У стен Малапаги
Мост поздней улицы. Белой тихой ночью. С остановившейся водой в реке, с притихшими домами. Окраина, заколоченный пивной ларёк, вопли измученных алкашей. Листья устилают крыши домов, заполняют канавы. Пересохших от жаркого лета, ветер то сметает их в кучи, то разбирает по одному. Они катятся по дорогам, напоминая шум частого мелкого дождя.
Время не более чем смена времён года и ликов погоды, и это должно бы утешать, однако детство, отрочество, юность, переживания, чувствительность и размягчённость сердца, не забыть бы первые радости, на улицах летнего света пить воду и яблочный сок, на улицах сорного лета, неплохое начало, приступим же.
Где те липы, под которыми прошла наша юность, о детстве умолчим, плохая сохранность не позволяет… Действительно, где они? Я задаюсь странным вопросом. Их не было. Наши липы — это пивные под думой, на маяковской, владимирском, староневском, или пивной ларёк на мойке. Парадные, где подоконник не возвышался над поясным ремнём и где так ловко, так удобно помещалась бутылка портвейна, стакан из автомата с газированной водой и хлеб с докторской или плавленым сырком новость.
А где та девочка, прозванная в незапамятные времена мелюзиной, — тогда ещё встречались феи, — подходившая к пивному ларьку на карповке всегда с одним и тем же вопросом:
«Как вы думаете, какая завтра будет погода? Я думаю, что завтра будет тепло. Конечно, я знаю, обещали дождь, но они всегда обещают не то, что бывает на самом деле. Почему они всегда врут, вы не знаете?»
…бедные люди, двойники, господины прохарчины, театрально-комические романы, дафнисы и хлои, золотые ослы, невзгоды ласарильо и злоключения паблоса, так хотел остепениться и зажить по-человечески, все хотят, скандалисты и шутовские хороводы, мессианско-теологические материализмы эрнстов, теодоров и вальтеров. Умершему на пути к свободе… посвящаю. Он вошёл в дверь, из которой не выходил. Ничто не шевельнулось, не дрогнуло. Никто не встретил его. Он увидел стол, чашки китайского фарфора. Абажур цвета погасшего солнца. Стулья. Они были пусты. Мир был глубок и прозрачен. Жизнь безоблачна. Душа не исковеркана. Тишина неизменна. Переход в вечность оказался лёгким и незаметным. Дневная тьма приняла его.
Так где же те липы, под которыми прошла наша юность? …медный всадник и мёртвые души, свадьба кречинского и смерть тарелкина, село степанчиково и его обитатели, чапаев и рождённые бурей, гёте и царство минералов… Чудище обло, озорно, огромно, стозевно и лайяй. Потихоньку, не торопясь, — всё в своё время, — переходим из органического царства в царство минералов. Мне бесконечно жаль твоих несбывшихся мечтаний, и только боль воспоминаний гнетёт меня. Класс, парты, школа, уроки алгебры и черчения, русской литературы и труда на фабрике крупской, танцы под Новый год и Седьмое ноября. Под городом Горьким, где ясные зорьки, в рабочем посёлке подруга живёт.
Божество было рядом, буквы меняли очертания, изменяли смысл, значение становилось текучим, как воды Кедрона, в каждом из знаков были заключены все мыслимые божеством смыслы. Но это длилось мгновение, мгновение, равносильное вечности. В каждом было всё всех, прошлое, настоящее, будущее. Всё во всём. Для человека — ничто, бездна, немота беспросветной тьмы. Для божества азбука, изначальный, предвечный лепет…
Душе со скуки нестерпимо гадко, а говорят, на рубежах бои, — я человек больной, я злой человек, непривлекательный я человек, я думаю, что у меня болит печень, — о, не уметь сломить лета свои, о, не хотеть прожить их без остатка… Чтоб миру провалиться, а мне чтоб чай пить.
Набережные петровская, дворцовая, кутузовская, Робеспьера, адмиралтейская, летний сад, михайловский замок, соляной городок, пестеля, рылеева, литейный, лиговский, унтер ден линден, под липами, тополями, каштанами, акацией и сиренью. Здания, парапеты, мосты лейтенанта шмидта, дворцовый, кировский, литейный. Пушкин, Павловск. Сады Екатерининский, Александровский, Баболовский, Павловский. Ропша, Гатчина. Дворцы, екатерининский, александровский, в Гатчине, в Павловске, бал сорокалетней давности, девушки в цвету. Невка, Карповка, Петроградская сторона, проспект Кировский, остров Крестовский, Острова, я возвращаю ваш портрет, я о любви вас не молю, ах, эти чёрные глаза меня пленили… Дворцовая, Гороховая, Сенная, проспект Средний, остров Васильевский, линии… Некая Арманд, незнакомка, такси, проспект, ставший недостижимым Пушкин, белая ночь, которой была обещана свадьба. Обманувшаяся в своих ожиданиях. Не состоялась. Смерть перехватила свадебный кортеж и внесла свои поправки. Гоцци, Мериме, любовь к трём апельсинам и хроника времён Карла IX. Я думал, что всё бессмертно, и пел песни. Теперь я знаю, что всё кончится, и песня умолкла.
Вечер с господином Тэстом, вечерок с Иммануилом Кантом. В пределах только разума. Профессор не понимал. Подали десерт… синенький скромный платочек падал с опущенных плеч. Я помню всё, я всё запоминаю, любовно-кротко в сердце берегу. Много выпивки, много солнца, вечное лето, воспоминания, запахи, места… Дрожащий, трепетный, — полный через край, — мир, не разобрать, марево, невесомая незрячесть, слепота счастья… Я пью за разорённый дом, за злую жизнь мою… Ощущение времени, шум времени, вечный Синдбад, роман, как дар.
«Сталин, он во всём виноват, он мешает. Если б не он, я был бы Гегелем».
Жизнь заканчивается оголтелым пьянством, без продыха, без перекура, без сожаления. Нелюбимой, во всём чужой, женщиной, с которой рядом, бок о бок, дни, годы, провальными, нескончаемыми ночами, — уж лучше при вокзале, в зале ожидания, в вытрезвителе, да не всегда везёт, — без привязки, привязанности, бессвязно. Вечное похмелье, без мира, без войны, без перемирия.
Как-то, давно, сумерки детства, случайная встреча у театра, в парке имени писателя Горького, Ленинского комсомола, так назывался театр, ступени под гранит, собирал окурки, не он, конечно, я, подростковый энтузиазм, четвёртая высота, молодая гвардия, повесть о настоящем…, матери привет передай, как она, спросит обо мне, я нормально, хорошо, — скажи, — видел и помнит. Гордая, неколебимая нищета, в порядке, всё в порядке, могли бы быть вместе, и у меня был бы отец, ну, не отец, родственник, а то вдвоём да вдвоём, втроём веселее и почти не страшно. Отталкивающий, огромный, сквозит, тянет холодом, страхом, и это мир, в котором живёшь, он и развёл, а тут ещё новый Гегель… Не сохраниться, не удержать.
Маленькая, губы поджаты, лицо злое, настороженное, пугает, а не страшно, это так, от жизни, защита, маскарад, покров, Верочка Валерьяновна, не то крестины, не то пасха, чайник кипит, бьётся в истерике, блюдца, пить чай из блюдечка, вначале в чашку, из заварного, фарфорового, дореволюционного, дооктябрьского, потом в блюдечко. Если нет счастья, надо пить чай, с кусковым сахаром, вприкуску. Жизнь говниальна.
На школьный завтрак давали трёшку, называлась «зелёненькая», не мне, Таньке Тиминой, крепенькая такая девочка, кушает хорошо, раз есть, почему не кушать. А меня когда-то, в отдалённом детстве, звали Леночкой, коррида кудрей до плеч, весь из себя белокуро-голубоглазый, и реснички колечками загибались. Хотя я вообще мальчик.
Лёгкий мальчик порхает, летящий мальчик, ночной мост, ночная вода далеко, далеко, маслянисто-чёрная с пятнами фонарного, лунного света. Над головой, над шпилем, — крепость Петра и Павла, Петропавловская, — луна, как ломтик масла в водянистой похлёбке небесного свода. Ночь приблизилась, заступила на часы, вахтёр на вахте, теперъ дежурь до утра, рассвета и восхода, когда придёт смена.
Грязненький, припахивающий, стареющий, дебеленький, дебильненький человек, человечек, может быть, это я или он, не то Григорий Васильевич, не то Георгий Парамонович, но не исключено, что Евсей Луспекариевич или просто товарищ, гражданин, господин, ну это давно, забыто, время вернёт, как выяснилось, кто бы мог подумать. Тамбовский волк тебе товарищ и господин. Кто из богов мне возвратил… когда я, трепетный квирит, бежал нечестно бросив щит, творя обеты и молитвы? А ты, любимец первый мой… галера любви, плывём, подобно раскулаченному медведю. Река, утомлённая дневными взглядами пешеходов, их равнодушным любопытством, текла, мерцала.
Затем были установлены порядок отношений между господином и подданными, отношения между благородными и подлыми, между знатными и презренными, дабы в делах было должное соответствие, а для вещей существовал установленный порядок. Чтобы преодолеть затруднения, были произведены казни. Вслед за тем начали новую эру правления под девизом Великое Начало, сменили первый месяц года, установили ритуал служения в храмах и ритуал для всех чиновников. Настало время пронизывающей художественности. Предполагалась вечность, но, как всегда, недоучли и недооценили. Явились, не заставив себя долго ждать, на конях и в повозках и захватили столицу так легко, словно стрясли сухие листья с дерева.
Жан-Батист Клоотс, он же Анахарсис Клоотс, герой жизни и герой утопии, гильотина девяносто четвёртого нашла своего героя, о, как мы любили горячо в виселиц качающемся скрипе и у стен с отбитым кирпичом.
Похоронная контора «Прощание с любовью», открыта, двери гостеприимно распахнуты в ожидании клиентов, с понедельника по пятницу с девяти до пяти, по субботам с семи до трёх. Милости просим, не проходите мимо, не отворачивайтесь, не воротите нос, всё равно когда-нибудь да зайдёте, загляните на огонёк.
«Я очень сдержанна, — уверяет Римуля Форш, — уже два дня я не целовала его фотографию. Он очень любит водку, особенно шведскую, называется „Абсолют“, хи-хи-хи, весь город обегала, пока нашла. А без водки он такой строгий, такой холодный, такой недоступный».
Жутковато-весёлый любовник, старый, красивый и всегда готов, как пионер, жутко весёленькая возлюбленная, отягощена семейством, но справляется. И жутковатенько, и развлекательно. А ещё до смерти шутейно, и в шутку бессмертно. Наслаждайтесь днём, вдруг он последний, господа, товарищи, граждане.
…анфиса мозговая и александр кузьмич бесфамильный, ильич в цюрихе, базеле, Костроме, на соловках, кемь, воркута, Магадан, экибастус и пр. Этапы большого пути. Голубой португалец, инесса арманд, арманьяк, зигмунд ницше и фридрих фрейд, георг тракль, сновидения и грёзы себастьяна, застарелые мужики, общество, страхующее от стихийных бедствий, фирма возмещает убытки, форс-мажор, поставки в напареули, цоликаури, мариуполь, тоска-мариуполь, а наутро вытрезвитель. Крестины, папуля в восторге, слеза, чувствительность, сердце тает. Младенец в женском белье принимает калган. А что уже принял папуля и сколько? Загадка и тайна. И чтоб никто не догадался, что эта песня о тебе.
Китаист, талантливый юноша, писал в жанре бицзи, но недолго, по просьбе Родины пал смертью храбрых на поле брани. Покойница в морге была обворована, раздета догола, оно, конечно, ей всё равно. Жаркий август, повсюду цветы, цветочницы, цветочные лотки. Архитектор М. К., тридцати восьми лет, с семилетней дочерью последние дни жизни провёл в приюте для бездомных, вместе с ней выбросился из окна четвёртого этажа. Падающее пространство, летящая навстречу вечность. Предвестьем льгот приходит гений и гнётом мстит за свой уход. Жизнь Караваева, Карнаухова, Караулова, антропология с прагматической точки зрения, существо его не было свободно от пугливости, любовный роман должен заканчиваться бракосочетанием.
Позвольте, а где же роман? В виде абажура, небесного свода, сферы. Есть рай, ад, чистилище, освобождённый Иерусалим, Голгофа, Генисаретское озеро, хождение по водам, Гефсиманский сад, там что-то случилось, какая-то криминальная история, есть соблазнённая и покинутая, есть счастливцевы и несчастливцевы, есть сумерки, закаты и восходы, есть пространство, освещённое лампой, есть герои, вот они, одеты, обуты, кто сыт, кто голоден, кто счастлив, а кто уже при смерти. Как полагается, по разнарядке. Согласно смете, блондинки, брюнетки. Не забыть в запарке описать место действия, танцплощадку жизни и, разумеется, страсти, чувствительность сердца.
…герой нашего времени, шнель, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем, чего ссориться, живите в мире, Иван Фёдорович Шпонька и его тётушка, и жена вовсе не человек, а шерстяная материя, добротная, из неё все теперь шьют себе сюртуки, преступления и наказания, идиот или подросток. Какая разница? Элегия по поводу… Славянка тихая, сколь ток приятен твой… Петербург, Петроград, Ленинград, павловск, пушкин, царское село, детское село, ропша, гатчина, трамваем, электричкой, ногами, пыляев и анциферов, вагинов и костя ротиков, другой Петербург, далем, даль, консулаты и послы держав, материки и острова в океане, африка — третья часть света, крит, кипр, родос, мальта, иоанниты, подарок карла пятого… забыл.
