— Я выходил на площадь в ту роковую ночь. Я был там.

Мы все обернулись. Говорил музыкант-гнауа. Наряд, ярко-белый, выделял его из темноты. Ремень барабана был перекинут через плечо, сам барабан висел на уровне пояса. В том, как держался гнауа, в самой его неподвижности чувствовалась особая гордость: здесь, на Джемаа, погруженной во тьму, он был величественным до чужеродности. Барабан казался частью своего хозяина; гнауа поглаживал его, как бы осязая тайный смысл, доступный ему одному.

Гнауа поднял взгляд, темный как ночь.

— Мое имя Байлал, — произнес он. — В тот вечер я играл на барабане, но не видел ни чужестранки, ни ее спутника, зато через несколько дней после исчезновения она явилась мне во сне. Не знаю, зачем был мне послан этот сон. С тех пор меня терзает множество вопросов.

Он усмехнулся, показав ослепительные зубы.

— Я простой человек, — продолжал гнауа. — Простые вещи люблю. Я не то, что вы. Сложные вопросы не для меня. Я играю на барабане, чтобы прокормиться, а еще потому, что музыка делает меня счастливым. Я люблю быть счастливым, поэтому отдаюсь музыке. Мы с друзьями каждый год приезжаем в Марракеш. Сами мы из Амизмира. В Амизмире целый год играем — в большом саду при фондуке. Этот сад — единственное зеленое пятно в нашей иссушенной местности. Мы играем, играем, пока не взмокнем от пота, пока не начнем путать, где барабанный бой, а где стук наших сердец, — и мы счастливы. По-нашему, если не играть на барабане, так и жить не стоит. Барабан прогоняет жару, плавит время, заставляет двигаться в такт вибрации.

Гнауа продемонстрировал мозолистые ладони.

— Хорошо бы когда-нибудь сыграть вместе с этим парнем, Джими Хендриксом — помните, он приезжал много лет назад; говорят, он и поныне в наши края наведывается. Я бы приветствовал его как брата; он играл бы на гитаре, я — на тамбурине. То-то было бы славно. Между нами не осталось бы секретов. Он бы уехал, исполненный радости. Именно так: исполненный радости.

Гнауа снова засмеялся и задумчиво посмотрел на меня.

— Впрочем, мой сон о другом. Он словно птица, что бьется в клетке моего черепа. Я не могу выпустить птицу, хотя и очень хочу. Мне это необходимо, ибо птица мешает моей музыке.

И он выбил на барабане быструю дробь.

— Да, но чего ты ждешь от меня? — спросил я.

С минуту гнауа в раздумье покачивал барабан на коленях. Он склонил голову, потупил взгляд. Внезапно с ласковой мальчишеской улыбкой раскинул руки.

— Только одного, — сказал гнауа, — ответа на мой вопрос. Разве можно томиться по женщине, которой никогда не видел?

Я опешил. В наивности, с какой он задал этот вопрос, было что-то очень трогательное.

— Наши мысли эхом отзываются во снах, — сказал я.

— Но я вовсе не знал ее!

— Ты знал о ней. Мужчины только о ней и говорили. Весь город гудел, когда стало известно об ее исчезновении. Этого достаточно, чтобы мысли завертелись. Вот чужестранка и приснилась тебе. Ничего тут необычного нет.

— Выходит, поэтому сны умирают последними, когда все тело уже мертво?

— Сны — всего лишь дороги, — отвечал я. — Знаки на пути, нуждающиеся в расшифровке.

— В таком случае куда завел меня мой сон? Куда ведет эта дорога? Объясни, я совсем запутался.

— Не могу, пока не узнаю, что тебе снилось.

Вместо ответа гнауа обернулся к двум своим товарищам-музыкантам, которые успели присоединиться к нашему кружку, и произнес:

— Братья, давайте разведем костер — становится холодно.

У музыкантов был с собой хворост. Мы развели огонь.

Байлал расправил плечи, как бы впитывая тепло.

Вокруг нас один за другим вспыхивали костры. Казалось, звезды отражаются в базарной площади. От небес нашу Джемаа отделял лишь тончайший дымный покров.

С усталым вздохом Байлал оперся подбородком на ладони и стал глядеть в огонь.

— Дух пустыни повсюду со мной, где бы я ни был, — сказал он. — Этот дух — наш отец и наша мать. Он вездесущ. Подобно океану он омывает колени. Наше дыхание имеет оттенок пыли.

Гнауа снял сандалии и поднес к огню. Сандалии покоробились от солнца пустыни, потрескались от песка.

