На другой день в большой столовой Суботовского хутора сидели Марина, а напротив нее, за кружкою меда, ксендз Хотинский. Он был иезуит в полном смысле слова: худощавый, с желтым морщинистым лицом, с беспокойно бегавшими хитрыми глазками, с двумя резко обозначившимися складками у рта, придававшими ему хищный вид, с кошачьими манерами и вкрадчивым голосом. Он считался давнишним другом Чаплинского и помогал ему во многих его делах. Новое поручение его патрона казалось ему труднее всякого другого. Это была уже не первая попытка и Хотинский знал, что имеет дело с ловкой изворотливой шляхтянкой, католичкою только по названию, постоянно жившей между православными и свыкшеюся с вольным казацким духом.
– Пани Марина, – вкрадчиво возобновил он прерванный разговор, –должна выслушать меня хоть раз без шуток, дело серьезное, шуткам нет места.
– Слушаю пана ксендза, – полупрезрительно, полунасмешливо отвечала Марина.
– Знает ли пани, что затевает казак, ее будущий муж? Он затевает хлопское восстание, он мутит и регистровых казаков, и запорожцев, а за такие проделки ему не сносить головы на плечах. Неужели пани хочет быть женою преступника? Ведь его ждет казнь на плахе…
– Пан ксендз забывает, ответила Марина решительно, – что пан Зиновий еще не преступник. Преступники те, кто хотят лишить его прав и состояния. Но, ведь, есть же и законы… Он поехал к пану старосте и будет просить его заступничества.
– Он опоздал, – не без ехидства заметил ксендз, – пан староста для него ничего не сделает.
Марина пытливо посмотрела на Хотинского.
– Почему пан ксендз это думает? – спросила она.
– Не думаю, а знаю из верного источника, что пан Конецпольский и спит, и видит как бы отделаться от беспокойной головы. Пани должна поверить моему слову. Хмельницкому больше не видеть Суботова. А пани Марине не лучше ли остаться здесь полною хозяйкою, сделаться настоящей пани, чем держать сторону бунтовщиков? Рано или поздно их постигнет кара Божья! – проговорил он, возвышая голос. – Опомнись, пока есть время, и не губи души своей, дочь моя!
Марина молча слушала; по лицу ее пробегали какие-то неуловимые тени. В душе она никогда не была казачкой; но она искренно любила Богдана, верила в его ум и энергию. Она питала надежду, что когда-нибудь он возвысится, и они заживут настоящими панами. За последнее время вера ее в Богдана сильно пошатнулась. Она не одобряла дружбы его с хлопами и не предвидела ничего хорошего. Сколько было вождей казацких до него, и все они кончали жизнь на колу или под топором палача, паны же живут себе да живут и давят хлопов по-прежнему. "Лучше повелевать хлопами, заключала она и жить по-пански, чем ждать, чтобы вместе с хлопами вздернули на виселицу". Все эти соображения быстро промелькнули у нее в голове, и она внимательнее обыкновенного прислушивалась к словам ксендза.
– Пан ксендз, – спросила она наконец, – наверное знает, что пан Чаплинский хочет завладеет Суботовым и что пан староста за это с него не взыщет?
– Наверное, – подтвердил ксендз.
– Пан Зиновий обратиться тогда в суд.
– На суде он и подавно ничего не выиграет, так как у него нет письменных доказательств на владение.
– Но, ведь это ужасно! – с истинным отчаянием в голосе сказала Марина, – куда же мы денемся?
– Куда он денется? Это уж его дело, – ответил ксендз, – может идти к своим запорожцам. Что же касается до пани Марины, то ей никуда и деваться не нужно: она знает, что пан подстароста готов положить все к ногам ее. Марина встала и в сильном волнении подошла к окну. Вдруг вдали по направлению к богатым пажитям, у гумен, там, где стояла мельница, вспыхнул один огненный язык, за ним другой, третий… К небу взвились снопы яркого света и, точно ракеты, рассыпались по темному своду.
– Иезус, Мария! Что это? – воскликнула Марина, – никак пожар на гумне?
Она хотела выбежать во двор. Но в тот же момент отовсюду поднялись крики, целые толпы людей бежали от села к усадьбе, а вдали слышались конский топот и ржанье, точно неслись всадники.
Ивашко Довгун быстро вошел в комнату бледный, расстроенный.
– Пани Марина, – поспешно проговорил он, – сюда несется отряд человек в тысячу, если не более; мельница зажжена, на гумне горит хлеб; крестьяне бегут из хат в усадьбу.