Ленинград — город, Невский — проспект. День летний, тёплый, жаркий. Начало июля. Не то Фонтанка, не то Мойка, пивной ларёк, всегдашняя окраина жизни. Много тополей и тополиного пуха. Наверное, всё-таки июнь. Но точно, что полдень. Начало второй половины давно ускользнувшего дня. Попробуем забросить сеть, авось выловим. Лёгкий ветер с Невы, обдувает, разнеживает, не двигаться, не думать, не ждать, не…, не…, не…, плыть бы и плыть, загребая настоенный на солнце воздух. Город, возраст, тополя, тепло, тихо, и всё ещё впереди. Почти бессмертие, близко, рядом. Жомини да Жомини, а об водке ни полслова.
Небосвод был фильдекосового, а может быть, польдекокового цвета или цвета невинности и нетронутости, нет, описка и оговорка, память подводит, небосвод был, — уже ближе и теплее, — простодушно-абрикосового цвета и пел соловей. Ода соловью, вот я с тобой, как эта ночь нежна, ода соловью, чиновник по начальству, добросовестно и подробно, встреча и большая пьянка… долгота дня, он угас, и жизнь поставила точку. Любил, верил, пил, был счастлив, не думая, не задумываясь, не зная. Вечная юность, рассудку робкому наперекор.
Вот я с тобой! Как эта ночь нежна!
Дороги, аллеи, дома, кладбища, зоологические и ботанические сады, вокзалы, скверы, елисейские поля, распивочные, станции Фарфоровская, Сортировочная, Металлострой…
Где они, крепдешиновые платья с рюшами, где высокие, стройные и одинокие женщины, юные вдовы с выпавшим на миг счастьем, так и не успевшие стать любимыми и любящими? Стареющие с папиросой в зубах и болью в сердце. Болью безголосой памяти, не сказанных и уже бесполезных слов. Женщины, в какое-то давнее светлое мгновение остановленные счастьем, да так и застывшие после катастрофы. В плаче без слёз, в бессловесном, безмолвном крике.
Вся жизнь прошла под знаком этой записки, этой невстречи, этих непроводов. Несостоявшееся расставание обрекло на пожизненное прощание.
Лёгкие шаги. Они скользят по траве, проходят под липами. Минуют старые тополя, акации и кусты сирени… вот сейчас, ещё, ещё, один только шаг, и я увижу его таким, как всегда.
Таджикистан, Бишкентская долина, овцы, маки, тишина, спирт в полиэтиленовой канистре, — антропология с прагматической точки зрения, — поэты, костюмы, портшезы. Похождения тени.
Больница, — рака святителя нектария, пьянеешь от одного имени, вспомнил не к месту, — морг, вид на парк, прогуливаются мужчины, женщины, нет, ищут, близких, родственников, друзей, знакомых, уже бывших, да мало ли кого. Напрасно. Не опознаются, все одинаковы, похожи. Кому-то повезло, нашёл, на бетонном полу в коридоре. Лишь слышы на скамеечке сердечные вздыхания, сидит, мается, нежное словечко ищет.
А путешествия из дома в дом, из замка в замок, из гостей в гости, от центра к окраинам, я пью за разорённый дом, за злую жизнь мою. Вы играете в шахматы? С соседом играю. А муж есть? Есть. Не ревнует? Он в шахматы не играет. А любимый дебют какой? Да какой? Обыкновенный. И я была как все, и хуже всех была, красное и чёрное, домби и сын, обломов и дон кихот, одиссея капитана блада, бляда, мариетта. И за тебя я пью, за ложь, мертвечину, холод, безглазье, безгубье, безголосье, бездорожье, бесприютность, бездомность. И я такой же мелкий бес… не то передонов, не то петенька верховенский.
Диковатость бэлы печориной, предвечная открытость маленьким радостям. Старость и смерть. Неважно. Очарованная италией хэлин мэрил, преданность гершвина. Хожу, хожу, на цветы гляжу, а милой не найду. Ой, не прячь, сирень, сирень, любовь мне целовать, и огненность целую. Ой, оставь, оставь, укроемся в саду, с тобой вдвоём. Удивлённый голос тенора: что ты бродишь всю ночь одиноко, что ты девушкам спать не даёшь? И тоня по-прежнему живёт согласно прописке. А милый не то любит, не то нет.
Да что же, значит, мы в таком месте, откуда отступил Господь? А много ты видел мест, где Господь чувствовал бы себя уютно? Ля боэми, ля боэми… Неувядаемый, несравненный шарль.
Полубратья, полусёстры, полу… Единственное, что она сказала мне незадолго до смерти, что она уносит с собой… недоговорила, недосказала. А что можно унести? Шум льющейся воды, вечернее омовение, ожидание, сердечную боль, сцену, картинку с домашней выставки? Мы славно гуляли на празднике вашем. У йомфру Андерсен, в подворотне направо, можно приобрести самый лучший саван.
Дома прибрано, тихо, домашние ждут. Хорошо! Главное, счастье продолжается, неприметно, неслышно. Счастье — оно такое — всегда приглушённо, под сурдинку. Оттого и называется счастьем. Протокол о намерениях. Статьи соблюдаются по мере возможности. Пускай мой чёлн уносится течением, пока его не опрокинет вал. У всех свой вкус, в поэзии, прозе, невольной случке. Увечье в разуме вещей есть, конечно. А… природа сотворила нас! Ну что ж, начнём пьесу, зритель. Мужички и бабёнки готовы, они же актёры. Неугомонные дети природы. Это и есть у стен Малапаги. Актёры отпили и откушали. Сбор полный.
Пора наконец приступить к метафизике нравов, к метафизическим началам учения о добродетели, к философии зоологии, к разгрому русскими войсками Пруссии, к подушной подати, к восемнадцатому брюмеру Луи Бонапарта, Вестминстерским статутам, к наивной и сентиментальной поэзии, к учёным земледельцам древней Италии, к вопросам марксизма-ленинизма и как закалялась сталь. Не думайте, что это всё. Остаётся ещё множество других вопросов, как то: племянник Рамо, история Индий, городок в табакерке, бедный друг, истомил тебя путь и всегда, постоянно, настойчиво, смело, безоглядно, сопротивляясь и продираясь сквозь непонимание, неприятие и даже формальный отказ, езда во остров любви.
Всё смешалось в призрачном доме из букв и знаков препинания: бабушки и дедушки, они же бывшие, вышедшие из употребления девушки и юноши, говорливые дяди и летающие тёти, возлюбленные и жёны, любовницы и привокзально-трамвайные незнакомки. Давно никого нет. Кладбища, надгробия, братские могилы. Да и те, сохранились ли? Бредём без цели, без направления. Куда ветер дует. А дует он в одну сторону, в сторону морга, прозекторской, крематория, шелестящего дола…
И никаких сантиментов. Какая разница? Государь или милостивый государь. Сударь, в общем. Какие там Греи с озёрными мечтателями в придачу. А ведь неплохо. Сельская тишина, уединение, увядание, колокольчик, оповещающий о возвращении стада, краса полуотцветшия природы, запах осыпавшегося листа, темнеет быстро, ни фонарей, ни прожекторов, ни вышек, блеклая луна, просвечивающая от худобы, сеет свой свет, незаметно, бесшумною. Трогательно, сентиментально, что-то напоминает, чем-то отдаёт, хватает за душу, за руки, за горло. Но увы, неверно, да и недоступно. Места ещё сохранились, но ты не тот.
Настоящий день давно позади. И был ли он? И то, что кажется солнцем, всего-навсего вечерняя звезда. Поздно. Всегда поздно. Славянка тихая, сколь ток приятен твой. Дон Кихот поднял стакан тридцать третьего портвейна. На солнце вино, — утверждают, что портвейн не вино, — засветилось, стало прозрачным, гранёный стакан воссиял добродушно и соблазнительно; и легко пролилось сквозь водовод глотки в утробу желудка. И счастливая плоть приняла его. Выпили за ток любезной той, отсутствующей. За вечный ток, струящийся в алкающем организме двуногих. Закусили. Плавленым сырком и круглым, самым круглым из всех, хлебом.
Окружающая местность невесома и тиха. Бабье лето, позднее лето, ранняя осень. В Царскосельских парках, Екатерининских, Александровских, Баболовских.
Руины под готику, Фёдоровский городок, дворцы-игрушки, дворцы-табакерки, городок в табакерке, портвейное вино алабашлы, и она настанет в паутинках, ты не торопи её, а жди, в маленьких приметах и грустинках, — третья бутылка была выпита, — простеньких, не то чтобы до слёз. От гриппа хорош херес напополам с портвейном. От любви тоже. Третья оказалась не последней, рано ещё нам идти в более опрятном направлении. Воистину, портвейна чем больше, тем лучше. Поиски истины, смысла, вымышленного царства, страны, райских кущ и рощ с проточной водой, любви обетованной. Поиски. Умрём-с, конечно, эка невидаль. Но при чём тут «не пьём-с»? Настроим сердце на нежные чувства. Почему нет? Чем мы хуже других? Выпьем — и настроим. Настройка роялей, мандалин, балалаек, гитар, подгонка гробов, могил, траурных кортежей, сердца, почек, печени, вен, сосудов, толстой и тонкой, мочевого, желудка и пр. Я наконец имею право приветствовать людей мне неизвестных…
Я вижу женщину, поднимающуюся по лестнице со стремянкой в руках. Вот она останавливается на площадке, ставит стремянку, поднимается по ней, снимает с рук кольца, аккуратно кладёт на подоконник, рассудительно, здраво, без спешки, куда торопиться, впереди вечность. Со стремянки переходит на подоконник, открывает окно и… холодная, промозглая даль поздней осени принимает её. Ничто не тронулось, не вскрикнуло, сырые листья устилали тротуар, в безветренном уснувшем воздухе мелкий, редкий дождь падал на землю, деревья и крыши домов по идеальной прямой, незаметно, беззвучно. И правда, если нет счастья, надо пить чай, и лучше с лимоном. Хотя, когда больному льву ничто не приносит облегчения, единственное лекарство — съесть обезьяну.
Только где её возьмёшь.
Чтобы не питать иллюзий. Не надо питать иллюзий. Питайтесь более здоровой пищей. Не утрируйте действительность. Не занимайтесь тем, чего нет. Рассвело, было холодно и ветренно, стал виден грязновато-лиловый песок пляжа. Кое-где вдоль границы, кромки, края воды, она же водная гладь, — белеет парус одинокий в тумане моря голубом, залив, маркизова лужа, главное, не забыть школьную программу, вот и хорошо, что не забыли, выхожу один я на дорогу, сквозь туман кремнистый путь блестит, пятьдесят восьмая статья, сто пятьдесят восемь прошло, а всё то же, выходишь, туман, путь, пустыня внемлет Богу, звёзды говорят со звёздами, — росла мелкая редкая сосна. Отяжелевше от сырости облака грузно повисли на крышах и шпилях приморского городка. Отсырели скамейки, кабинки для переодевания, для смены влажного на сухое, берег, песок, свод небес, штаны, плащ, обувь сорок второго размера. Море ревело, ошалев от страха. Всё смешно в этой жизни, — подумалось ему, — отсырело, проржавело, моль ест и ржа точит. Небесный шатёр был похож на выеденный арбуз. Нет ничего смешнее, чем жить и надеяться. Поэтому надейтесь, пока живы. Лучше всё равно ничего не придумаете.
На рисунках детей в возрасте шести-семи лет Красная Шапочка похожа не то на арабского шейха, не то на китайского мандарина, а бедный, всеми покинутый волк на большого доброго кота.
Ах, уж эти мужчины! Несчастная любовь, неверность. Боже мой, что такое неверность? Не более чем верность принципам. А что может быть более важным в жизни, что? Да, так у них это на всю жизнь. Нет, у нас не так. Я хочу сказать: то ли мы — женщины! У мужчин всегда одно и то же, было, не было, что, где, с кем? Скучно. И что значит было? Это значит, что ничего не было. Сами подумайте! Что здесь такого, чтоб помнить? Не хватит ему, что ли?
Что спрашивать? Нашли о чём спрашивать. О ерунде. И потом, разве всё упомнишь?
«Жениться мне или не жениться, — сказал Панург, — вино — это святое, последнее святое, что осталось», — вздохнул и опрокинул стакан.
«Не будем ни о чём говорить. Любовь к творению бессловесна», — сказал Еродий.
«Правильно. Пойдём путём природы. Но предварительно надо принять на грудь. Без стакана не получится».
И Великий Гэтсби был прав.
Послушали гитару. Оссиан тронул струны. Спели. Плясать было не с кем. Прекрасные дамы отсутствовали, пребывая в присутственных местах любви. Сыграли в футбол на лесной полянке, земляничной поляне юности.
«Ты любишь женщин?» — спросил Плешивый.
«Спрашиваешъ! — сказал зеленоглазый Шельмуфский, он же Мой брат-граф. — Конечно. Женщин, детей, животных, агдам, алабашлы. Я всё люблю».
«И на всё хватает?»
«Хватает. Ещё и остаётся».
«Счастливчик», — сказал Эротичный.
«Э, — меланхолически заметил Дон Кихот, — три вещи невозможны в этом мире: переспать со всеми дульсинеями, заработать все деньги и прочесть все книги».
