистых берегов Атлантики, и только смерть великого хана Октая в столице империи на Амуре остановила его безудержный натиск на наших вечных недоброжелателей и соперников. Об этом тоже важно помнить — и нам, и им!

Вячеслав Счастливов, натура стремительная на поступки и решения, сначала напрочь отрицал и моё предложение, и моё видение батыева нашествия; высказал немало неприятных, несправедливых и даже оскорбительных слов, но когда наконец мне удалось заставить его задуматься, загорелся пламенем неудержимым, завосторгался. Ах, эти поэты!.. Тут же принялся изображать газетный разворот, намечать имена, картинно расписывать художественное оформление и даже уверять, что издаст эту «творческую находку» иллюстрированным буклетом — «как катехизис борьбы»!

Нет, нелегко общаться с поэтами. Однако их бурный восторг очищает душу от собственных мрачных раздумий, словно свежий ветер разгоняет хмарные тучи, открывая небесные колодези для живительного света, — для надежды и веры.

Довольные друг другом, мы сели, как говориться, пить чай, тем более, Слава Счастливов не преминул прихватить с собой фирменную сулейку «Руси Рязанской»! Разговор наш принял необязательный и случайный характер и только в конце застолья (уже настоящего чая-пития) он неожиданно спросил:

— Слушай, ты ведь хорошо знал Силкина? Говорят, он был пройдошистый, грязный деляга, да?

— Постой, почему «был»? — насторожился я.

— Ну как же! Ты разве не знаешь? Не то он застрелился, не то его застрелили. Пишут, правда, несчастный случай. Но я убеждён — умело подстроенное убийство. Что-нибудь местные мафиози не поделили, как думаешь?

— Послушай, Вячеслав, а можно по порядку? — разволновался я.

За обещанный мной Ордыбьеву «мешок разоблачений», естественно, я не брался. Это была метафора, с одной лишь целью — припугнуть его. Но он, похоже, перепугался не на шутку, а смертельно — да, для Силкина… Выходит, в смерти «графа» есть и доля моей вины?.. Однако у меня и в мыслях подобного не было. Кроме того, мне не вполне ведомы нравы новых господ — слишком уж скоры они на расправы даже среди своих верных подручных.

Должен сказать сразу, что по возвращении из Гольцов я было взялся за изобличительную статью, но она не то что не получалась, а вообще не двигалась, — потому что не мог я хоть малешко подставить несчастных Базлыковых: никогда бы себе этого не простил! Поэтому решил вернуться к своей неоконченной повести, чтобы само собой забылось всё случившееся в Новых Гольцах. Честно признаюсь, я не видел реальных путей разоблачения Ордыбьева, как и выхода из тупиковой ситуации с Базлыковыми. Это угнетало, и я чувствовал своё полное бессилие. А вот «претендент на царство», ханский потомок Орду-Ордыбьев поступил по-злодейски стремительно, по извечному принципу: нет человека — нет проблем…

Я прямо-таки уничижительно попросил Счастливова:

— Пожалуйста, Слава, расскажи всё в подробностях.

— Да, знаешь, тёмная история, а главное жутковатая. Говорят, Ордыбьев причастен. Ты наверняка в этом не сомневаешься?

— Ты даже не представляешь, друг мой, насколько не сомневаюсь, — чуть-чуть приоткрылся я. — Но, пожалуйста, по порядку.

Но Слава Счастливов не обратил никакого внимания на мою просьбу. Он вообще плохо умел слушать собеседников, особенно если увлекался собственными домыслами.

— Поверь, это убийство! — воскликнул он — Точно! Точно!

— Разве доказано?

— Нет, но я абсолютно уверен. Понимаешь, этот лукавый татарин так соболезнует, будто отца родного потерял. Это-то и выдаёт! Соображаешь? Я интуитивно чувствую. Убийство! Убийство!.. Не сомневайся!

— Постой, — перебил я, — где соболезнует?

— Ах да! Я же забыл, что ты газеты не получаешь. Живёшь здесь, как в берлоге, нет, хуже! — ему понравилось сравнение, и он засмеялся. — Так вот: во всех позавчерашних газетах некрологи. Вернее, информация о трагедии в Гольцах. Но я не верю в трагедию. Это точно убийство! Надеюсь, ты не станешь жалеть этого мафиози? Кстати, я, кажется, одну газетку прихватил, — вспомнил он. — Заметь, специально для тебя! Ты ведь его всё-таки знал, да?..