— Во сне я шел из Тетуана на верблюжий рынок в Гулимине, — начал гнауа. — Не знаю, почему именно туда — верблюды меня не интересуют. Да и в Тетуане я ни разу не был. Только таковы уж сны. Я был харатин, невольник; меня вели пустыней вместе с другими несчастными. Мы шли через бесчисленные барханы, продвигались тропами, давно занесенными песком, от оазиса к оазису. Я был разлучен со своей музыкой; цепь от ошейника сковывала меня с товарищами. На спину то и дело опускался бич; я терпел. Голод и жажда не оставили места другим чувствам. Время поймало меня, затолкало в мешок, затянуло завязки; в этом аду я держался лишь надеждой на быструю смерть.

Однажды ночью наш караван остановился возле реки с красной водой. На тенистых берегах паслись лошади и верблюды. Над песками пролетал ветер; он был сырой, и я понял: мы приближаемся к океану. На спину мне упали первые дождевые капли; я содрогнулся. Я не знал, что это, ибо никогда не видел дождя. Я скорчился, как испуганное животное. Я принял капли за удары бича. Но по мере того как волосы и одежда пропитывались влагой, сердце мое пропитывалось неведомым доселе счастьем, похожим на исступление. Я стал смеяться. Мне казалось, я умер и вознесся на небо.

Через несколько — сколько? — мгновений я почувствовал, как спину мне выстукивают ее пальцы. Я напрягся, попытался встать, но она сидела на моих бедрах, прижимала их к земле, так что я был обездвижен. «Раз-два-три… раз-два-три-четыре…» — я стал дышать в такт постукиваниям. У нее было превосходное чувство ритма, руки двигались от плеча к плечу. Она играла на мне с умением, какое достигается постоянной практикой, она задействовала запястья и кончики пальцев. И в то же время она рисовала на моей спине. Она рисовала огромные букеты влажной герани, ливни лилий, росистый миндальный цвет — гордость самых роскошных садов. В недрах пустыни она вызвала весенний дождь!

Скоро я уже бежал, а по спине моей молотил дождь. Пальцы женщины заставляли меня коротко и часто вскрикивать. Счастье окрылило меня. Каждый прыжок покрывал огромное расстояние. За моей спиной время остановилось; передо мной мерцал океан вечности. Пустыня, еще недавно стлавшая тучи пыли, исчезла. Я кричал от восторга. Барабанная дробь на спине освободила меня от рабства.

Байлал потупил темные глаза. Мы напряженно ждали.

— И тут я проснулся, — сказал он.

По нашему кружку пронесся вздох разочарования.

Гнауа пожал плечами, огорченный реакцией:

— Что я могу сказать? Я то же самое чувствовал. Сердце мое пело, разум был опечален. Позвоночник все еще вибрировал. Я вскочил с постели. За окном ухала сова. Ухала и описывала неистовые круги. Некоторое время я наблюдал за ней, потом отвернулся от окна. Какую боль причинил мне мой сон, так внезапно оборвавшись! Я даже не попрощался с моей спасительницей!

Тут раздался голос моего племянника Ибрагима; он сидел с краю, а не в гуще слушателей.

— Она тебе хоть что-нибудь сказала?

— Только одну фразу. В самом конце. Она сказала: «Я тебе завидую, ибо это твой путь».

Очень тихо я спросил:

— Откуда ты знаешь, что это была та самая чужестранка?

— Просто знаю, и все, — отвечал гнауа. — Такова природа снов.

— В таком случае вынужден тебя разочаровать, — сказал я. — Мне неизвестно, что значит твой сон. На самом примитивном уровне могу сказать только, что женщины символизируют движущие силы жизни. Однако все остальное в твоем сне — выше моего понимания.

Байлал снял шапку и стал ею обмахиваться. Одно за другим он осмотрел лица сидящих и поджал губы, не обнаружив никого, кто бы ему помог.

— Только и всего? — упавшим голосом спросил он.

— Только и всего, — отвечал я.

— Почему тогда она мне приснилась? — настаивал гнауа. — Почему пришла в мой сон, несмотря на то что я не встречал ее наяву — а другие встречали? Я был здесь в роковую ночь, — повторил он, — играл на барабане. Я помню багровую луну, длинный черный лимузин, вечерний туман. Была задействована полиция. Говорили, к нам приехал арабский шейх. Но я не знал, кто эта чужестранка. И не видел ее на площади.

— Зато я видел, — вмешался мужской голос. — Той ночью я был на площади и видел эту женщину.