«Ты хочешь сказать, рыцарские романы», — поправил Панург.
«Все книги — рыцарские романы. Других не бывает».
«А все дульсинеи — не более чем женщины. И что из этого следует?»- спросил Плешивый.
«Да ничего, — сказал Панург, — трудно, но стремиться к этому надо», — заключил он.
«Мы ленивы и нелюбопытны», — понурясь, сказал Философ.
«Что ты этим хочешь сказать?» — Великий Гэтсби был возмущён.
«Например, что такое экстаз?»
«Половой?»
«При чём тут половой? — поморщился Философ. — Кто о чём, а вшивый о бане. У тебя всё одно на уме. Запомни, дульсиней, дэзи и пр. не ищут и уж тем более не находят. Их создают».
«А всё-таки, какой?»
«Лингвистический», — сказал Философ.
«Ты даёшь, — сказал Гэтсби, — давай, давай, выкладывай все, какие есть».
Но тут вмешался Панург:
«Сейчас полседьмого. Осталось полчаса».
Все засуетились, полезли по карманам, стали похожи на роющего крота, но кончилось всё, к всеобщему ликованию, полной Викторией. Наскребли, скинулись, сбросились. И уже Мой брат-граф с Великим Гэтсби летели в нужном направлении.
Небольшой экскурс, экскурсия, эмоционально-экспансивная прогулка, корректно-блудливый променад под сенью регулярных и пейзажных парков, французских и английских.
«Расстанемся друг с другом навсегда».
«Сеньоры и прелестнейшие дамы, зачем сдерживать страсть, к чему узда? Это так просто».
«Вздохи, чувствительность. Что мы бараны, голуби, чтоб блеять, ворковать. Вокруг да около. Еац — и хорошо! Не так разве?»
«Зачем жеманиться девушкам и юношам среднего возраста, касаться, лепетать, складывать глазки, томно и призывно, и губки стыдливо распустившейся розой, одуванчиком, ромашкой?»
«Утехи любви просты».
«А отпущенный срок краток».
«Расстанемся. Не надо блеять, реветь. Отплывём достойно. Оттолкнём плот, шлюпку, лодку, бот, баркас и отправимся на остров Цитеры».
«Проездимся, прокатимся, — почему нет, — во остров любви, адрес, координаты, почтовый индекс известны, около прекрасных мест, куда уж точнее».
«Мы любим разнообразие ландшафта, холмы, долины, ущелья, гроты и пещеры, плющ и водоросли, озёра и родники, соблазнительно позыркивающие при свете дня и ещё соблазнительнее и призывнее в вечерне-ночных сумерках».
«Телесные, что ли?»
«Конечно. Взыскуемый нами ландшафт должен отличаться от обладаемого и известного с рождения. В этом вся прелесть».
«Когда мы сами выбрались или нас вытянули за уши, и в первый, но не в последний раз мы заревели брачным криком марала…»
«Справедливое замечание. Лучше бы не сказала и миссис Гэмп, а ведь она едина в трёх лицах: акушерка, сиделка и пьянчужка. Дай Бог каждому».
«Заревели и всё ревём. В лесу, в подлеске, на поляне, в квартире, казарме, камере, под сенью дубов, акаций, клёнов, пальм, берёз, каштанов, ёлок и прочей зелени».
Встала из мрака младая с перстами пурпурными Эос, розовоперстая Эос… молод, блажен, счастлив, глуп. Впрочем, последнее — это святое, святее только портвейн. Португальский, конечно. Производство не то Массео Кейтано, не то Мело Антонуша. Военные эмиры кавказско-лермонтовских пейзажей, путешествий в Арзрум, не пой, красавица, при мне ты песен Грузии печальных, напоминают мне оне… Солнце тем временем село, и все потемнели дороги.
«Да отплывём мы когда-нибудь?»
«Куда?»
«Всё равно. В Содом, Гоморру, на Кипр, на Крит, на Цитеру, Мальту… Пора поднять паруса и начать бег по волнам, бегущая по волнам, — степь, пыль, полупустыня, под голым солнцем бредут босиком домой бабушка и маленький мальчик, уцепился за бабушкину правую руку. Когда он поднимает глаза и смотрит на бабушку, он видит мокрое лицо, слипшиеся от пота волосы и на шее большую родинку, — вот и мы побежим, поскачем, помчимся под алыми парусами зари или заката».
Завтрак на траве продолжался. Бутылки, стаканы, глотки, руки, вздымающие и опрокидывающие. Всё было на месте: оссиан, дюк элингтон, юра варламов, поэт живейнов, философ прозуменщиков. Тёмный храм природы лепетал над нами, что-то нашёптывал, покусывал память.
Мы будем петь сады, ещё мы расскажем об окрестном пейзаже, возвышенном чудесной гармонией искусства. Архитектура и скульптура увенчивают создания натуры. Славянка — река в Павловске, у её берегов есть виды, в особенности два памятника, произведения знаменитого Мартоса. Один из них воздвигнут государынею вдовствующею императрицей в честь покойного — не по своей воле — императора и мужа. Уединённый храм, в нём пирамида, на ней медальон с изображением Павла, перед — гробовая урна, к которой преклоняется величественная женщина в короне и порфире царской. Пожалуй, достаточно.
Серенады для, музыкальные повествования, зарисовки в манере калло, гофманиады, бамбочады, гарпагонианы, козлиные песни. И всюду страсти роковые, и от судеб защиты нет. Проще, пластичнее, гуманнее. Ищите и обрящите, стучитесь и отворят. Сиреневый туман над нами проплывает.
«Мм-мм-мм», — сказал Профессор. Все согласились, что Профессор, как всегда, прав.
Анимаиса Типикина нашла своё счастье в городе Душанбе, Ребекка Комарова вышла замуж за Николая Ивановича Девкина, Марфа Пардусова ушла от Кандидия Луарсабовича Пардусова. А ещё Гертруда Глебовна Стогна не то с Волги, не то с «Волгой». Такое количество пи, а счастья ни на грош, ни на копейку. На свете счастья нет, а есть покой и воля.
О несправедливых действиях короля Прусского. Как король Прусский двоекратное сделал на области е. в. Римской императрицы, королевы Венгеро-Богемской, нашей союзницы и приятельницы нападение, и Саксонию, наследие е. в. короля Польского, также нашего союзника и приятеля, внезапно разорил, то мы для воздержания сего предприимчивого государя от новых вредительных покушений принуждены были… Но мнения короля Прусского от новых весьма разнствовали. К войне и неправедным завоеваниям жаждущий его нрав превозмог над теми уважениями, кои его в покое удерживали, и подтвердил то мнение, что к начатию войны и похищению чужих земель довольно ему единого хотения. При таком состоянии дел не токмо целость верных наших союзников, но и безопасность собственной нашей империи требовали не отлагать действительную нашу против сего нападения помощь…
Крестовый поход детей, реквизит комнаты ужасов, барахло лавки старьёвщика, лавка древностей… Прощаемся с девушками навсегда, не спешим. Небо звездится звёздами. Или уже отзвездилось?
Умерла жена.
«Повезло тебе, Юра», — сказал Кандидий Луарсабович.
Прощание славянки, фригийки, венгеро-цыганки, прощание старого мавра с Дездемоной, прощай, Палермо, прощай, любимая, любимый, прощай, Просперо и Миранда, прощай, Шекспир, ничего не написавший, прощайте, песни без слов и неоконченные симфонии, прощай, детство, отрочество, юность, зрелость, старость. Прощай, смерть. Прощайте, Арсении и Артемии, Иринеи и Иларионы, Венедикты и Варсонофии, Кондратии и Климентии, Маврикии и Мавродии, Эммануилы и Эрнесты и прочие Ясоны и Яфеты. Прощайте, двуногие без перьев. Прощай, Атос, Портос и Арамис, прощай, д’Артаньян, прощайте, друзья. Музыка о музыке, литература о литературе, слова о словах, смерть титана, чересчур тяжело, после этого глаза его закрылись, погасли, и титан распростёрся на своём каменном ложе. Прощай, Кант со Сковородой, прощай, Державин с князем Мещерским, глагол времён, металла звон, твой страшный глас меня смущает, прощайте, анакреонтические песни, жизнь есть небес мгновенный дар, устрой её себе к покою и с чистою твоей душою Стратон, благословляй судеб удар. Я в дверях вечности стою. Прощай, Ласарильо, прощай, дон Паблос, прощай, Гамлет, даже если ты, Гамлет, женщина, бедный Вейнингер, стоит ли из-за шармант кончать жизнь самоубийством. Прощай, Дидона вместе с твоим костром, прощай, Эней, хоть ты и прохвост, прощай, фортепианный настройщик Муркин, прощайте, Сеттембрини и Нафта, прощайте, трое — Джордж, Гаррис и я — в одной лодке, прощай и ты, Монморенси, прощай, лодка. Плыви Поприщин в своё безумие, там рай, там свобода, там счастье, Поприщин, Аксентий Иванов, титулярный советник, дворянин, Фердинанд VIII, король испанский. У всякого петуха есть Испания, Лапландия, Калмыкия.
«Если нет счастья, надо пить чай», — сказала Лина Миновна.
Пить чай, чай с лимоном, с райскими яблоками. Крепкий, густой. Что тут такого?
Черновичок души. Госпожа Бовари — это я. Он вошёл в вагончик, в котором жил, поднявшись по пяти ступенькам. Закрыл дверь на ключ, оставив его в дверях. Из холщовой сумки, довольно грязной, вытащил, не торопясь, три бутылки спирта. Поставил аккуратно на стол, одну за другой, сел, осмотрелся, ещё был лук, хлеб, солёные огурцы. Неторопливо он взял первую и открыл. Налил в стакан. О чём он думал, выпивая? О неудавшейся жизни, о детях, которых у него не было, о жене, что покинула его ранним летним утром давно затонувшего дня, о несостоявшемся счастье, о непрухе судьбы, о процентовках, нарядах…?
Утром, не достучавшись, взломали дверь. Он был мёртв. На столе стояли три бутылки, третья выпита наполовину, две пусты. Пробки ровно уложены, одна за другой, одна, вторая, третья слегка выбилась из ряда. Отказало сердце. Сердце, такое дело.
Величины пространства и времени относительны, философия зоологии или изложение рассуждений, относящихся к естественной истории животных, разнообразию их организации и способностей, к физическим причинам, поддерживающим в них жизнь и обусловливающим выполняемые ими движения, к причинам, одни из которых порождают чувство, другие — ум у тех животных, которые ими наделены. Уроки зоологии, химии, ботаники. Уроки земледелия. Не обвиняйте поля в бесплодии, а климат в непостоянстве.
«Где положительное переживание? Не вижу, одна ирония», — сказал Философ.
«Это от врождённой стыдливости», — сказал Плешивый. «Чего стесняться, всё законно, вначале выпил, потом с прекрасной дамой. Снова горло промочил. По природе», — сказал Эротичный.
«Хорошо!!! — сказал Панург, — душу греет».
«Какая мерзость, — сказал Философ, — а где актуализация личности? Где истинное лицо? Где твоё истинное лицо, — ткнул он пальцем в Моего брата-графа, — или твоё, Эротичный?»
«Моё, — вздохнул Эротичный, — я не скрываю. Я страшно эротичный».
«Значит, твоё лицо — фал?»
Эротичный не успел ни ответить, ни обидеться. Вмешался Мой брат-граф:
«Что тут такого, — сказал он, — девушкам нравится». «Право, добрые, милые, — сказал Панург, — а услуги оказывают такие…, поверите, до слёз разбирает».
«Всё одно и то же у вас на уме, — Еродий был возмущён, — где дух, духовность?»
«Духовность, духовность, духовность, — пропел Дон Кихот, — выпьем за неё. Эта дама высоконравственная. Неприступна и недосягаема. Подлинная Дульсинея».
«Таких не бывает, — сказал Мой брат-граф, — всегда кончается одним и тем же. Даже скучно».
«Выпьем, — сказал Панург, — всё равно за что, жизнь коротка. Пока болтаем, не успеем причаститься к мальвазии. Это источник, который мы обязаны осушить до последней капли».
Тридцать третий был выпит, принялись за семьдесят второй.
«Хорошее вино, не по делу его ругают. Бывает и хуже», — сказал Великий Гэтсби.
Все охотно согласились.
«Хочется, — мечтательно сказал Мой брат-граф, — чтоб хоть одна отказала. Так, для разнообразия. Было б что вспомнить. Кажется, ну вот, наконец-то, ан нет. Не получается, не выходит. Такая иногда злость берёт, что натянешь штаны и пойдёшь поближе к хересу. Вот так и спиваешься. С горя, что все безотказные. Что ни говори, а нет на этом свете верности, чистоты. Одним словом, природа».
«Не приставай, зачем приставать?» — сказал Плешивый.
«Нашёл о чём грустить, — сказал Панург, — радоваться надо. Хоть одно удовольствие в жизни бесплатно и доступно. А их и всех-то раз-два и обчёлся».
«Скотство и омерзение, — возмутился Еродий. — Где благая природа, где благое сердце, где семя благих дел? В жизни есть всё. Отворите зенки, алкаши».
«Ты прав, Еродий, — сказал Философ, — мерзость запустения. Кто мы? Парии, а парии должны наконец сделать выбор. Что предстоит нам? Солидарность, ненависть, безумие или комнатный эгоизм, саднящее тщеславие, мягкосердечные вздохи? Мы — симулянты, торгующие себе в убыток».
