— Мы были еще детьми, — начал я, — когда отец впервые взял нас в Сахару. Мы отправились на Хамада-Дра, иссушенное солнцем и ветрами плато, что лежит на самом юге Марокко и отделяет нашу страну от Алжира. У отца был друг, тоже уличный рассказчик. Он жил в селении М’Хамид-аль-Чизлан — селении Газелей, близ Иркв-аль-Джехудри, Иудейского бархана, у самого плато. Братство уличных рассказчиков — немногочисленное, зато очень сплоченное, вот друг и одолжил отцу верблюдов, чтобы добраться до Шигаги, где барханы самые высокие и самые впечатляющие.

Мы с братьями себя не помнили от восторга — нам давно хотелось побывать в пустыне. Я слышал, всякий, кто входит в пустыню, чувствует себя принцем, венчаемым на царство. Отец же говорил, что Сахара подобна золотой змее, что струится в нашей крови.

До сих пор помню большой пир, что Тайиб, друг отца, устроил накануне нашего отправления в Сахару. В открытом дворике его дома, под звездным небом, горел огромный костер из можжевеловых дров, дым был с особым ароматом. Конечно, можжевеловый запах шел в довесок к восхитительному барашку, кебабу из курятины, жаркому из перепелов, кускусу из лучшей манной крупы, пирогу с петушками, козьему сыру, финикам, инжиру и несравненному пряному арбузному шербету по местным рецептам. Как сказал после, едва уловимым шепотом, мой брат Ахмед, замечающий подобные детали, для уличного рассказчика Тайиб неплохо преуспел. К несчастью для Ахмеда, отец расслышал эту фразу. Он навис над средним сыном и также шепотом велел держать язык за зубами, если Ахмед не хочет лишиться права ехать с нами в Сахару. Ахмед почел за лучшее воздержаться от ответа, ибо пустыня, подобно соблазнительному видению, вставала за оградой двора, звала, манила. Разомлевшие от обильной еды, мы растянулись на лежанках, специально вынесенных во двор, и стали слушать шепот ветра в пальмовых листьях. Оранжевый свет окутал нас, не дал ходу ссоре.

Мы тронулись в путь ночью, чтобы избежать жары.

Отец шел первым, вел в поводу верблюдов, а мы по очереди на них ехали. Мы миновали дом соседа Тайиба, погруженный во мрак. Вся семья была в трауре: молодая жена младшего сына сбежала из дому, после того как произвела на свет мертвого ребенка. Женщина родилась и выросла в Тафилалете, привыкла к его зеленым долинам с жирной землей; говорили, на бесплодном каменистом плато она не находила себе места. Мне хотелось узнать больше, но отец сказал — это не мое дело.

Братьев моих занимали не столь мрачные мысли. Ахмед и Мустафа с восторгом смотрели на клубы пыли, поднимаемые верблюдами. Мустафа сравнивал пыль с роями белокрылых мотыльков; Ахмед утверждал, что она похожа на белый пух, которым дрозды у нас на заднем дворе выстилают свои гнезда. Тогда Мустафа сравнил пыль с пеной, что оставляют в полосе прибоя отступающие волны, Ахмед же возразил: нет, если это и пена, то та, что бывает в горшке с рисом, который варит мама. Братья заспорили, чьи сравнения точнее — Мустафа обвинял Ахмеда в безнадежном отсутствии оригинальности мышления, — но постепенно мы прекратили всякие разговоры, ибо нас укачал мерный верблюжий шаг.

Эрг-Шигаги мы достигли к середине ночи, разбили шатер в тени высокого бархана. Лунные лучи скользили по пескам. То был мир белизны, земля казалась светлее всего виденного нами прежде. Барханы стояли плечом к плечу; далеко-далеко, до самого горизонта, тянулись они, покатые, плавные, завораживающие, как орлиный полет. Воздух звенел от чистоты, но набегал ветер, тревожил песок — и пыль поднималась подобно дыму, застящему лик ночи.

