На этом слове мой единственный слушатель вздрогнул.

— С Сахарой не шутят, это верно, — с важным видом прокомментировал он. — Сам я не бербер, но понимаю, как велика ее власть над вашим народом.

Он помолчал, поглядел на потолок, где уселась муха.

— А странный вам сон приснился, ну, тогда, в пустыне, — произнес он несколько неожиданно. — Вам часто сны снятся?

— Бывает.

— А мне вот не снятся. Если б снились, я бы рассказчиком стал, как вы. А вместо этого сижу в участке, с разномастными преступниками дело имею.

Констебль помрачнел.

— Все упирается в деньги. У меня большая семья. Шесть человек детей — шутка ли. Попробуй прокорми. Бьешься, бьешься…

Констебль снова взглянул на потолок, будто его очень занимала муха.

— Что ж, история интересная, — помедлив, подытожил он. И обратил мое внимание на тот факт, что, слушая меня, изгрыз целую палочку из древесины грецкого ореха. — Раньше такого не случалось, — признался констебль, откашлявшись и сплюнув в железное ведро. — Вы тогда сообщили родственникам беглянки, что нашли ее?

— Сообщили, только их поиски не увенчались успехом.

— Очередное необъяснимое исчезновение?

— Пожалуй.

— Вероятно, труп утащила какая-нибудь зверюга, — предположил констебль.

— Очень может быть.

— Что за кошмарная смерть. Да еще в таком юном возрасте.

Внезапно он прервал разговор и стал оглядываться по сторонам, причем на лице было полное замешательство.

— Какая же тут прорва песка! Сам видел, как уборщица все вымела часа два назад. Откуда что берется?

Констебль повозил по полу мысом ботинка и робко осведомился, нельзя ли поближе взглянуть на чернильницу.

— Это она и есть? — переспросил он, внимательно рассматривая камешек. — Выходит, и брату вашему она удачи не принесла. Зря вы тогда позволили ему забрать чернильницу у покойной. Я бы на вашем месте поскорее избавился от этой штуковины.

— Где мой брат?

Констебль взглянул на часы и буквально подпрыгнул. Он вышел с извинениями и обещанием узнать, почему не ведут Мустафу.

— Я лично его доставлю. Мигом.

Через несколько минут он действительно привел Мустафу.

С ужасом и тоской смотрел я на брата. Больно было видеть его в тюремной робе и кандалах. Лицо у Мустафы было изможденное, измученное, посредине лба — багровая ссадина. За одну ночь брат мой будто постарел минимум на двадцать лет. И в то же время весь облик его дышал спокойствием. Мустафа уселся на казенный табурет и устремил на меня сквозь решетку взор, почти безмятежный. Я молчал, не в силах смириться с его новым, кошмарным положением.

— Ох, Мустафа, Мустафа! — Я наконец дал волю чувствам. — Что же ты наделал?

— Привет, Хасан. С’бах л’кхир. Доброе утро.

Брат говорил тихо и с виду равнодушно, словно отстранился от прежней жизни; я связал это с его положением. Имея в виду ссадину, спросил:

— Тебя били?

Мустафа пожал плечами:

— Такие здесь порядки.

Я поймал взгляд констебля, указал на лицо Мустафы. Констебль покраснел и на несколько мгновений отвел глаза.

Мустафа продолжал смотреть с тем же спокойствием. Потом заметил у меня пластиковый пакет.

— Значит, мои вещи тебе отдали, Хасан. Это хорошо.

Я положил на ладонь каменного льва:

— Где ты его взял?

— Сейчас расскажу, — пообещал Мустафа, со значением косясь в сторону констебля.

— До сегодняшнего дня я помалкивал о том, каким тяжким грузом легло на меня твое давнее мародерство. Не могу отделаться от мысли, что чернильница принесла нам беду.

Мустафа покачал головой.

— О брат мой, впитавший суеверие с молоком матери! Когда ты только хоть чему-нибудь научишься? — И Мустафа по обыкновению взъерошил волосы.

— Вообще-то это не столь важно, но, раз уж мы заговорили о вещах, будь добр, передай мои кассеты, те, что с песнями Халеда, Шеба Мами и диджея Кула, моему другу Омару в Эс-Сувейре. Где его найти, тебе известно. Несколько лет назад ты был у него в магазине барабанов.

— Конечно, передам, — обещал я, дивясь, зачем в такую минуту говорить о старых кассетах.

Мустафа, вероятно, угадал мои мысли, потому что слабо улыбнулся, будто хотел сказать: «Прости, я знаю, для тебя это просто хлам, но в моем мире кассеты имеют большую ценность».

— Что ты теперь намерен делать? — Последний звук еще не растаял в воздухе, когда я понял, насколько дурацкий задал вопрос.

Ответ заставил меня потерять дар речи.