– Берите оружие, раздавайте людям, попробуем защищаться, –хладнокровно сказала Марина и, обратившись к Хотинскому, прибавила:
Пану ксендзу лучше бы убраться отсюда, пока есть время.
– Я предпочитаю остаться здесь, пани Марина, – упорно ответил Хотинский.
Марина промолчала и вышла с Довгуном на двор. Там уже толпилось множество крестьян с женщинами и детьми. Бабы голосили, дети кричали, мужчины торопливо разбирали оружие, выносимое хлопами. Наскоро устроили вал у ворот и калитки, снеся сюда всякий скарб. За этим валом поместились те, у кого было оружие.
Марина вместе с Довгуном деятельно распоряжалась обороной, раздавала порох и пули, размещала людей, успокаивала женщин. Довгун принял на себя команду, велел всем сидеть тихо и стрелять тогда, когда он даст знать. Отряд Чаплинского быстро приближался; впереди ехал пан подстароста с зятем. По-видимому, они не рассчитывали на какое-либо сопротивление, так как наверно знали, что Богдана нет дома. Но подъехав ближе, Комаровский заметил засаду и торчавшие дула ружей и передал об этом Чаплинскому. Они приостановились, чтобы посоветоваться, как начать атаку. Отряд разделился, одна часть двинулась к воротам, а другая отправилась в объезд вокруг ограды. Осажденные дали залп, но среди них было мало искусных стрелков, и залп этот почти не причинил никакого вреда отряду подстаросты. Всадники быстрым натиском выломали ворота, сломили засаду и началась рукопашная схватка, схватка ужасная, где каждый из осажденных сознавал, что он бьется за свой кров, за семью, за свободу: попасть в руки пана Чаплинского значило стать рабом.
Чаплинский, увидав Довгуна, бросился к нему и хотел свалить его с ног ударом сабли.
– Не уйдешь от меня, висельник! – кричал он.
Довгун, отразив удар, в свою очередь собирался напасть на врага. В эту минуту Комаровский, подскочив сзади, хватил его саблей по голове. Довгун зашатался и упал замертво, даже не крикнув.
– Готов! – проговорил Чаплинский злобно, оттолкнув его ногой, и бросился к сражавшимся.
Осажденные на половину были перебиты, остальные раненые, окровавленные искали спасения в бегстве. Чаплинский не велел их преследовать: он уже считал Суботово своим имением, а этих людей, так дорого продававших свою свободу, будущими рабами.
Торжественно вошел пан подстароста в дом. На пороге его встретил ксендз. Чаплинский подошел под благословение, а ксендз поздравил его с новоприобретенным имением.
– Где пани Марина? – был первый вопрос подстаросты.
– В своей комнате, ясновельможный пан, изволит горько плакать.
– Что ж она сказала на ваше увещание?
– Она была сегодня гораздо внимательнее, чем всегда.
– В самом деле? – весело спросил Чаплинский. – Пойдем же к ней! –прибавил он, увлекая за собой ксендза.
Марина сидела в верхней светелке, в еврей комнате, куда убежала, когда началась свалка. Чаплинский вошел в дом победителем, она закрыла лицо руками и заплакала. Она понимала, что теперь она в руках подстаросты, и ей оставались только два исхода: или смерть или замужество с нелюбимым человеком. Смерти она боялась, ей хотелось жить, вселиться; но и замужество с Чаплинским, которого она в душе ненавидела, презирала, не могло привлекать ее. Спастись бегством нечего было и думать, это было невозможно, весь дом оцепила стража нового владельца, и никто не мог проскользнуть.
Вдруг послышались шаги на лестнице, дверь отворилась, на пороге показались Чаплинский и Хотинский. Подстароста вошел смело и самоуверенно, высоко подняв свою надутую голову, заложив руки за пояс. В эту минуту он показался Марине еще некрасивее, еще ненавистнее, чем всегда, но она ловко сумела скрыть свои чувства и встала к нему навстречу. С некоторой сдержанной холодностью отвесила она ему поклон.
– Я пленница пана Чаплинского, – сказала она, но думаю, что благородство пана не даст мне этого почувствовать.
– Это будет вполне зависеть от пани Марины, ей стоит только согласиться стать моей женой, и я сам буду ее рабом.
– Прошу у пана позволения об этом подумать, – уклончиво ответила Марина.