Поскольку шатер был готов, отец позволил мне прогуляться. Я обогнул ближайший бархан и побрел по склону вниз, где заметил узкую ложбину, защищенную от ветра. Каждый мой шаг сопровождался песчаным оползнем в миниатюре; песчинки сыпались с тихим звуком, будто перешептывались. Воздух был недвижен и сладок. Я опустился на колени, прижал ладони к песку, кончиками пальцев стал слушать голос пустыни. Древность заговорила со мной, древность, что незыблемей гор и могущественней океана. Я растерялся, ибо не ожидал такой мощи, и подумал: надо будет внести исправления в мою картину миропорядка. Вспомнились слова отца, сказанные перед путешествием: «Кто не видел Сахары — тот ничего не видел».

Я огибал бархан, точно следуя его очертаниям, пока не заметил его корней. Бархан рос прямо из скалы. Повинуясь порыву, я распластался на животе и стал гладить эти корни, и они говорили со мной тайным языком, языком пустынной ночи, роскошной и недоступной. Я понимал с полуслова; это меня смущало. Вконец растерянный, я принялся рисовать на песке; я изображал волнообразные звуки, что пели в моей голове. Дул свежий ветерок, под пальцами крутились пыльные спиральки, то здесь, то там в моих ровных бороздках появлялись гребешки и кратеры. Не ведая, что значит этот ветерок, я радовался его игре с моими рисунками. Ветерок тем временем продвигался по песку, как частая сеть — по воде, и вскоре разрушил все нарисованные мной песни пустыни. Несколько раздосадованный, я прикидывал, стоит ли продолжать слушать пустыню, когда с вершины бархана донесся крик:

— Хасан!

Кричал Мустафа. Голос повис в тишине.

— Ветер крепчает, — сказал Мустафа. — Отец велел возвращаться!

Звук не успел еще растаять в воздухе, как Мустафа был подле меня. Тяжело дыша, он оперся на мое плечо.

«Вот досада, — подумал я. — Только пришли, и пожалуйста — возвращаться. Все кругом спокойно. Хочу побыть еще».

Мустафа, вероятно, заметил мои колебания, ибо указал рукой на восток:

— Ветер оттуда дует. Буря приближается. Сам прислушайся!

И он приложил руку рупором к уху и замер.

Пронзительный, на высокой ноте, вой приближался. От него волосы зашевелились на затылке. Самое небо словно набухло злобой. В воздухе густел запах серы.

— Пустыня пришла в движение, — произнес Мустафа. — Надо спешить, Хасан.

— И как это я приближение бури проворонил, — пробормотал я, раздосадованный собственной беспечностью, а паче того — тем фактом, что мой восьмилетний братишка пользуется случаем и указывает мне, что делать.

— Возьми меня за руку, — велел Мустафа.

— С какой это стати? — фыркнул я. — Без тебя прекрасно дорогу найду. Пошли.

На лице Мустафы отразилось сомнение.

— Ну что еще?

— Хасан, почему ты в ту сторону повернулся?

— Потому что я оттуда шел!

— Нет, Хасан, не оттуда. Лагерь в противоположной стороне.

Ветер стал усиливаться; теперь казалось, он галопирует, вздымая белые столбы песка.

— Ну так что? — Мустафа потерял терпение. — Идем мы или нет?

— Нам сюда. Идем.

— Не сюда, а туда, — упирался Мустафа. — Ты же круг сделал.

Я энергично зашагал в ту сторону, откуда, по моему мнению, явился, но уже через несколько метров почувствовал, как песок хлещет по ногам. Склон бархана пришел в движение будто по своей воле.

— Мне не веришь — так хоть на горизонт посмотри! — воскликнул Мустафа.

Горизонта не было. Ужас охватил меня. Вместо четкой белой линии, протравленной в темноте ночи, я увидел бурую завесу, раздувающуюся как парус. Ветер жалил лицо; потекли слезы.

Мустафа подбежал ко мне, глаза его были круглы от ужаса.

— Хасан, послушай меня! — почти визжал он. — Пойдем! Я знаю дорогу!

— Поздно! — крикнул я в ответ, нащупал и стиснул его локоть. — Давай вылезать из ложбины. Надо добраться вон до того валуна. Видишь? Шагов десять направо будет.