«Ого, — сказал Великий Гэтсби. — Заносит. Пора пить бросать, а то унесёт, что не выплывем».
«Зачем выплывать, — сказал Панург, — плыви, пока плывётся».
«У нас с вами сейчас Голубой период…» — сказал Мой брат-граф.
«Пикассо, что ли?»
«Какой там Пикассо? Футурист-недоучка. Голубой период де Домье-Смита. Мы ещё будем жалеть о нём».
«Хорошо ловится рыбка-бананка», — сказал Эротичный.
«За „футуриста“ можно и в глазное яблоко схлопотать. И притом ногой», — остервенился Великий Гэтсби.
«Вот, вот, — сказал Философ, — вы мелкие эгоисты. Одно раздувшееся тщеславие. Будьте сильны в слабости, имейте волю к разрушению, к смерти — вот что завещал нам датчанин. Кто не умирает сейчас, тот не живёт. А кто умирает, предназначен жизни вечной».
«Не проповедуй, не мечи бисер. Мы хоть и свиньи, но знаем: „…упало на добрую землю, принесло плод…“; когда вырастет, бывает больше всех злаков…, в общем, чтоб возродиться, надо по первости сдохнуть. Знаем», — сказал Панург.
«Знаете? Вряд ли вы хотели бы умирать комфортно, с кофе и девкой под боком. Не выйдет. Это — контрабанда».
«Пусть контрабанда, — сказал Эротичный, — но с девкой под боком и стаканом портвейна я готов умереть когда угодно, в любое время, проще говоря, завсегда. Можно и без кофе».
«С горечью я смотрю на вас, — сказал Философ и тяжело вздохнул, — приближается время ненависти, одиночества, подполья. А вы? Это ваш удел переносить духовные проблемы на бытовую почву, бытовички, герои и титаны аморалки, вечные двоежёнцы и злостные алиментщики».
«Экзистенциализм — это…» — неожиданно сказал Плешивый, вернее, попытался сказать и выронил стакан с драгоценным портвейном в траву лесной поляны, лужайки, бежина луга. Зелень лета, орошённая семнадцатиградусной влагой, благодарно и радостно зазолотилась в лучах незаходящего солнца вечной пьянки, застольного возлияния духа.
Пир продолжался в ожидании Лаис, Филин, Мариан и Марион, Аврелий и Юлий, Герселин и Эвелин, Маргарит и Генриет, Цецилий и Наталий, Эмилий и Аманд, Миньон и Инес, Настасий и Аглай.
В его моче обнаружилась кровь, густая жидкость цвета гамзы-каберне-саперави. Врачи поставили диагноз: злокачественная опухоль, без метастаз.
Без метастаз, да, но, узнав, Лиза ушла от него. И правильно сделала. Ну, скажите честно, кому нужен муж с такой мочой?
А красавец Вернуля оставил любимую и лёг на рельсы в ожидании подгребавшего, не торопясь на свидание с ним, поезда.
Лёг в июльский воскресный вечер, тёплый, тихий, безоблачно-безветренный. С солнечными пятнами и бликами, соскальзывавшими с листвы деревьев, с крыш и стен домов, с невысоких деревянных или плетённых из виноградной лозы изгородей и бесшумно, беззвучно устилавшими траву предместья.
Наступила осень, дневное светило крадётся осторожно, на ощупь, стараясь не привлекать к себе внимания. Золотит слегка поблёкшие верхушки деревьев, оголённых до неприличия. Тихо. Тишину смущает лишь редкое, робкое падение листьев. На пьедестале изображено в барельефе семейство, государь представлен сидящим, левая рука опирается на щит, в облаках видны две тени: одна летит на небеса, другая летит с небес, навстречу первой.
Славянка тихая, сколь ток приятен твой…
Выпили ратевани.
Трупики и трупсики, гашёная известь. Бывшее не сделать небывшим. Даже трупсикам.
«Му-му-му», — пролепетал Профессор.
«Нажрался», — с горечью заключил Дон Кихот.
«Жалко, — сказал Еродий, — так хорошо откликался, с чувством. И вот?!»
«А было, — с восхищением сказал Великий Гэтсби, — незаметно. На глаз стекло, трезвый как… Несгибаемая трезвость и твёрдость. Столько часов на ногах, и в воротах стоял, когда в футбол играли. И ни одного гола».
«Ну да, — сказал Мой брат-граф, — тоже мне алмаз! Смотреть скучно. Прах и пепел».
«Алмаз, — сказал наставительно Панург, — не там, — и он указал перстом на счастливо сопящего трупсика, — а тут, — и он указал тем же перстом на свои, судя по гористости местности, изумительные, дивные, упоительные гениталии.
— Тут и нигде больше».
«Надежда дам, — с завистью сказал Эротичный, — вздохнул и добавил. — Прекрасных Дам».
«Нашёл чем хвастаться, — язвительно заметил Мой брат-граф. — Дело не в метраже, не в габаритах, не в монументальности. Любой Шармант это известно».
«А в чём же?» — равнодушно-надменно поинтересовался Панург.
«Дело в длительности, непрерывности, неугомонности, автоматизации процесса. Конвейерный метод, старичок, а работаешь один», — сказал Мой брат-граф.
«Боже, — сказал Дон Кихот, — они неисправимы».
«Похотливцы, ёрники, сатиры, — сказал Еродий и понурил свою печально-ироничную голову, мудрую головёнку.
— А где же сердце?» — безответно-кротко вопросил он.
…ратевани, рислинг, агдам, семьдесят второй, тридцать третий, три семёрки, белое крепкое, розовое крепкое, суд над иисусом христом, отплытие на остров цитеры, источник омоложения, беспокойные музы, да живёт любовь, остров мёртвых, бедный поэт, борьба между карнавалом и великим постом, пусть дорожают продукты, берегите себя для нас, берегите цк, правительство и лично…, магдалина со светильником, сад наслаждений, несравненная любовная пара.
«Где Иван Кузьмич?»
«Да оне-с в окошко выпрыгнули».
И правильно сделали, Иван Кузьмич, а то один на досуге начнёшь подумывать, так видишь… А что видишь, что в самом деле видишь? Жениться нужно? Живёшь, ну и живи. А то такая скверность станется. Выпрыгнули, Иван Кузьмич? Мудро поступили, Иван Кузьмич, добавлю, смелый Иван Кузьмич, Наполеон — вот он кто, этот Иван Кузьмич, Наполеон, Барклай де Толли и Кутузов в одном лице.
Людей и бессмертных услада, о благая… под небом скользящих созвездий жизнью ты наполняешь…, тобою все сущие твари жить начинают и свет, родившися, солнечный видят.
Осенняя новелла, осенние переживания, унылая пора, очей очарование. Что-то из истории, истории геродота, фукидида, тацита, светония, де коммина, де лас касаса, истории давида, истории таллемана, хистурьет боккаччо, любовник не то в шкафу, не то под кроватью, нет, это из еврейских анекдотов затонувшей эпохи. Эпохи культов, домов культуры, парков имени девятого января, верности принципам, строительства коммунизма, не отдадим и не позволим, пивных ларьков. Эпоха Алфея Тихонравова.
Нет, что-нибудь поотдалённее, из дней фараонов или войны алой и белой роз, войны за независимость, освободительной, столетней, тридцатилетней, семилетней, варфоломеевской ночи, ночи избиения младенцев, ночи длинных ножей, хрустальной ночи. Нет, не то. Было, но не веселит душу. Однообразно. А, вот ещё: война за испанское наследство. Опять не то. Красиво, но не то. Может быть, взятие Константинополя? Событие, высокий стиль, гибель последнего императора на стенах, сражение до последней живой души.
Опять, опять, опять… Я же говорю, задушевнее, чтоб хватало за… и в очах слёзы, что-нибудь умилительное, сентиментализм, карамзинизм, Дафнис и Хлоя, Поль и Вирджиния. Уже ближе, теплее, ближе к телу, вынос состоится… История франков, бриттов, скифов, китайцев, ацтеков и инков, наконец. Нет, надо более домашнее, уютное, что-нибудь диккенсовское, например, мистер Пексниф, частный пансион, частная школа, частная жизнь, добродетель на вес. Уютно, тепло, чисто, стол, скатерть, стулья, стаканчик бренди, слегка разбавленный водой, а чем хуже дымящаяся яичница с ветчиной. И всё это при свете лампы под абажуром китайского шёлка, зажжённые свечи в канделябрах.
Идиллия. Да, что-то в этом роде. Надо попробовать. Умеренно. Умиротворённо. И дитя уже ведёт слепого льва, и коршун не ест голубку, и волк читает басни Эзопа, а леопарды и тигры впервые знакомятся с Лафонтеном и Крыловым. Что-то в этом роде. Итак, начнём.
Одни выражаются или оживают в письмах, бланках, справках, почтовых отправлениях, в ожидании худшего, в надежде на будущее, в поисках несбыточного счастья в углах и коммуналках с одним унитазом и раковиной на множество мужчин, женщин и дитятей, семейные и холостые, одинокие и безмужние. Барак, тюремная камера, кунсткамера, камера обскура. Другие пьют и обсуждают, время идёт, жизнь проходит, вставные новеллы скрашивают текущую сквозь пальцы вечность. Сжимаешь кулак, а там ничего. Пусто. Значит, не ухватил. Не повезло. И всё-таки начнём.
Некто написал роман и покончил с собой. Возникает вопрос:
«Почему?»
Болен? Устал? От всего устаёшь. Да мало ли что. Может быть, потому… написал. После этого что остаётся делать? Включить, принять, лечь, перерезать, выпорхнуть… газ, таблетки, под поезд, велосипед, автомобиль, дрезину, вены, горло, из окна, двери, форточки… Бритвой, лезвием, другим подходящим к случаю инструментом, наточенным, острым, прямым, без зазубрин и заусениц. Марка фирмы гарантирует.
Не, не звучит.
Однако не пора ли начать? Раньше сядешь — раньше выйдешь.
Не то, всё не то. Барбизонцы — предшественники им… робинзоны, на лоне природы, акварели, натура, середина пристойного века, королевы-матери, королевы виктории, осенняя листва, блики, пятна, мазки, скользят, тишина времени. Ничего, весь шум ещё впереди. Не торопитесь, не торопитесь, длите покой, он временен и краток. Не заглядывайте в будущее через сегодняшний забор. Его там нет.
Начнём мы когда-нибудь или не стоит и начинать. Игра не стоит свеч, а свечи дороги. Но если не здесь и не сейчас, то когда?
Возраст поджимает, стегает ликторским прутиком. Ой, больно, не надо, я больше не буду. Ну что ж, раз так, приступим. Актёры в сборе, парики, накладные усы, мушки, пеньюары и мушкеты, аркебузы и шяпы эпохи — всё под рукой. Вперёд, не оглядываясь, без одышки и напряга, без пауз и перекуров. Полдневный отдых фавна ещё впереди. Впереди у стен малапаги, пеплы и алмазы, крёстные отцы, покаяния, холодное лето пятьдесят третьего и жаркий август шестьдесят восьмого. Вперёд! Не трепеща и вдохновляясь… Пока жив. И о тебе не пожалели.
Осень прочистила горло, прочистим и мы. Трудно, но можно. В таком случае начнём.
Неожиданно, откуда-то снизу, из травы и корней деревьев донеслось:
«Мм-мм-мм».
«А, каков, — сказал Великий Гэтсби, — не человек, твердь. Сразу видно, что мыслит».
«Профессор, конечно, — недовольно заметил Мой брат-граф, — а вот мне одна девушка после этого вдруг и говорит…»
«После чего?» — оживился Эротичный.
«После того», — сказал Мой брат-граф.
«И что она тебе сказала?» — заинтересовался Плешивый.
«Оригинальную мысль высказала. Мы, — говорит, — любим друг друга».
«А ты что?»
«Удивился, конечно, и спрашиваю: с чего ты взяла?»
«А мы с тобой, — отвечает, — после этого разговариваем».
«Сокровенная примета любви, — удивился Эротичный, — мне такой никогда не встречалось».
«А ты откуда знаешь?» — спрашиваю.
«Уж я-то знаю», — говорит.
«Девушка, — вздохнул Эротичный. — Оно, конечно, дело деликатное. Да и какая разница. Чем больше, тем лучше. Дань количеству».
«Не в количестве суть, а в качестве», — сказал Мой брат-граф.
«Тела, что ли?»
«В качестве переживания», — сказал Шельмуфский.
«Какое там переживание! — разозлился Эротичный. — Что, я хуже тебя предмет знаю? Попрыгали, отдышались, да по домам. Через час и не помнишь, чего было, уж не говорю, как выглядела. Нашёл… переживание».
«Любовь — такое дело…», — примирительно сказал Плешивый.
«Оно, конечно, — сказал Мой брат-граф. — Надо отдать должное прелестным Шармант. Они выработали простую и строгую философию: „Что значит было? Это значит, что ничего не было“».
«Неугомонные», — сказал Еродий и безнадёжно махнул рукой.
Вы снова здесь, изменчивые тени… Пронизанный до самой сердцевины тоской тех лет… Насущное отходит вдаль, а давность, приблизившись, приобретает…
Относительно кораблекрушений условлено, что если человек, собака или кошка спаслись с корабля, то такой корабль или баржа и то, что находится на них, не могут считаться остатками кораблекрушения. Если кто-нибудь будет претендовать на эти вещи и сможет доказать в течение года и одного дня, что они принадлежали ему или его господину, или что они пропали, находясь под его надзором, то они должны быть возвращены ему без промедления.
