— Мой средний брат Ахмед, — начал я, — маалем. Он делает зеллий, несравненные мозаики, на которые идут сработанные вручную эмалевые плиточки. Его искусство составлять орнаменты во многом сродни моему искусству низать слова. Наверно, поэтому я, когда рассказываю истории, вспоминаю Ахмеда. Я часто наблюдал, как он работает, и вот что меня поражало — в каждом его орнаменте за основу взяты одни и те же три мотива — геометрический, эпиграфический и цветочный. Вариации дозволяются только в расположении плиточек. Прямоугольники, подогнанные один к другому, составляют шахматные доски; круги и полукруги сплетаются в розетки и арабески. Это искусство, прославляющее симметрию и повтор, имеющее цель сохранить математический посыл рисунка. Ахмед уподобляет его гармонии тела и духа, которая достигается посредством особых суфийских медитаций. Во время работы мой брат практикует особое, глубокое и ритмичное, дыхание, раскалывает плиточки стальным молоточком, часто делает надрезы одним ударом, отличающимся фантастической точностью.
Ахмед у нас прагматичный, не то что остальные члены семьи. Осмотрительность сочетается в нем с твердостью. Еще мальчиком он решил не следовать путем нашего отца. Когда он впервые сказал мне об этом, я ушам не поверил. Мне было четырнадцать, Ахмеду — двенадцать. Был яркий солнечный день, щебетали птицы, журчали речки. В горах таял снег. Мы шли проведать нашего приятеля Джалала, который пас овец на склонах долины. К тому времени как добрались до места, оба изрядно запыхались. Мы остановились полюбоваться лавровой рощей, утопавшей в розовых цветах. Потрясенный этим зрелищем, Ахмед распростерся на сырой земле, лицом к небу. Щурясь на солнце, он сообщил, что не хочет быть уличным рассказчиком — его привлекает нечто совершенно иное.
— Что же именно? — спросил я.
— А, пока не придумал! — нетерпеливо отвечал Ахмед. — Просто не хочу рассказывать истории, и все. Ты же знаешь, как не по сердцу мне болтовня. Я буду несчастен, если выберу это поприще.
— Ты слишком молод, чтобы так далеко заглядывать, — небрежно сказал я. — И давай-ка лучше к этому разговору через годик вернемся. Сейчас нет смысла продолжать.
Ахмед повернулся на бок и стал смотреть на долину, где, словно на шахматной доске, розовые цветущие квадраты перемежались зелеными лиственными.
— Правда, красиво, Хасан? Такая упорядоченная красота, просто глаз отдыхает. Как по-твоему, похоже на мозаику зеллий?
— Действительно, очень красиво, — согласился я.
— Как думаешь, на мозаиках можно зарабатывать?
— В смысле, если самому их делать?
— Ну да.
— Думаю, можно. Это достойное ремесло.
Ахмед на секунду словно забыл о моем присутствии. Затем резко сел.
— Тогда решено! — воскликнул он. — Теперь я знаю, чем хочу заняться. Я выучусь делать зеллий.
— На это потребуется не один год, — заметил я.
Сквозь полуопущенные веки Ахмед рассматривал свои ладони.
— Как ты думаешь, Хасан, у меня получится? Сумею я овладеть искусством зеллий? В Марракеше я слышал разговоры маалемов. У них для каждого орнамента свое название: «перевернутые слезинки», «куриные лапки», «воловьи очи»… Это как стихи, правда? — только еще лучше. — Глядя на многоцветную мозаику лепестков, Ахмед проговорил почти с тоской: — Хочу делать что-нибудь руками — не важно, что именно.
Я уставился на брата, растроганный его порывом, но не представляя, как реагировать.
Шесть лет спустя этот разговор имел продолжение. Застигнутые врасплох упрямой решимостью Ахмеда, мы с отцом не нашли в себе сил напомнить ему, что принадлежим к племени берберов, обитателей Атласских гор, а берберы от века не занимались изготовлением мозаик. Это искусство всегда было востребовано аристократами — мозаики зеллий украшают роскошные дворцы на севере страны. Лично я не любитель мозаики — на мой вкус, слишком много деталей, слишком много виньеток. Вдобавок — на это я особенно упирал — зеллий не является частью нашей культуры. Даже в самом крупном городе, Марракеше, люди предпочитают покрывать полы раствором на основе извести, что гораздо скромнее. Поверхность получается либо шероховатой, довольно грубой — такой раствор называется «десс», — либо более гладкой, за счет раствора под названием «таделакт» — эта техника характерна для зажиточных домов. Иными словами, если Ахмед всерьез надумал стать маалемом, ему придется уехать на север, в Фес, где учат искусству мозаики.
Ахмед стоял босой, штанины болтались на тощих ногах. Солнечный свет усиливал белизну стен и полов, покрытых раствором на основе извести. Я превозносил достоинства такого рода простоты; Ахмед равнодушно слушал.
— Раз так, поеду в Фес, — подытожил он.
Отца чуть удар не хватил.
— Ты, значит, хочешь жить среди этих заносчивых арабов! — бушевал он. — У них одни деньги на уме, а культуры отродясь не бывало!
Ахмед рассмеялся;
— Культура, отец, у них такая, какая тебе и не снилась. Впрочем, ты сам знаешь.