Плотнее запахнув джеллабы, мы пошли к валуну. С пустыни будто слезала кожа, как со змеи. Песок собрался в одну огромную складку и быстро полз в нашем направлении. До валуна мы добрались, уже исколотые первыми острыми песчинками. Дышать было невозможно из-за пыли, что наполнила воздух.

— Ляг на землю за валуном! — крикнул я. — Накройся с головой! Держись!

Мы натянули джеллабы на головы. Я сбросил накидку, и мы с Мустафой оба в нее завернулись. Слышался шорох, как при некрупном граде; потом, с оглушительным шипением, на бархан обрушилась песчаная буря. О, как она бушевала! Как поспевала всюду! Взбивала воздух, хлестала землю, бичевала нас одновременно со всех сторон. Я буквально вцепился в Мустафу, обхватил его за пояс. Мы стояли на коленях, свесив головы как можно ниже и почти впечатавшись в валун. Песок проникал сквозь одежду, забивался между нашими плотно прижатыми друг к другу телами. Словно тысячи иголок сдирали кожу с моей спины. В глазах была резь, текли слезы. Задыхался и кашлял Мустафа. Уши ныли от затяжного приглушенного рева. Я тоже стал задыхаться; вдруг брат мой обмяк и осел на землю. Руки его разжались на моей талии. И в тот миг, когда я решил, что нам конец, буря улеглась. Песок больше не терзал нашу одежду. Даже мгла как будто рассеялась. Я осторожно выпростал руку. Воздух был тих, без колющего песка.

Мы выдержали ярость Сахары.

Теперь предстояло выбраться из песка, завалившего нас по пояс. Я кое-как встал на дрожащие ноги, откинул джеллабу. Пыль плотным слоем налипла на лицо. Я сплюнул песком. У ног барахтался Мустафа. Я поднял его за шиворот. Лицо его было так залеплено пылью, что казалось, Мустафа напялил белую маску. Он раскрыл рот, с потрескавшихся губ закапала кровь. От потрясения не имея сил говорить, я только погладил брата по плечу.

— Мамочка! — всхлипнул Мустафа.

А пейзаж изменился до неузнаваемости. Все барханы сместились. Буря словно занесла нас в другую часть пустыни. Мы медленно осмотрелись — лишь для того, чтобы убедиться: мы понятия не имеем, в какой стороне лагерь. Пыльное облако еще не рассеялось — даже по звездам нельзя было сориентироваться. На ум пришли многие тысячи несчастных, что погибли в Сахаре; сделалось жутко до испарины. Потом я подумал, что отец и Ахмед, возможно, мертвы; колени подкосились, я рухнул на песок и закрыл голову руками. Отчаяние сменялось неопределенностью и разрушительным ощущением беспомощности, но и отчаяние, и неопределенность, и беспомощность затмевало другое чувство — чувство вины. До сих пор я убежден, что сам вызвал песчаную бурю, беспечно и бездумно переступив грань, начертанную природой, заведя беседу с духом пустыни. Я просто не представлял, какую силу имеют мои волнистые линии на песке.

Разумеется, тогда, сразу после бури, я оставил эти мысли при себе, не стал делиться ими с братом, который, в силу нежного возраста, все равно вряд ли бы что понял.

Будто уловив мое настроение, Мустафа нарушил тишину.

— Хасан! — прошептал он.

— Что?

— По-моему, мы потерялись.

Я мысленно сказал «спасибо» за констатацию очевидного факта.

— Может, дашь мне подумать? — сердито буркнул я.

В кармане джеллабы у меня была горсть миндальных орехов; я сунул орехи Мустафе, чтоб жевал и молчал. И обратил его внимание на тот факт, что ветра больше не слышно.

— Хорошо, что буря была короткая, — заговорил я с самоуверенностью, скрывавшей мое полнейшее невежество относительно песчаных бурь. — Будь она длинная, нас бы еще больше песком засыпало. Вот и подумай, как нам повезло, и поблагодари свою счастливую звезду.

— Которую?

— Что значит «которую»?

— Которую из звезд благодарить? — печально повторил Мустафа. — Ты сказал: «Поблагодари свою звезду», — а я не знаю, которая из них моя. А если бы и знал, в такой пылище все равно ни одной не видно.