– Слушаю, пани! – вежливо кланяясь, с тонкой усмешкой проговорил подстароста. – Я дам пани два дня сроку, а на третий день буду ждать ее решительного ответа. Теперь же пани Марина не откажет быть гостеприимной хозяйкой; я с зятем и наши люди заморились и проголодались. Прикажи подать нам ужинать и накорми людей.
Они сошли вниз. Марина пошла распорядиться по хозяйству, а Чаплинский заговорил о чем-то вполголоса со своим зятем.
В эту минуту на дворе послышался шум и на пороге показалось несколько хлопов. Они держали за руки десятилетнего мальчика, сына Богдана. Лицо ребенка было страшно бледно, глаза горели, губы запеклись; в руке он сжимал саблю, поднятую на дворе. При входе в комнату он вырвался из рук хлопов, подскочил к Чаплинскому, намереваясь его ударить саблей; но Комаровский схватил его за руку и крепко стиснул ее.
– Это еще что за хлопец? – воскликнул Чаплинский.
– Я не хлопец! – гордо возразил ребенок. – Я сын вольного казака, а ты обманщик и трус, дождался, когда отец уехал из дому…
Боялся с ним встретиться. Если ты не трус, выходи на поединок со мной, мне Бог поможет тебя убить!
Чаплинский задрожал от злости.
– Вот я тебе дам поединок! Гей, кто там, хлопы!
Несколько слуг вскочили в комнату.
– Отнести его на конюшню да отпороть хорошенько! – проговорил пан подстароста.
Мальчика схватили и под наблюдением Комаровского потащили на конюшню. Он не кричал под розгами. Били его долго, нещадно. Остановились только тогда, когда мальчик совсем замер. Его отнесли в одну из нижних комнат дома и там положили на солому.
В это время у ограды, в углу копошился маленький татарченок около бездыханного человека. Сарай, где хранилась сбруя, открытою дверью закрывал их от взоров стражи. Татарченок каким-то лоскутом обвязал рану, присыпав ее предварительно порохом, затем старался привести казака в чувство, расстегнув его казакин и рубашку, растирал ему грудь и виски снегом, протиснув ему немного снегу в рот; но все это не помогало, казак не приходил в себя. Тогда татарченок бережно положил перевязанную голову на землю, подложил под нее край суконного казакина и, обежав кругом сарая, осторожно, как кошка, пробрался на кухню. Тут он, как ни в чем не бывало, потолкался между прислугой, высмотрел флягу с горилкой, лежавшую в углу на столе, беспечно подошел и, улучшив минуту, сунул ее к себе за пазуху. Затем также незаметно юркнул за сарай и, к великой своей радости, увидел, что казак пришел в себя.
– Где я? – спросил Ивашко, озираясь и приподнимаясь на локте.
– Тише, тише, урус! – шептал мальчик. – Кругом все чужие люди! Иваш все припомнил.
– Наши перебиты? – спросил он.
– Много, ух, как много! – прошептал мальчик и, показывая на двор, где чернелись трупы, прибавил: – Вот они!
Иваш посмотрел и вздохнул.
– А пани? – спросил он, помолчав.
– Угощает того сердитого с усами.
Мальчик шепотом рассказал, что он заметил, как упал казак, и тотчас же во время суматохи оттащил его сюда за сарай. За сараем стражи не было, и если казак может как-нибудь перелезть через стену, то конь уже там ждет его в овраге. Он еще заранее, пока не расставили стражу, выпустил его за ворота и привязал к пню. Затем татарченок вытащил флягу с вином и маленький сверток с порохом.
– Это я тоже тебе, урус! Утащил вон там у мертвого, – сказал он.
Иваш взял на ладонь щепотку пороха, велел татарченку налить горилки, размещал и выпил. Остальной порох он бережно сунул в карман, а флягу положил за пазуху. Он чувствовал порядочную слабость, но обыкновенное запорожское лекарство оживило его, а желание спастись возвратило энергию и бодрость. С помощью мальчика он поднялся на ноги, прошел за сарай и осторожно перелез через стену, цепляясь за выдававшиеся камни. Мальчик кивнул ему на прощанье головой и побежал, подпрыгивая, в кухню, а Иваш спустился в овраг, отвязал бурка и поскакал в Чигирин известить Хмельницкого. Он чувствовал боль в голове; глаза застилало туманом, но несколько глотков горилки во время пути поддержали его силы, и он благополучно добрался до корчмы, где остановился Богдан.
