В промежутке между двумя пленумами ЦК (декабрьским и февральско-мартовским) состоялся второй открытый политический процесс, растянувшийся на 8 дней (23–30 января 1937 года).

Первым из подсудимых этого процесса, был арестован Муралов (в апреле 1936 года). Возможно, его предполагалось вывести еще на предыдущий процесс, но на протяжении семи с половиной месяцев от него не удавалось добиться признательных показаний.

Первым из арестованных, согласившихся сотрудничать со следствием, был Сокольников. А. М. Ларина рассказывает, что в лагере жена заместителя наркома внутренних дел Прокофьева сообщила ей со слов последнего: сразу же после ареста и предъявления обвинений Сокольников сказал: «Коль скоро вы требуете от меня неслыханных признаний, я согласен их подтвердить. Чем большее число людей будет вовлечено в инсценированный вами спектакль, тем скорее опомнятся в ЦК и тем скорее вы сядете на мое место».

Этот факт является одним из примеров того, что в 1936 году не только люди, не информированные о сталинской политической кухне, но и искушенные политические деятели, попавшие под каток репрессий, не представляли себе, насколько жестокой будет политическая стратегия, сформировавшаяся в результате сочетания сложного комплекса внутренних и геополитических обстоятельств с личными качествами Сталина.

Даже руководители такого масштаба, как Сокольников, были в плену естественной для подобных экстремальных ситуаций психологической установки: «этого не может быть», верили в «здравый смысл» правящей верхушки. Как показывает наш сегодняшний опыт, подобные неистребимые массовые иллюзии возрождаются в условиях жестоких исторических переломов, зачастую оказываясь роковыми, формирующими у множества людей совершенно неадекватное представление о происходящем и в конечном счете подталкивающими их к ложному историческому выводу.

Сталин, тщательно следивший за ходом следствия по делу Сокольникова, на протоколе его допроса сделал пометки, прямо указывавшие, каких именно показаний следует от него добиваться. Рядом с изложением рассказа Сокольникова о его встрече с английским журналистом Тальботом Сталин поставил вопрос и сам же дал на него нужный ответ: «А все же о плане убийства лидеров ВКП сообщил? Конечно, сообщил». На последней странице протокола, где было зафиксировано показание Сокольникова о том, что ему было неизвестно о связях Тальбота с английской разведкой, Сталин приписал: «Сокольников, конечно, давал информацию Тальботу об СССР, о ЦК, о ПБ, о ГПУ, обо всем. Сокольников — следовательно — был информатором (шпионом-разведчиком) английской разведки».

Сложнее оказалось добыть показаний от Радека — единственного видного троцкиста, допущенного после капитуляции на ответственную работу в партийном аппарате (до ареста он работал заведующим бюро международной информации ЦК ВКП(б). После подачи покаянного заявления Радек дал Сталину обязательство вести активную пропаганду против левой оппозиции и стал одним из его главных помощников в клеветнических кампаниях против «троцкизма». «Из-под его пера теперь выходили самые беспринципные обвинения и ядовитые инвективы, направленные против Троцкого, — писал А. Орлов. — Уже в 1929 году, за семь лет до начала московских процессов, Радек в своих публичных выступлениях называл Троцкого Иудой и обвинял его в том, что он сделался “прихвостнем лорда Бивербрука”. Поток этой брани и клеветы с годами усиливался буквально в геометрической прогрессии».

О наиболее грязном поступке Радека — выдаче в 1929 году Блюмкина, который после нелегального посещения Троцкого в Принкипо привез Радеку письмо от Троцкого, — оппозиционеры узнали от сотрудника секретно-политического отдела ОГПУ Рабиновича, втайне разделявшего взгляды оппозиции. Рабинович, как и Блюмкин, был расстрелян без суда. «Вина Радека по своей тяжести была равносильна тому, как если бы он сделался агентом-провокатором советских карательных органов… Старые большевики — даже те из них, кто никогда не имел ничего общего с оппозицией, — начали бойкотировать Радека и перестали с ним здороваться».

В статье, опубликованной в дни «процесса шестнадцати», Радек, похваляясь своей ролью доносчика в деле Блюмкина, внес новый нюанс в рассказ о встрече Блюмкина с Троцким. По его словам, Троцкий уговорил Блюмкина организовать транспорт нелегальной литературы в СССР. Радек рассказывал и о том, что в 1928 году Троцкий готовил побег за границу, «уговаривая меня и других сделать то же самое, ибо без заграничного центра ничего не выйдет». «Я ужаснулся, — прибавлял к этому Радек, — от мысли о действиях под охраной буржуазных государств против СССР и саботировал попытку побега».