«Мм-мм-мм», — сказал Профессор.
Все согласились, что Профессор, как всегда, прав.
Бедный друг, истомил тебя путь. На Невском было тепло, солнечно и почти безлюдно. Красиво живут люди. Париж, особняк, — отстроен в начале девятнадцатого, куплен прабабкой в середине, — Наполеон, корсиканская куртизанка, поют дуэтом, нет, не с Бонапартом, с молодым человеком из приличной семьи. Наполеон в раме орехового дерева на втором этаже особняка, а спевка на первом. В прямоугольнике рамы изображён уже не Бонапарт, ещё не Наполеон, уже не первый консул, ещё не император. В промежутке судьбы. В лестничном пролёте будущего не видны ни Ватерлоо, ни Эльба, ни Святая Елена. Верите вы в ненависть и смерть? Ни в то, ни в другое. Покойники — самые счастливые люди, потому и называются покойниками. Юлиан Перфильев сделал попытку повеситься на унитазном бачке. Не получилось. Ты, конечно, помнишь тот Ванинский порт? Счастье — затея, выдумка? Однако хотелось бы ещё до летального… Как мне говорила моя бабушка при виде приближающегося мужчины, — улица, весна, все ещё живы: бабушка, мужчина, я, — не называй меня при нём бабушкой, тётя, только тётя. Дитя природы. Все мы ублюдочные дети природы.
Рыдаю не над текстом письма, а над штампом, форматом, аббревиатурой, знаками исчезнувшего, погибшего, утраченного времени. Дурного времени. Но дитя не знает об этом. Простите пехоте. Каждый пехотинец слаб, одинок, возвышен и обречён. После каждой атаки одни трупсики. А хочется домой, войти, снять пальто, опомниться. Живой, неужели да…? Двое в одной постели, — не на троих же соображать, — лето, август, год. Высоко и сомнительно. Пора освобождаться от фантасмагории, фантасмагории любви, кажется, после смерти…
Написал, — строго так спрашивает, — нет, — говорю, — плохо, — это она. Спросила бы лучше, как у тебя с печенью, почками и пр. Не умер ли к всеобщему ликованию близких? У, алкаш проклятый!
Животные, если рассматривать их в целом, представляют собой живые существа. Большинство животных обладает способностью перемещаться, и все они имеют части, которым присуща очень большая раздражимость. Животным оргазмом называется то своеобразное состояние податливых частей живого животного, которое обусловливает во всех точках этих частей особое напряжение, настолько сильное, что оно делает их способными к внезапной и непроизвольной реакции на любое возможное воздействие и заставляет их реагировать на движение содержащихся в них флюидов.
Про пчёл и Муравьёв нельзя сказать, что в холодное время года их дыхание бывает ослаблено, но есть полное основание утверждать, что их оргазм при этом бывает весьма понижен и что он приводит их в состояние оцепенения, свойственное им в этих условиях.
Послушаем музыку деревьев, обдуваемых ветром.
Солнце всходило в положенном месте востока и закатывалось в темноту вечера и ночи, зеленели деревья, кустарник, плющ принимал в свои объятия развалины под готику, листья желтели и опадали, расцветали розы, тюльпаны и шиповник, земляника и ландыши, трава бегунок и лесная малина, снег укрывал землю, таял, текли весенние ручьи, по ним плыл бумажный кораблик с оловянным солдатиком, в тумане моря голубом белел одинокий парус. Где-то собиралась гроза, погромыхивала, посверкивала, позыркивала молниями, высоко плыли облака, тучки, небесные странники. Ратевани был выпит. Принялись за белое крепкое.
Эммануэль Кант, магистр, всеподданейше умоляет е. и. в. всемилостивейше назначить его на освободившееся место ординарного профессора по кафедре логики и метафизики в Кёнигсбергском университете.
Пресветлейшая великодержавнейшая императрица, самодержица всея России, всемилостивейшая императрица и великая жена!
Надежда, каковою я себя льщу быть назначенным на академическую службу по предмету сих наук, особенно же всемилостивейшее расположение е. и. в. оказывать наукам ваше высочайшее покровительство и снисходительное попечительство, побуждают меня всеподданейше просить е. и. в. всемилостивейше благоволить благосклонно утвердить меня на вакантную кафедру ординарного профессора. Готов умереть в моей глубочайшей преданности. В. и. в. наивернейший раб Эммануэль Кант.
«Мм-мм-мм», — сказал Профессор.
Все согласились, что Профессор, как всегда, прав.
Реляция ген.-аншефа Салтыкова о победе при Кунерсдорфе от 2 августа 1759 г. С глубочайшим к стопам вашего императорского величества повержением, приемлю дерзновение, ваше императорское величество, вновь, с дарованною сего месяца первого числа от всевышего победоносному вашего величества оружию, совершенным неприятеля разбитием, толь знаменитою победою раболепнейше поздравить.
Я вспоминаю немца офицера, и за эфес его цеплялись розы и на губах его была Церера.
Всё было, и восторги, и радости, и резвость не по разуму — извечная неугомонность. Все мы добрые и неугомонные. А что? Я уж такая, он уж такой, все мы такие.
Выпили по стакану. Закусили.
Глагол времён! Металла звон! Скользим мы бездны на краю, сыночки и дочурки прохлад и нег. Как сон, как сладкая мечта исчезнет младость. Подите счастъи прочь возможны, вы все пременны здесь и ложны. Я в дверях вечности стою.
Народ разошёлся, ворота парка закрыли, дворцы и пейзажи стали понемногу расплываться, терять контур, силуэт, очертания, стало быть, наступил вечер.
Если хорошенько вдуматься, нет области, где трудились бы больше, словно природа не дала воды, которую пьют все остальные существа. Стоит положить столько усилий, чтобы получить напиток, от которого человек теряет голову, неистовствует. В лучшем случае он не видит, как встаёт солнце. Всё забыто, памяти как не бывало. И это называется ловить жизнь на лету. Мы ежедневно теряем вчераший день. А он теряет и завтрашний.
Ветер принёс издалёка песни весенней намёк, а девушка, которая пела, забыл, что ли? Выборгская сторона, казармы Н-ского полка, белая ночь, кизляр, Дербент, «Дагвино», бутылка выпита, ещё три в запасе, запас карман не тянет. Два путника июньскими светлыми сумерками, — и гончих лай, и звон рогов вокруг пустынного залива, близко, но не то, сторона не та, да и вода другая, — Дон Кихот и я бредут под дырявым зонтиком. К чему зонтик? От падающих комет, естественно. Не от дождя же. Возраст умеренно-стойкий, восемнадцать-двадцать. Кизляр подходит к концу, но и утро приближается, и мосты свели. Скоро и магазины откроются.
Канделябром по голове, в поисках за утраченным портвейном, кого ждала, кого любила я, уж не догонишь, не вернёшь, двое только было, принимали какая есть и любили, для остальных — предмет общественного пользования, городской транспорт в час пик. Куда бежит тропинка узкая, затерянная, тенистая? В уголок случевского, сострадательный и отзывчивый, в манящий уголок портвейно-водочных струй и благовоний, благодетельных и осчастливливающих. Втроём повстречались и сообразили. Стоит луна, месяц, солнце, на дворе темно и солнечно, замерло всё до рассвета, остановилось движение земли и транспорта, пешеходов и письмоносцев с любовными посланиями и эпистолами, доносами и изветами, воплями и газетой «правда-труд-новь-сельская жизнь» в пасторальной колхозносовхозной местности, в пригородах полисов-метрополий, пригород, конечно, не припев, не спевка, не оратория, не хорал, они, оне, кто-то вчера, сегодня, завтра полюбил, о, как на свете без неё прожить; подонки, лизоблюстители, твари, ругай, ругай, авось, прибудет, в нашем полку прибыло, как ваше здоровье, фельдмаршал? Не дождётесь, не дождётесь. Ещё была страна, и можно было разъехаться в разные стороны, кому в лагерь, кому…, обратно вернуться опять, — повезло, — с яблонь цвет облетает густой, ты признайся, кого тебе надо, скажи…, лучше будет, может, радость твоя недалёка, дурачок, а ты мне спать не даёшь. Нехорошо! Побереги меня! Тоже человек. А я уж тебя поберегу. Не сомневайся. Тоскуют и томятся, всё о том же, всё о том…, беспокойные ребята, а зачем, да и снегопад давно прошёл, — мело, мело по всей земле, — пора на лесоповал. Ах, снегопад, снегопад, метель, метель, если женщина просит, спи — не хочу, от пуза.
Дон Кихот и я убегали с кладбища, где только что содействовали захоронению, холодный тридцатиградусный воздух шарил в лёгких, аппетит разыгрался, — от нервов, — хотелось срочно чего-нибудь пожевать, хоть кору деревьев. До парка не добежали, остановились на бульваре, запах укропа, петрушки, зубровки, мяты, — и пахнет яблоком мороз, — хлебнули из маленькой, закусили мятым солёным огурцом, с табачными крошками от авроры-примо-памира. Куда ушёл, зачем, вчера смеялся, хохотал, столько ликующей похабени, выпивали крепко, не отставали друг от друга. И вот! Конечно, до весны ещё далеко, не для меня придёт весна, — не для меня Нева, Днепр, Нил, Оредеж, Буг, река Сестра, Волдоха, Эльба, Лаба, Рейн, Янцзы, Миссисипи разольётся, — но будет ведь, будет. Решил не дожидаться. Ах, какой нетерпеливый! Разве там лучше? Свой дом, сады, огороды, пруды, водоёмы, фонтаны, запруды, тропинки, русалки с наядами-дриадами, не обижали, не отказывали, солёные грибы в кадках — хочу грибков — чего ещё надо? Ан, нет. Время, что ли, приспело, вот и ушёл, а был хороший и простой. Да надолго не хватило. Бывает. Мы тоже уйдём и тоже рано. Всегда рано, всегда не хватает, хочется немножко пожить, — сказала бабушка. Жадность фрайера губит. Не будем сквалыгами. Пусть у нас каждый получит порцию снега, зимним вечером, на плохо освещённых, затихших, заглохших, — чуть-чуть подтаивает, сыро, зябко, — улицах, площадях провинциальной столицы, столичную будет чем закусить, помянут добрым словом лысых отроков, вечных юношей в ожидании вечных девушек, вечной женственности, софии, софочки, софьи, — предчувствую тебя, года проходят мимо, всё в облике одном предчувствую тебя. Хорошее занятие, поясницу не ломит.
«Мм-мм-мм», — сказал Профессор.
Все согласились, что Профессор, как всегда, прав.
У стен малапаги, последний день помпеи, дрездена, Новгорода, Сталинграда, давно уже поздняя ночь, видишь, фонари зажглись, дидактическая поэма в прозе, госпожа Бовари — это я, Шарль Бовари — это я, последняя страница романа, последний вздох, последняя слеза, выкатилась из слепых глаз гомера, акакия акакиевича, фоки мокиевича, аксентия иванова, сеттембрини, нафты, адриена леверкюна, марлинского и немировича-данченко, — да, странные дела делаются в Испании, — читали в детстве: эмары, буссенары, гавроши с площади звезды, согласия, елисейских полей, графы монте и королевы марго занимали воображение, бередили душу хайдеггеры с хаггардами, везучая ты, Зинка, и как у тебя получается, не один, так другой, и лучше прежнего, э, Надька, тебе за мной не угнаться, пи надо иметь такую, да где ты её возьмёшь? Что было — то было, не отнять. Прощай, Палермо, прощай, Юность.
Один. И никого. Всё-таки хорошо жить! После прошедшего дождя, с солнцем, упавшим на стволы и листья деревьев, на мокрую траву и вымытые черепичные крыши. Над головой небо, под ногами земля. Чего ещё надо? Прочно и надолго. На твой век хватит, недоумок, юродивый от Матфея, Луки, Марка, Иоанна, маргинал Воскресения, Успения, Хождения по мукам, по водам, Генисарет, рыбачья лодка, рыбачьи сети, — и в Галилеи рыбари из той туманной древней дали, забросив невод в час зари, лишь душу мёртвую поймали, — катера, баркасы, фелюги, пироги, ботик Петра первого, второго, третьего, Жомини да Жомини, а об водке ни полслова, ай да гусар, строг, но справедлив. Кизляр кончился.
«Я был женат четыре раза, — сказал Великий Гэтсби, — по паспорту, военному билету, профсоюзной книжке и листку нетрудоспособности».
«Бюллетню, что ли?» — сказал Мой брат-граф.
«Ну да, — сказал Великий Гэтсби, — я же порядочный, у меня всегда, чтоб по закону».
«Был, — сказал Эротичный, — а теперь?»
«Теперь, — грустно сказал Великий Гэтсби, — в первый раз без записи живу. Все документы израсходовал».
«Мм-мм-мм» — сказал Профессор.
Все согласились, что Профессор, как всегда, прав.
Я покажу тебе чистые бухты, там такой виноград, там такое вино. В Саратове трудно справиться с любовью, одной-то можно, вместе — никак. А в Ленинграде? Нет проблем. Легко, незатейливо. Но не веселит. Чёрное море, Чёрная речка, плавающая и поющая. Русалка? Да не, Русланова. Ещё до ареста. И правильно. При купании не петь — утонуть можно. Большая потеря для музыкальной общественности. Лучше под присмотром.