Я ободряюще обнял его за плечи.

— Значит, подождем, пока уляжется пыль. А сейчас помолчи. Мне нужно обдумать наши действия.

Внезапно Мустафу затрясло словно от озноба.

— Как тихо! — прошептал он. — Хасан, я боюсь.

— Бояться нечего. Давай-ка лучше залезем на вершину бархана. Пустыня, конечно, большая, но вдвоем мы обязательно выберемся.

— Давай, — согласился Мустафа, явно радуясь возможности хоть что-то сделать. — Я с тобой. Вместе мы не потеряемся.

Мы взобрались на гребень бархана. Тихая, величественная ночь раскинулась перед нами. В воздухе висела пыль, пахло едко и остро — такой запах у горелой штукатурки. В отдалении слышался шорох — туда сместилась, там еще бушевала буря. Но вокруг нас царила благословенная тишина. Как позднее заметил Мустафа, пустыня не издавала ни звука, но молчание было исполнено смысла.

— Мне тут не нравится, — сказал Мустафа.

— Не волнуйся, мы на бархане сидеть не будем. Сейчас пойдем.

— У меня сил нет, Хасан.

— Понимаю, но идти надо, пока темно. Днем солнце нас уничтожит.

— Не уничтожит, если тронемся в путь до восхода.

— Перестань спорить со старшими! Я знаю, что делаю.

Я внимательно изучил горизонт и определился с направлением. Сказал Мустафе, в какую сторону мы пойдем; Мустафа, к моему облегчению, не стал возражать. Мы двинулись четким шагом, на удивление быстро. Хотя буря не сопровождалась дождем, песок почему-то сбился в комочки. Я шел и гадал, могли ли комочки образоваться только по прихоти ветра.

И вдруг Мустафа выдал:

— Можешь не притворяться.

— Что? — переспросил я, не сбавив шага.

— Можешь не притворяться, будто знаешь дорогу.

Я остановился и сердито взглянул на брата.

— По-твоему, я всю ночь ноги бью, исключительно чтоб скучно не было?

Мустафа тяжко вздохнул.

— Это в тебе гордость говорит. Одумайся, Хасан. Нам нужен отдых. Не можем мы идти до бесконечности. Давай рассвета дождемся. Или хотя бы пока небо очистится, чтоб звезды были видны.

Я поневоле вынужден был признать, что Мустафа прав. О чем и сказал ему с раздражением, смущением и явным чувством облегчения. Мустафа смотрел сочувственно.

— Не волнуйся, — почти весело отвечал он. — Я с самого начала знал, что мы заблудились. Завтра мы выберемся отсюда. Ты правильно говорил: нас двое, мы что-нибудь придумаем. А пока давай поспим, ладно?

Хотелось спросить, как Мустафа может думать о сне в такое время, но я промолчал. Напротив, я огляделся и предложил устроиться с подветренной стороны бархана.

Мы выкопали небольшое углубление и улеглись. Ветер ходил вокруг нас на цыпочках: теперь он вызывал озноб. Тут-то я и осознал всю тяжесть нашего положения. Мы выдержали удар песчаной бури, теперь же нам предстояло сразиться с врагом не менее коварным — с ночным холодом пустыни. Я стал думать, а не лучше ли было продолжать идти, пусть и наугад — по крайней мере мы бы тогда не замерзли. Я лежал и, клацая зубами, взвешивал шансы.

Бросил взгляд на небо. Оно расчистилось. Я даже сумел разглядеть созвездие, зависшее прямо над нами. Наконец-то у нас появилась столь необходимая карта! С этой вестью я обернулся к Мустафе, однако он не пошевелился. Мой брат крепко спал. Не стоит будить его, подумал я, и накрыл нас обоих накидкой. В тот же миг тепло его тела окутало меня подобно одеялу. Вот так знакомство с пустыней, дивился я, пока усталость не овладела мной и я не уснул.

