Во все время рассказа, то есть часов с пяти пополудни, Набиль слушал, затенив лицо капюшоном джеллабы. Теперь, по моему приглашению, со смущенной улыбкой он сделал шаг вперед, хотя не откинул треугольника коричневой материи и не поднял головы. Я не мог сказать, прячет ли таким способом Набиль свои чувства или заявляет о них. Однако под моим взглядом Набиль стоял прямо, щеки горели легким румянцем, незрячие глаза были задумчивы.
— Спасибо, милый Хасан, — начал Набиль как всегда внятным, сладкозвучным голосом. — Нынче я услышал кое-что новое, старое же польстило мне. Способ подачи достоин принца, стремление идеализировать достойно истинного друга, или, правильнее сказать в данном случае, друга, который подобен принцу, ибо владеет сокровищем преданности, что не мешает ему быть уличным рассказчиком.
Набиль медленно продвигался сквозь кружок слушателей, наконец дошел до меня и стал рядом. От его одежд веяло пылью пустыни. Нежность прихлынула к моему сердцу — нежность и желание защитить, уберечь, когда я заметил, с каким достоинством держится мой друг. С самоуничижением, которое после несчастного случая стало его второй натурой, Набиль вполголоса спросил:
— В какую сторону обращены наши лица, Хасан?
— Мы смотрим на торговые ряды, за нами мечеть Кутубия.
— Кутубия, — повторил Набиль и улыбнулся. — А скажи, ее минарет по-прежнему подобен мазку золотой краски в небе? По-прежнему три больших медных шара венчают его?
— Все именно так, мой друг.
Набиль снова улыбнулся.
— Отлично. Значит, мы стоим лицом к «Аргане», где я когда-то работал. Знаешь ли ты, что однажды я увидел на террасе тень всадника в стальных доспехах?
Набиль повернулся к слушателям. Худощавое лицо стало чуть ироничным.
— Как уже было сказано Хасаном, я приезжаю в Марракеш раз в году и всегда подгадываю так, чтобы мой приезд совпал именно с тем вечером, когда Хасан станет рассказывать об исчезновении чужестранцев. Обстоятельства и последствия этого происшествия по-прежнему будоражат мое воображение: я не отказываю себе в удовольствии в очередной раз выслушать историю в подаче Хасана, каковая подача, кстати, раз от разу меняется, хоть и едва заметно, ибо Хасан узнает новые подробности и предлагает новые варианты развития событий. Мы с ним будто играем в некую игру, где игроки и ставки известны только нам двоим. Наша задача — исследование памяти, или, точнее сказать, приближение воспоминаний. Мы задаем друг другу вопросы и таким образом побуждаем друг друга додумать, что могло произойти в тот ужасный вечер, мысли о котором гложут нас по сию пору. Можете назвать это интеллектуальным удовольствием, что позволяет себе слепец, да только я целый год жду не дождусь именно этого вечера.
— Значит, Набиль, интеллектуальное удовольствие, ничего больше? — перебил я.
— Разумеется, только оно, — ответил Набиль.
Помолчал, подумал, прежде чем пояснить:
— Нет, возможно, ты прав, Хасан. Удовольствие не носит чисто интеллектуальный характер. Всякий раз, когда я слушаю твою историю, во мне что-то обновляется. История говорит со мной, напоминает: моя жизнь еще не кончена, моя жизнь сама по себе — чудо.
Холодало; Набиль замолчал, плотнее завернулся в накидку — овечью шкуру. Капюшон соскользнул, луна освещала незрячие глаза. Набиль стоял, вскинув голову, и мне стало казаться, что он видит — видит небо. Это ощущение побудило меня шагнуть к Набилю, обнять за плечи и также вперить взгляд в созвездия.
Через несколько минут Набиль опустил голову и заговорил своим мягким баритоном:
— Хасан, как ты думаешь, зачем вообще чужестранцы приехали? Зачем они прибыли в Магриб, в Марракеш, зачем явились на Джемаа? Может, искали забвения? По ним было видно: они хотят что-то забыть. Но что именно?
— Может, мир, их исторгший? — предположил я. — Пресловутую современность? Запад как явление? Есть вещи, которые нам никогда не узнать наверняка: есть вопросы, четких ответов на которые не существует.
— А жаль, — произнес Набиль, медленно качая головой, только я не понял, в знак согласия или несогласия. Он, похоже, решил ограничиться этой ремаркой.
— Конечно, они бежали от своего мира, — настаивал я. — Представители западной цивилизации постепенно перестают верить, что будущее зависит от них; они стремятся к нам, пока не потоком, а ручейками, десятками, дюжинами, они ищут выход из тупика — ибо осознали, что пребывают в тупике. Мы с такими людьми каждый день сталкиваемся. Их мир — бездушен; это как болезнь. Они же не могут излечить его, поскольку бездушность прописана в законах, что управляют их жизнью. Духовные ценности они заменили шлаком богатства, и в результате к власти пришло Ничто. В их мире нет веры, но нет и рационального подхода. Есть же — ложная вера и догмы, расцветшие пышным цветом в отсутствие искренних убеждений.