В преддверии своего ареста Радек неоднократно обращался с письмами к Сталину, в которых заверял его в своей невиновности. Он, по-видимому, предполагал, что ему придется сыграть позорную роль в очередном процессе. Когда его уводили в тюрьму, он на прощанье сказал дочери: «Что бы ты ни узнала, что бы ни услышала обо мне, знай, я ни в чем не виноват».

На протяжении двух с половиной месяцев после ареста Радек не давал признательных показаний, хотя над ним работала целая бригада следователей, прибегавших к конвейерным допросам. На декабрьском пленуме ЦК Сталин сообщил, что получал от Радека из тюрьмы длинные письма, в которых говорилось, что совершается «страшное преступление… Его — человека искреннего, преданного партии, который любит партию, любит ЦК и прочее и прочее, хотят его подвести… Вы можете расстрелять его или нет, это ваше дело. Но он бы хотел, чтобы его честь не была посрамлена».

По свидетельству Орлова, Радек стал давать признательные показания лишь после долгой беседы со Сталиным. Отвергнув показания, написанные за него следователями, он предложил собственную версию деятельности «центра», который якобы уполномочил Троцкого на ведение переговоров с германским правительством.

Подобно Муралову и Радеку, большинство остальных подсудимых дали признательные показания далеко не сразу. От Дробниса они были получены через 40 дней после ареста, от Пятакова и Шестова — через 33 дня, от Серебрякова — через 3 с половиной месяца, от Турока — через 58 дней, от Норкина и Лившица — через 51 день. Подготовку этого процесса, как и предыдущего, Сталин взял под свой личный контроль. Сохранившиеся в личном архиве Вышинского его записи, сделанные в ходе беседы со Сталиным, показывают, что Сталин, видимо опасаясь допущения подсудимыми ляпсусов при конкретном описании вредительских актов, приказал Вышинскому: «Не давать говорить много о крушениях. Цыкнуть. Сколько устроили крушений, не давать много болтать».

Ежов и Вышинский представили Сталину три варианта обвинительного заключения. Сталин дал указания по переделке первого варианта и лично отредактировал второй вариант, вычеркнув при этом имя одного обвиняемого (Членова) и вписав вместо него другого (Турока).

Кроме известных политических деятелей (Сокольникова, Радека, Пятакова, Серебрякова, Муралова и Богуславского), в процесс были включены пять человек, работавших на предприятиях Кузбасса и прошедших через репетицию «кемеровского процесса» (Дробнис, Норкин, Шестов, Строилов и Арнольд), четыре ответственных работника хозяйственных наркоматов (Лившиц, Ратайчак, Князев и Граше) и два провинциальных хозяйственных работника (Турок и Пушин). Шестеро последних были отобраны из большого числа арестованных к тому времени хозяйственников и инженеров.

Чтобы придать большую достоверность процессу, судебный отчет о нем включал не полтораста страниц, как отчет о «процессе шестнадцати», а 400 страниц. Весь отчет был выдержан в форме диалога между прокурором и подсудимыми и освобожден от анонимных комментариев по поводу поведения подсудимых.

В судебном отчете имя Троцкого употреблялось сотни раз. Пятаков и Радек говорили о том, что подсудимые предыдущего процесса утаили самое главное: получение ими директив Троцкого о вредительстве, сговоре с фашистскими державами и подготовке поражения СССР в грядущей войне. Такие директивы, согласно показаниям Радека, содержались также в письмах к нему Троцкого, доставленными эмиссарами «центра» от Седова. Пятаков показал, что он лично встречался с Седовым (в 1931 году) и с Троцким (в 1935 году).

В ряду задач «троцкистского центра» по-прежнему назывался террор. При этом к семи именам намечавшихся жертв террористических актов, названным на предыдущем процессе, были добавлены имена Молотова, Эйхе, Ежова и Берии. Подсудимые приводили новые десятки имен лиц, входивших в группы по подготовке покушений на «вождей».

Виктор Серж, лично знавший некоторых «террористов», упомянутых на процессах, рассказывал, что одним из них был Закс-Гладнев, эрудированный старый марксист и замечательный оратор, который вел уединенную жизнь и был совершенно неспособен к каким-либо практическим действиям; другим — молодой журналист и ученый Тивель, изучавший индуизм. Еще одна группа «террористов» включала молодых историков Зайделя, Фридлянда, Ванага и Пионтковского, чьи работы не были лишены достоинств, но неизменно были выдержаны в сталинистском духе.

