— Это неправда! Это искажение правды!
Из кружка слушателей выступил человек, долговязый и тощий, с высокими скулами. Уста его сочили горечь. Нижняя часть лица была закрыта шарфом.
— Мне события той ночи по-другому помнятся, — возгласил он. Голос звучал резко, жестко, будто его обладатель не ждал от нас ничего хорошего.
— Друг мой, покажи лицо, — попросил я. — Это неучтиво — прятаться от людей.
Порывистым движением он размотал шарф, и я побледнел от ужаса. Вся нижняя челюсть была изуродована, будто сожрана неведомой хворью. Глаза незнакомца сверкнули презрением, едва он увидел мою реакцию.
— Я когда-то служил охранником в тюрьме. Один заключенный плеснул на меня кислотой.
Он опять завернулся в шарф, так что видны были только глаза. Они посверкивали, но скоро потемнели. Бывший тюремщик держался с военной выправкой и не сводил с наших лиц пытливого взгляда.
— Мое имя Валид, — представился он. — Я военный в отставке. Холост. Живу один в касбе. В ту ночь я был среди зрителей на представлении. Люблю музыку, сам на лотаре играю под настроение. Лотар — инструмент серьезный, умения требует. А чужестранцы меня не интересовали.
Он окинул нас свирепым взглядом, будто спрашивая, не посмеет ли кто возразить. Все молчали, и бывший тюремщик продолжил:
— В тот вечер играли парни из селения близ Таруданнта, берберы племени шильх, — проговорил он. — У них большой ансамбль — два ребаба, два лотара, цимбалы и целая батарея бендиров. Раисов слыхивал я и получше; впрочем, их раис был тоже неплох — завел зрителей. Голос его сеял ветер, а музыка лепила образы у него за спиной. Образы рек, лугов, звездчатых семян, вспаханной земли. Песни были веселые, навевали воспоминания о добрых урожаях. С каждой новой песней зрителей прибывало.
Отставной военный принялся загибать пальцы, перечисляя песни. Довольный тем, что ни одной не упустил, он распрямил пальцы и произнес:
— Музыканты исполнили уже четыре или пять песен, когда появились эти ваши чужестранцы. И сразу стали демонстрировать неуважение. Для начала они растолкали народ локтями, чтобы пройти в первый ряд. Я оказался от них поблизости. Женщина мне с первого взгляда не понравилась. У нее глаза были безумные. Она ко мне повернулась и ляпнула что-то про красную луну. Терпеть не могу, когда со мной заговаривают незнакомые женщины, поэтому и не ответил. Уже само ее присутствие на площади в такой час было возмутительно — я ничуть не удивился, когда заметил, что на нее пялятся.
Чужестранка слушала-слушала, да и давай двигаться под музыку. А уж когда она вздумала бедрами качать, я отошел — очень противно стало. По-моему, у нее о стыдливости ни малейшего понятия. Телодвижения такие блудливые, да вдобавок не в склад не в лад. Словом, она сама нарвалась, потаскушка; впрочем, они все такие, что европейки, что американки. А этот ее так называемый муж! Ноль без палочки, вот он кто. Знай помалкивает, пока жена себя напоказ выставляет.
Так вот, я смотрел на ее ужимки и все думал, до чего же эти иностранцы нашу культуру не уважают. Понаехали и рисуются тут перед нами, перекраивают на свой лад. Мы для них непознанная земля, чистая доска — навязывай обычаи сколько влезет. И мы не лучше — попустительствуем. Вечный позор на наши головы!
Что происходит, когда женщина так себя ведет, как вы думаете? У мужчин мозги плавятся, вот что. Низменные желания их одолевают. Они уже ни слов не слышат, ни музыки — только пульсирующий ритм. А ритм постепенно превращается в нечто иное — в тупой зуд. Сердца у людей ноют, лица темной кровью наливаются.
Так что нечего винить наших в том, что после случилось. Эта женщина недостойна уважения. Плясала в пыли, как животное! К тому времени в середку вылезти успела. Вертится: то перед одним мужчиной остановится, то перед другим, — провоцирует. Она будто дров в огонь подбрасывала, на слабо брала.
Только мужчины не двигались. Они на красную луну глядели. В воздухе горечью пахло — у крови такой запах. Раис уже на визг перешел, а мы его, можно сказать, не слышали.
И тут женщина туфли скинула и волосы распустила. Босые пятки по земле затопотали. Так некоторые животные топают, когда ночью в пустыне на водопой торопятся. Или когда у них течка. Они так самцов приманивают, им прямо сразу подавай. И в этом случае на зов откликнулись немедленно. В два прыжка к чужестранке подскочил мужчина и в воздух ее поднял. Я его знаю — он из Аль-Симары, плетением корзин зарабатывает. К нему еще несколько человек присоединились. Плясали как медведи, а женщину с рук на руки передавали. Муж было рот раскрыл, да только кто его слушал? К нему просто спиной повернулись. Тогда он попытался освободить ее, завязалась драка, в темноте что-то сверкнуло. Мужа ударили железным крюком, он на земле растянулся. Пополз на коленях. Они его — по голове, по шее, по плечам да по рукам. Женщина завопила, ее отпустили. Она на землю шлепнулась. Сидит, молчит, зубы стиснула, рот весь в слюне. Я думал, прямо тут и окочурится.