— Понимаю твои слова, Хасан, и полагаю, в них есть доля истины, однако сомневаюсь, чтобы именно в кризисе западного мира крылась причина появления чужестранцев. Я думаю, тут дело в чем-то другом.
— В чем же, по-твоему?
Набиль повернулся ко мне, потрогал жесткие усы и произнес:
— Так же как и ты, Хасан, я много думал об этом случае и вот к чему пришел: ответ, если он вообще существует, надо искать в таинственном воздействии площади Джемаа. Я уверен: в результате прогулок по Джемаа и окрестностям, в результате многочисленных встреч с обитателями Джемаа в чужестранцах медленно, однако неуклонно росло ощущение просветленности. Им потребовалось время, чтобы привыкнуть к этому ощущению, зато, когда они привыкли, выяснилось, что их жизнь коренным образом изменились.
Мне кажется, я наблюдал этот процесс — правда, сам того не понимая, — когда чужестранцы зашли в «Аргану». В чем процесс выражался, спросишь ты, Хасан? Говоря простым языком, это было некое освобождение. Чужестранцы свыкались с мыслью, что пропасть между реальностью их бытия и бесконечностью Вселенной — неизмерима. Начинали понимать, что в жизни только одна несомненность, а именно: все известное — совершенно не важно в сравнении с величием непознанного, и только оно, непознанное, имеет смысл. По-моему, эта истина бесконечно выше любого факта о наших чужестранцах.
— И как же зовется эта истина?
— Я зову ее судьбой; другие зовут жребием или роком. Это момент, когда человеку открывается: жизнью правит непознанное и непостижимое. Человек лишь частица в бесконечном потоке, частица, которой не дано ни постичь целое, ни повлиять на него. Величайшее заблуждение — искать истину в преходящих событиях, ибо время — текуче и невозвратно. Настойчиво вопрошая память, человек усугубляет собственную зависимость от воли случая, ибо вопрошать память значит искать определенности у времени. Теперь, Хасан, тебе понятно, почему индивидуальным формулам жизни наших злосчастных чужестранцев я придаю меньше значения, нежели ты, но в отличие от тебя склонен связывать исчезновение с потоком, подхватившим чужестранцев и унесшим их навстречу судьбе?
— Да, понятно, — с уверенностью отвечал я. Набиль казался довольным своей речью, но усталым.
— Кстати, Хасан, — проговорил он полушепотом, — куда я стою лицом? А то я что-то запутался.
— Ты стоишь лицом к мечети Кутубия.
— Отлично, — улыбнулся Набиль. — С тех пор как меня постигла слепота, я частенько брожу среди книжных развалов — тех, что под стенами Кутубии.
Глаза мои округлились.
— Но ведь манускрипты здесь перестали продавать задолго до нашего с тобой рождения, Набиль! — воскликнул я.
— Знаю, знаю, — безмятежно отвечал Набиль. — Тем интереснее мои прогулки. Видишь ли, Хасан, одно из странных преимуществ моего состояния заключается в том, что я, живя на границе пустыни, могу все свое время проводить здесь, поблизости от Джемаа. В конце концов, что она, как не огромная библиотека, а каждый ее обитатель — книга? Я брожу по Джемаа, собираю сырье для размышлений, а потом возвращаюсь домой, где остаток года читаю собранные материалы.
— И меня тоже читаешь? — спросил я, заинтригованный.
Набиль обратил на меня взор абсолютно белых глаз.
— Тебя — постоянно, — отвечал он. — Твое тело подобно, лампаде; во тьме я различаю много таких лампад. Я вижу, как по Джемаа бродят мертвые — они заявляют о своем присутствии целым рядом примет. Вот почему я уверен; реальность, которую показывают нам глаза, не имеет значения; значимо нечто совершенно иное.
— А тебя не страшат образы, являющиеся тебе?
— С чего бы им меня страшить? Страх — это напрасно потраченный миг уединения. А еще страх порождается неправильным представлением о смерти; смерть же давно потеряла надо мной власть.
Я задумался; мысли перекинулись на другой вопрос, давно уже меня занимавший. Теперь я задал его вслух:
— Скажи, Набиль, почему ты живешь отшельником? Что за демоны прогнали тебя к границе пустыни?
Набиль застенчиво улыбнулся.
— Неужели непонятно? Нет никаких демонов. Просто я наконец нашел себе место.
— Место и женщину?
В знак согласия он наклонил голову:
— Да, и женщину.