Мукузани, гурджаани, тибаани, ратевани, цоликаури, монастырская изба, гамза, фетяска, саэро, каберне, саперави, кагор, херес, алабашлы, агдам, кюрдемир, воскеваз, хванчкара, сурож, кавказ, солнцедар, южнобережный, Лидия, крепкое розовое, белое крепкое. Единственное святое, что осталось. Последний стакан был выпит, оставалось на дне, чуть-чуть. Поднял, опрокинул. Мало. Ничего, — подумал, — продолжим, всё впереди. Не торопись, торопить не спеши. Илонка Сурвила, Спидмер Поплёвка, ау, где вы? Ой, мамо, как же я мужиков дурю, як же, доченька, ты их дуришь, давать даю, а замуж не иду. Из магазинчика москательных товаров, из Видукинда Самосцатского, из заповедей Анны Моисеевны Кокайло, а ми — немки, — сказала Клава Простёркина.
Да, ночь коротка, и облака уснули. О чём говорить? Несостоявшиеся мужья. Один песню сочинил в мою честь, другой три часа у калитки стоял, прощался, и все три с дымящимся наперевес. Мы танцуем вдвоём, но скажите хоть слово, сам не знаю о чём. Ну а этот? Приезжаю, оттоптал разок для себя, — и вдали княгиня безутешная не бродит, — а теперь жди три недели, пока сил наберётся. Дымилась, падая, ракета у незнакомого посёлка, на безымянной высоте, бутылка красного, год издания семьдесят третий, пропьём этот пейзаж кремля, белого дома, сакрекера, тадж-махала? Пропьём, конечно. Почему нет?
Кто-то поёт за стенкой, дверью, городом, поднимается рука, в ней бокал, Советское Шампанское, год какой-то, давно это было, за Организатора… Вдохновителя…, звонок в дверь, в коридоре — квартира коммунальная — суета, шумят, толкутся. Тишина. Упал бокал, разбился, хруст стекла, чей-то сапог наступил. Женский голос за… продолжает петь, патефон, это в другой квартире, доме, вселенной, в другом измерении… Услышим, услышим, снова, опять, по новой, не боись. Поют там ангелы, солдаты, хоры пенсионеров и ветеранов. Есть и там гармони, органы и патефоны.
Меланхолия любви. Где, — я вас спрашиваю, — таинство брака? Брак в Кане Галилейской. В лесу по-прежнему кричит марал весенними, прозрачными сумерками, тепло, лёгкий ветер, бриз, зефир, надувает зелёные паруса надежды, — и верь весне…, для новых чувств, для новых откровений переболит скорбящая душа. У всякого петуха есть Испания. Сегодня узнал.
И причастились вдруг сомнению деревья, рельсы и поля. Послышался плеск, когда кто водную гладь разгребает, потом воркование, шебуршение, будто горло полощут, и ещё дополнительные звуки, не разобрать, как раз кюрдемир открыли, что за шум, выпить спокойно не дадут, да это Эгидий купаться пошёл, купается, значит, как купается, он же плавать не умеет, вот, подтверждение, доказательство, тихо, вода остановилась, выходит, утонул, утонул, стало быть, Эгидий, какой ужас, да что за ужас, — небытие отверзлось зренью, — умел бы плавать, не утонул, оно, бесспорно, логично, но… был день, небо, стала ночь, донный песок, камни, коряги, ил, водоросли, кувшинки, наяд увидит, сведёт знакомство. Выпили кюрдемира.
И я увидела этот ужас. Огромный, большой, без начала и конца, суставчатый, гусеница, сороконожка? Нет, состав с заключёнными. Окна в решётках, и руки тянутся. Маленькая была, свой горшок ненамного переросла, в Боровичи ехала, в этой сраной компании и заболела, а поехали для меньшей сестрицы крестильную молитву заказывать. Помню, парней там было много, добрые, ласковые и душевные, все померли. Больше всех помню Федьку, только из армии вернулся, и после каждого стакана бежал к кадке с фикусом мочиться. Сам-то он участливый, чуткий, — помню, — а как-то неловко, неудобно.
В Боровичи ехали с Московского вокзала. Народу — не то что яблоку, сопле упасть было негде.
Гобои, валторны, арфы, почему нельзя писать в разных тональностях, прециозностъ, претенциозность дурного — мове, одни мовешки, нехорошо — вкуса, дариус мийо, дали сальватор, обновить искусство аранжировки, инструментальное мастерство солистов, над вымыслом слезами обольюсь, ну и обливайся, что это за музыка, не чувствую, не понимаю, не верю, кишки тянет, нет, что ни говори, а без музыки лучше, соло на саксофоне, соло на ундервуде, тоже мне аллегория. Мочегонное, а не аллегория. Заркина горка — окраина, далеко от эрмитажей и прочих сокровищ искусства, европейских и асторий с рестораном «чайка» для среднего офицерского состава, не выше майора, а девушек сколько, вполне умеренного возраста, и пиво, не говоря о столичной с московской, всегда было, и килька, официант вежливый, понимает, с собой приноси сколько хошь, но аккуратно, с учётом обстановки. Тётя Нюра пришла как раз, когда всей семьёй собрались вешаться, крюк и верёвка в доме были, а что ещё оставалось, блокада и хлебные карточки потеряны, отец семейства — растяпа, бедолага, страдалец — все до единой потерял. Тётя Нюра вовремя поспела, к семейному совету, совету в Филях, сегодня кончить или до завтра подождать, отложить, помучиться, надежду до утра в окоченевших ручках погреть, пять человек, десять рук, десять ладошек, из них шесть ладошек детских. Спасибо Нюре, нашла и через мёртвый, погружённый в ледниковый период — без фонарей, печек, лампочек ильича — город в своих полуживых ладошках принесла.
Сколько радости было, сказать не берусь, не видел, а что ни выдумаешь, всё мало будет. Одно могу точно сказать, пятерых маленькая, худенькая Нюра из петли вытащила. Любила петь шумел камыш, деревья гнулись, ой, рябина кудрявая, белые цветы, ой, рябина-рябинушка… И дети были у Нюры Романовой, но давно. Лёнька в себя из ружья пальнул. Нинка была без ручки до локтя, жертва аборта. Давно уж нет. Сорок восемь — половинку просим. Сорок один — ем один. Рифма такая.
Телесная география на гистологическом уровне, туристические вольности плоти, люби и знай свой край, топография и геодезия любовных утех, и привлекая всяка чрез любовны средства, никто их не убегнет, вышедчи из детства, наглядное пособие телесного краеведения, знаю, знаю, но тёплый стан — Тёплый Стан, сфера приложения, станция, полустанок, пригород под Москвой, Калугой, Воронежом — обнять, волнуюсь. Любимая с другим любимым, музыка Юры Балакирева, слова поэта, жизнь облетела, стволы и голые ветви, просветы, прогалины. Скоро, скоро…, а девушка сперва его забыла, потом состарилась и умерла.
Хотел объяснить, но не буду, передумал. Не, не хочу. Знаю только, не повесишься когда следует, ищи потом случай, может, и не представится. Да и чего объяснять, голод не тётка, и не такую рифму придумает. Вышел с куском хлеба, сверху маргарин, — мечта, слюна течёт рекой, низвергается водопадом Виктория, что на Замбези, — успел крикнуть: ем один, всё один и сожрёшь, а не успел, другой крикнул первым: половинку просим, тогда, делать нечего, делись.
Такая вот рифма, сорок восемь — половинку просим, сорок один — ем один. Вместе оно и веселее.
Есть было нечего, людей по привычке постреливали, пели в те времена неплохо. Жили, в общем.
Тамарка Закревская была замужем за Ванькой-пьянчужкой, любил сильно, а как напьётся, непременно бьёт, не без того. Миловидная, темноволосая, брови с изгибом, волосинка к волосинке, губки изящно выпирают, хочется целовать, носик словно выточенный, лицо широкоскулое. И большая чистюля. Была ещё одна красивая, показывала мне что-то, учила, забыл, как звали, цветок неповторимый, все цветочки неповторимы, выбирай не хочу.
«Что это такое, — сказала она, — брезгливо показывая пальчиком на диван, — опять шкуры?»
«Это я привёл, — сказал Мой брат-граф, — святые женщины. Большой и Грустный здесь ни при чём».
«Пупик ты мой», — сказала Селинка Рытикова и вытащила из дамской сумки пять звёздочек.
«Армянский…» — промямлил Мой брат-граф.
А — буква начальная, в азбуке есть первая. Она употребляема за союз же и междометие удивления. В русском языке, почитая, никакого имяни, кроме иноязычных, ею не начинается. В счислении церковном значит един, а с приложением лествицы, или хвоста, А значит тысячу, которую у всех числительных букв равномерно знаменует. В сокращениях англ — ангел, аглски — ангельский, архгл — архангел.
Инвентарио, опись. О чём, — спрашивает, — думаешь? О чём, о чём? О сне, — говорю, — в летнюю ночь. В декабре? — удивляется. Нет, чтоб о хлебе насущном с маслом и докторской. А как будет по-немецки мудак, — это она опять, реагирует на ответ. Намекает, будто мудак на одном языке для меня маловато, требуется двуязычность, чтоб понял, осознал. А Тёма, вышедший в окно, не попрощавшись, не пожелав… родной матери хотя бы, не то здоровья, не то до встречи, а золотой медалист, то ли Краутвурм, то ли Краутюнкер, лингвист-полиглот, глотал каждый квартал по-новому и неизвестному, теперь захолустный помещик в штате… не помню имени, один из остальных, сто га, с подворьем, подавал надежды, кто их не подаёт, разве совсем ленивый, и подругой-партнёршей — ударница будуарного лесоповала — владелицей частного зубоврачебного кресла с подобающими аксессуарами, надо отдать должное вкусу бывшего книгочея, бровасто-телесная бабёнка с видами… большая и красивая. А Евгений, женившийся в почтенном возрасте слесаря по металлу седьмого разряда на юной куртизанке, очкасто-игривой Шармант, и канувший в трясинах и топях любви, понятно, болота тописты, блондино-брюнетки сисясты и не без пи. Остановка в пустыне, остановишься, так навсегда. Ну и словечко! А что навсегда? Мимолётность акта, сердцебиение пульса, ах, ах, как хорошо было на празднике вашем, в объятиях одноруких и колченогих де Грие, бедные Манон, стоило ли так стараться, бедные Моль Флендерс, зажили наконец добродетельно, раскаялись, обновились, обосновались, а зачем? Начальники прибыли на почтовых, самогон с шампанским на столе, девки в сенях ждут позволения войти. Не все живут на улицах Белинско-Некрасовых, Салтыкова-Щедриных, Василий Андреичей, приходишь, а на столе графинчик запотевший дымится, водчонка, и на лимонной корочке настоена. Вид порождает стон, слезу и маслянистость взора, но нет, предназначен только для того, кто сидит, а сидит гражданин с пробором и выбритый, в халате кавказской выделки. Предуготовляется к блаженству. А книг от пола до потолка и обратно. И квартира отдельная, была б совсем, но есть ещё: жена, дочь и мать, которой мы, признаться, побаиваимся. Бывшая актриса, вдвойне резон. Припоминается: год пятидесятый, день поздней осени. Серый, с мутью.
Пишет письмо. Спрашивает, есть ли у Вас собака? Хочу гулять с Вашей собакой. За небольшое вознаграждение. Ой, хитра на выдумки! Однако!? Судя по предлагаемой услуге, не всегда и не очень. Мы на лодочке катались, не гребли, а целовались. Было, не отказываюсь, в прошедшем, минувшем, загробном. Что было-то? Да всё. Дориан Грэй, актриса, как сейчас помню, красивая и влюблена, Пять углов, Грамматчикова дача с лыжами и яблочным самогоном. Кончилось. Взял дыхание, да комар влетел в глотку. Думал, карьерничать, комитеты и заседания, тесный круг культурно-властных людей, возлияния и трапезы, пойла — назад лезет, из ушей и прочих отверстий, на рысаках и волгах, охота на пушного зверя, под портиком, над лимонной Невою пляшет цыганка, креолка, шармантка, белокуро-синекудрая бестийка панели, ан, нет, кончилось, не начавшись, ещё не вечер, но час поздний, магазины закрылись, и полковнику никто не пишет, осень, осень Патриархов, Расщупкиных, Офелий, плыви, Офелия, что остаётся делать, а волны бегут и бегут за кормой и где-то вдали пропадают, трудно любить без конца — игра слов — на время не стоит труда, а вечно любить невозможно. Опять же вопрос, увы, соглашаюсь, и вправду, что делает с людьми реализьм!!! Не скажите.
Однажды пришло в голову продать почку. Надо же что-то делать, как-то жизнь улучшать. Сообщаю мысль. Кому нужна твоя почка, — говорит, — ты пьёшь каждый день, без выходных, отгулов и праздников, литр вина, пятьсот водки, пять пива, кто её у тебя купит, что там осталось, на трёху. Подумала ещё и продолжает, как твоя одна будет справляться с таким количеством?
Помолчала, думала, наверное, и размышляет по-новой, вдруг её у тебя купят, нет, одна не осилит, и две с трудом. Снова молчание и задумчивость. И, наконец, выносит… вердикт, строго, сожалеет, конечно, мысль-то хорошая, но держится, суровым голосом, чтоб скрыть подлинное направление, нет, я против.
Говорю, водка не в счёт, мимо. Мимо чего? Почек, — говорю. А вино? Тоже, — говорю, — практически. Остаётся одно пиво. От пива отказываюсь. Честное слово. В жизни всегда есть место подвигам.