После убийства Кирова ни одного террористического акта не произошло. И это в стране, где при царском режиме были совершены десятки покушений на царей, их сановников и жандармов. «Нельзя же пользоваться без конца трупом Кирова для истребления всей оппозиции, — писал в этой связи Троцкий. — …Новый процесс выдвигает поэтому новые обвинения: экономический саботаж, военный шпионаж, содействие реставрации капитализма, даже покушение на “массовое истребление рабочих”».

Отмечая, что на предыдущем процессе об этих зловещих преступлениях ничего не говорилось, Троцкий писал: «Никто не мог понять до сих пор, как и почему Радек и Пятаков, уже изобличенные как “сообщники” обвиняемых по делу шестнадцати на предварительном следствии, не были своевременно привлечены (к данному делу. — В. Р.). Никто не мог понять, каким образом Зиновьев, Каменев, Смирнов и Мрачковский ничего не знали о международных планах Радека и Пятакова (ускорить войну, расчленить СССР и пр.). Люди, не лишенные проницательности, считали, что эти грандиозные планы, как и самая идея “параллельного центра”, возникли у ГПУ уже после расстрела шестнадцати, чтоб подкрепить одной фальсификацией другую. Оказывается, что нет. Радек заблаговременно, еще осенью 1932 года, сообщил Ромму, что троцкистско-зиновьевский центр уже возник, но что он, Радек, и Пятаков в этот центр не вошли, а сохраняют себя для “параллельного центра с преобладанием троцкистов”. Общительность Радека является, таким образом, провиденциальной. Этого не надо, однако, понимать в том смысле, будто Радек осенью 1932 г. действительно говорил Ромму о параллельном центре, как бы предвидя грядущие заботы Вышинского в 1937 году. Нет, дело обстоит проще: Радек и Ромм под руководством ГПУ строили ретроспективно в 1937 году схему событий 1932 года. И надо сказать правду: плохо строили».

Еще более нелепым судебным ляпсусом Троцкий считал сообщение Ромма о передаче им Седову от Радека «подробных отчетов как действующего, так и параллельного центров». «Отметим это драгоценное обстоятельство! — писал Троцкий. — Ни один из шестнадцати обвиняемых, начиная с Зиновьева и кончая Рейнгольдом, который знал все и доносил на всех, ничего решительно не знал в августе 1936 г. о существовании параллельного центра. Зато Ромм уже с осени 1932 года был вполне в курсе идеи параллельного центра и дальнейшей ее реализации. Не менее замечательно и то, что Радек, который не принадлежал к основному центру, посылал тем не менее “подробные отчеты как действующего, так и параллельного центров”».

Отмечая, что, согласно показаниям подсудимых, «троцкисты» беспрекословно выполняли все директивы Троцкого, Виктор Серж писал: «Левая оппозиция включала убежденных борцов, но она не имела “вождя” и выступала против самой идеи вождизма. Действительные троцкисты в сталинских тюрьмах, даже если они принимали этот ярлык из уважения к “Старику” (так они называли Троцкого. — В. Р.), тем не менее не брали ни одну из его идей на веру, а критически исследовали их. Сама идея авторитарных “директив” была продуктом извращенного воображения (сталинистов)».

В показаниях Радека, Сокольникова и Пятакова была изложена следующая версия. Троцкий вел переговоры с заместителем председателя нацистской партии Гессом. Ссылаясь на эти переговоры, Троцкий сообщил «центру», что в 1937 году планируется нападение Германии на СССР. В этой войне, как считал Троцкий, Советский Союз неизбежно потерпит поражение, при котором «в руинах советского государства погибнут и все троцкистские кадры». Чтобы уберечь эти кадры от гибели, Троцкий заручился обещанием вождей третьего рейха допустить троцкистов к власти, в свою очередь обещав им за это «компенсацию»: предоставление концессий и продажу Германии важных экономических объектов СССР, поставку ей сырья и продовольствия по ценам ниже мировых и территориальные уступки в форме удовлетворения германской экспансии на Украине. Аналогичные уступки предполагалось сделать и Японии, которой Троцкий обещал передать Приамурье и Приморье на Дальнем Востоке и обеспечить нефтью «на случай ее войны с США». Чтобы ускорить поражение СССР, Троцкий поручил «центру» подготовить ряд важнейших промышленных предприятий к выводу из строя в начале войны. Радек и Сокольников «завизировали мандат Троцкого» на переговоры с фашистскими державами и в беседах с германскими и японскими дипломатическими представителями подтвердили поддержку «реальными политиками» в СССР позиции Троцкого.