Он достал из плоской сумки, напоминающей военный планшет (у поэтов всё должно быть эпатажным, мол, живём, как на войне!), солидную и уравновешенную «Приокскую новь».

— На, дружище, читай! И соображай! На последней странице. Так и называется: «Трагедия в Гольцах». Ты представляешь, — не прерывал он своё словесное извержение, — этот Семён Иванович Силкин недавно превратился в графа! Чес… кажется, граф Силкин-Чесняков. Надо же, Чесняков! А сам — прохвост! Говорят, ворюга из ворюг! Так вот, представляешь, в «Утре Рязани» заголовочек: «Погиб новоявленный граф»! Ваше сиятельство! Ха-ха… — смеялся он. — Нет, ты подумай, до чего мы дожили — сиятельства объявились! Скоро и царя-батюшку, его величество, возвернут!..

Я уже не слушал Вячеслава, читая сенсационное сообщение:

«Трагедия случилась во время утиной охоты недалеко от села Гольцы. Погиб от случайного выстрела бывший начальник Городецкой нефтебазы, а ныне заместитель генерального директора концерна „ОРД“ С. И. Силкин. В последнее время он предпочитал именовать себя графом Чесенковым-Силкиным, обнаружив в архивах Санкт-Петербурга документальные свидетельства того, что является потомком внебрачного сына князя С. М. Голицына.

Самопроизвольный выстрел случился, когда Чесенков-Силкин через дуло заряжал старинный пистолет. Пуля попала ему в межглазье. Он скончался, не приходя в сознание.

Генеральный директор концерна „ОРД“ М. А. Ордыбьев глубоко переживает нелепую трагедию.

Несчастный случай на утиной охоте имел жуткое продолжение. Взбесившиеся доги, к которым питал слабость С. И. Силкин, оказавшись без присмотра, в сумерках напали на охранника штаб-квартиры „ОРД“ в Гольцах Шамиля Джусаева и чуть было не разорвали его в клочья. Он в тяжёлом состоянии доставлен в больницу, а егеря охотхозяйства Родион Малов и Роман Юсов отправились в окрестные леса, чтобы выследить и пристрелить взбесившихся псов. По последним сведениям, они это сделали».

— Ну, что скажешь? Убийство или несчастный случай? — наскакивал Счастливов.

— Обыкновенная расправа, — ответил я твёрдо. А самому вновь и вновь вспомнилось, как Ордыбьев оговорился: «Пупыря придётся убрать». Вот и убрали… Одного или всю троицу?…

— Ну, так как: убийство? — не отвязывался поэт.

— Думаю, что «да», — мрачно подтвердил я.

II

Стремительный Счастливов, как налетел нежданно, так и умчался, заявив, что ему обязательно надо повстречаться с главой Городецкой администрации, конечно, побывать в районной библиотеке, а также завернуть в Гольцы. «Зачем?» — удивился я. «Ну знаешь ли, не за тем, чтобы выведать подробности, — обидчиво бросил он. И всё-таки, оправдываясь, слукавил: — Просто хочу увидеть те перемены, какие произошли на малой родине первого коммунара. Разве не веская причина?» Отговаривать я его не стал. В конце концов, у него свои намерения и собственное представление о возможных выгодах.

Через неделю получил многословное письмо, написанное летучей скоропись, в том же стремительном духе, в каком и пребывает в жизни Вячеслав Счастливов. Ладно бы скорописью, но ведь его взгляды стремительно поменялись.

Отчего бы? Да, отчего такая прыть? А оттого, оказывается, что господин Ордыбьев готов «постоянно спонсировать» Славину газету «Звонница». Даже рвётся в авторы, хотел бы разработать малознакомую тему и, по прикидке Счастливова, сенсационную — о том, как Иван Грозный, пребывая в великой злобе на собственный народ, назначил касимовского царя Саиб-Булата государём всея Руси.

Вообще, господин Ордыбьев, по новому убеждению Вячеслава Счастливова, настоящий меценат: «крупный и культурный предприниматель, искренний и щедрый». Он отвалил громадное вспомоществование семье Силкина, собирается послать младшую дочь того в Англию — на стажировку в Кембридж, причём вместе с матерью, чтобы они легче перенесли невосполнимую потерю.