Хмельницкий сидел в светелке корчмы за жбаном браги и, угрюмо облокотясь на руку, курил свою люльку. Когда Иваш вошел к нему бледный с перевязкою на голове, он сразу все понял.
– Не говори, не говори! – остановил он Довгуна, – вижу, что враг мой на этот раз одолел меня. Но мы с ним еще потягаемся.
– Был ты, батько, у пана старосты? – спросил Ивашко.
– Был и вчера, и сегодня, да не застал его, пан уехал на охоту, только завтра вернется. А что Марина? – отрывисто спросил Богдан.
– Угощает подстаросту, – повторил Ивашко слова татарченка.
– Эх! – проговорил Богдан и махнул рукой.
Он больше ничего не спрашивал, уложил Иваша в постель, дал ему еще порцию горилки с порохом, перевязал и осмотрел рану; она оказалась довольно легкой; а сам лег на лавку, подостлав под себя кожух. Но ему не спалось: тысячи дум роились у него в голове, тысячи предложений и планов возникали и заменялись новыми, ни за один он не мог ухватиться, все они уплывали, стирались. Одно только было ясно, что если он ни в суде, ни у старосты не найдет защиты, то будет сам себя защищать. Ему казалось, что он разрывает связь с прошедшим, начинает что-то новое, неиспытанное. В эту минуту душевной борьбы невольно всплыли воспоминания: то он видел себя в бурсе, прилежно сидящим за латынью или устраивающим с товарищами побоище, то он видел себя в схватке с татарами рядом со стариком отцом, старым воином, закаленным в битвах, то он был в плену у татар и пользовался милостивым вниманием хана, то войсковым писарем в почете у панов; вспоминалось ему и свидание с королем, и теперь невольно пришло на ум, что, может быть, и в этом его частном деле король, столь милостиво относившейся к нему, окажет ему помощь.
– Если здесь не найду управы, – проговорил он, – отправлюсь в Варшаву на сейм.
Под утро он наконец заснул; но едва забрезжил свет, он уже вскочил на ноги и подошел посмотреть на раненого. Ивашко спал крепко и во сне что-то бормотал. Богдан задумчиво смотрел на это молодое бледное лицо, на этого юношу, второй раз спасшегося от смерти.
– Да, – проговорил он тихо, – кому суждено жить, тому не умереть.
На обширном дворе пана Конецпольского толпились доезжачие, егеря и слухи. Пан только что приехал с охоты, все заняты были расседлыванием лошадей, сортировкой дичи и веселыми рассказами об охотничьих приключениях.
Богдан медленно взошел на крыльцо и велел дворецкому доложить о себе пану старосте. Дворецкий высокомерно оглядел его с головы до ног и с расстановкою проговорил:
– Не думаю, чтобы ясновельможный пан мог принять теперь; он только что вернулся с охоты и изволит завтракать.
– Я подожду, – спокойно ответил Хмельницкий.
Дворецкий важно отправился докладывать пану. Через несколько минут он вернулся и объявил Богдану, что пан его принять не может, а просит зайти часа через два.
Хмельницкий вернулся в корчму и на пороге своей комнаты увидел спасенного им татарченка Саипа.
– Что скажешь, Саип? – спросил он тревожно, предчувствуя, что услышит еще что-нибудь недоброе.
У мальчика на глазах блестели слезы.
– Худо, пан, ох как худо! – пробормотал он.
– Что такое, говори скорее.
– Сын твой умер сегодня утром.
Богдан побледнел.
– Убит? – выговорил он чуть слышно.
– Розгами засекли за то, что сгрубил сердитому урусу.
Богдан молча опустился на лавку и сжал голову руками.
– А пани замуж выходит за сердитого уруса, – прибавил мальчик. –Завтра их будет венчать тот длинный мулла в делом, что живет уже второй день у тебя на хуторе.
Богдан вскочил с места и ударил кулаком по столу. Вид его был страшен, когда он гневно ухватил себя за волосы и не то крикнул, не то заревел:
– Месть им! Смерть им!
Татарченок в испуге попятился к двери, а Ивашко открыл глаза и недоумевал… Богдан объяснил ему, в чем дело. Он уже овладел собою и продолжал расспрашивать мальчика обо всем, что происходило на хуторе.
– Хорошо, Саип, – закончил он свой разговор. – Ступай опять назад и пусть никто не знает, что ты меня видел. Смотри во все глаза, слушай все, что можешь услышать и, если узнаешь что важное, прибеги сказать.