Он проследовал в свою комнату, собрал в узелок пожитки, попрощался с нами и вышел на солнечный свет. На расстоянии нескольких шагов за ним трусила его поджарая черная собака.
В ту ночь мама горько оплакивала потерю среднего сына. Отец много дней ходил с каменным лицом. По вечерам он включал погромче радиоприемник, встроенный в деревянную панель; увы — в промежутках между репортажами о маневрах приемник выдавал исключительно помехи. Я поставил в комнате Ахмеда кувшинчик с горными маргаритками, но они почти сразу завяли от невыносимого света.
Когда через несколько месяцев Ахмед приехал проведать нас, я спросил о собаке. Я обожал ее; мне было жаль, что она ушла с Ахмедом.
— А, собака! — протянул Ахмед. — Собака потерялась на пути в Фес. Убежала куда-то. Но я себе почти сразу новую завел, породистую.
Годы спустя, уже встав на ноги и остепенившись, мы возобновили спор о наших достойных ремеслах. Ахмед к тому времени не только прошел все стадии ученичества, но и создал себе репутацию как превосходный мастер. Он даже получил награду за то, что выложил мозаикой бассейн для фонтана в Касабланке, в огромной мечети, носящей имя его величества короля. Мы все гордились Ахмедом; правда, я не мог понять, откуда у него стремление превозносить искусство мозаики за счет искусства рассказывать истории.
Вот что Ахмед написал в одном из писем:
«Умение рассказывать истории — мучительный дар, ибо рассказчика преследуют призраки и духи. Я бы предпочел чем-нибудь другим заниматься, чем-нибудь более реалистичным и значимым».
А вот что я написал в ответ:
«Не разделяю твоего мнения, ибо только любовь способна охватить и вынести справедливый приговор какому бы то ни было виду искусства. Твои оценки верны лишь в том случае, если ты наделен даром беспристрастности».
Ахмед ответил немедленно, длинной телеграммой:
«Я хочу как минимум оставить некий материальный след. Люди посещают дворцы, где я клал мозаику, и восхищаются моей работой. Я знаю: моя мозаика будет радовать людей и многие века спустя. Я бы не стал день за днем рассказывать истории и видеть, как слова мои тают в воздухе. Что в этом за интерес? Где неизбежные запахи дыма, горячей печи и глины? Где торжество, какое испытываешь, побеждая сопротивление материала? Пустой воздух материалом не считается. Эхо — тем более. Ты не видишь разницы между реальностью и ловкой выдумкой. Твоя работа — мираж. Это правда, хоть и неприятная. Когда человек всю жизнь только и делает, что рассказывает истории, реальность исчезает, и ее место занимает нечто другое, а именно — набор случайных подробностей, обработанных воображением».
Я не поддался искушению также ответить телеграммой. Хотя бы потому, что не мог себе этого позволить с финансовой точки зрения. Зато я написал письмо, и вот что в нем было:
«Даже твоя работа, дражайший мой брат, чистая фикция, просто тебе недостает смирения это признать».
Ахмед ответил:
«И где же в моей работе фикция?»
«Фикция, Ахмед, в твоей уверенности, что твоя работа сохранится навечно. Вот будешь следующий раз в Марракеше, сходи на развалины дворца Эль-Бади, которому в свое время не было равных по красоте, и вспомни, что сказал императору шут. А сказал он следующее: из этого дворца получатся великие руины».
Я ждал ответа, однако прошло несколько месяцев, прежде чем Ахмед подхватил нить нашего спора. За время молчания он переехал из Феса в Мекнес и там начал собственное дело. Он первый из нашей семьи поселился в кирпичном доме. Родители ездили к нему в гости. По возвращении отец с изрядной долей иронии обронил: «Материальные блага взяли верх над моим сыном».
В следующем письме, к которому не забыл приложить фотографию своего дома, Ахмед написал:
«Помнишь, что я много лет назад говорил о мозаике зеллий? Я сравнил ее с поэзией, только оценил еще выше. Так вот, Хасан, я по-прежнему так считаю».
Я ответил:
«Брат, к чему сравнения? Поэзия — это все, что представляется тебе возвышенным. Возвышенное доставляет наслаждение. Прочее — не более чем преходящие эмоции. Получай удовольствие от своего искусства, как я получаю от моего, и давай радоваться друг за друга».
«Искренне разделяю твое мнение, — написал Ахмед, однако счел необходимым добавить: — Я только что пристроил к дому третий этаж. Полы у меня покрыты мозаикой полностью, стены — на высоту плеча. Не следовало бы так писать, только мой дом — одно из лучших моих произведений. Местами узор создает сверхъестественные оптические иллюзии. Один мой друг, учитель математики, сравнил мои мозаики с фрактальными орнаментами; правда, я понятия не имею, что это за орнаменты такие. Амина, моя жена, утверждает, что от мозаики у нее голова болит, а все равно подругам хвастается. Мы, Хасан, будто во дворце живем. Приезжай — сам увидишь».
В постскриптуме Ахмед добавил:
«Пожалуйста, передай привет Мустафе. Не знаешь, чем он думает заняться? Отец в письме сетовал, что Мустафа все никак не определится. Скажи нашему брату, я с радостью возьму его в бизнес, если у него будет на то желание».