Буквы, или начертания, из которых письмо составляется, суть такие начертания, которые складывая, составляют слово, и для онаго изобретено одни гласные, произносящие от себе глас, яко а, е, и, о, у, другие согласные, которые без гласных ничего изъявить не могут, яко б, в, г и пр., и суть в мире весьма различные.
Ветренко — дама во всех отношениях, прекращает сразу, как только. Большая, как кавалерист и его лошадь вместе, но некрасивая, ворошиловский стрелок и первая сволочь, доносит и осведомляет, сидит крепко на своём месте секретарши. Сучка каких поискать.
«Снял напряжение?» — говорит холодно.
Какое там напряжение! Я всегда об одной любви пекусь. А тут? Напряжение. Да ещё тон заснеженный. Где, — спрашиваю вас, — где..? А что «где»? Сам не знаю. Да и вы наверняка не в курсе. Так чего спрашивать.
«Дышишь, как паровоз», — говорит.
«Так дышу ещё, уже хорошо. Лучше что, вообще не дышать? И дышу-то усиленно от чего?»
«От счастья, наверное. Нашёл тоже счастье».
Однако, — думаю, — понимает. Не совсем пропащая.
А Зитке-то пиззисят! День рождения. Гостей штук сто. И среди них штук тридцать кавалеров, любовников, возлюбленных, мужей, уже с новыми подругами. Нынешний только бутылки успевает открывать, не до розлива, сами нальют. И так все пиззисят птицей.
Пейзаж окраины, запустение, робкое цветение сорных трав, обрывок мелодии, забытая строфа, несколько не сказанных слов, смутная тревога, ощущение вины. Если нет затмения, то день настанет. Вокзалы, болезни, страхи и подозрения, кто виноват и что делать, пароход белый-беленький, чёрный дым над трубой, гитарист и поклонник умер от рака, и как всегда, в расцвете лет и ничем не болел. Подходи солдаты и матросы, год шестьдесят третий, Нонка танцует и спит с родным папашей, молода, любви не знала, но и жалко отказать, юбка зелёная, в меленькую, меленькую клетку и свитерок беленький, а какая грудь! Пучится, топорщится, вздымается, как купола Петра и Павла. О, если бы вернуть и зрячих пальцев стыд и выпуклую радость узнавания. А что получилось? Птичка польку танцевала.
Неслышный и мелкий, частый, густо дождит, такой мелкий, что игольное ушко, через которое кто-то не пройдёт куда-то, по сравнению с ним подобно триумфальной арке, арке генерального штаба, московско-нарвским воротам и всем прочим вратам истины и надежды. Туман, дымка, тихо, осенний послеполдень, середина дня, еще светло, час четвёртый, к тому же ехали домой на телеге, так сочинилась мной элегия о том, как ехал на телеге я, или рядом шли, потеряли лошадь, телегу, нет, вначале было слово, не то, сперва потеряли колесо, — это уж точно не докатится, — но наши, как сейчас помню, правое заднее, закрепили кое-как, без инструмента и отсыревшие насквозь от одуванчиков дождя, было это после третьей перцовки, правильно, после третьей — колесо, потом лошадь, после телега, но лошадь как раз вслед четвёртой, ещё говорили, что не стоит и хватит, и не потеряли вовсе, как-то сама выпряглась, да домой пошла, и телегу не теряли, заблудились несколько и стали в тупик спустя некоторое время, когда пятую перцовку увенчали. Естественно, поля, овраги, лёгхая холмистость, — по трезвости и не заметишь, — кустарник, древесность разных пород, листва не вся облетела, трудно не утратить друт друга, но нашли, а когда домой прибыли, — с запозданием, бесспорно, непростые дороги выбирали, или они сами выбирались, всё с препятствиями, — то она давно уж жевала, ужинала, нам, правда, тоже дали, но не сразу. Хорошо, шестая была во внутреннем, так взбодрились немного, от такой сырости и простудиться недолго, но обошлось. Дали псковские, пастушество, земледелие, буколики, георгики, деревни, селения, мызы, хутора, бухалово, орино, свиново, артерии и русла рек, колеи канав, квадратура круга, кавказский меловой, борьба с алкоголизмом, труды и дни забыты, всё в движении, в походе, поиске, переход через Альпы, битва при Гавгамелах, падение Антекеры и Алоры, всё, что движется, движется в одну сторону, где дают, страна плавающих и путешествующих.
Не пьём-с, — сказал Тоцкий Лавр. Так просто, что тут непонятного, двигайся вдоль живота и отлично будет, никаких осложнений… Где бастилия, хочу видеть бастилию, тюрьму народов, где валаамова ослица, где валаам, соловки, пароходы, катера, кемь с архангельском, изобразительные искусства и музей восковых фигур с ожившей куклой, волос на голове — вороново крыло, брови в разлёт, не брови — эскадрилья, монно я, а что монно, Ляпкин, Коробкин-Растаковский, Гибнер-Пошлёпкин, Муравьёв-Уховёрт-Апостол, что монно? Жена — чувствительно-интеллигентная женщина, и не без задора. Вдоль, что вдоль, всегда поперёк завинтить, натура такая, против течений, приливов, отливов, гольфстримов, разливов, розливов, интересно, позвонит кочерга сегодня, обещала; завтра, — сказала, и всё звонит, у каждой кочерги свои радости, выразилась недавно, тебе с твоей рожей только экибану составлять, мол, не лицо, а екибана какая-то, надо признаться, культурная шармант, но вызывает ассоциации, безусловно, в меру порченности. Смрад-с, смог-с, а где же рыжая Инга по фамилии Гребешок, фамилия по мужу, не смог-с, однако, беда поправимая, наверстаем, всё-таки нет ничего лучше обнажённой натуры, женской, разумеется, — когда-то очень давно сказал покойный чайник. Кому как, совсем забыто искусство развитого национал-социализма — первым делом, первым делом самолёты, ну а девушки, а девушки потом.
Осень, по деревьям узнаёшь сразу, листва ржавчиной тронута, чудесная пора, очей очарование, близко к инвалидному дому, дому для престарелых, одьшке и кашлю, запорошенности извилин, первому снегу, ознобу одиночества и позднему раскаянию.
«Чего-нибудь остренького хочется», — сказала артистка.
Коля — человек остроумный, за словом в карман не лезет, забрался в ширинку, — по лестнице приставной лез на всклоченный сеновал, дышал звёзд млечной трухой, колтуном пространства дышал, — вытащил, положил на блюдо, облицевал лучком и поднёс. Смеху-то сколько было!
«Мм-мм-мм», — сказал Профессор.
Все согласились, что Профессор, как всегда, прав.
Наконец-то перебрались, переселились, переехали, следует менять виды, пейзажи, лицезреть и обозревать, обогащаться окружающей натурой, ваянием, зодчеством. Простёрся небосвод, всерьёз и надолго, уверенный в своём постоянстве и неизменности. Согласно плану, проекту лёг на…, как в храмине пустой, тамплиеры, храмовники — орден, ордера архитектурные — дорический, ионический и пр., не всё вливать, однако выпили освежающей, бодрящей влаги, освятили место пребывания, новое поселение, первые капли богам, причастились. Оглянимся, повернёмся, — поворотись-ка, сынку, так-то лучше, — воспримем, что обещает окружающий ландшафт, есть ли намёк на предстоящее прошлое, почему не подняться вверх к истокам вопреки необратимости, превратности, вопреки течению, уносящему нас, как облако… как лёгкие ладьи… как тень. Приняли ещё — для храбрости — по стакану воскеваза, завьюжило листопадом и сиренью, случилось невероятное, но давно ожидаемое, от светила оторвался лоскут материи, начал скучиваться, свёртываться, скукоживаться, сжиматься, настали сроки, появились и разрослись регулярные и иррегулярные парки, Екатерининские и Александровские дворцы, садово-парковые ансамбли, боскеты и башни-руины, Большие капризы и Китайские беседки, Верхние ванны и Камероновы галереи. Опрокидывая, вознося лик к небесно-облачным далям, видишь мимоходом юношу, играющего в бабки, и ещё, играет в свайку, хорошо-то как, благодать, связь времён не прервалась, обнаруживается явно и незамутнённо, игры только другие, но это уж как водится. Или вот, — смотреть и смотреть, жизни не хватит, — ожившая басня, обрела новый смысл в приюте убогого чухонца, получила путёвку в жизнь, девушка с кувшином, ай, ай, ай, Перетта, Перетта, размечталась; урну с водой уронив, об утёс её дева разбила, дева печально сидит, чудо, не сякнет вода, изливаясь, дева, над вечной струёй, вечно печальна сидит. Не вздыхай, Перетта, не горюй, мы всегда с тобой, твоё здоровье, красотка!
Не то Софья Мурильевна, не то Софья Муреновна, плюнуть на всё, да и сплясать на собственных костях на сопках Маньчжурии, трансваль, трансваль, страна моя, ты вся горишь в огне. Она принадлежала тому миру, где самым прекрасным созданиям уготована наихудшая участь, и, будучи розой, она жила столько, сколько живут розы — пространство одного утра. С кого спрашвать? Было — и нет. И было ли?
Скоропостижно проглянула мысль, а не отвлечься ли нам, не посетить ли что-нибудь этакое, отдалённое… Ведь прав был Макар Алексеевич вместе с Владимиром Фёдоровичем: ох, уж эти мне сказочники! Нет чтобы написать весьма приятное, усладительное, ну, например, весна в Бретани более мягкая, чем…, — неважно где, — пять птичек возвещают её: ласточка, иволга, кукушка, перепёлка и соловей, луга пестрят маргаритками, анютиными глазками, жонкилями (в первый раз слышим), нарциссами, гиацинтами (уже ближе), лютиками, анемонами (знакомые детства). Не огорчайтесь, это не всё. В изобилии имеется земляника, малина, фиалки, боярышник, жимолость, ежевика, птицы, пчёлы, дикий мирт, олеандр, фиги, яблони и…, пожалуй, хватит, всему надо знать меру. Обратимся к градостроительству. В наличии города: Фужер (что-то напоминает), Ренн, Бешрель, Динан, Сен-Мало, Доль и пр. Плиний называет Бретань полуостровом, глядящим в океан. Мы не знаем, не гарантируем, так говорит писатель, а мы верим писателям. Один из них даже добился у неба позволения сочинять после смерти, деревца столь маленькие, что своей тенью я закрываю их от палящего солнца, когда-нибудь они возвратят мне мою тень, шелестя и лепеча невнятно и смутно над когда-то бывшим.
Макар Алексеевич, конечно, прав. Но приятное и усладительное в жизни встречается, увы, в гомеопатических дозах, к тому же мы забыли о Римуле Форш.
Римуля Форш горит и не сгорает, везде, всегда, не зная усталости, пауз, промежутков и перекуро-перерывов, вид спортсменки на выданьи, — где ты, Подколёсин, надворный советник, тебе бы такую, не прыгал бы в окна, рискуя конечностями, — в хоре, танце, возрождается для игры в кегли, оживает и хорошеет в совместных мужеско-женских баньках, вот где счастья-то искать, не ошибёшься. Но не везёт, доверчивость губит. Женихов полно, славиков и Харитонов — изобилие, и всё культурные и образованные, по два, по три, духовность крупным планом, любовь к жизни неодолима, ташут всё, что плохо лежит, и хорошо — тоже, на глазах и без зазрения, чемоданами, купе, тамбурами, вагонами, натуры в высшей степени страстные и любят разнообразие предметов. Мадам Форш держится стоически, вызывает уважение и сочувствие, весь дом, что дом, улица, квартал гордятся ею. И есть чем. Римуля развивает поясницу и тазобедренный, лоно отсутствует, — легко было Геям и Лиям, — изгибы жизненной колеи; говорит, у меня там ничего нет. Хочется, конечно, ищет, не теряет надежды. Странствия Сихизмунды в поисках Персилеса.
Когда раздаётся звонок в дверь и на пороге стоит красивый, сильный, высокий, плечистый, мускулистый, с орлиным взором, череп густо зарос шерстью, хоть сразу стриги, пряди и вяжи, к тому же одет хорошо, я не спрашиваю, к кому, это — к Иринке. Если стоит несчастный, понурый, полуголый, тощий, кожа да кости, с голодными очами, скрюченный, улыбается стыдливо-заискивающе, словно уже украл, и стеснительно-робко мнёт одежду, обувь и пр., — не то инвалид, не то сбежал откуда, — это к Томке. Я никогда не спрашиваю, сразу кричу: «Томка, к тебе».
Сколько помню, всё уроды-инвалиды к ней ходили, а один, — настырный такой, — пришёл и остался, выставить не удалось. Да оно и понятно, кому хочется в приют возвращаться.
Осень, по деревьям узнаёшь сразу, избыток цвета, воздуха и даль запустения, в небе, среди положенной осенней облачности, голубое, розовое, прогалины, тропинки, просветы, отдаления, далёкость и дальность, тебя переживут, и не только, на том свете будет что вспомнить.
Материализм против идеалистического фидеизма, прав Лукашин Маркович вместе с Ефимом Придворовым, он же Великий Демьян Бедный, — какой был книгофил, книгочей, вождю давал читать, с возвратом, конечно, и неохотно, но куда денешься, а вождь страницы мусолил, палыды жирные, и портил книги, о чём Великий Демьян сделал запись в дневнике, но жизнь сохранил и умер своей… — ураганить нужно оппортунизм ленинской диалектикой.