Особенно словоохотливо излагал эту версию Радек, которого Вышинский аттестовал как «хранителя в антисоветском троцкистском центре портфеля по внешней политике» и «одного из виднейших и, надо отдать ему справедливость, талантливых и упорных троцкистов… Он один из самых доверенных и близких к главному атаману этой банды — Троцкому — людей» (выражение «атаман банды» Вышинский заимствовал из статьи самого Радека, опубликованной в дни «процесса шестнадцати»).

В последнем слове Радек не скупился на предостережения, обращенные не только к троцкистам, но и, как он выражался, к «полутроцкистам, четвертьтроцкистам, троцкистам на одну восьмую», к людям, которые «нам помогали, не зная о террористической организации, но симпатизируя нам, людям, которые из-за либерализма, из-за фронды партии давали нам эту помощь… Всем этим элементам перед лицом суда и перед фактом расплаты мы говорим: кто имеет малейшую трещину по отношению к партии, пусть знает, что завтра он может быть диверсантом, он может быть предателем, если эта трещина не будет старательно заделана откровенностью до конца перед партией». Еще более угрожающе звучали слова Радека в адрес «троцкистских элементов» за рубежом, которых он предостерегал, что «они будут расплачиваться своими головами, если не будут учиться на нашем опыте». Эти слова были вскоре подтверждены кровавыми акциями сталинистов в Испании (см. гл. XLIII).

Вместе с тем в ответ на оскорбления со стороны прокурора Радек дважды сказал больше, чем требовалось Вышинскому. После слов Радека о мучительных сомнениях, которые он испытывал, получая директивы Троцкого, прокурор задал ему вопрос: «Можно ли… всерьез принимать то, что вы тут говорили о своих сомнениях и колебаниях?» В ответ на это Радек позволил себе огрызнуться: «Да, если игнорировать тот факт, что о программе заговорщиков и об указаниях Троцкого вы узнали только от меня, тогда, конечно, принимать всерьез нельзя».

Еще более двусмысленно выглядело заявление Радека в последнем слове, когда он коснулся характеристики Вышинским подсудимых как «банды уголовных преступников, ничем или, в лучшем для них случае, немногим отличающихся от бандитов, которые оперируют кистенем и финкой в темную ночь на большой дороге». По этому поводу Радек заявил: «Процесс показал кузницу войны, и он показал, что троцкистская организация стала агентурой тех сил, которые подготовляют новую мировую войну. Для этого факта какие есть доказательства? Для этого факта есть показания двух людей — мои показания, который получал директивы и письма от Троцкого (которые, к сожалению, сжег) и показания Пятакова, который говорил с Троцким. Все прочие показания других обвиняемых, они покоятся на наших показаниях. Если вы имеете дело с чистыми уголовниками, шпиками, то на чем можете вы базировать вашу уверенность, что то, что мы сказали, есть правда, незыблемая правда?»

Некоторые «сбои» были и в показаниях других подсудимых. Так, Муралов, признав свое участие в подготовке покушений на Молотова и Эйхе, упорно отрицал показания Шестова, согласно которым он, Муралов, давал указания о подготовке террористического акта против Орджоникидзе.

Пятакову, который был фактическим руководителем тяжелой промышленности (он намного превосходил Орджоникидзе по техническим и экономическим знаниям), было поручено подробно развить версию о вредительстве на промышленных предприятиях. Хотя он вел себя на суде достаточно сговорчиво, именно с его показаниями оказался связан просчет следствия, более существенный, чем даже эпизод с отелем «Бристоль» на предыдущем процессе.

Еще 15 сентября 1936 года Троцкий обратился к мировому общественному мнению с предупреждением: после политического крушения первого процесса Сталин вынужден будет поставить второй, на котором ГПУ попытается перенести операционную базу заговора в Осло. Как бы в исполнение этой гипотезы Пятаков показал, что в декабре 1935 года, во время своей служебной командировки, он был переправлен из Берлина в Осло на самолете, предоставленном германскими спецслужбами. О том, что данная версия выдумана от начала до конца, свидетельствовали не только разоблачения, широко распространившиеся в мировой прессе, но и секретное донесение Зборовского, который сообщал: в осторожной беседе с Седовым ему удалось установить, что после отъезда из СССР Троцкий никогда с Пятаковым не встречался.