Ордыбьев, оказывается, и «исключительно благородный человек». По Славиной подсказке он уже пригласил скульптора соорудить величественное надгробие в центре Гольцов двум Семёнам Силкиным, деду и внуку, двум символам обновлявшейся в XX веке России — революционеру-коммунару и демократу-реформатору.

«Потрясающая идея, не так ли?! И, заметь: моя!» — восхищался счастливый человек, поэт Вячеслав Счастливов. Господи, сколько же у иных тщеславия!..

Как выяснилось, в Гольцах он провёл «три полных дня» и принимали его там «по-царски». Славик хвастался, что его «донжуанский список» нежданно пополнился, и он не сомневается, что «будет расти». С раздражением сообщил, что с «Ларисой Григорьевной покончено. Представляешь, у самой бальзаковский возраст, а изображает из себя недотрогу. Всюду носятся с ней, и ты в частности: Лара, Ларочка, а она просто вздорная бабёнка, вообразившая о себе невесть что». Он грозил: «Будет бегать за мной, как леди Каролина Лем за каретой Байрона! Помнишь, переодевшись в пажа, с факелом? Но я, как Байрон, останусь непреклонным!» И глумился в своей обиде: «Видел бы ты, как она постарела, как подурнела, а туда же — принцессу из себя корчит!» И опять хвастался отвергнутый, уязвлённый Славик: «Передо мной нынче — нескончаемый выбор! Сонм молоденьких принцесс! Одна другой краше! И никто из них мне не откажет!»

Небрежно упомянул, что мельком виделся с Базлыковым — «твоим букинистом из отставных майоров, который нынче верноподданнически служит Мухаммеду Арсановичу», — и тот ему не понравился: «мрачный и замкнутый тип». Правда, тут же оправдал Базлыкова: мол, у него большие неприятности — «жена сошла с ума, и её пришлось отправить в сумасшедший дом в Рязани».

На этой фразе я замер: заклинило душу. Я перечитывал её, пытаясь уразуметь последствия. Но мысль застряла на одном: её там залечат… Неужели и ей уготована расправа?.. Судя по всему — да! Но Базлыков вряд ли её спасёт… Вряд ли когда-нибудь узнает правду… Господи, какое страшное время!

Наивный и обидчивый, как дитя, поэт Счастливов с ехидцей, а я ощущал с дурным, неуместным смешком далее писал: «Представляешь, у этой трагедии прямо-таки детективное продолжение, как в современных триллерах: охранники Силкина, тебе хорошо известные, — уродливый, со змеиной головкой Родька и придурковатый хряк, а, вообще-то, злобный вепрь Ромка, угнали шикарный „гранд-чероки“ и скрылись в неизвестном направлении. Их ищут от Москвы до Самары, но, вероятнее всего, они подались на Кавказ. Ведь представляешь, может оказаться, что был-то, в самом деле, не несчастный случай, а преднамеренное убийство. Именно это подозревает Мухаммед Арсанович. Он, знаешь ли, искренне переживает, тем более, как выяснил, эти самые Родька с Ромкой беглые рецидивисты…»

А далее наивняк Счастливов в неподдельной обиде упрекал меня «в умышленном умолчании, а попросту — во лжи!».

Ведь, как поведал ему гостеприимный Мухаммед Арсанович, Семён Силкин, можно считать, являлся моим «давнишним другом». Оказывается, он подарил мне уникальную семейную реликвию, икону Христа Спасителя, а всего лишь две недели назад «по его дружескому приглашению» я участвовал в утиной охоте, и он лично подстрелил для меня красавца-селезня.

Тогда же, на той же охоте, мы повстречались с Мухаммедом Арсановичем и «задушевно беседовали», в частности, о моём паломничестве в Старую Рязань, и он, Ордыбьев, всё же надеется прочесть в «Звоннице» мой «юбилейный очерк».

В контексте произошедших событий напоминание о батыевом погроме Руси воспринималось кощунственно — как сладкая азиатская улыбка, перед тем, как протянуть чашу с ядом, или во время прощальных объятий нанести кинжальный удар в спину.