Вдруг раздался свист. Со всех сторон замелькали тени. А в следующий момент нас уже несколько десятков полицейских окружили. В кольцо взяли. Кое-кто пытался свалить, да полиция не дремала. Все забегали, засуетились, а потом раз — и тихо. Я лично не дергался: в сторонке стоял да посмеивался. Черное дело под темным небом. Туман спустился, густой, липкий, тяжелый от красноватых теней.
Тут-то мы и услышали дикий вопль. Он тишину вскрыл как нож. Так дикие звери вопят. Оказалось, это чужестранка. «Что, — кричит, — вы с ним сделали? Сукины дети!»
А ведь уже все стихло. Полиция было уехала, теперь вернулась. Мы не знали, что делать, как реагировать. Стали искать чужестранку. А туман на Джемаа что твоя вата — такой густой. И страхом отовсюду разит. Ночь будто свинцом налилась.
Наконец чужестранку нашли. Сидит на корточках, на лбу синяк, рубашка порвана, рот в крови. Констебль ей платок дал, так она его отшвырнула.
Стали искать мужа, да без толку. Все, кажется, обшарили — и площадь, и торговые ряды, и крытые галереи. Бесполезно. А время-то идет. И туман мешает.
Последний раз я видел чужестранку лежащей на земле и рыдающей. Рядом с ней на коленях стоял полицейский, пытался ее поднять. Время от времени она открывала рот широко, будто хотели завопить, но ни звука не раздавалось. В конце концов чужестранка перестала плакать и молча позволила себя увести. Кого-то она мне в этот момент напомнила, только я уже после понял, кого именно. Овцу. Овцу, которую на бойню ведут. В глазах, знаете, такое же выражение, и вонь такая же. Наверно, надо было жалость к ней чувствовать, только я не чувствовал. Я вообще ничего не чувствовал. Она сама нарвалась, по заслугам получила.
Отставной военный замолчал и шагнул назад. Говорил он быстро, теперь ему требовалось восстановить дыхание. Он зажег сигарету, закурил. На его изуродованном, искореженном лице виднелись следы усталости. Прежде чем снова заговорить, он бросил на меня долгий мрачный взгляд.
— Я слыхал, первые несколько лет после пропажи мужа она каждую зиму приезжала в Марракеш — узнать, нет ли о нем вестей. Мой знакомый раз видел ее на площади; рассказывал потом, что она сохраняла полное спокойствие. Одета по-западному, то есть неприлично; по площади, бывало, идет — как пишет. А потом поездки прекратились, и больше, насколько мне известно, о ней никто не слышал. Не иначе вернулась туда, откуда пришла.
Лепту бывшего тюремщика я принял с одной ледяной учтивостью, чем нарушил традицию уличных рассказчиков. Во взгляде моем было отвращение; когда отставной тюремщик заговорил вновь, злобная морщина меж его бровей сделалась еще резче.
— Вот как было дело, а если вам не нравится, я тут ни при чем.
— Дело было совсем не так, — твердо отвечал я, — и тебе это известно.
Мои слова разозлили его настолько, что он принялся повторять сказанное ранее, однако я резко оборвал его, поддерживаемый моими слушателями. Уяснив, что все тут против него, бывший тюремщик процедил:
— Вижу, вы попросту не можете принять правду.
Голос был холоднее самих слов.
— Что толку с тобой разговаривать? — произнес я. — Что толку взывать к твоей совести? Тебя все равно не переубедить.
— Неужели? — скривился бывший тюремщик, и морщина меж бровей стала подобна ножевой ране. — Просто вы все — на стороне чужестранцев. Этим ваше поведение и объясняется!
— Ссору ты не спровоцируешь, даже не старайся. Ступай отдохни.
— Я тебе это припомню. Никогда не прощу.
— Это что — предупреждение или угроза?
— Ни то ни другое. Я не угрожаю. В моих словах — одно лишь презрение. Подобно своему брату Мустафе ты продал душу.
Он размотал шарф и сплюнул на землю. Не дожидаясь ответа, бросил на меня последний ледяной взгляд, деланно поклонился остальным и с нарочитой презрительной неспешностью покинул круг слушателей. Он прошел уже шагов десять, затем вдруг остановился и метнул в меня пронзительный взгляд. Понял, что я все время не сводил с него глаз, и слегка отпрянул. И ринулся в густую тень, и стал неразличим.
Чья-то ладонь мягко легла мне на плечо. Я вздрогнул и обернулся. И тут сообразил, что кулаки мои крепко сжаты.