В ту ночь мне снилось, будто я закутан в длинные полосы белой ткани. Сон был одновременно странный и понятный; с тех пор я не раз гадал, каков его смысл. Может, белую ткань навеял моему мозгу холод ночной пустыни? А может, она символизировала похоронный саван? Как позднее предположил отец, саван означал, что смерть шла за мной по пятам. Впрочем, сон был не страшный и угрозы в нем тоже не чувствовалось. Скорее имелся тончайший налет роскоши, совершенно чуждой нашему образу жизни. Словно вырвался на волю дух «Тысячи и одной ночи» и посетил меня. Какова бы ни была истина — если из сна вообще можно вычленить единственную истину, — я по сей день вспоминаю о белой ткани с просветленностью, той же самой, что чувствовал в ту ночь.

Нас разбудило нежное пение какой-то пустынной птахи. Мы ее не видели, но она будто звала нас своим радостным голоском. Мустафа, большой любитель птиц, сказал, что это коронованный рябок. Он отвечал птице на ее языке, и она, к моему изумлению, снова подала голос.

Мы протерли глаза и поднялись навстречу розовому восходу. Вокруг рассеивалась ночь, отступали ее стены, сложенные из теней. На наших глазах луна, уже бледная, скрылась за горизонтом, растаяли последние звезды.

Теперь, при сером свете, стали видны все повреждения, нанесенные вчерашней бурей. Наши тела сплошь покрывали синяки и ссадины; Мустафа сказал, у меня на правой щеке глубокий порез. Я снова подчеркнул, что мы выжили, а это главное.

— Еще бы, — усмехнулся Мустафа. — Будет что дома рассказать.

— Ничего, — мягко сказал я. — Нам просто надо настроиться. При правильном настрое можно целый мир покорить.

Однако едва я подумал, что за день нам предстоит и каковы наши шансы выжить, комок подступил к горлу. Больше всего я боялся, что к тому часу, когда солнце будет в зените, мы не успеем добраться до укрытия; впрочем, я не стал высказывать свои опасения вслух. Я просто кивнул брату, и мы направились на восток, на красное свечение горизонта. Барханы оттенка жженого сахара странным образом напоминали морские волны.

Через некоторое время Мустафа подал голос;

— А ты знаешь, что отец моего друга Салаха пропал в пустыне?

— Нет, — отвечал я. — Первый раз слышу.

— Правда, не здесь, — продолжал Мустафа, — а к востоку отсюда, возле Мерзуги. Во время ралли «Париж — Дакар». Он механиком работал, пошел в пустыню команду выручать. Не знаю подробностей, только об этом даже газеты писали. Его долго искали, потом бросили. Матери Салаха выдали удостоверение, что ее муж участвовал в спасательной операции.

Я смерил брата испепеляющим взглядом:

— Давай выкладывай все, что знаешь о погибших в пустыне. — Я подождал ответа, но ирония моя, похоже, до Мустафы не дошла, ибо он с минуту подумал и убежденно сказал, что история с отцом Салаха — единственная в его арсенале.

— Вот и славно, — констатировал я.

— Тебе не нравится история? — искренне удивился Мустафа.

— Она понравилась бы мне куда больше, если бы отца твоего приятеля разыскали.

Мустафа явно огорчился.

— Вон в чем дело. Понятно. Конечно, так было бы гораздо лучше.

Он хотел еще что-то сказать, но вдруг застыл на месте.

— Смотри, Хасан, там кто-то есть. Вон, впереди.

— Где?

— Да справа же. Неужели не видишь? Возле высокого узкого камня.

Верно, пустыня шутит с Мустафой шутки, подумал я и все же внимательнее вгляделся в обозначенный братом участок. Я рассмотрел камень, однако рядом с ним ничего не было.

А Мустафа уже бежал к высокому камню. Под пятками его вздымались столбики пыли. Я бросился следом.

— Эй! Эй! — вопил Мустафа. — Помогите! Пожалуйста, помогите! Мы заблудились!

Возле камня он сбавил скорость, и я нагнал его. Мустафа обернулся. Он был бледен, глаза сужены, как для предостережения. И вдруг Мустафа беззвучно отпрянул от камня. По выражению его лица я понял: тут что-то не так.

— Хасан, — прошептал Мустафа, — скорей иди сюда.

— Иду, — сказал я и сделал нерешительный шаг.