Первые комментарии для мировой печати по этому вопросу Троцкий дал 24 января, сразу же после публикации показаний Пятакова. Спустя три дня он через телеграфные агентства обратился к московскому суду с тринадцатью вопросами, которые просил задать Пятакову по поводу обстоятельств своего мнимого свидания с ним. К этому времени в норвежской газете «Афтенпостен» было опубликовано сообщение о том, что в декабре 1935 года аэродром в Осло не принял ни одного иностранного самолета. 29 января газета правительственной партии сообщила: директор аэродрома в Осло подтвердил, что с 19 сентября 1935 года до 1 мая 1936 года ни один иностранный самолет на этом аэродроме не снижался. В тот же день Троцкий выступил с новым заявлением, в котором говорилось: «Чрезвычайно опасаюсь, что ГПУ торопится расстрелять Пятакова, чтоб предупредить дальнейшие неудобные вопросы и лишить возможности будущую международную следственную комиссию потребовать от Пятакова точных объяснений». На следующий день Пятаков в последнем слове заявил: Троцкий будет обвинять подсудимых во лжи, «вместо того чтобы здесь, на суде, с глазу на глаз опровергнуть или бросить мне эти обвинения, вместо очной ставки с нами». Однако и это нелепое заявление, явно вложенное в уста Пятакова Вышинским, не спасло Пятакова от расстрела.

Пятаков и другие подсудимые, рассказывая о своем вредительстве, называли действительные факты аварий, крушений и пожаров, которые до этого расследовались многочисленными комиссиями, неизменно приходившими к выводу, что эти трагические случаи были следствием нарушений производственной и технологической дисциплины, халатности и низкого качества работы. Теперь все эти события были объявлены результатом диверсий. Ромм, представленный в качестве посредника между Троцким и «центром», показал, что в беседе с ним, состоявшейся в Булонском лесу, Троцкий говорил о необходимости осуществлять вредительские акты, не считаясь с человеческими жертвами. Вслед за Роммом подсудимые упирали на то, что при подготовке поджогов, взрывов, крушений поездов они сознательно стремились к человеческим жертвам, чтобы «рядом отдельных ударов по населению вызвать озлобление против Сталина, против правительства». Подсудимые «признавались» и в том, что осуществляли диверсии и шпионаж по заданиям не только Троцкого-Пятакова, но также германской и японской разведок.

Нагнетая ужас, Вышинский в обвинительной речи восклицал: «Я обвиняю не один! Рядом со мной, товарищи судьи, я чувствую, будто вот здесь стоят жертвы этих преступлений и этих преступников, искалеченные, на костылях, полуживые, а может быть, вовсе без ног, как та стрелочница ст. Чусовская т. Наговицына, которая сегодня обратилась ко мне через “Правду” и которая в 20 лет потеряла обе ноги, предупреждая крушение, организованное вот этими людьми!.. Пусть жертвы погребены, но они стоят здесь рядом со мною, указывая на эту скамью подсудимых, на вас, подсудимые, своими страшными руками, истлевшими в могилах, куда вы их отправили!»

Обвинительная речь Вышинского содержала ряд новаций по сравнению с предыдущим процессом. Заявив, что «Троцкий и троцкисты долго были капиталистической агентурой в рабочем движении», Вышинский утверждал, что троцкизм, «исконный враг социализма», в соответствии с «предсказаниями товарища Сталина» «действительно превратился в центральный сборный пункт всех враждебных социализму сил, в отряд простых бандитов, шпионов и убийц», в «передовой фашистский отряд, в штурмовой батальон фашизма», в «одно из отделений СС и гестапо».

Без всякого стеснения Вышинский делал заявления, из которых явствовало, что даже на суде не была выяснена конкретная вина подсудимых. Так, говоря о бывшем начальнике Главхимпрома Ратайчаке, он бросил оскорбительное и издевательское замечание: «Он… не то германский, это так и осталось не выясненным до конца, не то польский разведчик, в этом не может быть сомнения, как ему полагается, лгун, обманщик и плут».

Касаясь главного уязвимого места процесса — отсутствия каких бы то ни было вещественных доказательств преступной деятельности подсудимых, Вышинский заявил: «Я беру на себя смелость утверждать в согласии с основными требованиями науки уголовного процесса, что в делах о заговоре таких требований предъявлять нельзя».

Наконец, Вышинский усматривал недостаток данного процесса только в одном. «Я убежден, — говорил он, — что обвиняемые не сказали и половины всей той правды, которая составляет кошмарную повесть их страшных злодеяний против нашей страны, против нашей великой родины».

Вновь назвав открытое письмо Троцкого 1932 года террористической директивой, Вышинский прибавил ссылку еще на одну статью Троцкого, где содержалась, по его словам, «в достаточно откровенной, незавуалированной форме… установка на террор». На этот раз Вышинский процитировал уже не два слова, а несколько фраз Троцкого: «Было бы ребячеством думать, что сталинскую бюрократию можно снять при помощи партийного или советского съезда… Для устранения правящей клики не осталось никаких нормальных, “конституционных” путей. Заставить бюрократию передать власть в руки пролетарского авангарда можно только силой». «Как это назвать, — заявил Вышинский, — если не прямым призывом… к террору? Иного названия я этому дать не могу». Отождествляя террор со всяким насилием, Вышинский утверждал: «Противник террора, насилия должен был бы сказать: да, возможно (реорганизовать Советское государство. — В. Р.) мирным способом, скажем, на основе конституции».