В своём неудержимо-многословном письме — и это особенно важно — Вячеслав Счастливов прямо-таки по-прокурорски допытывался: как я отношусь к татарам? Тут же категорически высказывался сам, видимо, призывая меня последовать его обновлённым убеждениям. Оказывается, теперь он полагает, что, подобно угро-финнам, то есть мордв, муром, мещер, татары также корневой для России народ, как и мы сами, славяне…

Дожили! Выходит, теперь Батый наш хан, а три века ига просто вживание друг в друга, — чтобы «стать и единокровными, и корневыми». Всё ещё по-советски Счастливов пытался покумить татар с русскими, — завоевателей с покорёнными, палачей с жертвами…

Ох, Господи, как легко переосмысливается история!

Что ж, стальной паутиной обвил Счастливова многоопытный паук — властолюбец Ордыбьев. Такую же стальную сеть плёл он и против меня. Но это-то понятно: я ведь для него не только идейный противник, но и нежелательный свидетель. Проще — враг! А с врагами во все времена ищут не братания, а смертельной схватки.

Тонко, ох, как тонко плёл хитроумную, многоходовую интригу лукавый, по-азиатски осторожный и беспощадный отпрыск ханского рода Орду-Ордыбьев. Почти безвыходную для незадачливого поэта, безбоязненно открытого всему на свете — и любви, и злодейству.

Меня это сильно растревожило. Я тут же отправил Вячеславу ответное послание, но не многословное, и главное — со знаковой фразой: «Кто живёт на подаяния нечестивых, тот их будущий раб!» Если поймёт, то прозреет, а если будет и дальше благодушествовать, то сомнут, и в самом деле превратят в бесправного и бессловесного раба. Такое уже неоднократно бывало на Руси — во все эпохи! Не избавились мы от подобных трагических заблуждений до сих пор…

К вечеру того дня, помнится, повалил снег, заметелило, и я, не испытывая судьбу, с утра пораньше укатил на своей «четвёрке» в Москву. Завершилось очередное моё отшельничество во глубине России.

III

Наши отношения с Вячеславом Счастливовым заморозились надолго, и мне даже подумывалось навсегда. Нет, не дошла ни до его ума, ни до его сердца моя знаковая фраза: о нечестивых и о прозрении. О том, что надо, в конце концов, ясно понимать не только видимые цели, но и невидимые опасности, а, кроме того, вести себя достойно и непременно по-мужски.

Однако по весне, в светлое Новолетие, — в Древней Руси Новый год наступал в начале марта, — получаю от него скоропалительное послание, как всегда, захлёбывающееся в эмоциях и лишнесловии. Обиды, будто бы и не бывало, а вот настойчивое, навязчивое внушение о «меняющихся Гольцах», о «благодетеле» Ордыбьеве, о «духовном возрождении», — о строящейся мечети! — меня просто потрясло.

Я не находил себе места. Вот ведь как быстро можно изменить исторический облик села по чьей-то упрямой воле. А натура у Ордыбьева азиатская — узорчатая сталь: булат!

Незадачливый же поэт Счастливов, оказавшийся пешкой в его игре, легкомысленно радовался тому, что «Гольцы оживают», что в них переселилось «около сорока семейств, правда, в основном мусульманских». Однако, в принципе, «это естественно для бывшего Касимовского царства». Дачники же «с удовольствием распродают свои дома, потому что щедрый Мухаммед Арсанович предлагает суммы, перед которыми невозможно устоять».

Сообщал он также с какой-то непонятной дурашливостью, что «почти полностью выгорела замшелая улица ещё аж земской постройки», с небрежением добавляя: «сгорел и дом твоей знакомой, сумасшедшей учительницы, кляузницы Ловчевой». Более того, Счастливов кощунствовал: мол, теперь «унылое порядье напротив величественного замка „ОРД“ выглажено асфальтовыми катками до такой гладкости, будто лакированная столешница. Там будет автостоянка», — торопился сообщить он.

Не забыл упомянуть и Родьку с Ромкой, «этих опасных рецидивистов», которые, как он и предполагал, — ах, это мелкое тщеславие! — «бежали на Кавказ, в Кабардино-Балкарию, где и обнаружен „гранд-чероки“». Но сами, — возмущался, — «похоже, исчезли навсегда».

С сердитой тоской мне подумалось, что исчезли Родька с Ромкой совсем и не на Кавказе, а в окрестных лесах, где в каком-нибудь из глухих урочищ зарыты на три метра, как когда-то вместе со своим хозяином угрожали мне. В изощрённости действий Ордыбьева я не сомневался. Представил, что вместе с ними, в той же яме, покоятся и верные доги, чёрный и тигрово-палевый, не сумевшие всё-таки разорвать в клочья косматого Шамиля, несомненно, одного из убийц Силкина и его егерей-телохранителей.