В нос ударил запах тления; взвился черный мушиный рой. В тени камня самый воздух казался тяжелее. Мустафа почувствовал мой страх и вскинул руку.

— Что там такое? — прошептал я.

По ту сторону камня кто-то сидел в полной неподвижности.

Это оказалась тоненькая молодая женщина в алом, расшитом золотом платье. Жизнь не теплилась в ее хрупком теле, прислоненном к камню. Лицо иссохло до черноты, белые глаза смотрели прямо на солнце. По этому чистому взгляду было понятно: женщина безропотно приняла свою судьбу.

— Мустафа, кажется, мы нашли сбежавшую жену.

К моему ужасу, брат шагнул к женщине и дотронулся до ее лица.

— Давай уйдем! — воскликнул я, потрясенный.

— Как думаешь, сколько она так сидит?

— Понятия не имею. Уходим!

— Подожди!

Мустафа осторожно потянул серебряный убор, что поблескивал в волосах покойной.

— О чем она думала, когда надевала это украшение? — произнес Мустафа. Нежность в его голосе потрясла меня.

Быстрым взглядом он окинул лицо женщины.

— Как грустно, Хасан. Что, по-твоему, с ней случилось?

— Не знаю.

— Может, она от горя умерла?

— Наверно.

— Не хочу, чтобы с нами такое произошло.

Мустафа наклонился, чтобы дотронуться до руки женщины. В первую секунду я решил, брат ловит белого мотылька, вспорхнувшего, едва он коснулся мертвых пальцев. Однако Мустафа не обратил на мотылька внимания, но выпростал из горсти покойной некую вещицу. Это был резной красный камешек, который оказался чернильницей в форме льва. Неотрывно глядя на чернильницу, Мустафа произнес непривычно серьезным тоном:

— Хасан, я тебя очень люблю. Если ты в беду попадешь, я за тебя жизнь отдам.

— Мы друг за друга жизнь отдадим, — поправил я.

— Да, но сначала я тебя спасу.

— Спасибо, — отвечал я, тронутый настойчивостью брата. — Я этого не забуду.

К моему удивлению, Мустафа поцеловал каменного льва и сунул себе в карман, что было совершенно непозволительно.

— Что ты делаешь? — возмутился я. — Чернильница принадлежит этой женщине!

— Женщина мертва.

— Немедленно положи где взял и не спорь! Мы не воры.

— Теперь лев мой, — заявил Мустафа, и его подбородок упрямо напрягся. — Кто нашел, тот и хозяин. Так мир устроен.

Я не собирался обсуждать с ним мироустройство. Если Мустафе так приспичило взять чернильницу — пусть берет на здоровье. Мне же хотелось одного — найти отца и Ахмеда прежде, чем обрушится дневная жара.

— Ладно, — сказал я. — Раз для тебя эта штуковина такое значение имеет — валяй грабь покойницу. Хорошо, что ты не суеверен.

— Этот лев говорит со мной. Он будет моим талисманом.

— Что-то этой женщине талисман не сильно помог, — фыркнул я. — Пойдем, скоро жарко станет.

Я едва держался на ногах. Ступни увязали в песке, однако мы упорно шли, ориентируясь по солнцу. Хотя оно еще не набрало полную силу, зной уже был жесток. Каждый взгляд на небо причинял боль. Наши тени постепенно истончались. Даже края облаков на горизонте стали неестественно белыми. С медленной неумолимостью наши веки покрывались коркой; в горле давно пересохло. Песок обжигал пятки. На целые мили не было ни малейшей тени. Через некоторое время Мустафа пожаловался, что видит сразу много солнц, и я решил: случилось худшее. Взял брата за руку и потащил. И вот, когда жара стала одерживать верх и надо мной, послышались крики:

— Хасан! Мустафа!

Мы вскинули головы, принялись озираться. Широко раскрытыми глазами проследили, откуда нас зовут. На вершине бархана, впереди, но довольно далеко, стояли, размахивая ярко-красными одеялами, отец и Ахмед. Несмотря ни на что, мы нашли их. Мустафа запрыгал, закричал от радости. Я же просто опустил веки и, счастливый и обессиленный, рухнул на колени.