Комментируя эти рассуждения прокурора, Троцкий писал: «Серьезные революционеры не играют с насилием. Но они никогда не отказываются прибегать к революционному насилию, если история отказывает в других путях… Я считаю, что ликвидировать систему сталинского бонапартизма можно только путем новой политической революции. Однако же революции не делаются на заказ. Революции вырастают из развития общества. Их нельзя вызвать искусственно. Еще меньше можно заменить революцию авантюризмом террористических покушений. Когда Вышинский вместо противопоставления этих двух методов — индивидуального террора и восстания масс — отождествляет их, он вычеркивает всю историю русской революции и всю философию марксизма. Что ставит он на их место? Подлог». Таким же подлогом Троцкий называл заявление Вышинского о возможности сменить сталинский тоталитарный режим «на основе конституции», представлявшей фикцию, фальшивое обоснование демократии, якобы существующей в СССР.

В отличие от предыдущего процесса, в процессе «параллельного центра» участвовали известные советские адвокаты, защищавшие трех второстепенных подсудимых. Все они видели свою главную задачу в посильной помощи прокурору. Защищавший Князева адвокат Брауде, обращаясь к судьям, прямо заявлял: «Я не буду скрывать от вас того исключительно трудного, небывало тяжелого положения, в котором находится в этом деле защитник… Чувства великого возмущения, гнева и ужаса, которые охватывают сейчас всю нашу страну от мала до велика, чувство, которое так ярко отобразил в своей речи прокурор, — эти чувства не могут быть чуждыми защитникам». Признавая безусловно доказанным, что Князев «в угоду японской разведке пускал под откос поезда с рабочими и красноармейцами», Брауде видел смягчающее обстоятельство в том, что Князев был лишь непосредственным исполнителем «тягчайших преступлений», основным виновником которых являлся «презренный Троцкий».

На суде было объявлено, что 14 подсудимых отказались не только от защитников, но и от права на защитительную речь, решив совместить ее со своим последним словом. Однако и эти их выступления походили не столько на защиту, сколько на унизительное самообвинение.

Некоторые подсудимые в последнем слове стремились завуалированно объяснить причины своих вымышленных признаний. В этом отношении особенно характерно выступление Муралова, служившее одним из основных аргументов для сторонников «комплекса Кестлера» (см. гл. XX). Муралов заявлял, что в тюрьме он пришел к выводу: «Если я и дальше останусь троцкистом, то я могу стать знаменем контрреволюции. Это меня страшно испугало. Если бы я запирался, я был бы знаменем контрреволюционных элементов, еще имеющихся, к сожалению, на территории Советской республики. Я не хотел быть корнем, от которого росли бы ядовитые отпрыски… И я сказал себе тогда, после чуть ли не восьми месяцев (на протяжении которых Муралов не давал показаний. — В. Р.), что да подчинится мой личный интерес интересам того государства, за которое я сражался активно в трех революциях, когда десятки раз моя жизнь висела на волоске».

По указке прокурора подсудимые отвергали даже предположение о том, что они дали свои показания под «внешним давлением». Так, Вышинский подробно опрашивал Норкина, не «нажимали» ли на него следователи. Такой «нажим», конкретизировал эти вопросы Вышинский, мог выражаться в лишении хорошего питания или сна: «Мы знаем это из истории капиталистических тюрем. Папирос можно лишить». На эти циничные вопросы Норкин покорно отвечал, что «ничего похожего не было».

Еще дальше пошел Радек, который в последнем слове сам поднял эту рискованную тему, заявив: «Если здесь ставится вопрос, мучили ли нас во время следствия, то я должен сказать, что не меня мучили, а я мучил следователей, заставляя их делать ненужную работу (т. е. отказываясь в течение двух с половиной месяцев давать признательные показания. — В. Р.)».

В приговоре суда указывалось, что «Пятаков, Серебряков, Радек и Сокольников состояли членами антисоветского троцкистского центра и по прямым указаниям находящегося за границей врага народа Л. Троцкого… руководили диверсионно-вредительской, шпионской и террористической деятельностью антисоветской троцкистской организации в Советском Союзе». Остальные подсудимые были признаны виновными в том, что они участвовали в этой организации и выполняли задания «центра».