Эх, Слава, Славик!.. С чего это ты так унизительно строчишь под властную диктовку Ордыбьева? Зачем это тебе? Ради чего ты оказался опять его гостем? Ради очередного пополнения своего «донжуанского списка»?..

Потрясение моё было всепоглощающим. Дела разладились, рукопись сама собой отложилась. Я печально сознавал, что в одиночку не в силах изменить упрямый ход событий. Это может произойти только тогда, когда прозреет значительная часть народа. Но пока он, народ, не прозрел, пока он безмолвствует, ничего не переменится…

Сдача же отчих позиций легкокрылым поэтом Счастливовым мне не казалась ни случайной, ни что-либо решающей. Честно скажу, не волновала и его дальнейшая, по-моему, жалкая судьба. В охватившей все сферы жизни русской трагедии это была такая маленькая частица, такая едва различимая капелька, что и не заметишь, а, тем более, ни его, да и никого другого не подвигнешь к покаянию, к противодействию. Мы, русские, тоскливо говорил себе, продолжаем проигрывать во всём: в большом и малом; поражения наши никак не кончаются…

И всё же, всё же…

Повсюду вокруг вроде бы накарканная катастрофа, однако коллапс не наступал. Россия держалась: стояла на ногах, хотя и не совсем твёрдо, но на колени не опускалась, а, тем более, не пласталась по земле. Это было удивительно и для них — всяких мастей недоброжелателей, предателей, открытых врагов, и для самих нас. Да, в какой-то стержневой тверди мы не отступали, не сдавались. И в этом была вера: если выстоим, то тогда Господь нас простит и придёт на помощь.

Часами — в одиночестве, запутанными снежными тропами, часто по уямным колеям от лыж — бродил я по Тёплостанскому лесопарку, неотвязно думая об одном: что же с нами происходит? Что же впереди?.. Навязчивым рефреном звучали понятия, имеющие отношение к державности, к государству, из-за которых в нашем двадцатом веке, от начала его и до конца, были изломаны миллионы человеческих судеб и даже самостоянье целых народов, ради лишь того, чтобы переубедить, доказать, обвинить, а в конечном счёте властно подчинить: единая и неделимая — о России самодержавной, имперской; интер-национальная, дружба-народная — о Союзе Советских Социалистических Республик: тоталитарном, претендовавшим на всемирность…

Десятилетиями ломали сознание, разрушали русскую нацию, отменяли российские традиции, православную веру. Однако Божественные сущности оставались незыблемыми: язык, библейские заповеди, этно-психическое творение. Богоугодное неподвластно ни стальной воле вождей, ни железо-бетонным теориям, ни кровавому террору.

Единая… неделимая…

Интер… национальная…

Народно… дружественная…

Ночи напролёт — бурные, ветреные, с завываниями в оконных щелях; с пугающим постукиванием по стеклу обледеневших ветвей вытянувшегося до шестого этажа ясеня; в снежной мути, когда никого и ничего не видно за окном; в загадочной картине вызвездившего неба с низкой, идеально круглой луной то нежно-медового цвета, то дынно-сливочного, то густо-оранжевого, но обязательно близкой, нависающей над Тёплостанским лесопарком в каких-то тысяче шагов; в тишине и отстранённости от всего и вся, — да, начитывал я, пока ещё долгими мартовскими ночами, воспоминания и дневники о первых трёх русских революциях, охватывающих первые два десятилетия исчезающего незаметно двадцатого века, а о четвёртой, либерально-рыночной, как бы даже не настоящей — по затуманенности целей, по невовлечению масс, по неясности призывов и идеологии; без гимна, с позорным власовским флагом; грабительской, лживой, с сонмом предателей, однако по разрушениям, обнищанию, смертности не уступающей всем трём предыдущим, вместе взятым, к тому же ещё и не завершённой.

Но об этой, о четвёртой революции, начитывал я, конечно, не воспоминания и дневники, а текущую периодику, в основном кучу скопившихся газет, где наконец-то принялись осмысливать последствия необратимых перемен, ужасаясь тому, что натворили, и тому, что поддались подлым выскочкам, в большинстве наймитам Запада, ненавистникам России («этой страны!»), — и требовали реванша, справедливости, наказания верхов, олигархов, вороватых чинуш, бандитов и растлителей, потому что, оказывается, так жить дальше нельзя.