– Понимаю, – весело ответил мальчик и вприпрыжку пустился обратно. Через два часа Богдан снова был у пана старосты. Его ввели в кабинет, где он увидел пана старосту, заваленного бумагами. Эти дни ему самому пришлось разбираться с делами, так как пан подстароста по случаю своей свадьбы выпросил себе отпуск. Пан Конецпольский принял Богдана холодно, вежливо, указал ему рукою на стул и вопросительно посмотрел на него.
– Ясновельможный пан староста, – начал Богдан, – я с жалобой на пана Чаплинского! Пан староста не откажет оказать мне защиту.
– Что такое? – равнодушно спросил староста.
Богдан рассказал, в чем дело.
Пан Конецпольский выслушал его с небрежной холодностью и затем спросил:
– Что же пану Зиновию от меня угодно?
– Я надеюсь на защиту и поддержку пана старосты, – повторил Хмельницкий.
– Прошу извинения, – возразил староста, – я не судья и не могу разбирать тяжебных дел. Не имею на то никакого права, – прибавил он внушительно.
– Но, ведь, пан староста лучше чем кто-либо знает, что этот участок дарован отцу моему и мне, что я немало положил в него труда и что все, что там находится, есть моя неотъемлемая собственность.
– Я повторяю пану Хмельницкому, – с некоторым раздражением возразил староста, – я тут ничего не могу сделать, пану следует обратиться в суд и представить свои доказательства на владение.
– Пан староста знает, что у меня форменных документов нет.
– Это уж не мое дело! – небрежно ответил староста. – Пану Зиновию следовало позаботиться об этом. Мне очень жаль, – сказал он, вставая, –что пана постигла такая большая неприятность, но опять-таки повторяю, я тут ни при чем и даже не желаю вмешиваться в такое щекотливое дело.
– Итак, все мои заслуги и заслуги отца моего забыты, – с горечью проговорил Хмельницкий, тоже вставая.
– Пан Хмельницкий, – строго возразил староста, – пользовался своим хутором довольно долго и сам виноват, что не позаботился упрочить его за собой еще в то время, когда ему доверяли. Теперь же о нем ходят темные слухи, в чем конечно, виноват он сам.
Хмельницкий оставил старосту и отправился в земский поветовый суд. Там за большим столом заседал судья, а за другим поменьше сидел его помощник подсудок, в светлом кафтане, опоясанном широким кушаком и в длинном алом кунтуше с заброшенными за спину рукавами. Хмельницкого не сразу впустили к этим двум вершителям судеб, а сперва он должен был обратиться к земскому писарю. Писарь внимательно выслушал его дело и отправился с докладом. Через несколько времени Хмельницкого пригласили к судье, и тот, уже знакомый с делом из доклада писаря, предложил ему вопросы. Он тоже поставил ему на вид, что без форменных документов вряд ли удастся ему сохранить свои права на владение хутором.
– Ведь, пан Хмельницкий говорит, что хутор дарован не ему, а его отцу и притом не нынешним старостой, а его предшественником, который уже умер. Следовательно, в этом деле невозможно и личное подтверждение. В благоприятном случае, если этим хутором не овладеет его соперник, –прибавил судья с улыбкой, – он отойдет к владениям пана старосты. Впрочем, – прибавил он, – прошу пана зайти завтра, мы рассмотрим его дело и дадим окончательный ответ.
– Если нужны письменные доказательства моих прав, – нерешительно прибавил Хмельницкий, – у меня есть свидетельство за подписью гетмана Конецпольского на владение этим поместьем.
– Может быть, такое свидетельство и значило бы что-нибудь прежде, –важно заметил судья, – но по нынешним постановлениям оно не имеет ровно никакой силы. Оно должно быть форменное, записанное в земских книгах воеводства. По простым актам, не записанным в книгах, мы не можем начинать процесса.
– Но самому наияснейшему королю известно, что Суботово принадлежит мне, – пытался возразить Хмельницкий.
– Это уже до нас совсем не касается, – холодно отвечал судья. – Если ваши права известны королю, то отправляйтесь в Варшаву и подавайте просьбу в сейм.
Хмельницкий зашел в суд и на другой день. Писарь подал ему письменное решение этого дела. Оно заключало в себе полный отказ, и ему же еще пришлось заплатить порядочный процент за это решение и судье, и подсудку, и писарю. Эти должностные лица не получали жалования от казны, а пользовались определенными доходами с дел.