28 января Ульрих направил составленный им проект приговора Ежову «для согласования». В этом приговоре фигурировала одна мера наказания для всех подсудимых — расстрел. Ежов, разумеется по приказу Сталина, внес в приговор изменения в сторону смягчения наказания для четырех подсудимых, включая двух членов «центра» — Сокольникова и Радека. Этот маневр должен был служить источником надежды для подсудимых будущих процессов.

После оглашения приговора подсудимые, приговоренные к расстрелу, подали в ЦИК просьбы о помиловании. Пытаясь выбрать наиболее убедительные для сталинистов слова, Пятаков писал: «За все эти месяцы заключения и тяжелейшие дни процесса я много раз проверял себя — во мне не осталось ни единого, ни малейшего остатка троцкизма». «Мне 60 лет, — писал Муралов. — Я хочу остаток своей жизни отдать целиком на благо строительства нашей великой Родины. Я осмеливаюсь убедительно просить ЦИК СССР пощадить мою жизнь».

И на этот раз, вопреки положению о 72 часах, отведенных для рассмотрения ходатайств о помиловании, подсудимые были расстреляны на следующий день после зачтения приговора.

Четверо подсудимых, которым была сохранена жизнь, ненадолго пережили своих сопроцессников. Радек и Сокольников были убиты в 1939 году сокамерниками-уголовниками, очевидно по наущению «органов». Арнольд и Строилов были расстреляны в октябре 1941 года в Орловской тюрьме по заочно вынесенному новому приговору вместе с избежавшими в 1938 году казни подсудимыми процесса по делу «право-троцкистского блока» и другими политзаключенными (например, Марией Спиридоновой).

В день окончания процесса в 30-градусный мороз состоялся митинг на Красной площади, где с речами-проклятьями в адрес подсудимых выступили Хрущев, Шверник и Президент Академии наук СССР Комаров.

В деле «антисоветского троцкистского центра» содержалось еще меньше действительных фактов, чем в материалах предыдущего процесса. Об этом со всей определенностью писал Седов Виктору Сержу, полагавшему, что в основе второго процесса могло лежать провокационное использование попыток или хотя бы готовности некоторых подсудимых бороться со сталинизмом. «Если процесс этот построен удачнее (процесса шестнадцати. — В. Р.), — подчеркивал Седов, — то главным образом потому, что сами подсудимые, в первую очередь Радек, активно принимали участие в фальсификаторской работе. Несомненно, в частности, что Радек лично “средактировал” письма Л. Д., что разговор Пятакова с Л. Д. разработан был Пятаковым в сотрудничестве с Радеком, иначе идиотам вроде Ежова никогда бы не справиться с этой изощренной и извращенной фальсификацией, причем аморальность Радека, его цинизм и прочие качества делали из него наиболее подходящего кандидата, по существу руководителя следовательской кухни ГПУ… Если бы таких людей, как Пятаков и Радек, пытались бы втянуть в какой-то “заговор”, посылать им какие-то провокационные письма, они немедленно же об этом сообщили бы ГПУ. В этом не может быть никакого сомнения для знающих этих людей и обстановку в Советской России… Вашей гипотезой не могут не воспользоваться все благожелатели сталинизма, которые охотно выступают в тех или иных вопросах формы, признают, что на процессе было много неправды и преувеличений, но что в основе процесса что-то было… В процессе Радека и Пятакова, поскольку речь идет о политических формулах этого процесса, правды еще меньше, чем в процессе Зиновьева — Каменева, нет даже тех жалких крупинок, вроде моей встречи с И. Н. Смирновым. Все здесь ложь, может быть менее грубая, но еще более гнусная и развращенная».

Немедленно после окончания процесса зарубежными коммунистическими партиями была развернута шумная кампания по дискредитации «троцкистских контрреволюционеров, прислужников гестапо». Через несколько дней после расстрела подсудимых «Правда» перепечатала статью Долорес Ибаррури, опубликованную в испанской коммунистической газете «Френте Рохо». «После процесса, — говорилось в статье, — …каждому рабочему и крестьянину, каждому борцу за дело свободы и прогресса стала совершенно ясной подлая роль, которую играли троцкисты в международном революционном движении… Перед лицом неоспоримых фактов и доказательств раскрыт подлинный смысл теории, за которой, прикрываясь ультрареволюционными фразами, прятались гниль, тщеславие и эгоизм ренегата Троцкого». Утверждая, что в любой стране цель троцкистов состоит в подрыве революции изнутри, Ибаррури заявляла, что «в результате процесса антисоветского троцкистского центра те люди, которые до сих пор, быть может, еще верили троцкистам, должны теперь признать правильность политики испанской компартии, которая не желает сотрудничать с троцкистами ни в одном коммунистическом органе».