Но и то, и другое я начитывал под собственным углом зрения, так как моя боль в ином, в том, что русским людям в нынешнем квази-государстве, именуемом Российской Федерацией, действительно, так жить дальше нельзя! Во всех четырёх революциях самое странное, к удивлению, но и самое страшное, заключалось в том, что все они антирусские. Все они вели к расчленению России, к истреблению русского народа, его державного духа. По политическим технологиям, между прочим, они поразительно похожи друг на друга. Шельмовались, унижались, отвергались, а при сопротивлении и просто уничтожались все культурные, мыслящие, принципиально-нравственные, не поддающиеся одурачиванию слои населения, чтобы открыть путь наверх — к управлению, к обогащению авантюристам, скарабеям, пройдохам, мерзавцам и инфернальным, дьявольским злодеям, в общем-то, публике случайной и ничтожной, но до беспредела упёртой…

Ну ладно, вернусь к своей непроходящей боли о —

единой, неделимой… национал-народной… интер-дружественной…

Как ни крути, а главный ныне вопрос — национальный! Нет, не экономика, не политика, не армия, не интеграция в глобализм, мировое сообщество. Пока не восстановится державность, не воспрянет русский человек, который должен знать и помнить свою исконную родину и, кроме того, куда он может всегда вернуться, где он желателен, где его корни, могилы предков, может быть, очень далёких — тысячелетней давности! — и где, сосредоточившись, он наконец-то сможет доказать, что Русь во всех смыслах готова быть выше угасающей Европы и, тем более, техногенно-примитивной, зазнавшейся Америки.

А ведь как просто это сделать!

Но что мы видим? Поэт, который должен быть глашатаем, бежит от своего призвания — звонить в колокола: звонить! звонить! — и соблазняется сребрениками. Господи, дай ему и всем подобным прозреть! Преврати их из Савлов в Павлов! Да, в подвижников, в глашатаев, в конце концов, в мучеников, всегда готовых на распятие за Веру, за Родину, за Правду!

Кончается столетие, уходит век двадцатый, который думающая, интеллигентная Россия начала с либерального космополитизма и, добившись власти, вскоре попала под жернова большевистского Интернационала, но к концу, всё-таки выжив, опять вернулась к либеральному космополитизму, масонству, безверию или лжеверию, а нужно, пора возвращаться к себе, к собственному национальному достоинству, — к сути Божественной!

Эх, Слава, Славик, поэт Счастливов!..

IV

В ту весну — затяжную, холодную, с ураганными ветрами и обвальными снегопадами — меня измучили мистические предчувствия. Эти предчувствия преследовали неотступно — глухой ночью, пасмурным утром, в метро, при встречах, за рабочим столом, сопровождаясь неотвязчивым, тысячекратно повторяемым кликушеством: «Гибнем… Гибнем… Возродимся ли?» От этого погребального повтора я испытывал полное душевное изнеможение, хоть головой об стенку, чтобы только выбить этот гнетущий мрак.

Спасло меня одно сновидение: я увидел вживе, реально вышедшего из иконы (да, той самой!) сострадательного Иисуса Христа — в длиннополом хитоне, с очами, воздетыми к Отцу Небесному, с хлебом в левой руке, прижатой к груди, — и вот Он, босой, невесомо идёт по закатной, червонной ряби Оки, — против течения, мимо покрытых темью Гольцов, к пылающей далеко впереди Рязани, а пламя не приближается, но и не гаснет, а почему-то удаляется и вот совсем исчезает. А я в отчаянии молю и молю: «Господи, поторопись!». А Он отвечает одно и то же, одно и тоже: «Спешу успеть, успею».

В ту весну — под утро, перед рассветом, когда светлячком улетаешь в блаженно-бархатную чернь космоса, в невозвратные звёздные дали, — были и ещё спасительные сновидения: Он являлся там, в запредельных высях, и ласково глаголил: «Повремени, жди срока». А однажды, засияв лучезарно, вымолвил: «Верь! Россия спасётся, но только русским будущим». И, пробудившись, перед дарованной мне судьбой иконой я твердил: «Верю! Только русским будущим!»

И буду твердить до скончания века…