Клава была лучшей портнихой в городе, обшивала бедных учительниц, почти бесплатно, из уважения и приязни. Как-то и себе сшила халат, роскошный такой, для тепла и носки в домашей обстановке квартиры, халат был совсем готов, но болезнь, больница, в нём и похоронили, последнее желание. Помнится ясно, опять осень, октябрь, дождь с ветром, — тому дождю уже пятьдесят минуло, — земля кладбища сыра и тяжела, липнет к подошвам, лопатам, впрочем, могильщики, как всегда, ребята здоровые, упитанные, румянощёкие, много цветов, учительниц, и все в Клавиной одежонке, в обновках, ею сшитых. Фурычев и Пронычев, ликвидация вражеской агентуры в тылу, Мошонкин Илья и Якушонок Трофим, туда же, по тем же делам. Затаившийся, боязливый город, синяя дымка, тёмные ограды парков и кладбищ, спит, просыпается, фонари мерцают, при желании можно увидеть отблеск невзошедшей зари, не так далеко острова, близок залив, тьма не становится гуще, непрогляднее, дальше — некуда, сумрак дня печален, мало отличим от ночи, тусклые улицы одичалы и сонливы, дом молчит, слившись с темнотой, высоко, почти в небе, светится окно, у дверей ни звука, лестница темна, кто-то бродит по углам и закоулкам дворов, невнятно лепечет, душа вечереет, зажигается и гаснет свет, дворники закрывают парадные на ночь, тускло светятся пятна площадей, безлюдье. Ещё один глухой вечер, один из многих. Оседает дневная гарь, спускается оловянная ночь на оловянный город, оловянные дома, оловянных людей. Тётя Лида и дядя Боря живут на Петроградской стороне, Большой проспект, дом с номером, но главное — сверкающий паркет, натёрт воском, стоишь на пороге в обуви не твоего размера, нет, не на пороге, на берегу водной глади, глядишься, смотришься, — охватывает страх, — и отражаешься, видишь силуэт души, ослабленный, понурый, нечёткий, плыть бы и плыть, но ни ладьи, ни каноэ, ни пироги, на худой конец, можно вплавь, перебирайся по-собачьи сквозь чужую, сытую, красивую жизнь. Дядя Боря был маленьким, больным и добрым. У тёти Лиды были пепельные волосы, густые и лёгкие, серо-зелёные глаза, плавное, мерное тело, она двигалась бесшумно-неслышно. Уют, покой, тишина. Мир и благоволение. Давно уж нет, ни их, ни паркета, ни воска, ни меня с ними. Въехал бы в Иерусалим, да ослика увели. Ничего, завтра будет утро, взойдёт солнце, проснутся люди оживут улицы, дороги. И мы все будем жить долго, долго.
…обрыв, обломов, обыкновенная история, верно сказано романным гением: безобразие, беспорядок. Что восхищаться хулиганством и беззаконием природы, поёживаясь на берегу леты. Слава богу, стихия существует, оно, конечно, до тебя не добралась, а доберётся…, хорошо говорить, вносить записи в дневники и мемории. Живёшь! Что живёшь?! Показалось, обмануло зрение, надень очки, слеподырый. Унижение паче гордости, — лепетали когда-то, — не выдумывай, трусогон, убогоед, не вали в кучу, не гони волну, она не твоя, это для других, боевых, непокладистых и даровитых, им и бить в баклуши восторга, в судьбоносные ночные горшки. Горяча сердце мобилизационными предписаниями. Наличность, недвижимость, неликвидка, неологическая развилка жизни, опять пиззисят звонила, говорила смешно и обширно, всё затронула, все предметы, но главное вылетело, а что главное? Не тронь сердце, босяк, инвентарь генеральной линии, тебя же жалею, хочу, чтоб долго жил, ишь, чувствительный выискался, кондуктор, нажми на тормоза, я к маменьке родной с последним приветом спешу показаться на глаза. Самочувствие свободного изъявления, дань непрухи, сижу в столице иностранной державы, державы все иностранные, других не бывает, столичная когда-то была родной и близкой, да с возрастом разошлись. Дешёвое виноградное изливается могучим потоком, вокруг красота, трудно выразить губно-зубными, картины, статуи, пейзажи, офорты, эстампы, графическое оформление жилья повседневности, в углу рояль, готов к употреблению, балконы, террасы, лоджии в цветах, оранжереи благополучия, новая аранжировка давнего посещения, дирижёр при пюпитре с указкой в правой, сейчас взмахнёт, грянет оркестром, воздух в клочья, тишины как нет, былое затонувшим колоколом уходит на дно, созерцаем грядущее. Уже на подходе. Всё волнует, набухают протоки извилин и артерий. Того и гляди прорвёт.
Вы-то хороший человек, — говорит, — хотя не уверена, но ваш запах…, меня зовут Леонид Авелиевич, так, а вас, а меня Парменид Каинович, Авель, где твой брат Каин, я не сторож своему брату Каину, вот ответ неробкого сердца, переиграем событие, оно от этого не станет хуже, махнёмся не глядя, Авеля на Каина, Давида на Авессалома, Бонапарта на Робеспьера, Сталина на Бухарина, битву на Калке на Сталинградскую, франко-галлов на инко-ацтеков, устроим пир невозможного, сделаем бывшее небывшим, отменим «циклон б», вернём к жизни, — я не желаю никому зла, я не знаю, как это делается, — раздробленных, растерзанных, слепим из пепла, другого материала нет, глина в дефиците. Что открывать америки, выясним, есть ли европа, приснилась, может, не фантазия ли гражданина кантона ури, повернём на сто восемьдесят, Колумба Ивановича на Гарсиласа Петровича, вспомним повесть, поэму, женитьба Ивана Петровича, любим, любим жениться, квартал — и по новой, обновляемся и молодеем, даётся недёшево, впадаем в финансовые затруднения, разоряемся до нательной. Трудно, но можно. Бульвар Сен-Жермен пересекают сверху и снизу, туповато-косовато — напрямую Сен-Мишель, Сен-Жак, Рю де Ренн вливается и затихает, после восьми бутылку не купишь. К сведению заблудших и обнадёженных.
Сан-Сюльпис опять звонит, надоело, покоя нет, покой нам только снится, летит, летит…, настасья филипповна или аглая ивановна, а может быть, катерина ивановна, сильный ветер, гонит облачность, что-то предвещает, уж верно, как всегда, нехорошее, река течёт, не останавливаясь, не даёт себе передышки, крутятся волны с белым хохолком, на рю де ренн дождь, у наших приятелей простуда, кашель, насморк. В общем, осень. Я это точно знаю.
Камеи, реквиемы по монахиням, медные чайники и медные самовары, смертные грехи и пороки. Что лучше? Лень, ненависть?
Гравировано пьером ван дер хейденом, год тысяча пятьсот пятьдесят седьмой, издано джеромом — возможна модификация, например, жеромом — коком в одна тысяча пятьсот пятьдесят восьмом от рождества христова, глиняные блюда и фарфоровые тарелки, серебряные вилки и золотые ложки, реквизит утерянного мироздания.
Однопроходные яйцекладущие, неполнозубые, насекомоядные, млекопитающие не из самых, ехидны, опосумы, утконосы, кенгуру разных сортов, неполная опись: бандикуты, кускусы, кузулисы, сумчатые и прочие летяги, прыткие валлаби, краснобрюхие филандеры, а ещё коала, вомбаты и пр., всех не перечислишь.
Коснёмся слегка неполнозубых, — мы тоже уже к ним относимся, что поделаешь, возраст и трудное детство, безотцовщина и без определённого места жительства, скитаемся вместе с родительницей из дома в дом, из замка в замок, из коммуналки в коммуналку, снимаем углы, — муравьеды, двупалые ленивцы, — кстати, чем не мы, сходство характеров необыкновенное, родственники по прямой, — шаровидные броненосцы, — возможно, не без родства, но отдалённого и есть сомнения, просвечивает, но слегка и невнятно, — парадоксальные щелезубы, — таких и сегодня встретишь в любом параднике или подворотне, — зулусские златокроты, — похитители брильянтов, капитан сорвиголова, — эка кинуло на чужие качели детства в чужом саду подмосковных дач.
На сегодня хватит. Урок зоологии для несовершеннолетних преступников закончен. Всем построиться, стоять прямо, руки по швам, не шевелить членами, предстоят занятия на тему укрепления спинного хребта, брюшного пресса и тазобедренного сустава. Девиз, эпиграф, мотто урока — полководческий и победоносный: пуля — дура, штык — молодец. Сегодня тренировка, завтра переход через Альпы.
Время кончать чирикать, всё равно выходит не по делу, скучно, вяло, нехотя, да и поздно спохватились, давно пора место в некрополе присматривать, захаживать иногда, чтоб привыкнуть. Если постепенно, не торопясь, то освоишься, обживёшься, сроднишься, стерпится — слюбится. Надо только время на акклиматизацию, сам не заметишь, как станет родным и близким. Конечно, не будем скрывать, жалко расставаться с небесным сводом, манит, привлекает взор, с холодным пивом со снетком, особенно рижским и мартовским, в жаркий июльский полдень, с рюмкой водки солнечным зимним днём где-нибудь на Гороховой или Литейной, с любимой женщиной, есть что вспомнить, о чём подумать, но ещё грустнее и невмоготу разлучаться с длинноухими прыгунчиками, летучими маками, крыланами разных расцветок, размеров, языков, вот карликовые эполетовые, вот соломоновы длинноязыкие, — сочинители библейских притч и мудростей, — египетские летучие собаки и свободнохвосты оттуда же, как тут не помянуть добрым словом бычка аписа и тёлку хатор, барашка амона и крокодила себека, а особенно почтить — относится к теме — шакала анубиса, покровителя трупсиков и хранителя некрополя. Честный труженик, вечно снуёт по кладбищу. Во всякое время, в любую погоду при исполнении… Кстати вспомнились. Думали, думали в те времена о будущем, заботились, вопрошали. Что там? Как жить и на что? Готовились, чтоб продлить. Жизнь земная мимолётна. Хороша, привлекательна, слов нет, но, согласитесь, очень сжатые сроки, только начал, пора в путь собираться, а путь неблизкий, поверьте. Не задумаешься, не раскинешь извилиной заранее, выйдет одно неприличие, бобок, потянет ещё заголиться и обнажиться, ужасно, ужасно хочу обнажиться, — взвизгивала авдотья игнатьевна, — страх какой, разврат и где? А всё отчего? Оттого, что не предавались размышлениям, не хотели предвидеть, всё некогда было. А те, до нас, всё учли, чтоб получилось благовидно и пристойно. Первое необходимое условие сохранить телесно, и правильно, без телесности какой прок? Она, конечно, доставляет много хлопот, но без неё не обойтись. Следовательно, вначале мумифицируем трупсик, затем обеспечиваем его жильём, без жилплощади и продолжать не захочется. Последнее, но существенное, — заслуживает особого внимания, — пища: завтрак, обед, ужин, хочешь — не хочешь, организуй, без полдника обойдёмся, не маленькие, не в пионерлагере. Здесь всё очень просто. Берём пример с общепита, фабрик-кухонь и овощехранилищ, заготавливаем впрок, доставляем потребителям дары и жертвы, называются заупокойные, чтоб не перепутать. Всегда ведь можно не то принести.
Выпили мукузани.
Женщины — безумные гордячки. Была подана карта вин, палец с острым ногтем — остаток кораллового рифа — уткнулся в неё и стал водить сверху вниз, потом обратным курсом, снизу вверх. Мгновение останавливается, оно прекрасно, земля замедляет свой бег, отдавая должное значительности происходящего. Всё вокруг замирает. Наступает тишина. Остаётся только язык, говор, шёпот виноградной лозы. Где-нибудь на холмах Грузии. Легла ночная мгла. Движение воздуха, незримое и неслышное, обнадёживает, внушает. Вера и счастливое предчувствие вступают в свои права.
Отсырело, где выпивали, дождь прошёл, под ветвями стояли, но осень наступила, и шалаш не получился. Решили обсушиться где-нибудь на пригорке, на ветерке холмистой местности, к тому же луна обнаружилась сквозь ночную облачность, вышла на круг, поближе к ней захотелось, чтоб почувствовать: не одни, есть ещё кое-что во вселенной, да и надо иногда менять края пребывания. Говорили уже. Повезёт, ещё не раз сменим.
Нашли место по соседству, весь путь количеством шагов измерился. Осилили, осуществили.
Дон Кихот зябкий, надел телогрейку, стёганку на кроличьем меху, с пуговицами, ручная работа, домашняя, с любовью сделано, всегда с собой носит, и правильно, путь жизни неблизкий, мало ли что, не всегда кров найдётся, чтоб приютили.
Разлили, выпили белого крепкого, сразу потеплело и уюта прибавилось, рядом шапель, внизу озеро, не шелохнётся, не вода, зеркало в раме природы.
Холм, где пребываем, и сами орошаемся обильно лунным светом, что струится и подсеребривает усы и бородёнки, у кого есть, залысины и плешины, тоже присутствуют, — оно и понятно, бог знает, когда начали, когда приняли по первому, весна детства и лето юности давным-давно миновали, осень зрелости подгребла незаметно для глаза, не успеем всё осушить, и зима старости не запозднится, — гранёные стаканы из автомата газированной воды, бутылки с нежными названиями: напареули, тибаани, мукузани, гурджаани, цоликаури.
Будет что вспомнить перед последним выходом, перед тем, как…
«ММ-ММ-ММ», — сказал Профессор.