Оправдание процесса за рубежом осуществлялось также либеральными «друзьями СССР», в первую очередь Приттом, писавшим о юридической безупречности процесса. В начале марта в Осло прибыл присутствовавший на процессе известный датский писатель Андерсен-Нексе, который заявил, что не сомневается в правдивости показаний Пятакова о его встрече с Троцким.

Среди западных либералов пальма первенства в дезинформировании западной общественности принадлежала, бесспорно, Фейхтвангеру, еще до окончания суда выступившему в «Правде» со статьей «Первые впечатления об этом процессе». В ней он «с удовлетворением констатировал», что «процесс антисоветского троцкистского центра пролил свет на мотивы, заставившие подсудимых признать свою вину. Тем, кто честно стремится установить истину, облегчается таким образом возможность расценивать эти признания как улики». Понимая неубедительность такого объяснения для мирового общественного мнения, Фейхтвангер призывал на помощь «перо большого советского писателя», которое «только… может объяснить западноевропейским людям преступления и наказания подсудимых».

В книге «Москва 1937» Фейхтвангер в противовес «сомневающимся», считавшим поведение подсудимых психологически необъяснимым, ссылался на мнение «советских граждан», дававших «очень простое» объяснение причин признаний обвиняемых: «На предварительном следствии они были настолько изобличены свидетельскими показаниями и документами, что отрицание было бы для них бесцельно». «Патетический характер признаний, писал далее Фейхтвангер, — должен быть в основном отнесен за счет перевода. Русская интонация трудно поддается передаче, русский язык в переводе звучит несколько странно, преувеличенно, как будто основным тоном его является превосходная степень».

Эти лингвистические экскурсы Фейхтвангер сопровождал изложением своих «непосредственных впечатлений» от процесса, на котором он присутствовал все дни. Говоря о том, что многие люди, принадлежавшие ранее к друзьям Советского Союза, после первого московского процесса изменили свою позицию, Фейхтвангер писал: «И мне тоже… обвинения, предъявленные на процессе Зиновьева, казались не заслуживающими доверия. Мне казалось, что истерические признания обвиняемых добываются какими-то таинственными путями. Весь процесс представлялся мне какой-то театральной инсценировкой, поставленной с необычайно жутким, предельным искусством. Но когда я присутствовал в Москве на втором процессе, когда я увидел и услышал Пятакова, Радека и их друзей, я почувствовал, что мои сомнения растворились, как соль в воде… Если все это вымышлено или подстроено, то я не знаю, что тогда значит правда».

Фейхтвангер добавлял к этому, что суд являлся до некоторой степени партийным судом, на котором обвиняемые чувствовали себя еще связанными с партией; «поэтому неслучайно процесс с самого начала носил чуждый иностранцам характер дискуссии. Судьи, прокурор, обвиняемые — и это не только казалось — были связаны между собой узами общей цели. Они были подобны инженерам, испытывавшим совершенно новую сложную машину. Некоторые из них что-то в машине испортили, испортили не со злости, а просто потому, что своенравно хотели испробовать на ней свои теории по улучшению этой машины (так Фейхтвангер интерпретировал обвинения в терроре, шпионаже, вредительстве, пораженчестве и т. д.! — В. Р.). Их методы оказались неправильными, но эта машина не менее, чем другим, близка их сердцу, и потому они сообща с другими откровенно обсуждают свои ошибки. Их всех объединяет интерес к машине, любовь к ней. И это-то чувство и побуждает судей и обвиняемых так дружно сотрудничать друг с другом».

Этот набор софизмов Фейхтвангер сопровождал повторением слов Сократа, который «по поводу некоторых неясностей у Гераклита сказал так: “То, что я понял, прекрасно. Из этого я заключаю, что остальное, чего я не понял, тоже прекрасно”».

Софистика Фейхтвангера в немалой степени была вызвана «аргументами», которые он почерпнул от Сталина, уделившего несколько часов «искренней» беседе с ним. Писатель вспоминал, что он сказал Сталину «о дурном впечатлении, которое произвели за границей даже на людей, расположенных к СССР, слишком простые приемы в процессе Зиновьева. Сталин немного посмеялся над теми, кто, прежде чем согласится поверить в заговор, требует предъявления большого количества письменных документов; опытные заговорщики, заметил он, редко имеют привычку держать свои документы в открытом месте». Особенное же доверие Сталин вызвал у Фейхтвангера тем, что он говорил «с горечью и взволнованно» о своем дружеском отношении к Радеку, который, несмотря на это, изменил ему.