Совершенно спокойным голосом Мустафа произнес:

— Я намерен остаток дней провести в одиночестве и тишине. Я всю жизнь потворствовал своим прихотям: теперь надеюсь найти утешение в тюремной камере. Руководствуясь догматами нашей веры, согласно которым своды мечети суть райские врата, я намерен превратить свою камеру в обитель молитвы. Это будет не слишком трудно. В конце концов, какая еще религия столь же изысканна в своем аскетизме, как ислам?

Я только глазами хлопал; услышанное не укладывалось в голове. Наконец мне удалось произнести:

— То есть ты обратился к вере?

Видимо, голос выдал меня, потому что Мустафа улыбнулся.

— А ты не можешь этот факт переварить, да?

— Не знаю. Просто очень уж неожиданно.

— Ничего, Хасан, ты свыкнешься с этим, как я свыкся. Тебе нужно время, и только.

— Я всегда считал, что именно жажда жизни сделала тебя городским пижоном.

— Все изменилось в тот миг, когда я увидел чужестранку.

Я долго смотрел на Мустафу, гадая, как лучше ответить. Понял, что от ответа ничего не будет зависеть, и сказал только, что действия Мустафы — выше моего разумения.

— А что в них непонятного? — удивился Мустафа.

— Значит, это разочарование в любви привело тебя в тюрьму?

— Я бы иначе выразился. Мне кажется, я выполнил свой долг. Я в ладу с самим собой. Ибо только истинная любовь оправдывает жертвоприношение, я же принес в жертву себя во имя величайшей на свете любви и не жду, не могу ждать за это награды. Я, Хасан, люблю чужестранку всем сердцем, а всякий, кто так любит, готов отказаться от возлюбленной.

— Начать с того, что чужестранка твоей никогда не была! — возразил я.

— Речь не о том, — ответил Мустафа тоном столь обыденным, что я засомневался в адекватности своего брата. С легкой улыбкой он продолжил: — Каждый человек в одиночестве движется к любви, в одиночестве — к вере и к смерти тоже. Но иногда чудный миг — все равно что дверь в рай. Время, что я провел с Лючией, кажется мне вечностью. Разве хоть что-нибудь может сравниться с этими мгновениями чистого, без примесей, чувства? Теперь единственное, чего я хочу, — не расплескать воспоминания; жить воспоминаниями.

— Выходит, ты намерен повернуться к миру спиной? — Я изо всех сил сохранял спокойствие.

— Я намерен жить одним днем. Не хочу думать о будущем и о прошлом не хочу. Значимо только настоящее, и мое настоящее будет прожито во владениях духа, где нет ничего, кроме покоя и тишины.

Больше я не мог сдерживаться.

— Рад, что ты пребываешь в ладу с собой, — процедил я. — А вот как насчет твоих близких? Что я скажу родителям или Ахмеду и его жене? Что ты за одну ночь из сибарита превратился в мистика? Да еще в тюрьме, да еще за преступление, которого не совершал? Ты сам-то понимаешь, что говоришь? Если понимаешь, сделай милость, объясни, потому что я совсем запутался.

— Не знаю, Хасан, что тебе сказать. Ответов на твои вопросы у меня нет. Это ведь твои вопросы, не мои. Все, что мне известно: я достиг принципиально иной стадии жизни. Тебе, с твоих позиций, трудно это понять, но, пожалуйста, уясни одну вещь: я удалился от мира.

Отчаяние охватило меня при мысли, что вот этот таинственный незнакомец — мой брат. Тщетно подбирал я слова. Разве могут родные люди быть столь чужды друг другу?

— Мустафа, мой мир на кусочки рассыпался.

Наверно, нечто в моем голосе тронуло его, ибо он подвинулся к решетке и прижался лицом к прутьям. Глаза его показались еще более загадочными, полными сочувствия и печали.

— Чем тебе помочь, Хасан? Я все сделаю, что смогу.

— Мустафа, я ни на секунду не поверил, что ты как-то связан с событиями злополучной ночи. По крайней мере скажи, что ты сообщил полиции. Какую историю измыслил? Что ты такого наговорил, если тебя за решетку упекли?

— Не волнуйся, Хасан, — улыбнулся Мустафа. — Не тревожься. Я не хуже любого в нашей семье умею рассказывать истории.

— Зачем ты это сделал? Ты же невиновен!

— Помнишь, что я обещал тебе в пустыне, тогда, после песчаной бури? Помнишь, я сказал, что жизнь за тебя отдам?

— Конечно! Конечно, помню. Только при чем здесь твоя клятва?

— А еще помнишь, ты частенько говаривал: всякое деяние человека — по сути, вызов? Так вот, это мой вызов, мое неповиновение от твоего имени. Выслушай мою историю и скажи, что думаешь.